Конец войны принес освобождение узникам концлагерей в Европе, а в американских городах торжественно встречали героев, солдаты и матросы целовали девушек посреди Таймс-сквер – словно в сцене из цветного фильма с участием Софии Салвадор. Но за яркими красками и конфетти, за песнями и танцами скрывался гнойник угрюмой тревожности, от которой мы страдали еще долго после окончания войны. Как будто мир сражался с болезнью – точнее, с зависимостью, – которую мы сами заработали; болезнь эта растянулась на много лет, она опустошила нас, мы не знали, что делать с этой пустотой, война наглядно обнажила саму суть нашей натуры. Миллионы погибших. Атомные бомбы, сброшенные на Японию, спустили с цепи технологию, которая угрожала теперь абсолютно всем. Люди не знали, сколько продлится мир, купленный такой ценой, но Америка твердо намеревалась радоваться и улыбалась в камеру – неважно чему.
В послевоенные месяцы индустрию развлечений залило сиропом, никакого намека на остроту. Знаменитейшему американскому певцу в одной из песен пришлось лаять собакой. От серьезных актеров ждали, что они станут поскальзываться на банановой кожуре, смеша зрителя. И София Салвадор танцевала в своих сверкающих юбках, с оголенным животом, хотя двигалась она теперь медленнее, фигура ее стала какой-то усохшей, и костюмы, казалось, ей теперь тяжелы. В тех немногих фильмах, в которых она снялась после войны, «Голубая Луна» еще была рядом с ней, хотя ребята выглядели не столько жизнерадостными музыкантами, сколько скучающими санитарами, приглядывающими за пациенткой.
Кое-кто из «лунных» парней откладывал деньги, чтобы уехать домой – в ту страну, которой стала Бразилия за пять лет нашего отсутствия. С деньгами было туго, фильмов теперь снимали меньше, паузы между съемками становились все длиннее. Банан, Буниту и Маленький Ноэль подхалтуривали, сочиняя музыку для диснеевских мультфильмов, они надеялись накопить на три билета в Рио. Кухня почти не показывался на Бедфорд-драйв, он околачивался по клубам на Центральной авеню, учился бибопу и джазу, а других музыкантов учил самбе. Худышка закрутил серьезный роман с какой-то диснеевской секретаршей, и мы почти не видели его. И все мы принимали что-то, дабы пережить бесцветные месяцы после ссоры на «Сеньорите Лимончите», – алкоголь, кокаин, амфетамин, демерол, нембутал, кодеин.
Мы продолжали читать газеты Льва, хотя в них больше не писали ни о Софии Салвадор, ни о «Голубой Луне», теперь в газетах царил один Жеже, но уже в качестве неудачника. Конец войны принес и демократию из Европы, Старик Жетулиу не сумел остановить эту заразу, и она подобралась к его порогу. Иштаду Нову заменили новой конституцией и настоящими выборами. Эурику Гаспар Дутра на пятнадцать лет стал первым демократически избранным президентом Бразилии.
Соединенные Штаты и Бразилия снова заделались лучшими друзьями, русским вновь отвели роль врага. Комиссия по расследованию антиамериканской деятельности вызывала в суд киношников, подозреваемых в симпатиях коммунизму. По Голливуду прокатились забастовки профсоюзов, после чего студии взвыли, что забастовщики – леваки и извращенцы, а незаменимых у нас нет. Полиция нравов провела рейд в баре «Плазы» и арестовала Сэнди, мою давнюю любовь, и с десяток других «имеющих сафические наклонности» женщин; их потащили в тюрьму прямо в вечерних нарядах и меховых накидках. Забастовки нарушили график съемок на студии «Фокс», и в наших и без того скудных доходах зазияли бреши. Платить за дом на Бедфорд-драйв стало нечем. Мы начали поговаривать о том, чтобы продать кое-какую бижутерию Софии Салвадор, о том, не дать ли несколько представлений в Лас-Вегасе, который после войны набирал популярность. Вот только Граса отказывалась.
– Я не буду петь для кучки каких-то бродяг в пустыне, – объявила она.
Когда Чак Линдси вызвал нас к себе, мы с замиранием сердца приготовились, что нас выкинут из списка клиентов. Однако Линдси помахал перед нами желтой телеграммой, которую он сжимал в наманикюренных пальцах.
– Вас хочет нанять «Аэровиас Бразил»!
Мы не поверили своим ушам.
– Для рекламы? – уточнила Граса.
Линдси покачал головой:
– Полет из Майами в Рио. Это будут ваши самые легкие деньги.
Бразильская авиакомпания «Аэровиас» во время войны помогала Соединенным Штатам, выполняя грузовые рейсы. В благодарность за службу «Аэровиас» предоставили право совершить первые международные пассажирские перелеты. В те дни воздушные путешествия были более или менее экзотичными и в известной степени опасными, потому пассажирам требовались гарантии. Кто лучше Софии Салвадор мог продемонстрировать пассажирам, что полет может стать вечеринкой в небесах? А «Аэровиас» могла бы в рекламных целях размахивать новостью, что именно она доставила Софию Салвадор домой, на встречу с соотечественниками. Приманкой был концерт в честь возвращения, который нам предстояло дать в Рио сразу после прилета. Оплачивала его «Аэровиас» на пару с газетной сетью Льва.
– Где мы будем выступать? – спросила я.
Бразильские казино были закрыты: новый президент ввел запрет на азартные игры. Я представила Грасу и ребят, вынужденных выступать в каком-нибудь маленьком кабаре Лапы или в пустом самолетном ангаре за пределами города, – своего рода наказание за взлет и падение. Граса, должно быть, тревожилась о том же. Не успел Чак ответить, как она схватила меня за руку и сказала:
– Мы будем выступать в Копе. Ни на какой другой сцене ноги моей не будет. Или «Палас», или ничего.
«Копакабана-Палас», белоснежная крепость в Копакабане, законодатель вкуса и стиля. Место, которое чуралось нас, потому что мы – самбистас. Место, которым мы с Грасой так восхищались, сидя много лет назад утром на пляже. У Грасы был синяк под глазом, который поставил ей один из ее хлыщей, и, глядя на «Копу», она сказала, что этот отель – ее билет на луну.
Стоя в голливудском офисе Чака Линдси, я думала, что требование Грасы, конечно, глупо – его попросту невозможно выполнить. Упрямство Грасы будет стоить нам единственного заработка, который нам предложили за последние месяцы, равно как и возможности выкупить себя и вернуться домой. Позже я поняла, что Граса была права, требуя луну с неба и звезды в придачу. После войны письмена на стене ясно гласили: София Салвадор надоела Соединенным Штатам и американским студиям. «Фокс» настолько заездила свою беговую лошадку, что она начала хромать, и ее с легкостью заменили другой. Эпоха музыкальных фильмов завершилась, в моду вошел нуар. Куда нам было податься, кроме как домой? Но, вернувшись в Рио, мы не могли выйти на маленькую сцену. Мы должны были выступать на той единственной сцене, что отвергла нас. Граса не искала спасения, она жаждала мести, она желала воскрешения.
Она позировала с сияющим пилотом. Она махала рукой и улыбалась, поднимаясь по металлическому трапу. Кокетливо отставив ногу в туфле на высоком каблуке, она целовала железный бок самолета, словно возлюбленного. Она сидела в кресле пилота, подмигивая в камеру. Смягченная версия Софии Салвадор в красно-малиновом дорожном костюме с голубым кантом – цвета́ «Аэровиас».
– Они же не ждут, что я надену киношные наряды! Я же в них просто не пролезу в самолет, – жаловалась Граса, когда «Аэровиас» выразила разочарование настойчивым желанием Грасы появиться в «нормальной одежде».
На одну уступку Граса пошла. В ушах у нее, точно елочные игрушки, висели специально изготовленные серьги: самолетики «Аэровиас», усыпанные стразами.
Как только мы поднялись на борт, нам выдали свидетельства с печатями, будто мы выполнили нечто важное уже одним тем, что вошли в самолет. София Салвадор позировала со своим свидетельством перед группой фотографов, сопровождавших нас. Когда пилот объявил о взлете, она скользнула за занавес, отделявший секцию, отведенную ей и музыкантам, расстегнула гигантские серьги, швырнула шляпку на сиденье и заказала виски – неразбавленный.
За долгие часы полета мы дважды опустошили имевшиеся на борту запасы виски. Летели мы только в дневные часы, на ночь останавливались в Порт-оф-Спейн, а потом в Белене. Там мы спали в отеле, пока самолет дозаправлялся и пополнял запасы выпивки. Я пронесла на борт склянки с разноцветными пилюлями – амфетамин, секонал, нембутал и прочее, – надеясь, что их хватит, чтобы я, Граса и ребята выдержали дорогу домой.
Во время полета самолет трясло, и мы нервничали, но не из-за турбулентности. Мы знали, что путешествуем вместе в последний раз. Кухня, Банан, Буниту и Маленький Ноэль намеревались остаться в Рио. Остальные планировали этим же самолетом вернуться в Голливуд, но только на время. Надо было завершить все дела с «Фокс», упаковать костюмы и записи. Куда мы собирались отправить все эти ящики после того, как они будут сложены, оставалось загадкой.
Чем ближе мы подлетали к Рио, тем больше Винисиусу хотелось обсудить программу концерта в «Копе» и тем больше Граса избегала его. Она перебиралась из нашей секции к фотографам и репортерам, она скрывалась в дамской комнате, она притворялась спящей. Наконец Винисиус загнал ее в угол.
– Мы не можем импровизировать. Если мы хотим вернуться и остаться дома, мы должны выступить как следует.
– Я что, дура? Думаешь, я хочу провалиться?
– Судя по твоему поведению, да. Мы даже не обсудили программу. Мы не репетировали…
– Мне не нужны репетиции, – перебила Граса.
– Да что ты! Сколько времени прошло с нашего последнего живого концерта? Это не съемочная площадка. Второго дубля не будет.
Граса хлопнула по откидному столику. Ее стакан с виски опрокинулся.
– Ты можешь хоть раз в жизни не быть занудой? – зашептала она, поглядывая на занавес, который отделял нас от репортеров. – Мы летим на распроклятом самолете, нам платят за это больше, чем президенту Дутре, а ты все недоволен? Тупое бревно.
– А ты дура, – спокойно ответил Винисиус. – Мы не знаем, что нас ждет. Готов поспорить на твои деньги, что зрители в «Копе» нас на лоскутья разорвут. А тебе все равно. Хочешь повеситься прямо на сцене – бог с тобой. Только нас в это не втягивай.
Граса улыбнулась:
– Какой кошмар – я обеспечиваю тебе полет первым классом. Я вытаскиваю тебя на лучшую сцену Бразилии. Просто трагедия. Позволь-ка дать тебе маленький совет, querido: не тревожься обо мне в «Копе». Подумай лучше о вашем с Дор концертике в Ипанеме. Как там вы себя называете? «Кетчуп и Горчица»?
– «Тунец и Майонез», – подал голос Худышка.
– «Вода и Масло», – внес свое Кухня.
– Ей и читай нотации. – Граса указала на меня большим пальцем. – Вон позеленела вся.
Самолет подбросило, затрясло. Я закрыла глаза. Перед нашим вылетом из Лос-Анджелеса звонил Мадам Люцифер, интересовался, успеют ли «Сал и Пимента» дать небольшой концерт в одном из клубов, кто бы мог подумать, Ипанемы. У нас имелась небольшая, но верная армия поклонников, которые хотели бы увидеть нас вживую. Мадам уговаривал: ничего особенного, просто небольшая сцена, два стула, Винисиус с гитарой и я. Мой голос принимают (путь только Винисиус и несколько простодушных поклонников) за его шероховатость. Появись такая возможность несколько лет назад, я, наверное, порадовалась бы такой поддержке, но теперь я испугалась, а следом разозлилась на себя за этот страх. Ради Винисиуса я притворилась, что рада предложению. Выступать мы должны были вечером накануне большого концерта Софии Салвадор в «Копе».
– Насчет Дор я не беспокоюсь, – сказал Винисиус. – Наш концерт – безделица. Там нет ничего сложного.
Граса поставила пустой стакан.
– А еще меня назвал дурой.
Мы прилетели под вечер, самолет заложил круг над голубыми водами залива Гуанабара, как птица, угодившая в теплую воздушную полость. Ребята, Граса и я сгрудились у иллюминаторов. Рио раскинулся под нами во всей своей роскоши: изгибы пляжей, плавные холмы, фестончатые, буйные заплатки леса. Мы пытались различить Лапу, Копакабану, дворец Катете, наши пальцы оставляли отпечатки на стекле. Много лет спустя один молодой музыкант увидит Рио с воздуха – так же, как мы – и напишет знаменитую босса-нову (то тихое, акварельное ответвление самбы пятидесятых, начало которому положили «Сал и Пимента») о его красоте. Каждый раз, слушая эту песню, я испытываю ужасную досаду: это мы должны были написать, что чувствуешь, подлетая к Рио, и написать самбу, а не невнятно-зыбкую боссу, потому что только самба может передать ту смесь ошеломляющего восторга и опустошительного разочарования, которая неизбежна при возвращении домой.
На взлетной полосе было пусто. Ни восторженных поклонников, ни радостных толп с плакатами «Добро пожаловать домой, София!».
– Как и не уезжали, – пробормотала Граса, пока люк самолета с шипением открывался.
Военный автокортеж быстро повез нас к отелю «Копакабана-Палас».
– Может, заедем в Лапу? – спросил Винисиус, когда наш черный «кадиллак», набирая скорость, выезжал из аэропорта. – Вспомним старые добрые времена?
Прежде чем кто-нибудь из нас успел ответить, отозвался сопровождающий с каменным лицом:
– Этот пункт не включен в список. Мы доставим вас в отель, вас там ждут журналисты.
В «Паласе» нам дали тридцать минут, чтобы привести себя в порядок, а потом представители «Аэровиас» в форменных кителях проводили в зал, на пресс-конференцию. Я проглотила две таблетки амфетамина, чтобы не уснуть. Граса выпила четыре эспрессо.
В зеркальном, сверкающем позолотой зале Софию Салвадор и ребят провели к бескрайнему столу. Перед столом тянулся ряд стульев с красными бархатными сиденьями. Толпа журналистов гудела у задней стены. В центре ее возвышался Лев.
Его седая грива не поредела, глаза были все такими же непроглядно черными и видели тебя насквозь. Если в молодости Лев мог бы сниматься в кино в качестве красивого статиста, то в старости он точно бы получил роль с репликами: финансовый воротила, суровый глава разваливающегося семейства, предприимчивый владелец клуба, загадочный незнакомец, который в баре предлагает герою закурить, а потом, достав пистолет, стреляет ему в живот.
– Вы снова наш хозяин, – сказала Граса, протолкавшись к нему и расцеловав Льва в обе щеки. – Никогда не забуду ту ночь, когда я пела в вашем доме. Как хорошо, что отец был жив и видел это.
Лев разглядывал ее, придерживая за локоть.
– Потрясающе выглядишь. Я читал, что ты раздулась как шар, но не верил.
Граса моргнула и улыбнулась еще шире:
– Не верьте всему, что пишут в газетах. Вы, ребята, врете побольше политиков.
Лев рассмеялся:
– Может, в Штатах так и есть, querida.
– У лжецов нет национальности, – сказала я.
– Дориш! Как я рад, что ты осталась верна старой доброй эстраде. Но я слышал, у тебя теперь собственный ансамбль? Как он называется – «Устрица и Жемчужина»?
– Это Дор-то жемчужина? – Граса захохотала.
Лев покачал головой:
– Жемчужина здесь одна, и это ты. Дориш всегда была песчинкой.
Граса сверкнула улыбкой. Один из военных молодчиков Дутры проводил ее к стулу, поставленному по центру стола.
– Странно видеть вас на таком незначительном событии, – сказала я, глядя, как Граса поправляет шляпку и кивает нашим парням, которые рассаживались по бокам от нее.
– Это главное событие года. У нас сейчас ужасная скука, всем заправляют Старик Дутра и его святая женушка. Но возвращение Софии Салвадор? Эту историю можно продать. Я рад, что «Аэровиас» последовала моему совету.
– Вы велели «Аэровиас» нанять нас?
Лев как будто удивился.
– А ты думала, они сами такое придумали? Но в любом случае для них это великолепная реклама. А ведь мои газеты могли написать, как опасно летать в их самолетах.
– И «Копу» тоже вы нам выбили, – сказала я.
– Я постарался дать вам то, чего вы хотели. «Копа» – великолепное место, согласна?
Я покачала головой.
– Вы писали отвратительные вещи о ней, обо всех нас.
– Я ничего не писал, – возразил Лев. – Мои журналисты делают свою работу. Только, пожалуйста, не говори мне, что ты обиделась. Я слушал ваши песни, и мне понравились тексты. Ты понимаешь, что нужно людям.
– И что же?
– Мы не хотим слушать о чужом успехе или счастье, такое нас только еще больше расстраивает. Нет, мы хотим слышать о разбитых сердцах, о падении и потерях, если только это не наши собственные падения и потери.
Лев кивнул Грасе и направился к своему стулу. Мне места за столом не выделили, и я отошла к стене, за молчаливую линию из правительственных чиновников и людей из «Аэровиас». В зал вели две массивные двери, и у каждой стояло по двое военных.
Пахло заплесневелым занавесом и несвежим кофе. Лев прошептал что-то человеку из «Аэровиас» и засмеялся. У меня на лбу выступил пот. Я едва сдерживалась, чтобы не начать притопывать. Зачем я выпила столько таблеток? Я оглядела зал, надеясь увидеть стол с кофейником или графином, но ничего такого тут не было. Руководитель рекламного отдела «Аэровиас» шагнул вперед.
– Начнем, пожалуй, – сказал он, прозвучало это скорее приказом, чем вопросом.
Журналисты раскрыли блокноты и отвинтили колпачки ручек. Не поднимая руки, заговорил человек, сидевший в первом ряду, – никто из журналистов не возразил, словно они отрепетировали все заранее.
– Госпожа Салвадор, как вы себя чувствуете в Рио?
– Великолепно, конечно. – Граса улыбнулась. – Мне его очень не хватало.
– Значит, вы его забыли?
– Нет. Скучать не значит забыть. Как я могу забыть этот песок, это солнце, этот город?
Поднялся другой журналист:
– Говорят, что вы вернулись в Бразилию, потому что не можете найти работу в США. Это правда?
Рекламщик из «Аэровиас» выступил вперед:
– Ребята, мы договорились…
В тишине раздался стук – настойчивый, неритмичный, он эхом раскатился по всему залу. Военные повернулись ко мне. Кое-кто из репортеров тоже обернулся. Я поняла, что это я постукиваю каблуком по сверкающему паркету. Граса тоже смотрела на меня, она, похоже, совсем не злилась, что я прервала ее пресс-конференцию, – на лице ее читалось даже облегчение. Встал еще один журналист – такой молодой, словно он прогуливал школу, чтобы попасть в этот зал.
– Господин ди Оливейра, – неуверенно начал он. От неожиданности Винисиус дернул головой. – Вы… как по-вашему, новое звучание, которое вы создали с «Сал и Пимента», – это реакция на войну? Мягкий звук, печальные, мрачные стихи?
Винисиус глянул на меня.
– Ну… Дориш… мы с госпожой Пиментел, моей партнершей, вон она, вовсе не ставим себе цели перекладывать недавние события в песни. Самба приходит к нам естественно, и мы стараемся уважать ее, прислушиваться к ней. Но война повлияла на всех нас, и я думаю, какие-то моменты просочились в нашу музыку. В конце концов, музыка – это отражение нас самих.
Одни репортеры оглядывались на меня, другие строчили в блокнотах. Щеки Грасы вспыхнули, улыбка застыла. Юноша, задавший вопрос, тоже повернулся ко мне.
– Госпожа Пиментел, что заставило вас согласиться дать концерт после того, как вы столько времени старались избегать внимания?
Граса усмехнулась.
– Дор избегает внимания так же, как пчела избегает меда. Я думала, эта пресс-конференция – о возвращении Софии и «Голубой Луны», а не о «Кетчупе и Горчице», или как там они себя называют.
Кое-кто из журналистов засмеялся.
Следующий вопрос был обращен уже к ней:
– Ходят слухи, что в США вас много раз отправляли в клинику для похудения. Американцы хотели изменить ваши бразильские формы?
На лбу Грасы прорезались морщины. Она сцепила руки в замок так, что побелели костяшки.
– Это было лечебное учреждение.
– Вы чем-то болели? – не отставал репортер.
– Сниматься в кино – тяжелый труд. – Голос Винисиуса прозвучал неожиданно громко. – Она нуждалась в отдыхе.
– Ваши танцевальные номера выглядят спорными, – сказал журналист. – Скажите, будет ли ваше выступление в «Паласе» комедийным, как в ваших фильмах, или вы собираетесь петь настоящую самбу?
Винисиус поднялся:
– Вы переходите границы! Спросите еще, не шуты ли мы…
Защелкали камеры. Репортеры бешено строчили в блокнотах. Лев сиял. Представитель «Аэровиас» бросился к столу, хлопнул в ладоши и объявил, что пресс-конференция окончена – София Салвадор и «Голубая Луна» нуждаются в отдыхе перед концертом. Винисиус взял Грасу за локоть и помог ей подняться. Граса несколько раз моргнула, словно ей в глаз что-то попало, и крепко схватилась за руку Винисиуса. Он быстро повел ее прочь из зала, к лифтам. Я поспешила следом.
– Спать хочу, умираю, – сказала Граса.
Винисиус погладил ее по щеке.
– Не надо умирать, amor. Послезавтра мы дадим сногсшибательный концерт, ты покажешь этим засранцам, кто тут главный.
Граса посмотрела на меня:
– Их интересовал не мой концерт.
Бар отеля был странно пустым для вечера пятницы. Небо полыхало оранжевым. На Копакабана-Бич начался прилив. Волны казались охваченными пламенем.
Ребята и Граса разошлись по своим комнатам – нам отвели весь пентхаус. Я приняла столько амфетамина, что даже от мысли о том, чтобы остаться одной в номере, мне делалось плохо, я из последних сил пыталась держаться спокойно. Винисиус отыскал меня в баре.
– Ты сейчас должна спать, – сказал он, влезая на табурет рядом со мной.
– Ты тоже. Впереди трудные дни.
– У нас всегда трудные дни. Если зрители в «Копе» хоть немного похожи на сегодняшних репортеров, тебе придется отскребать нас от сцены, так они по нам пройдутся. А остаток поездки ты проведешь, утешая нас.
– Ты будешь ужасным пациентом-нытиком. А я буду медсестра-сволочь.
– Идеальная пара. – Винисиус улыбнулся.
Я рассматривала пустой стакан.
– Что думаешь насчет завтра, насчет нашего концерта?.. Вдруг мы не понравимся зрителям в Ипанеме?
Винисиус накрыл мою ладонь своей.
– Вряд ли будет много зрителей. Людей наверняка придет так мало, что мы с тобой одолеем их, даже если нам свяжут руки за спиной.
Я кивнула и потерла глаза.
– Ох, сраные таблетки. Мне надо было спустить их в унитаз.
– Хочешь, пойдем к морю?
Не разговаривая, мы медленно, держась за руки, шли по набережной. Вечер был прохладным. По широкому променаду прогуливались парочки. Как это было утешительно – смешаться с ними, щуриться на вечернее солнце. Уличный продавец жарил кукурузу в мангале-тележке. Винисиус остановился и крепко обнял меня.
– Закрой глаза, Дор. Вдохни поглубже.
Я повиновалась.
– Чувствуешь? – спросил Винисиус.
Вечер пах попкорном, соленой водой, надушенными девушками.
– Как в Рио, – сказал Винисиус.
– Мы и есть в Рио.
– Не в том, каким я его помню. – Винисиус покачал головой. – Город изменился.
– Или мы изменились.
Какое-то время мы шли молча, глядя на океан; небеса темнели – сначала серый, потом темно-синий.
– Ты нервничаешь из-за концерта, это нормально, – сказал Винисиус. – Ты давно не выступала перед залом.
– Спасибо, что напомнил.
– Ты покажешь класс. Просто представь, что мы в студии, только ты и я.
Он не брился с Майами. Я провела рукой по его щеке, просто чтобы ощутить колючесть его щетины. Винисиус закрыл глаза и мягко отвел мою руку.
– Не знаю, смогу ли я вернуться, Дор.
– В отель?
– Нет, в Лос-Анджелес. Худышка собирается вернуться к своей диснеевской секретарше. Граса – к фильмам и своим нарядам. Ты вернешься за Грасой. Ну а мне ради чего возвращаться?
Океан плескался у наших ног. Когда-то, много лет назад, мы с Грасой купались здесь, океан был неспокоен, и волна сбила меня с ног. Я захлебнулась, наглоталась воды, но когда выбралась на песок, желудок у меня был странно пустым. Словно волна выполоскала меня дочиста. И в ту минуту, стоя на берегу с Винисиусом, я почувствовала себя так же.
– Граса, – сказала я. – Ты вернешься ради нее.
Винисиус помолчал, потом произнес:
– Эта причина больше не кажется мне веской.
– Значит, дождись нас здесь. Пока мы не вернемся домой.
Винисиус нахмурился.
– После концерта в «Паласе» наша «Голубая Луна» перестанет существовать. А если мы провалим этот концерт к чертям – что очень вероятно, – то не будет и Софии Салвадор. Во всяком случае, здесь. Грасе придется найти новых музыкантов или остаться в Лос-Анджелесе. Когда мы уезжали отсюда, то думали, что это лишь на несколько месяцев, но они превратились в годы. Если вы уедете, то снова возвратитесь не скоро. Я не могу ждать вечно.
– Ты что, хочешь порвать с нами окончательно? – спросила я.
Винисиус взял мою руку.
– Если я сейчас поеду за Грасой, то буду ездить за ней всю свою жизнь. С ней всегда так. Сама знаешь, Дор. Что бы ее ни ждало дальше, я стану довеском к ней. Она будет меняться, а я останусь прежним – лошадь, которую запрягли в другую телегу. А потом или я ей надоем, или сам возненавижу ее. А я не хочу ненавидеть ее. Меня это доконает.
Я заметила скамейку у асфальтированной дорожки, поодаль от воды. Мы направились к ней, сели.
Если бы можно было остаться в той минуте навсегда, я бы осталась – с ним, с ребятами, с Грасой, с музыкой. Я не написала бы ни одной песни без Винисиуса. Я верила, что если Винисиус нас покинет, творчество закончится. Вся музыка закончится. А если закончится музыка, то и я засохну, как те букеты, что висели по гримеркам Грасы. Стану ломкой, как высохшие лепестки. Рассыплюсь, обращусь в пыль.
– А как же «Сал и Пимента»? – спросила я. – Как же наши песни? Ты просто бросишь их?
– Люди в Лос-Анджелесе не слушают нашу музыку. Она нужна только здесь.
– Можно сделать так, что они захотят слушать ее. Можно сделать так, что ее захочет слушать весь мир.
Винисиус погладил мою ладонь большим пальцем.
– Граса права: когда у тебя что-то не получается, ты пытаешься пробиться силой. Но не все можно взять силой.
Я с трудом понимала, что он говорит, – амфетамин наконец начинал выветриваться.
– Как ты скажешь ей, что уходишь?
Винисиус покачал головой:
– Пожалуйста, не говори ей, хотя бы до конца концерта в «Паласе». Граса такая ранимая. Не хочу испортить наш последний совместный концерт.
– Ну а наш завтрашний концерт? – спросила я. – Ты не подумал, что можешь испортить наш с тобой концерт?
– Я… прости… Я так привык быть честным с тобой.
– Все нормально. – Я поднялась, отряхнула брюки от песка. – Ты сам сказал – это небольшой концертик. Неважный. Наш первый, наш последний.
Винисиус потянул меня обратно на скамейку, но я высвободилась и побрела в темноту, по песку, к отелю. Я смотрела на белый фасад «Копакабаны», ослепительно яркий в темноте – прожекторы были скрыты в кустах. Швейцар заметил меня, разглядывавшую белую громадину, и, кажется, хотел шугануть. Но тут же заулыбался, разглядев мой дорогой дорожный костюм, и распахнул дверь. Я повернулась, вышла на дорогу и поймала такси – до Лапы.
Анаис, как всегда, была воплощением элегантности – черное платье по фигуре, красная помада, – но лицо ее словно погасло под грузом забот, а волосы были собраны в банальный двойной узел. Когда она увидела меня, глаза у нее расширились. Она обняла меня, а затем, не отпуская моей руки, потащила по лестнице. Наверху какая-то девушка, моя ровесница, курила и слушала радио; она предложила мне кофе и принялась варить его так, будто чувствовала себя в этой квартире как дома. Анаис, вспыхнув, представила нас, но имя у девушки оказалось столь затейливое, что я даже не рискнула его выговорить. Втроем мы уселись за круглым столиком, я слушала о тяготах военного времени, о том, как во время войны шляпный бизнес совсем зачах, зато после ее окончания возродился. Я слушала, не слушая: голос Анаис был фоновой музыкой, давно знакомой, которую включаешь, чтобы обрести спокойствие. Однако когда Анаис упомянула «Сал и Пимента», я встрепенулась. Она знала все наши записи – пластинки давал ей Люцифер.
– Я ошибалась, – сказала Анаис. – Ты можешь петь. Тебе надо было только найти собственную манеру.
Я улыбнулась.
– Завтра вечером мы даем концерт в Ипанеме. Надеюсь, вы с Мадам Люцифер там будете.
– Как, ты ничего не знаешь? – Анаис побледнела. – Люцифера арестовали.
– За что?
– За убийство.
У меня словно обожгло уши. Я покрепче перехватила чашку, чтобы не уронить.
– Какое убийство?
– Он застрелил одного из солдатов Дутры. Тот обозвал его bicha в его собственном кабаре. И вот солдат мертв, а Мадам сидит в Фреи-Канека.
Признаюсь честно: я почувствовала не тревогу, а облегчение.
Ночью я спала беспокойно, проснулась рано. Прежде чем Граса и мальчики успели покинуть свои номера, я проглотила две таблетки амфетамина, вышла из отеля и остановила такси. Когда я попросила водителя отвезти меня к Фреи-Канека, он глянул на меня в зеркало заднего вида и продолжал поглядывать всю дорогу – наверное, спрашивал себя, какие дела могут быть у женщины, проживающей в «Копакабана-Палас», в городской тюрьме.
В зале свиданий пахло луком и тухлыми кухонными тряпками. Надзиратель ввел Люцифера, сопроводил к поеденному ржавчиной стулу напротив меня. Люцифер сохранил благородную осанку аристократа. Чистая роба, ногти в порядке, а волосы, которые он всегда с великим тщанием расчесывал на прямой пробор, закручены в множество хитрых косичек, спадавших на затылок. На шее висел на шнурке кожаный мешочек – я видела такие в доме Тетушки Сиаты. Старожилы называли их patuás; в таких носили травы, талисманы, бусины и другие предметы, важные в кандомбле. Я никогда не думала, что Мадам Люцифер суеверен, но тюрьма кого угодно сделает верующим.
– Хорошо, что пришла меня проведать сегодня, – сказал Люцифер. – А то могла и не застать. Меня переводят на Илья-Гранди.
На Илья-Гранди, острове неподалеку от побережья, находилась одна из самых строгих тюрем Бразилии.
– Господи, – сказала я.
– Нет смысла призывать его мне на помощь, – заметил Мадам. – Думаю, кое-кто из здешних служак решил, что я слишком удобно устроился. Человек с деньгами может купить здесь все, а деньги у меня имеются благодаря тебе и нашей Софии. Так что у меня есть возможность понемногу роскошествовать, на что надзиратели смотрят сквозь пальцы. Конечно, на Илья-Гранди будет иначе.
– Я найму тебе адвоката!
– Не растрачивай зря доллары, – посоветовал Люцифер. – Тем более те, которых у тебя нет. Не смотри на меня так! Я читаю газеты. Вы вернулись, потому что вас выдворили из Лос-Анджелеса.
– Никто нас не выдворял. Мы продолжаем продавать альбомы.
Мадам улыбнулся:
– «Сал и Пимента»? Хорошая музыка, девочка. Но слишком другая, чтобы стать хитом. Голос у тебя как у старого пьяницы. Словно ты вышептываешь секреты, а наутро пожалеешь об этом. Но мне нравится.
– Сегодня вечером мы даем концерт в одном клубе в Ипанеме.
– Место для молодых. И богатых. Забавно, что им нравятся ваши песни. Но молодые слушатели лучше старых. Вы какое-то время сможете двигаться вперед.
– Винисиус не хочет. Он остается здесь.
– А ты?
Я покачала головой.
– Дашь сигарету? – спросил Мадам.
Я раскрыла сумочку и достала из портсигара две сигареты. Надзиратели даже не взглянули в нашу сторону, когда я закурила по одной для каждого из нас. Люцифер сделал несколько затяжек, рассматривая мой костюм, белые перчатки, лодочки с золотыми пряжками.
– Возраст тебе к лицу, – сказал он. – Есть девушки, которые со временем становятся лучше. – Он рассмеялся и покачал головой. – Когда ты работала на меня, была на побегушках, мне нравилось смотреть, как ты подметаешь. Ты мела пол в борделе так, будто злилась на грязь – чего она сюда заявилась. У тебя были честолюбивые мечты, девочка. И всегда будут.
В его голосе звучало сожаление, почти грусть.
– Когда тебя выпустят? – спросила я.
Мадам склонил голову набок:
– Ты разве не понимаешь, девочка? Мы с тобой прощаемся.
– Ты же не всю жизнь просидишь на Илья-Гранди.
– Двадцать семь лет – долгий срок, а жизнь там суровая. – Мадам Люцифер глубоко затянулся. – Значит, эти засранцы все-таки пустили ее в «Палас». Что она будет петь?
– Не знаю. Никто не знает. Она собирается решать на ходу, при том что всю жизнь мечтала петь на этой сцене.
– А ты бы не действовала по наитию?
– Нет. Я – нет.
– Думаешь, она провалится?
Я припомнила, какой Граса была в последний год – много спала, а когда танцевала, было видно, насколько она растолстела; потом ехала в Палм-Спрингс, откуда возвращалась усохшая и апатичная.
– Нет, – сказала я.
– А тебе хочется, чтобы она провалилась? – спросил Мадам.
Наши глаза встретились, мы уперлись друг в друга взглядами, как много лет назад, когда я просила о помощи. На этот раз первым отвел глаза Мадам.
– Даже если она забудет слова всех песен, это неважно, сама знаешь. Люди будут ее обсуждать. О ней еще долго будут говорить. Она лучшая в своем роде.
– И что это за род такой?
– Она настоящая звезда, мирового уровня, рождена и вскормлена здесь, в Бразилии. Может быть, люди ее за это ненавидят, но точно не забудут. Поэтому я ей завидую.
Мадам бросил окурок на пол и растер подошвой сандалии. Нагнул голову, снял с шеи patuá и настойчиво вложил кожаный мешочек в мою обтянутую перчаткой ладонь:
– Мы в расчете, девочка. Больше никто из нас никому ничего не должен.
Прежде чем я успела ответить, Мадам заговорил снова:
– На то, что в этом мешочке, вы можете записать очень много пластинок. Продать будет легко. Сделай что-нибудь для себя. Нет ничего дурного в том, чтобы хотеть что-то для себя. Нет ничего неправильного в том, чтобы взять то, что принадлежит тебе.
Я отодвинулась от стола:
– Мне пора. У меня концерт через несколько часов.
Люцифер кивнул.
– Мне бы хотелось быть там, смотреть на тебя, сидя за дальним столиком, как бывало.
Я вышла из ворот тюрьмы, села в такси, и оно быстро провезло меня через весь город, прямо ко входу в отель. В машине я сняла перчатки и потянула кожаные шнурки, стягивавшие patuá. В темном зеве мешочка сверкнул бриллиантовый кубик.
В первый раз я увидела его в рабочем кабинете сеньора Пиментела, на сахарном заводе, когда стояла рядом с Грасой, а сеньора просила разрешения отвезти нас на концерт в Ресифи. Я тогда понятия не имела, что такое музыка и почему сеньора решила, что нам необходимо ее услышать; мне хотелось положить сверкающий кубик в рот и посмотреть, растает ли он на языке. Как наивна я была, думая, будто что-то, чему предназначено пережить века, может так просто исчезнуть внутри меня, одной только силой моего желания. И вот, почти четырнадцать лет спустя, кубик тяжело лежит у меня на ладони.
Выйдя из машины у отеля, я не поднялась в наш пентхаус, а перешла улицу и направилась к пляжу. Каблуки увязали в песке. Прищурившись, я прошла между первыми пляжниками и добралась до пустой дорожки у воды. Кожаный мешочек с заключенным внутри него кубиком лежал в кулаке тяжело, как камень. Мадам Люцифер прав – я могу заложить этот кубик и получить пачку купюр. Достаточно денег, чтобы записать с Винисиусом несколько новых пластинок; достаточно, чтобы они помогли мне и дальше жить в Рио, в каком-нибудь пансионе, как когда-то; достаточно, чтобы не прийти на обратный рейс до Лос-Анджелеса. Я представила, как Граса сидит в самолете «Аэровиас» и не отрывает взгляд от иллюминатора, а я стою на берегу, наблюдая, как она уносится в облака.
Я размахнулась и швырнула мешочек в волны.
Клуб в Ипанеме был крошечный, но содержался в порядке: бутылки аккуратно расставлены за барной стойкой; столы и стулья новые, одинаковые, а не собранные кое-как отовсюду; сцена (если можно назвать сценой деревянное возвышение размером с двуспальную кровать) недавно покрашена черным. Запах краски еще держался, и владелец клуба открыл переднюю и заднюю двери, чтобы проветрить. Ни микрофонов, ни динамиков, ни розеток.
– Придется петь громче, чем в студии, – заметил Винисиус, когда мы изучали сцену.
Мы приехали рано, чтобы исключить всякие неожиданности.
– Мы же не орем наши песни, – сказала я. – Не так мы их писали. Они вроде как тихие.
– Значит, надо придумать, как петь тихо и в то же время громко.
Я кивнула. По спине стекал ручеек пота; если я не возьму себя в руки, то к концу выступления промокну насквозь. Я нашла стул в пустом баре и попросила у владельца выпить.
«Что наденешь? – спросила Граса, когда мы с Винисиусом еще только собирались. – Я не могу выпустить тебя на сцену как оборванку», – объявила она и, порывшись в моем чемодане, извлекла широкие черные брюки с атласными лампасами и блузу бежевого шелка. Потом потыкала мне в губы помадой и заколола волосы в элегантный пучок. «Вот, – сказала она. – Теперь ты сила, с которой придется считаться».
В присутствии Грасы я действительно чувствовала себя сильной, но ко второму стакану в Ипанеме помада смазалась, а пучок растрепался.
– Пора за сцену, – сказал Винисиус.
Начала стекаться публика. На эстраду поставили два стула. Возле одного на подставке пристроили гитару Винисиуса, на другом лежали коробок спичек и пандейру Кухни. Я не слишком хорошо играла на нем, но управлялась сносно. Кухня одолжил мне бубен, зная, что мне надо будет чем-нибудь занять руки.
За сценой мы с Винисиусом устроились в тесном кабинетике владельца клуба, заменявшем еще и чулан, где хранились швабры. Винисиус положил руку мне на колено, и я прекратила отбивать ритм пяткой.
– Главное – музыка, – сказал он. – Как будто ты просто записываешь дорожки на студии, ага?
Я кивнула. Мне казалось, будто рот забит ватой. Винисиус предложил мне воды, но я отказалась: при одной только мысли о том, как жидкость потечет в желудок, меня скрутил рвотный спазм.
По полу зала простучали каблуки. Я уловила ее запах еще прежде, чем она вошла в кабинет, – розой пахло так, словно Граса выкупалась в духах.
– Уютное местечко. – Она поцеловала Винисиуса в губы, меня – в щеку.
– Разве ты сегодня вечером не отдыхаешь? – прохрипела я, оттирая с лица ее помаду.
– Думаешь, я пропущу такое событие? – Граса разглядывала швабры. – Они случайно не ждут, что вы после концерта вымоете пол?
– Нам не нужны шикарные гримерки, – ответил Винисиус.
– Если так рассуждать, вам вообще не нужны гримерки, – заметила Граса. – Ну не дуйся, Дор, я же шучу!
Я опустила голову и уставилась на носки своих туфель. Граса нашла стул, подтащила поближе ко мне. Прошелестел шелк, меня обдало запахом роз, маленькая ладонь Грасы легла мне на спину.
– Представь себе, что это рода, – мягко сказала она. – Ты у Сиаты. Я сделала перерыв, и теперь поешь ты. Я сижу в баре, рядом с Винисиусом. Если ты поднимешь глаза, то увидишь меня. Договорились?
Я кивнула, не отнимая рук от лица. Сколько раз я представляла себе, как Граса наблюдает за мной откуда-нибудь из тени, пока я блистаю перед публикой. Моя мечта сбылась, но радоваться не получалось. Может быть, Анаис права и я не выдержу испытания сценой. Конечно, я буду не одна – со мной Винисиус. Но он не Граса. Мне хотелось дуэта, но не этого.
Я подняла глаза, приготовившись упрашивать Грасу присоединиться к нам, но она уже покинула чулан со швабрами.
Послышались аплодисменты. Свист. Заговорил хозяин клуба: «андеграунд, аутентичный, нью-саунд» и прочая ахинея. Потом прозвучало название: «Сал и Пимента»! Еще аплодисменты, еще свист и выкрики. Винисиус поднял меня на ноги, и мы вышли на скудно освещенную сцену. Не помню, как я села, повернув голову так, чтобы видеть и Винисиуса, и публику. Он улыбнулся, взмахнул рукой, сказал что-то, от чего в зале приглушенно засмеялись. Потом взял гитару и взглянул на меня.
Винисиус заиграл тихое, повторяющееся вступление к «Между нами». Первые ноты должны прозвучать как волны, набегающие на песок. Нам с Винисиусом эта мысль пришла в голову в студии. Ритм должен быть мягким и настойчивым, звуковой прилив.
Винисиус снова проиграл вступление. Его ботинок тихонько пнул меня. Мне пора запеть. Да. Я же теперь пою.
Все было шуткой
Между мной и тобой.
Все на минутку
Между мной и тобой.
Глупые просьбы,
Яблоки и гроздья,
Засмеемся, заплачем,
На двоих сигарету заначим
Ты и я.
Голос звучал тихо. Слишком тихо. Гитара Винисиуса, пандейру у меня в руках, слушатели, ерзавшие в темном зальчике клуба, звяканье бокалов в баре – все заглушало меня. Пот мелкими каплями выступил на лбу, словно в кожу впились десятки москитов. Я стерла их. Винисиус взглянул на меня, округлив глаза. Он продолжал играть. В толпе зашептались.
Все было разговором,
Пока другие спят.
Все – наши следы
У кромки воды.
Все было
Голосом твоим,
Запахом твоим,
Ртом твоим, хранящим
Тайны твои и мои.
Я сморгнула пот с ресниц, посмотрела мимо Винисиуса. Граса сидела в баре, скрестив руки на груди и досадливо сжав рот. Она подняла большой палец и беззвучно произнесла: «ГРОМЧЕ». Я кивнула. Да. Громче. Я закрыла глаза и положила руку на живот, словно снова пела упражнения в шляпной мастерской Анаис. Мой голос поднялся, шероховатый, но полный, отягощенный потерями. Я представила себе, как он шерстяным пледом покрывает зал, каждого сидящего здесь. Шум стих, слышалась только гитара Винисиуса, ноты, которые я знала так хорошо – так же хорошо, как удары собственного сердца.
Все было песней
Между мной и тобой.
Все так бесчестно
Между мной и тобой.
Все было стихом,
Молитвой,
Грехом
Между мной и тобой.
Зрители сидели тихо, но я ощущала их ожидание, их жадное внимание; каждая нота, каждое слово, каждый аккорд были им жизненно необходимы. Я точно знала, что они чувствуют, ибо то же самое чувствовала сама, когда двенадцатилетней сидела с Грасой и сеньорой Пиментел в театре Санта-Исабел и слушала исполнительницу фаду. Она заставила меня забыть обо мне, о моих ошибках и бедности, об одиночестве, о моем имени. Слушая ее, я перестала быть Ослицей. И после уже не могла жить без музыки. Это не была зависимость – с зависимостью можно справиться, это была насущная потребность. Я жила благодаря ей. И поняла, что именно этого мне хотелось – не чтобы меня помнили, а чтобы я была нужной. В эту минуту, в этом клубе я была нужной.
Наступила тишина. Потом раздались хлопки. Восторженные выкрики. Винисиус улыбнулся и кивнул, не одобряя, а спрашивая: «Еще?» Я кивнула в ответ.
Мы провели на сцене два часа без перерыва, а потом еще исполнили две песни на бис. В конце мы с Винисиусом встали. Он поцеловал мне руку, и я снова поглядела мимо него, на Грасу. Она не улыбалась, не хлопала. Она сидела на стуле, скрестив ноги, очень сосредоточенная, словно решала в уме математическую задачу. Греясь в лучах этого выступления, ощущая дрожь восторга от того, что наши песни, обретя слушателей, стали настоящими, я верила, что Граса видит меня в первый раз так, как я сама видела себя в тот краткий миг, – я приехала сюда на взводе, трясясь от страха, а уезжаю полностью изменившейся благодаря музыке.
Выступление в «Копе» было развилкой, после которой наши пути должны были разойтись. Ребята собирались уйти, и мы, конечно, хотели, чтобы наше последнее совместное выступление стало бомбой, а не провалом. Но, думаю, все мы втайне надеялись, что оно будет таким успешным, что нам не придется расходиться. София Салвадор будет реабилитирована, «Голубая Луна» воссоединится, и мы вернемся туда, откуда начинали. Но другая часть меня надеялась, что они провалятся, надеялась, что новое начало даст мне повод остаться рядом с Винисиусом (хотя он и не приглашал меня остаться) и стать «Сал и Пимента». А Граса? В какой точке этого перепутья она стояла? Хотела она остаться Софией Салвадор или пережить падение, чтобы возродиться кем-нибудь еще? Теперь я понимаю: для нее все было не так однозначно. В каждом успехе кроется потеря, а в каждом провале – приобретение. Граса знала это как никто другой.
«Копакабана-Палас» после нашего отъезда из Бразилии перестроили. Главная сцена стала круглой, открытой со всех сторон. Не было больше занавеса, за которым можно прятаться, не было кулис, куда мог отступить артист. Чтобы попасть на сцену, музыканты и певцы входили в огромные зеркальные двери и шли через зрительный зал. Это шествие само по себе было спектаклем. Слушатели сидели за серебристыми столиками на двоих и на четверых, уставленными пепельницами и бокалами. Когда артисты оказывались на огромной круглой эстраде, залитые светом и окруженные слушателями со всех сторон, им уже некуда было спрятаться. Чтобы уйти, пришлось бы снова пробираться через толпу.
В ночь концерта, посвященного возвращению Софии Салвадор, «Копа» была набита под завязку – больше семисот человек сидели вокруг сцены, теснились на балконах. Здесь были улыбающиеся представители «Аэровиас» и чопорные люди из правительства со своими женами; газетчики, критики и звезды самбы, которые остались в Бразилии и считались патриотами. Здесь были антрепренеры, разбогатевшие во время войны, и представители старинных аристократических семейств Рио. За ближайшим к сцене столиком сидела Араси Араужо с каким-то генералом. Тут же, в первом ряду, был Лев. На дальних балконах угнездились поклонники из Лапы, Глории и городского центра: радио «Майринк» и «Аэровиас» разыграли в лотерею пятьдесят билетов. Президент Дутра не приехал – его жена, которую по-доброму прозвали Маленькой Святой, заболела. Рядом со сценой ждал фотограф, несколько человек из «Майринка», вооруженные аппаратурой, собирались вести прямую трансляцию на всю Бразилию.
Хотя пространства за сценой в «Копе» не предусмотрели, у самой сцены, в ее основании, находилась маленькая незаметная дверь. Она вела в белый проход без окон, где пахло хлоркой и сигаретным дымом. Коридор уходил в самое нутро отеля, мимо открытых труб, дверей с надписью «Не входить!» и намалеванных на стенах знаков, указывающих официантам и персоналу, где кухня и бар. До начала оставалось несколько минут. Ребята из «Голубой Луны» облачились в свои лучшие черные смокинги и выглядели торжественно. Я ходила взад-вперед и курила. Мы ждали Грасу.
Когда она наконец появилась, бусины на подоле ее юбки протащились по полу с таким звуком, словно Граса въехала на роликах.
Костюм ей изготовила «Аэровиас» специально для концерта: укороченный лиф из атласа, массивная юбка, весившая без малого четыре килограмма, расшитая вручную красным и голубым – цветами аэрокомпании. Красная помада; короткая стрижка – волосы она незадолго до выступления покрасила черным; в ушах – серьги-розы с кулак величиной, которые она привезла из Лос-Анджелеса. (Еще раз надеть серьги-самолетики она отказалась.)
– Чертова юбка, – выругалась Граса, когда ткань зацепилась за гвоздь, торчавший из стула в гримерной. Граса рванулась, и юбка порвалась. Бусины заскакали по полу.
– Я сбегаю за запасной юбкой, – предложила я. – Когда ты выйдешь на сцену, бусины так и будут сыпаться.
Граса пожала плечами:
– Да пусть.
– Но ты поскользнешься, когда начнешь танцевать. Упадешь.
Граса коснулась моей щеки.
– Всегда ненавидела твое карканье. Но я рада, что ты и правда волнуешься за меня. Кто бы еще это делал.
Уже во время концерта я поняла, что Граса и не собиралась танцевать. Но в ту минуту меня так потрясла ее ласковость, что я даже не услышала стука в дверь гримерной. Служащий сцены объявил, что время начинать. Ребята и Граса взялись за руки и образовали круг, я встала рядом.
Сидеть в зале – это как переходить вброд водоем, в котором полно других людей; они рядом с тобой, и когда кто-нибудь делает движение, даже самое незначительное, по воде идет рябь. Не отдавая себе отчета, ты тоже начинаешь двигаться, и твои движения посылают собственную рябь. Такой обмен происходит во время любого живого выступления – обмен не только между артистом и публикой, но и между теми, кто сидит в зале.
Как только София Салвадор и «Голубая Луна» поднялись на сцену, я ощутила мрачную решимость зала. Со стороны «Аэровиас» раздались жидкие хлопки, которые быстро стихли, словно люди захлопали не вовремя и поняли свою ошибку. София Салвадор улыбнулась.
– Здравствуйте, друзья! – воскликнула она.
Зал молчал. Граса коротко оглянулась на ребят и рыкнула:
– Давайте «Грингу»!
Ребята повиновались.
Я тогда не поняла, почему она выбрала именно эту песню, мне показалось, что она утратила талант читать зал. Слушатели не собирались облегчать Софии Салвадор жизнь, они отнюдь не приветствовали ее, вернувшуюся, с распростертыми объятиями, они собирались заставить Софию Салвадор заслужить их похвалу, ей полагалось просить прощения у них – у всех бразильцев, слушавших в эту минуту радио, – за то, что она их оставила. Но «Гринга» менее всего походила на просьбу о прощении.
Голос Софии Салвадор полетел к балконам. Бусины с ее юбки сыпались на сцену, ноги топтали их, давили. Она взмахивала руками. Она подмигивала мужчинам и женщинам, сидевшим у сцены. Она улыбалась, крутилась и хлопала ресницами. Ребята играли с тем же воодушевлением. Когда никто в зале не улыбнулся Софии в ответ, она подбавила жару, но без своей обычной жизнерадостности. Напротив – ее движения стали резкими, голос зазвучал жестко, словно она вступила в бой и сдаваться не намеревалась.
В конце «Гринги» София Салвадор победоносно вскинула руки. Капли пота усыпали ее лоб. Грудь вздымалась. Компания из «Аэровиас» воодушевленно зааплодировала, но быстро прекратила, сообразив, что они тут белые вороны. Не считая нескольких неуверенных хлопков с балкона, в зале стояла тишина. Репортеры строчили в блокнотах. Лев широко улыбался: провал продаст больше газет, чем триумф.
– Кто-нибудь подаст мне стул? – спросила Граса в зал.
Ледяное молчание. Наконец один из служащих «Аэровиас» отважно вынес на сцену свое кресло.
– Спасибо тебе, querido. – Граса села.
Я стояла у задней стены зала, у высоких дверей, через которые входили и уходили музыканты. Увидев, как Граса почти упала на позолоченный стул, я хотела кинуться к ступенькам: если Грасе нехорошо, я попросту уведу ее отсюда! Граса, увидев, как я дернулась к ней, выставила руку ладонью вперед, как охранник, преграждающий путь.
– А еще стул? Для моего гитариста, – спросила она. – Он стар как мир, ему тяжело стоять.
Раздались смешки. Винисиус выглядел ошеломленным. Другой человек из «Аэровиас» вынес на сцену свое кресло.
– Садись, – велела Граса. Винисиус взглянул на Худышку, тот пожал плечами. Винисиус сел напротив Грасы. – Сегодня вечером мне хочется попробовать новое. Может быть, и вам хотелось бы чего-нибудь нового?
Раздались отдельные робкие хлопки.
– Понимаете, – продолжала Граса, – я смотрела в зал, и мне показалось, что вам хочется зрелища. Настоящего зрелища. А не то, что вы уже сто раз видели. Что ж, я живу, чтобы служить вам.
Начались перешептывания. Араси Араужо заерзала в кресле. Зал был заинтригован, взволнован – как и я сама. Может, София Салвадор пьяна или готова пойти вразнос? Что она собирается выдать? Станет ли эта ночь катастрофой или откровением?
София Салвадор расстегнула клипсы – одну, другую – и уронила их на пол возле стула. Провела рукой по волосам, странно взъерошив их. Кончиками ногтей отклеила накладные ресницы и щелчком стряхнула их, будто насекомых. Потом потянулась в вырез и достала белый носовой платок. Но она не стала промокать пот на лице, нет. Она приложила белый квадрат ко рту и стала тереть – в одну сторону, в другую, снова, еще раз, пока ткань вся не стала красной, а губы Софии Салвадор не порозовели, словно лишились кожи.
Она встала, сняла микрофон со штатива, отбросила ногой шнур и села. А потом, не кивнув Винисиусу, даже не взглянув на него, запела нежнейшим шепотом:
Все было шуткой
Между мной и тобой.
Все на минутку
Между мной и тобой.
Винисиус смотрел на Грасу, не веря своим глазам, но быстро собрался и стал подыгрывать. За ним и ребята уловили тему и заиграли негромко и медленно, не перекрывая тихого голоса Софии Салвадор.
Она спела все песни, что я пела в Ипанеме накануне вечером, в том же порядке. Она пела их так же, как я, только лучше. Да, ее голос был глаже, но в нем звучало такое ужасающее одиночество, как если бы она пела сама себе в пустом клубе, а не в лучшем концертном зале Бразилии. Она не путала ни строк, ни ритма, словно знала эти песни всю жизнь, словно они были ее, а не мои, словно песни, которые она украла у меня, были не песнями, а криком души, обращенным к зрителям. Правду знали только я и Винисиус.
Она стала другой Софией – прикрытые глаза, рот в остатках помады, – она стала слабее и старше. Она обнажилась перед залом. И молчание зала ощущалось теперь по-другому: напряженное внимание, интерес, смущение за нее.
Я смотрела на ее взъерошенные волосы, на сброшенные серьги, на испачканный платок возле ноги. Она не попросила салфетку. Не вытерла рот ладонью. Она заранее приготовила платок, спрятала до поры в платье. А ресницы? Они отклеились легко, как если бы лепестки опали с цветка. Маска оказалась снята несколькими грациозными взмахами. Весьма продуманная спонтанность.
В конце выступления Граса закрыла глаза, словно наслаждаясь редким деликатесом. Потом встала и поклонилась. В зале стояла болезненная тишина – можно было подумать, что зрители много раз репетировали молчание и намеревались придерживаться сценария. Хлопали только несколько отчаянных душ на балконе. Сидевшая за ближайшим к сцене столиком Араси Араужо с ошеломленным видом зашептала что-то генералу. Прочие слушатели последовали их примеру, снова повернулись к столам, закурили, стали большими глотками пить крепкие напитки, заговорили приглушенными голосами – как перешептываются свидетели автомобильной аварии, которые не знают, как реагировать и стоит ли спасать пострадавших.
Граса медленно сошла со сцены. Винисиус держал ее под локоть, чтобы она не повалилась под тяжестью своей юбки. Она шла сквозь толпу, высоко вскинув голову, и зрителям понадобилось много усилий, чтобы не смотреть, как она уходит, но я заметила, как некоторые украдкой бросают взгляды – над бокалом, посреди разговора – на Софию Салвадор, которая в последний раз покидает «Копакабана-Палас». За ней следовали «лунные» ребята – сжав губы, с напряженными от ярости челюстями. У Худышки глаза налились влагой. Когда он наконец позволил себе моргнуть, уже у двери, две огромные слезы поползли по его толстым щекам прямо в рот. Прежде чем выйти вслед за ними, я оглянулась на сцену. Брошенные серьги Софии Салвадор лежали, поблескивая, на полу.
Конец меня
Тише, прошу.
Тишины я хочу, чтобы
Выйти из лабиринта, querida.
Ты была сахаром на моем языке,
Сладкая песчинка.
Но ты ушла налегке.
Какая тому причина?
Без пути я брожу.
Оставь же меня бродить.
Самбу я сторожу,
А она прочь от меня летит.
Мимо наших старых убежищ,
Мимо всех начинаний наших
Я прохожу в больной тоске,
Глядя, как девушки пляшут.
Что за шутку сыграла со мною жизнь – посмотри:
Оставила лишь тупики.
Без пути я брожу.
Оставь же меня бродить.
Слышу ее, так тихо, но верно,
Песню твою и мою.
Мою и твою.
Листья прощают дерево,
Что сбрасывает их осенью.
Раковина прощает море,
Что ее на песок выносит.
Amor, прощу ли себя я,
Что вырыла эту могилу
Собственными руками?
Тише, прошу.
Тишины я хочу.
Я поймала ее, живую,
но не выпущу до тех пор, пока
не допою эту самбу – самбу «Конец меня».
Бывают мгновения, за долю секунды до пробуждения, когда я забываю, где я. Скорчилась ли я на жесткой подстилке рядом с Неной? Лежу ли на койке в дортуаре «Сиона»? Я в облезлой комнате в Лапе или в особняке на Бедфорд-драйв? Целый список проносится в моей голове, и самим фактом своего существования этот список говорит: и сами места, и люди, их населявшие, покинули и меня, и этот мир.
Мы с Винисиусом купили этот дом тридцать лет назад, после свадьбы, в те времена, когда Майами-Бич считался обиталищем стариков и выброшенных на обочину жизни неудачников. Мы с Винисиусом упрямо верили, что мы ни те ни другие. Дом был хаотичным, с множеством окон, с внутренним двориком, испанским фасадом, а ванных в нем было явно больше разумного. Словно бы в посрамление господскому дому Риашу-Доси.
Когда мы въехали, во дворе перед домом росли два дерева, большое и маленькое. В стволе большого была трещина, и маленькое проросло в эту трещину. Его корни зарылись под ствол большого, а ветки тянулись вверх. Оно оплело большое дерево сетью отростков, и казалось, что они душат друг друга в объятиях.
– Они танцуют, – говорил Винисиус.
Наш садовник спросил, нельзя ли срубить маленькое дерево.
– Баньян, – объяснил он. – Плохо.
– Пусть останется, – ответила я и нашла другого садовника.
В первый же год мы с Винисиусом увидели, что маленькое дерево догоняет большое. И вскоре они уже были одинаково высокими, с одинаково толстыми ветками, они крепко, будто любовники, держались друг за друга. Со временем маленькое дерево почти полностью перекрыло большое своими жилистыми отростками и корнями, и в конце концов на виду остался один-единственный толстый сук, протянувшийся из объятий баньяна, – только это и осталось от старшего дерева.
В Майами мы с Винисиусом жили счастливо: утром гуляли по пляжу, после обеда заходили выпить кафесито в одну и ту же забегаловку, записывали новые пластинки. Мы даже съездили на гастроли как «Сал и Пимента» в Европу и на Зеленый Мыс, давали небольшие концерты, пока память не начала подводить Винисиуса. В Бразилии мы не выступали. После смерти Грасы мы так и не вернулись домой. Сначала – потому что мы с Винисиусом злились из-за концерта в «Копе» и его последствий. Потом – из-за военной хунты, подмявшей под себя страну, когда артистов вроде нас либо загоняли в рамки цензуры, либо сажали. Винисиус твердил, что мы вернемся домой, как только Бразилия станет демократическим государством. Это произошло в 1988-м, слишком поздно. Бразилия перестала быть для Винисиуса даже воспоминанием. Если он и тосковал по ней, то так же, как тосковал по всем местам и людям, которых в конце концов забыл, – безмолвно, со слезами. Чаще он бывал жизнерадостным, но выдавались дни, когда он сидел в патио и бездумно смотрел на танцующие деревья, щеки его были мокрыми, из носа текло. Я приносила носовой платок, опускалась на колени рядом с ним и отирала ему лицо. Только в такие минуты он и вспоминал обо мне, вспоминал как о чем-то безопасном и спасительном, вроде любимого кресла или верной собаки. Я тоже сделалась для него пустым местом, начисто стершимся из памяти.
Что осталось, так это песни. Не наши песни, не песни времен «Сал и Пимента», хотя их мелодии были сложнее, а стихи лучше. Нет – песни, оставшиеся с Винисиусом, песни, которые он пел, когда уже не мог удержать вилку, а потом – когда слова стали недоступны ему – песни, которые он гудел про себя, были нашими самыми ранними мелодиями, теми, что мы сочинили еще в Лапе. Он просил меня ставить пластинки без конца, а когда уже не мог просить, когда ему пришлось отправиться в больницу, я притащила проигрыватель в палату и крутила их там. Песни, к которым мы возвращались снова и снова, позволяли нам каждый раз расслышать в них что-то новое. Они были знакомыми и все же загадочными, как самая сильная любовь.
– А где Граса?
Он спрашивал о ней, пока мог говорить. И даже когда имя ее ушло от него, она сама не ушла.
– Она придет? Когда она придет?
– Скоро, – отвечала я. – Ты же знаешь, как долго она собирается.
И он улыбался.
Когда слова окончательно оставили Винисиуса, он просто смотрел на дверь и ждал. Ждал всегда. На лице было написано предвкушение, как у ребенка. Но в дверях появлялась я, и он не мог скрыть разочарования.
В тропических лесах идет жестокая борьба за солнце, в мире под кронами царят вечные сумерки. Как-то раз, давно, я прочла об этом в одной книжке. Узнала я и другие, более добрые названия того отвратительного амбициозного деревца, что росло у нашего дома, того, что проложило себе дорогу по спине другого, – бенгальский фикус, эпифит. Его натура такая: зацепиться, прикрепиться, расти вверх и вниз одновременно. Когда Винисиус умер (так и лежа лицом к больничной двери), большое дерево у нашего дома превратилось в иссохший ствол где-то посреди разросшегося, крепкого баньяна. Сегодня, когда я пишу эти строки, нет больше и мертвого ствола. Баньян не занял его место, внутри баньяна – пустота, но он успешно продолжает свое дело.
Я слушаю наши ранние песни. Каждую ночь. Я делаю это по той же простой причине, что и Винисиус, – не ради нашей музыки, не ради воспоминаний о нас двоих, но чтобы услышать голос Грасы.