Воздух
Согласно календарю, рассвет должен был начаться в семь пятьдесят. Но я вышел около трёх часов ночи.
Хотелось захватить самое тревожное и тайное предутреннее время. То, что у Пушкина названо «порой меж волком и собакой».
Великий поэт никогда не выезжал за пределы Российской империи. А вот его приятель Гоголь Николай Васильевич от Италии был без ума.
Моя первая жена тоже влюбилась в этот язык и этот воздух; прожив три года в Бриндизи, вернулась в Москву беременная; имени отца я даже не спросил; к тому времени мы разошлись, она имела право спать с кем угодно; Италия тут ни при чём.
От гостиницы пошёл в центр, имея слева монастырь картезианцев, а ещё дальше – море, залитое фиолетово-ртутным лунным светом.
Его энергия ночью делалась как бы твёрже, прочнее. Захотелось спуститься к прибрежным скалам и два-три раза окунуться с головой. Однако в феврале вода на Капри холодна. Днем, в солнечный день, ещё можно попробовать; ночью, в одиночку, при сильной волне всё могло закончиться разбитыми ногами.
Воздуха не хватало, – какое-то время пришлось постоять, согнувшись и уперев руки в колени. Восстановить дыхание.
Жужжа электромотором, мимо проехала тележка мусорщика. Деловитый седой человек в старом свитере кивнул мне. Я в ответ помахал рукой. Работай, брат. Итальянский мусор – идеология, часть пейзажа, одна из местных национальных идей, предмет кровавых разборок каморры; на борьбе с мусором набирают очки политиканы; приехав в Неаполь, туристы активно фотографируют площади, памятники и набережные – но столь же активно целятся объективами в горы смрадных пластиковых мешков с отходами. Тоже экзотика.
Впрочем, не надо путать материковую Италию и островную. Жители Капри серьёзнее и солиднее соседей из Неаполя. Примерно то же самое я встречал на Мадейре: тамошние аборигены свысока смотрят на материковых португальцев. Видимо, сама островная жизнь, изоляция, необходимость всегда рассчитывать на собственные силы делает островитянина особенным.
До центральной площади – тесного пятачка размером со школьный спортивный зал – пятнадцать минут ходьбы; там я повернул направо и углубился в старый квартал, где улицы представляют собой проходы шириной в метр.
Далее – ещё раз направо, и всё время вверх, с остановками: отдохнуть, отдышаться.
Ночная средиземноморская тишина похожа на паузу в кинозале: вот-вот зажжётся экран, и тебе, семилетнему, покажут «Человека-амфибию». Ихтиандр побежит по раскалённым булыжным переулкам, спасаясь от головорезов Педро Зуриты, и прыгнет со скалы в лазурную пропасть, и заскользит в прозрачной толще моря, свободный и красивый.
В одной из прошлых жизней я был рыбой. Тянул воду через жабры. Или не рыбой: рассекал китом, дельфином, – задерживал дыхание на три часа и нырял, ища пропитания; милое дело.
Во всяком случае, я с детства ощущаю связь с водой, тягу к воде. Оказавшись возле моря, первым делом спешу на берег. Океан и вовсе приводит меня в восторг.
Моё детство прошло вдали от солёных берегов, в русской средней полосе: никакой романтики, никаких дельфинов, только скучные зайцы, ежи и мыши всех видов и размеров.
Дельфинья радость жизни закончилась лет в десять, когда я испытал первый серьёзный приступ удушья. Родители забеспокоились. Доктора поставили диагноз – бронхиальная астма – и наказали беречь органы дыхания.
У русских это называется «слабая грудь».
Бронхиты, простуды, лекарства. Сырая, прохладная деревня меж Рязанью и Москвой. Принято считать, что деревенский быт способствует укреплению сил и возмужанию. Свежий воздух, молоко, физические нагрузки и так далее. Мои одноклассники расхаживали краснощёкими богатырями. Копай землю, таскай мешки, хрусти яблоками – сам не заметишь, как нагуляешь атлетические плечи.
Но я не нагулял. Семья среднеобеспеченных советских школьных учителей не имела возможности регулярно отправлять слабогрудого наследника на курортные морские берега. Наследник так и вырос, постепенно привыкнув к небольшой нехватке воздуха, к лёгкому дыхательному голоду. Иногда это совсем не мешало, иногда повергало в буйную ярость.
Я был слабее других. Я был узким, как улицы острова Капри, а лицо моё в моменты удушья – фиолетовым, как предутренний воздух итальянского юга.
Однако духовное развитие шло своим чередом. Было проглочено известное количество Жюль Вернов, Джеков Лондонов и Хемингуэев – и вот там, в сочинениях мужественных романтиков, найдены были описания морей и океанов, и островов в этих морях и океанах.
Слабогрудый парнишечка понял, что есть на свете места, где любой ущербный и недужный всегда дышит только полной грудью.
Там трещат под ветром пальмы. Там пахнет солёным бризом и рубищами библейских пророков. Там волны пахнут йодом и атакуют сизые скалы. Там между тучами и морем гордо реет птица, придуманная великим пролетарским литератором, который прожил на Капри семь лет, вылечил туберкулёз и выпестовал ненависть к самодержавию.
Я установил особенные, интимные отношения с воздухом. Я ценил его, ясно?
Некоторые вещи нелегко объяснить. Одноногий может написать поэму о том, как прекрасно иметь две ноги, – но поймут ли её двуногие?
Астматик – даже самый тёмный – всегда немного философ. Он любит и уважает то, что другие даже не замечают.
Я научился бегать, плавать, играть в футбол и бить морды. Освоил лыжи и велосипед. Освоил медитацию и силовое дыхание «ибуки». Но воздуха не хватало.
Первый лучший друг Алискин очень сопереживал мне. Бродили вокруг деревни, по грязям и оврагам, по руинам скотных дворов. Сельская самогонная разруха конца семидесятых была кошмарна, но мы не переживали, мы жили в этом с младенчества. Когда я начинал задыхаться, Алискин страдал больше меня, деликатно отходил в сторону, и отворачивался, и сопровождал до дома. Впервые я увидел, что неравнодушный человек в присутствии тяжелобольного может стыдиться своего здоровья.
Я говорил, что считаю себя инвалидом, – друг возражал. Солидно бубнил: перестань, какой ты инвалид, всё будет нормально; найдёшь способ, вылечишься. Я молчал, думал: он не болеет, ему не понять.
Он был отменно здоров, он дышал за себя и за меня. Он начинал купаться и ходить босиком в начале мая; заканчивал в конце сентября. Да, мы все летом бегали босыми, это было круто. В десять лет уроженец рязанских краёв был обязан иметь коричневый загар и чёрные пятки.
Через восемь лет Алискин попал в Афганистан, воевал, имел ранения, выжил, был награждён, отслужил полных два года, демобилизовался, прилетел из Кабула в Душанбе – и там, на мирной территории, в столице социалистической республики Таджикистан, в аэропорту, в ожидании самолёта купил бутылку спирта: отпраздновать дембель. Спирт оказался ядовитым, Алискин умер.
Второму другу я уже ничего не сказал про свою астму. И третьему, и всем последующим. Не хотел вызывать в товарищах стыд. Тем более что друзья тоже не расхаживали здоровяками, не задевали плечами дверные косяки. У одного с детства была язва, его не взяли в армию, и парень очень переживал. Второй имел какую-то редкую форму гипертонии, кровь его слишком быстро текла по сосудам, стремительно их изнашивая; трагический мальчишка, он собирался умереть до тридцати – как герои фильма «На гребне волны», – но сильно опередил сам себя и был убит бандитами в Москве, в возрасте двадцати трёх лет.
Третий – старый и лучший товарищ – двадцать лет пил, лишился половины желудка, весил пятьдесят килограммов при росте в метр восемьдесят, потом зачастил в Амстердам, бросил пить и сделал себе татуировку «Всё проходит, и это тоже пройдёт».
Борьба за воздух продолжалась с переменным успехом. К двадцати трём годам я забросил спорт и решил, что здоров. Приступы удушья настигали раз в год, я снимал их лекарствами. Заниматься укреплением здоровья не было времени. Я стал курить, зарабатывать деньги и строил планы: ещё год, ну два года – и начну ездить! Моря, океаны, солёный бриз, свистать всех наверх; скоро всё будет.
Потом деньги пропали, я превратился в скромного московского проходимца, много пил и ещё больше жалел себя – может быть, именно тогда жена решила, что я уже не способен отвезти её на морские берега? И села учить итальянский язык? Герои Хемингуэя утверждали, что его можно освоить за два месяца.
Через полчаса мне стали попадаться идущие навстречу – сверху вниз – молодые мужчины в потёртых бушлатах. Местные. Шли в гавань: скорее всего, рыбачить. Или их рабочие места находились в Неаполе, и мужики каждое утро ездили в город на пароме, за тридцать миль морем? Я не выяснил. Неаполь не показался мне раем для тружеников: это был город бродячих собак, похожих на потёртые мотороллеры, и мотороллеров, похожих на бродячих собак.
Остановившись, я достал из рюкзака бутылку и сделал несколько глотков. Город кончался. Полого поднимаясь, мощёная тропа шла по самому гребню. Я видел слева восточную, бедную часть острова, где жили местные, а справа – западную, фешенебельную, сплошь – стена к стене – застроенную отелями. Справа огни были гуще и ярче. Местная питьевая вода показалась мне отменной, гораздо лучше московской воды, и я устыдился своего пренебрежения к неаполитанцам. Живут шумно и бестолково? – ничего. Могут себе позволить. За них всю тяжёлую работу сделали их прапрадеды. Теперь тут всё налажено. Оливковые деревья обвязаны сетями: не дай бог плод упадёт и помнётся.
Юг Италии пропитан культурой, как губка.
Когда мои бородатые предки убивали друг друга деревянными дубинами, здесь уже были выборный сенат и карьерные государственные служащие. Не говоря о хрестоматийных примерах с почтой и водопроводом. От этого факта некуда деться. История безжалостна.
Теперь я приехал из страны, где до сих пор не могут научиться делать велосипеды, в страну, где давно умеют делать «Феррари», – и усмехаюсь; кто дал мне такое право?
Не усмехайся, сказал я себе; иди, куда шёл.
Вилла Тиберия была закрыта для туристов, – я перелез через ограду, обессиленный.
Лёгкие болели.
Вообще они, как мозг, боли не чувствуют. Болят не сами дыхательные пузыри, а мышцы-меха, раздвигающие лёгкие при вдохе.
Хотелось разодрать грудь и помочь руками: раздвинул-сдвинул, дыши. Поедай кислород.
Я впервые был в Италии, впервые был на Капри, наконец мог себе позволить на целую неделю отключить телефон и расслабить голову и тело – и впервые за несколько лет стал задыхаться.
Всё было объяснимо. Авиапрыжок из сухой Москвы во влажные субтропики, из русской зимы (ночью минус двадцать пять) в итальянскую зиму (днём на солнце плюс двадцать) – человеческое тело не проектировалось богом для таких финтов.
Однако я, привыкший к неудачам, и здесь усмотрел издёвку судьбы. Провести детство в мечтах о море – а ребёнок мечтает, как голодный ест: жадно и быстро, – добраться до моря – и захрипеть от удушья.
Прибыть на идеально обустроенную, комфортабельную скалу, в место с благодатнейшим, мягчайшим климатом, где даже апельсины не имеют косточек, – и свалиться в приступе астмы.
Нет, я не впервые видел море; я был в Греции, Турции, Португалии и Испании, в Крыму, на Каспии, на Балтике, – но ни разу не выезжал из Москвы зимой. А в этом феврале вдруг подумал: жабры жаждут! Хочу солёной воды, хочу прямо завтра сесть на камень и смотреть, как ветер срывает с волн белую пену.
Это был не каприз. В сорок два года надо или умереть, или начать жизнь заново. Я некоторое время сомневался, но выбрал второй вариант.
Может, я должен был умереть от бронхита в мои десять. Или погибнуть, в мои двадцать три, от удара неустановленным тупым предметом в лобную часть головы – как мой друг. Но не погиб, не умер, угрозы оказались не столь велики, катастрофы не столь ужасны, ни один криминальный нож не воткнулся в меня, ни одна чеченская пуля не попала, ни одна тюремная палочка Коха не захотела сожрать мои альвеолы, везде легко отделался, проскочил, сына вырастил, деньги заработал, – теперь, стало быть, имею право на мгновенное исполнение некоторых желаний.
Отсиделся. Легче не стало – но и хуже тоже не стало. Голова слегка кружилась: словно не курил двое суток и вот дорвался до сигареты.
Нехватка воздуха – это прежде всего дефицит кислорода в мозгу. Сильный приступ делает тебя идиотом; боишься умереть, ведь смерть – это безмыслие. Сосредоточенный на дыхании, неожиданно чувствуешь внутри себя далёкого хвостатого пращура, прыгавшего, вереща и суетясь, меж крон баобабов, и ещё более отдалённого предка, того самого, при жабрах.
Возможно, где-то здесь, в Средиземноморье, он впервые кое-как выполз на сушу. Потом два или три миллиона лет не мог решить, где ему лучше – в воде или вне её. Потом сделал выбор, отбросил хвост, встал на задние конечности, схватил камень, палку, выплавил медь и бронзу, превратил в раба ближнего; дальнейшее всем известно.
На западе длинной змеёй огней мерцал Неаполь.
Тщательно расчищенные, облагороженные развалины дворца одного из самых могущественных императоров Римской империи в свете луны выглядели угрюмо, тяжеловесно, как будто здесь жили не люди, а многотонные носороги. Крепкие арки, стены в метр толщиной. Строили крепко, небыстро. В правление Тиберия римская держава достигла невиданного порядка и процветания. Казна ломилась от золота, граждане имели вдоволь хлеба и зрелищ, и если тот или иной патриций придерживал наличные, копил монеты – Тиберий сурово наказывал скупердяя: не копи, вкладывай, затевай новые стройки, обрабатывай новые поля!
Он возражал против почестей, много раз говорил, что не любит власть, но историки безжалостно утверждают: нет, любил. Скрывал.
Конечно, дух его не вышел из-за угла, не сказал «привет». Я ходил меж закоулков, проводил рукой по кирпичной кладке. От императора ничего не осталось. Две тысячи лет – слишком долгий срок; всё исчезло, испарились следы, и следы следов. Выдуло ветрами, смыло дождями последние молекулы. Уцелел, может быть, не дух Тиберия, но остатки энергии мышц и фантазии его рабов – архитекторов и каменщиков. Усилие мастера никогда не исчезает, в отличие от усилия властолюбца.
Пахло, как везде по северному берегу Средиземного моря – сухим козьим помётом и камнями, отдающими накопленное за день тепло.
На среднем уровне я отыскал самую тёмную комнату, заполненную многослойным дегтярным мраком, и сел на прохладную землю.
Приступ почти прошёл. Сразу захотелось курить, думать, бежать куда-то. Но за спиной были многие годы беготни. Прокуренные офисы в полуподвалах старых московских особняков; подошвы, стёртые педалями газа и тормоза; заваленные деньгами столы; тюрьмы; кавказская война, оказавшаяся смрадной потехой, организованной негодяями для собственного удовольствия; жена, сбежавшая из угарной скифской столицы к солнцу, морю и фруктам.
Зачем приехал, что делаю здесь?
Опасаясь оступиться и сломать шею, поднялся на самый верх. Здесь верные себе католики поставили часовню и статую Девы Марии. Мемориальная доска утверждала, что всё сделано с благословения Иоанна Павла Второго.
Я ничего здесь не делаю. Прилетел посмотреть, как солнце встаёт над морем. К чёрту ваши тюрьмы, войны, деньги, этим нельзя дышать.
Скоро грудь перестанет болеть.
Здесь он бродил, вздрагивая от каждого шороха, ибо очень боялся покушения. Оттого и велел построить виллу на острове с неприступными скалистыми берегами, в самом высоком месте, где три стороны из четырёх отвесно обрываются в море. Стоя над обрывом и глядя на огни рыболовецких баркасов, я подумал, что выражение «сбросить со скалы», звучащее грозно-торжественно, на острове приобретает значение бытового происшествия: взял с собой на прогулку какого-нибудь патриция, обменялся мнениями насчёт внешней и внутренней политики, не понравились ответы – толкнул рукой в грудь, или ногой пониже спины. Всё.
Здесь он ходил, с первого этажа на второй, на третий, вплоть до шестого. То в купальне расслабится, то поест каких-нибудь фиников отборных, то ляжет с девочкой или мальчиком. Мальчиков любил, да.
В это же самое время в подвластной ему Иудее вздёрнули на кресте никому не известного смутьяна, бродячего проповедника без определённых занятий. Приговор вынесли в полном соответствии с тщательно разработанным законодательством.
Вряд ли он почувствовал что-то. Хозяин мира не может ощущать боль каждого из миллионов подданных.
Кроме того, хозяин мира носил в себе достаточно собственной, индивидуальной боли. По требованию своего предшественника, Августа, он был вынужден развестись с любимой женой Випсанией Агриппиной; далее Август приказал Тиберию жениться на своей дочери Юлии, распутной бабе. Тиберий, уже тогда чрезвычайно скрытный человек, с большими способностями к самоконтролю, исполнил волю повелителя, не моргнув глазом. Но однажды, случайно встретив Випсанию Агриппину, бросил на неё такой взгляд, что Август приказал Випсании немедленно удалиться из Рима.
Неудивительно, что Тиберий, став императором, никому не верил, и на Капри повелел отстроить не одну виллу, а двенадцать; никто не знал, где именно пребывает повелитель мира; в это время в войсках понемногу подрастал его приёмный сын, весёлый обаятельный мальчишка, которому солдаты дали прозвище в честь сапога из плетёной кожи: Калигула.
За полчаса до рассвета проснулись и немедленно закричали птицы.
Линию горизонта закрывали облака – и я расстроился: не увижу, значит, самый первый луч.
Звёзды пропадали одна за другой, как бы стесняясь: скоро появится здешний хозяин.
Тени налились синевой.
Потом оно ударило снизу всею силой, окрасило облака розовым золотом, отменило их и покатилось вверх, и закричали чайки в унисон своим сухопутным собратьям. Бледная луна поспешила за кулисы действа. Ультрамарин ослепил меня, забывшего и про жабры, и про лёгкие, и про Тиберия, дух которого, разумеется, именно в этот самый миг скользнул мимо – улучил момент, когда незваный гость отвлёкся, чтоб спрятаться в подвальной дыре, до нового заката. Днём тут шумно даже без людей: помимо коз, бегают даже зайцы. А духи не любят живой суеты.
С севера накатила новая, более плотная, цинково-серая туча, но и она только украсила процесс, смягчила золотое свечение до более мягкого серебряного, а в дыры лилось и падало драгоценное сверкание. Я прижался спиной к стене.
Можно было дышать дальше.
Городишко проснулся. Матери многословно уговаривали детей поторапливаться в школу. Зеленщики вытаскивали ящики с лимонами. Площадь ожила, оба-два кафе открылись, и бартендер, сосредоточенный, как все бартендеры, метнул мне вдоль прилавка дабл-эспрессо – «Prego, signior!» – в ответ я засмеялся, и он понял. Я дышал, и он тоже дышал. Он был жив, я тоже.
Половина моих друзей были мертвы – я жил вместо них, за них. Афганец Алискин сел рядом в плетёное кресло. Ухмыльнулся.
– Я же говорил: всё будет хорошо.
От кофе сердце застучало, сотрясая грудь, словно приклад автомата.
Когда я вернулся в номер, она ещё спала. Будить не стал. Для мужчин, которые будят своих женщин, в аду есть особое место.
Спящая, она выглядела как олицетворённая безмятежность. Расслабленные, как бы мраморные губы, щёки, веки; слишком красива для меня, подумал я в сотый раз. На кухне её московской квартиры долгое время висела большая фотография её самой, закрывшей глаза и наблюдающей сны; снимок, разумеется, сделал один из моих предшественников, я не спрашивал, кто именно; их было не так много. Сон был одной из её многочисленных религий.
Впоследствии, повинуясь сложному импульсу, она убрала со стены фотографию себя – спящей. Я не спросил, зачем. Мне нравилось самому её разгадывать.
Когда вернулся из душа – она уже сидела, вооружённая записной книгой и авторучкой: записывала увиденное во сне.
– Сходил? – спросила она.
– Да. Но он так и не появился.
– Дух Тиберия?
Я открыл дверь на балкон, впустил запахи моря и капель росы, испаряющейся с листьев лимонных деревьев.
– Что-то было. Слабое, короткое. Наверное, надо просидеть там всю ночь. Закат, потом полночь, предутренний мрак и восход солнца. Духи любят терпеливых.
Она не ответила – углубилась в записи. За полтора года я так и не привык к тому, что она живёт сразу в нескольких слоях: реальное, полуреальное и совсем нереальное в равной степени поглощали её, она перемещалась из одного уровня в другой мгновенно. Много лет я был убеждён, что с такими женщинами невозможно сожительствовать, и вдруг выяснил, что ошибался.
Она захлопнула свою инкунабулу и сообщила:
– Брось курить. Если куришь – забудь про сверхчувственный опыт. Звони, заказывай завтрак.