Единственный сценический костюм Софии Салвадор, который я не оставила у себя, хранится в стеклянной витрине городского музея Рио. Это расшитое золотыми блестками платье – не из фильма, а то, в котором она была на церемонии в Китайском театре Граумана. В витрине есть фотография: София Салвадор стоит на коленях, руки вжаты в сырой бетон, вокруг нее смеется толпа мужчин. В бетоне руки Грасы кажутся маленькими, почти детскими, а ноги – едва ли шестого размера. Музей Рио называет тот день триумфом: София Салвадор – единственная бразильянка, чьи отпечатки рук и ног впечатаны в тротуар у легендарного голливудского кинотеатра, рядом с отпечатками Кларка Гейбла и Джинджер Роджерс. Когда я думаю о той церемонии, я не вижу триумфа. Я вижу начало распада.
Шел 1945 год, война близилась к концу, хотя мы об этом еще не знали. Поклонники и фотографы правдами и неправдами занимали места у Китайского театра Сида Граумана. (Я потом узнала, что «Фокс» наняла поклонников для церемонии. Студия знала, что публики будет немного. Дорогие музыкальные фильмы понемногу сдавали позиции детективам, более дешевым в производстве. Этой церемонией на Аллее славы руководство студии хотело обратить внимание публики на последний фильм с участием Софии Салвадор, не тратясь на рекламу.) На некотором расстоянии от загончика для поклонников размещались места для почетных гостей, а также небольшая сцена с микрофоном, а в центре, огороженные бархатной лентой, лежали две пластины сырого бетона.
Оркестр заиграл быстрое переложение «Люблю, люблю тебя», песни из последнего фильма с Софией Салвадор. Потом появилась она сама в сопровождении Рамона Ромеро и Сида Граумана – словно двое полицейских конвоировали подозреваемую. На ней была шифоновая юбка и короткая кофточка, расшитая таким количеством золотых блесток, что походила на доспехи. София Салвадор улыбалась. Защелкали затворы, зашипели фотовспышки. Я прикрыла глаза рукой. Когда вспышки прекратились, оставив после себя дым, Граса качнулась. Сид Грауман подхватил ее под локоть, не позволив упасть на влажный бетон.
– Уймитесь! – рявкнул он репортерам.
Граса только что вернулась из своей десятой поездки в Палм-Спрингс, куда «Фокс» отправляла ее, как это называлось, поправить здоровье. Из-за рациона Грасы в Лос-Анджелесе – алкоголь, омары и картофель фри – костюмерам «Фокс» трудно было впихнуть ее в облегающие лифы и узкие юбки. Каждый визит Грасы в это курортное место продолжался две недели, и возвращалась она исхудавшая и с пустыми глазами. Тамошние жестокосердые медсестры сажали ее на суп и грейпфрутовый сок и заставляли носить резиновый костюм, чтобы лишние пятнадцать фунтов вышли с потом. Наверное, Граса могла бы упереться и не ездить туда, но упрямство одержало победу над здравым смыслом: каждый такой визит Граса рассматривала как вызов. «Стервы! – свирепо улыбалась она. – Они-то думали, что я не смогу. Но к концу – нате-обосритесь, двадцать фунтов исчезло».
Сид Грауман придвинулся к возвышению и принялся читать одобренную студией речь, посвященную Софии Салвадор и пересыпанную словами вроде «чертовщинка», «изюминка» и «очуметь». Винисиус, сидевший рядом со мной, вздохнул. Кухня посмотрел на часы. Банан чавкнул жвачкой.
Когда Грауман закончил, София Салвадор выступила вперед и встала своими платформами на сырой цемент. Потом наклонилась и прижала к цементу маленькие ладони. Грауман протянул ей что-то похожее на золотую палочку. Граса написала на цементе:
Сиду,
Вива Голливуд!
С любовью,
Бразильская Бомба, София Салвадор
Толпа послушно разразилась криками восторга. Потом началась пресс-конференция – как минимум десяток репортеров желали поговорить.
– Мисс Салвадор! – выкрикнул один. – Напомните солдатам, что вам больше всего нравится в США?
– Хот-доги. Мятый кар-тоу-фий. И-и-и… конечно… мужчинос!
По толпе волной прокатился смех. Винисиус заерзал. Прозвучал второй вопрос:
– Что вы чувствуете, став частью истории Голливуда?
София прижала руку к своей расшитой блестками груди:
– Что мне сказать? Это честь, большая. Кто я? Девочка из Бразилии. А вы обнимаете меня, и я чувствую себя особенной. Очень любимой. – Голос Грасы дрогнул. Она сглотнула и добавила: – Это все, о чем я мечтала.
– София! – раздался голос из толпы журналистов. – Найдутся ли у вас слова для Бразилии?
Акцент у журналиста звучал как мой собственный, как акцент «лунных» мальчиков и прочих бразильцев, которых мы встречали в Штатах.
– Кто вы? – спросила София Салвадор, всматриваясь в толпу репортеров.
Поднялась рука. Я не увидела лица репортера. Ему, наверное, было не больше двадцати.
– Я с радио «Майринк», – прокричал он по-португальски.
– С удовольствием отвечу на ваш вопрос. – София перешла на португальский: – Мои дорогие, самые дорогие мои бразильские братья и сестры. Я говорю с вами из Китайского театра, что в Голливуде, здесь я оставила в цементе свои скромные отпечатки. Это один из самых счастливых дней в моей жизни. В эту минуту я думаю только о вас, мои оставшиеся дома поклонники и друзья, мой любимый, любимый Рио. Вы всегда в моем сердце. Храни вас Господь. Надеюсь, Он поможет мне и ребятам из «Голубой Луны» когда-нибудь – очень скоро – вернуться к вам.
Худышка склонил голову, словно молился. Маленький Ноэль кивнул.
– Вы и правда хотите вернуться в Бразилию?
– Ну разумеется! Почему бы мне туда не вернуться?
– Потому что вы стали американкой, – ответил репортер.
Улыбка Грасы исчезла.
– Мы все американцы: Северная Америка, Южная Америка.
– Почему вы позволяете американской прессе называть вас аргентинкой или мексиканкой? Стыдитесь напомнить им, что вы бразильянка?
– Конечно, нет! Я бразильянка и ею останусь. Не моя вина, что американские журналисты не знают географии.
– Значит, вы говорите, что американцы знать ничего не хотят про бразильцев, хотя мы – среди их самых крупных военных союзников? Вы утверждаете, что США не ценят ни Бразилию, ни жертвы, которые она приносит?
Граса открыла рот, но не издала ни звука. Она сделала глубокий вдох и начала снова:
– Нет. Я не это хотела сказать…
– Что вы скажете в Бразилии людям, которые объявили бойкот фильмам с вашим участием?
– Бойкот?
Репортер кивнул.
– Говорят, вы теперь гринга.
Граса перевела взгляд на Сида Граумана, но владелец театра не понимал, о чем вопрос.
Ко мне наклонился Чак Линдси, наш агент:
– Что он говорит?
– Как по-вашему, вы представляете бразильских аристократов, – продолжал репортер, – или вы и ваш бэнд, как заявляют некоторые газетные критики, – марионетки американских империалистов?
– Я… я не понимаю, о чем вы, – пролепетала Граса.
Я вдруг обнаружила, что вскочила. Люди, сидевшие рядом, оказались далеко внизу, словно я смотрела на них с высоты.
– Ах ты сукин сын! – заорала я по-португальски. – Вон отсюда!
Винисиус и ребята тоже вскочили. Худышка разминал пальцы.
– Я имею право быть здесь, – холодно сказал молодой человек с «Майринка». – Имею право задавать вопросы.
– Он ее расстроил, – прошептала я Чаку по-английски, но это и так уже было ясно. София Салвадор побледнела. Закрыла рот рукой. Защелкали вспышки. Представитель «Фокс» проводил ее со сцены.
– Куда вы, мисс Салвадор? – выкрикнул журналист из американского таблоида.
– В дамскую комнату, – ответил Грауман. – Она расчувствовалась, услышав родную речь. Женщина, сами понимаете.
Он подал знак оркестру, и музыканты заиграли так громко, что заглушили голос журналиста с «Майринка». Я успела увидеть, как охранники спешно выводят парня.
Ребята из «Голубой Луны» покинули театр Граумана через главный вход и на студийной машине, чтобы отвлечь репортеров от Грасы, а мы удалились через заднюю дверь. Кухня, водивший среди нас лучше всех, сел за руль ярко-красной «десото», я заняла место рядом с ним. На заднем сиденье Винисиус не сводил глаз с Грасы, которая съежилась возле дверцы, тихая и настороженная, как раненое животное.
– Не хочу домой, – заявила она, вокруг глаз у нее было серо от туши и слез.
– Может, поедем куда-нибудь выпить? – Я взглянула на Кухню.
– Не хочу на люди, – ответила Граса. – Хочу просто покататься.
Прозрачной ночью мы петляли по дороге, ведущей к скоростной автостраде Лос-Анджелеса, мимо безвкусных кафе в виде гигантских сомбреро и швейцарских шале, мимо неоновых огней аптек и заведений, где подавали крем-соду. Мимо пустого участка в конце бульвара Сансет, заросшего маками, – целое поле, цветы покачивались всякий раз, как мимо проносилась машина. Исчезли фонари: мы поднимались на холмы. Лос-Анджелес раскинулся в долине под нами, город подмигивал огнями и манил к себе, словно шикарная девушка.
– Смотрите, – выдохнула Граса. – Просто волшебно.
Винисиус фыркнул:
– Золото сатаны. Тебе ли не знать.
– О чем ты? – спросила Граса.
– Это место выжимает из людей все хорошее. И остается пустая кожица.
– Значит, я – пустая кожица? – спросила Граса. – Ты говоришь, как тот лживый filho da puta с «Майринка».
– А вдруг он не лжет, – сказал Винисиус. – Вдруг люди нас и правда ненавидят. Я бы не удивился.
– Да с чего им нас ненавидеть? – спросила Граса.
– Вот эти твои «кар-тоу-фий» и «мужчинос» – думаешь, смешно? Думаешь, это оценят по достоинству?
– Я певица, а не училка английского, – огрызнулась Граса. – Посмотрела бы я, как ты стоишь перед сотней людей и говоришь с ними на языке, которого толком не знаешь. Кишка тонка.
«Десото» грохотал и взревывал на извилистых дорогах. Кухня покосился на меня. Я повернулась к Грасе и Винисиусу и сказала:
– Кроме ребят из «Голубой Луны» в этой стране полно людей, с которыми можно подраться. Давайте постараемся не поубивать друг друга.
На голове у Грасы творилось черт знает что. Серьги куда-то делись. Нижняя губа дрожала.
– Он хочет, чтобы я ходила вся насупленная. Хочет, чтобы я была серьезной, как ты. Да если бы я ходила с таким лицом, мы бы отплыли назад в Бразилию после первого же фильма.
– Может, было бы и к лучшему, – заметил Винисиус. – Теперь-то мы туда и сунуться не можем.
Граса покачала головой. Расшитый блестками лиф выглядел в темноте тяжелой броней.
– Тебе легко жаловаться, да? – почти прошептала Граса. – Сидеть в заднем ряду и судить меня за то, что я унижаюсь, за то, что у меня слишком много энергии, что у меня недостаточно энергии, что я слишком самба или что я вообще не самба. Но не все думают так же. Я не хочу никого разочаровать. И некоторые люди любят меня по-настоящему. Я читаю письма поклонников. Вижу солдат в солдатском клубе. Я помогаю им. Я делаю людей счастливее, я развлекаю их. Может, моя музыка отличается от вашей. Но музыка – не ваша собственность. У вас нет права судить, что настоящее, а что нет. А я завтра поеду в посольство Бразилии и попрошу консула дать мне все до единой чертовы газеты, за все время, что мы здесь. Я намерена прочитать все обзоры. Все, до последней строчки.
По воскресеньям студии бывали закрыты, но наш дом на Бедфорд-драйв гудел, как съемочная площадка. Гостившие у нас пилоты бразильских ВВС играли в волейбол. Музыканты, с которыми мы познакомились в «Плавучем театре» и «Коричневой бутылке», частенько заглядывали поплавать, а потом устраивали джем-сейшн у бассейна. В тени навеса сердцеед Рамон Ромеро и его бойфренд Слифтон играли в карты с Кухней. Бледные моли, служившие секретаршами на студии «Дисней», устраивались у бассейна, хохоча шуткам Худышки и изо всех сил делая вид, что не обращают внимания на немногочисленных Дурашек Дор, миленьких актрис массовки, – эти принимали солнечные ванны на лужайке, не отваживаясь лезть в бассейн. Доры полагали, что даже просто появиться на вечеринке в нашем доме уже рискованно. В Лос-Анджелесе люди старались держаться себе подобных, но двери дома на Бедфорд-драйв были открыты для всех: для черных, белых, красных, коричневых, богатых, бедных, мужчин, женщин и всех, кто между. Мы предъявляли своим гостям лишь одно требование: ты либо со всеми нами – либо ни с кем вообще.
София Салвадор получала только двести долларов в неделю, ребята зарабатывали по пятьдесят. Гроши по сравнению с ее заработками в казино и кабаре, но никто и не говорил, что в Голливуде все по-честному. Если бы не рекламные контракты Софии Салвадор на мыло «Люкс» и крем «Пондс» – контракты, которые я вытянула из Чака, заявляясь каждый день к нему в контору с ворохом дамских журналов и вопрошая, почему София Салвадор не может рекламировать косметику, – мы бы попросту голодали.
За аренду нашего дома на Бедфорд-драйв мы выкладывали целое состояние, хотя по голливудским меркам это был совсем не дворец, и к тому же в стороне от проезжей дороги. Очень немногие сдавали жилье «смешанным группам» вроде нашей, и мы платили за привилегию жить вместе. Наши ограниченные финансы не мешали Грасе и ребятам заказывать по шестьдесят фунтов стейков еженедельно, их доставляли прямо к нашей задней двери – для воскресных вечеринок. Из магазина спиртного каждую неделю привозили десять ящиков лучшего джина, виски и тоника. Из зеленной лавки присылали ящики с лаймами, апельсинами и клубникой. Местные аптекари доставляли – как конфеты – пузырьки «голубого ангела» и амфетамин, прописанные студийным врачом. Пачками сигарет Граса наполняла чаши для пунша, которые к концу дня всегда оказывались пустыми. Она даже велела мне заказать маленькие пластмассовые мундштуки с золотой надписью «Украдено из дома Софии Салвадор».
В воскресенье, последовавшее за злополучной церемонией у Граумана, бразильский консул, генерал Рауль Бопп, и его жена сидели у нас под полосатыми зонтиками и пили джин с тоником. В знак признательности за приглашение консул привез из посольства стопку бразильских газет. Некоторые были изданиями Льва, в которых явно поковырялись цензоры президента Жеже. Другие – подпольными газетами из Сан-Паулу, они жаловались на ползучую военную инфляцию и принудительный национализм Жеже.
Сидя в шезлонге у бассейна, я читала газеты, обмирая от восторга при виде знакомых глаголов и многосложных прилагательных, от скорости и легкости, с которой я их понимала. Португальский язык был как прохладная вода в жаркий день. Я читали заголовки, прогнозы погоды, некрологи, рекламы – кольдкрем, витамины… новости поинтереснее я зачитывала вслух мальчикам и Грасе, устроившимся в шезлонгах вокруг меня.
– Казино национализированы. Все служащие должны доказать, что они коренные бразильцы.
– И как они это сделают? – спросил Винисиус. – Старик Жеже будет брать кровь на бразильскость?
Мальчики засмеялись. Я читала дальше. По распоряжению Жетулиу ввели восьмичасовой рабочий день. Жетулиу согласен на настоящие выборы, но только после войны. Соединенные Штаты и Бразилия – союзники, но это не сделало их друзьями. Годами насаждаемый Жетулиу национализм наконец пустил корни – Бразилия для бразильцев, а не для коммунистов или прихлебателей Дядюшки Сэма.
– Ну и скучища! – Граса перебралась на колени к Винисиусу. Ее рука полезла ему под рубашку. На Грасе была расшитая блестками туника, сверкавшая на солнце. Глядя на нее, хотелось прищуриться. – Переходи лучше к разделу «Искусство».
Я послушалась. И на первой же странице раздела увидела имя Софии Салвадор. Это была рецензия на фильм «Моя безумная секретарша», который наконец продублировали на португальский и показали в Бразилии, через несколько месяцев после выхода в США. Я пробежала глазами первые фразы.
Что же сделал Голливуд с нашей прекрасной исполнительницей народных песен? Она превратилась в расшитый блестками кошмар. Ее песни и близко не самба.
– В чем дело? – спросила Граса.
– Ни в чем. – Я быстро сложила газету.
– Тогда почему у тебя такой вид, будто кто-то только что умер?
– Давайте выпьем, пообщаемся с гостями. Может, потом прошвырнемся по магазинам?
Глаза у Грасы сузились:
– С каких это пор ты хочешь, чтобы я транжирила деньги? Читай!
– Нет.
Я не успела сунуть газету под мышку и встать: Граса потянулась и выхватила газету у меня из рук. Раскрыла на разделе «Искусство». Глаза забегали вправо-влево. Граса прерывисто, словно после бега, задышала. Газета задрожала у нее в руках.
– Что там? – спросил Винисиус.
Граса снова сунула газету мне:
– Читай!
Я замотала головой, и она ущипнула меня за подбородок, словно непослушное дитя.
– Читай вслух! Пусть тоже знают.
Я принялась читать. К середине статьи во рту пересохло, я с трудом ворочала языком.
– Громче, – велел Худышка. Он сидел, скрестив руки на голой груди, с лица исчезла вся привычная смешливость.
Ее музыканты, игравшие некогда с такой бешеной подлинностью, буквально завораживавшие слушателей, похожи сейчас в своих радужных смокингах на выводок унылых птиц. Да полно, музыканты ли они? Или тоже продали душу американскому киноконвейеру? В кинотеатре, где наш корреспондент смотрел «Мою безумную секретаршу», было тихо, как в церкви, даже во время так называемых комических вставок. Настоящие бразильцы не понимают шуток гринго. А мисс Салвадор?
Кухня закурил. Ноэль снял передник, поджаренные на гриле стейки истекали на тарелках кровью.
– Бешеной? – спросил Банан. – Мы что, собаки?
– Были когда-то, – сказал Маленький Ноэль. – А теперь мы унылые птицы. Даже не знаю, что хуже.
– Птицы летают, – сказала Граса, глядя на бассейн. – Птицы поют.
– Смотря какая птица, – заметил Кухня. – Некоторые не умеют ни летать, ни петь. Некоторые существуют, только чтобы их поджарили.
Несмотря на мои протесты, все принялись листать остальные газеты.
«От фильма к фильму она все хуже и хуже», – писал о «Мексиканском танго» критик из «Журналь ду Бразил».
«Чем крупнее ее серьги, – замечал другой, – тем меньше вкуса».
«Ах, если бы актерские таланты Софии Салвадор ширились с такой же скоростью, что ее талия!» – исходила ядом заметка о «Джи Ай любит Уай».
«Похоже, с нашей королевой самбы произошло то, чего не ожидал ни один ее поклонник, – постановила очередная газета. – Она превратилась в грингу».
Винисиус выхватил у меня газету и разорвал.
– Увижу этого засранца на улице – измордую, – пообещал он.
– Ты его не увидишь, – заметил Кухня, – потому что мы не едем домой. Мы теперь и тут, и там мальчики для битья. И девочки.
– Это я-то превратилась в грингу? – спросила Граса. – Вот придурки. Да они не разглядят грингу, даже если она усядется к ним на колени. Я что, такая бледная? Я хоть раз выпадала из ритма, когда танцую?
Я знала, что был только один способ заставить Грасу и парней забыть про вычитанное в газетах. Хорошая ссора.
– Ну, задница у тебя вполне жирная, – сказала я. – А тощий зад – первый признак гринги, так что не волнуйся.
Мальчики затихли. Винисиус испуганно взглянул на меня. Глаза у Грасы сузились. Она прижала руки ко рту. Я замерла.
– Плоский зад – истинное бедствие, Дор. – Граса улыбнулась. – Кому, как не тебе, об этом знать.
Винисиус позволил себе смешок. Ребята подхватили.
– Э! Проверьте, вдруг у меня обе ноги левые? – Маленький Ноэль пошевелил пальцами ног.
Кроха щелкнул пальцами:
– Так, давайте-ка, хочу проверить, способен ли я еще держать ритм.
Я вытащила из-под матраса блокнот.
– Что ты там пишешь? – спросила Граса. – Письмо редактору?
– Стихи.
Ребята сбегали за инструментами. Мы, не обращая внимания на гостей и забыв о еде, расставили стулья в круг и впервые за много месяцев начали роду. Винисиус подвинул свой стул ближе к моему. Граса устроилась рядом с ним. Винисиус заглянул в мой блокнот, пробежался по фразам, которые я успела набросать. Я теперь гринга. Больше не в ритм. Мы все заражены бедой.
– Я думаю, начать надо таким нетвердым звуком, как бы пьяным. Как будто это комедия, – сказал Винисиус.
Я покачала головой:
– Здесь нужна ритмичность. Это же о мести.
Винисиус кивнул:
– Тогда пусть вступает куика – резко, тянуще, чтобы стало жутко-жутко, а потом Кухня заскрежещет на реку-реку.
– Как змея, – подхватила я. – Гремучка, готовая напасть.
– Точно!
Граса отпустила металлические подлокотники.
– Ну что, поехали? Или вы так и будете чирикать весь день вдвоем?
Винисиус повернулся к ней:
– А куда спешить? Мы только начинаем.
– Нет. Это вы с Дор начинаете, – ответила Граса. – А мы дожидаемся, когда ваши светлости соизволят обратить на нас внимание.
Маленький Ноэль не поднимал глаз от своего тамборима. Остальные глядели на меня. Никто не улыбнулся.
– Приглашение на гербовой бумаге никому не требуется, – нерешительно сказал Винисиус. – Мы на роде вместе.
– Да неужели! – фыркнула Граса.
– Зачем нарываться на ссору? – спросил Винисиус. – Мы пишем эту песню, чтобы защитить тебя.
Граса, запрокинув голову, расхохоталась.
– Ах вы мои дорогие! Как жаль, что я недостаточно умна, чтобы добавить в стихи хоть строку, да хоть слово.
– Если ты хочешь петь, так пой, бога ради, – сказал Винисиус. – Никто тебя не останавливает.
– О-о, мы просто не решались прерывать вашу беседу, правда, ребята? – Голос Грасы был ледяным. – Я превратилась в грингу, а рода – в дуэт.
– Так давайте заново. – Я протянула ей блокнот: – Подбери слова сама.
Граса уронила мою старенькую книжку на землю.
– Я сама напишу слова, твои мне не нужны. Я не стану ходить вокруг да около, а начну жестко: «Говорят, я теперь гринга».
Кухня зацарапал свою реку-реку. Худышка затренькал на кавакинью. Ребята вступали один за другим, пока наконец – неуверенно, нерешительно – мы не вошли в темп.
На следующий день начинались съемки «Сеньориты Лимончиты», самого дорогого музыкального фильма студии «Фокс». Фильма, которому суждено было стать последним хитом Софии Салвадор.
«Безумный, полный жизни, самый оригинальный музыкальный фильм в истории!» – так представляла его студия «Фокс». Но у «Лимончиты» был тот же сюжет, что и у всех музыкальных комедий военных лет, киномюзиклов: все герои – артисты, а история сводится к тому, что они едут выступать перед солдатами. И снова у Софии Салвадор была роль второго плана. В мюзиклах главной всегда оказывалась блондиника. Она влюблялась, пела романтические песни, сражалась за своего мужчину. И все девушки в кинозале хотели быть этой блондинкой, но смотреть они предпочитали на Софию Салвадор. Она появлялась в каждой сцене – щипаная стрижка под мальчика, обнаженная полоса живота, массивные серьги, а руки и ноги всегда в движении.
Съемочная площадка – невыносимо тоскливое место. Даже самым большим знаменитостям приходится подолгу торчать в ожидании в темных трейлерах, а для нас с парнями ожидание удваивалось – оркестр нанимали только для музыкальных номеров, меня же не нанимали вовсе. Во время этих утомительных часов Винисиус не отходил от Грасы ни на шаг, не спускал с нее глаз. Ноэль и братья играли в карты. Худышка соблазнял Дурашек. Кухня общался с другими музыкантами. А я сидела в трейлере Грасы и отвечала на письма ее поклонников, надписывала глянцевитые фотографии от имени Бразильской Бомбы, адресуясь к солдатам, фермерам, бухгалтерам и подросткам одинаково. В начале войны в трейлер Софии Салвадор доставляли по нескольку мешков почты каждый день, но к концу войны остался всего один мешок, да и тот неполный.
Когда съемки «Лимончиты» длились уже неделю, в дверь трейлера постучали и вошел Винисиус. Одет он был в фиолетовый смокинг, на плечо закинута гитара.
– Грасы здесь нет.
– Знаю, – ответил Винисиус.
– Если вы опять поругались, не стоит тут отсиживаться. Сам знаешь, какая она становится, когда чувствует себя брошенной. Пусть лучше кто-нибудь из ребят тебя прикроет.
– Я не мальчишка, который прячется от матери. У меня мелодия в голове звучит. Никак не могу от нее избавиться.
Я обвела взглядом бесчисленных Софий Салвадор, лежавших передо мной на столе: пухлые губы изогнуты в бесовской улыбке, глаза широко раскрыты.
– Ну так расскажи ребятам. И Грасе. Устроим вечером роду.
Винисиус упал на стул рядом со мной.
– Да ну, Дор. Сегодня вечером мы так устанем, что на инструменты и смотреть не захочется. Или так взбодримся амфетамином, что не сможем усидеть на месте, двух нот не сыграем. И до воскресенья ждать не хочу. К тому времени мелодия выветрится. Одна умная девчонка как-то сказала мне, что музыка ждать не будет. Не потерпит, чтобы на нее не обращали внимания.
Студийный парикмахер подстриг ему бакенбарды и зализал волосы назад. Мне захотелось взлохматить их, придать им вид, который был у них когда-то. Вместо этого я отложила ручку и сказала:
– Ну выкладывай.
С того случая мы тайком работали каждый день, пока шли съемки. Мы писали песни не для Софии Салвадор и «Голубой Луны» – мы писали песни для нас. Опасаясь, что в похожих на консервные банки студийных трейлерах звук будет слишком громким, Винисиус касался струн очень мягко, а я почти шептала. Многие великие открытия были следствием случайности, наше не стало исключением: мы с Винисиусом неожиданно создали новый жанр – казалось, попросту невозможный. Тихую самбу.
Специалисты по истории музыки продолжают спорить, кто – София Салвадор и «Голубая Луна» или наш дуэт, «Сал и Пимента», как мы с Винисиусом себя называли, – был творцом этого радикального стиля, из которого потом, десятилетие спустя, произрос еще один побег – мягкое бормотание босса-новы. Я не понимаю этих споров. Следуй за музыкой – и найдешь ответ.
Когда съемок не было, мы с Винисиусом врали Грасе и ребятам. Винисиус говорил, что хочет прокатиться, проветрить голову. Я говорила, что иду к Чаку Линдси по делам. Когда эти уловки приелись, мы с Винисиусом начали ускользать посреди ночи, пока Граса и мальчики спали. Сняли студию возле «Диснея» и записывали там новые песни.
Шеллака, который использовали в звукозаписи, в военные годы не хватало, альтернативой ему стал винил. Этот материал оказался прочнее шеллака, его можно было пересылать, он не разбивался на сто осколков. Поэтому мы тайком пересылали наши небьющиеся диски Мадам Люцифер в Бразилию, а он передавал их на радиостанции Рио, не упоминая о нашей связи с «Голубой Луной» и Софией Салвадор, иначе нам бы с самого начала ничего не светило. Нет, мы были чем-то новым, ни на кого не похожим. Глубина и точность, с какой Винисиус играл на гитаре – единственном нашем инструменте, лишь изредка к нему добавлялся реку-реку, – придавала нашим мелодиям обнаженность, ранимость. Их не покрывали несколько слоев перкуссии. А мой голос, шероховатый, с ограниченным диапазоном, идеально подходил этой приглушенной медленной самбе. Мы были Сал и Пимента, Соль и Перец, идеальное сочетание противоположностей, дополнявших друг друга.
У главной актрисы «Лимончиты» было прозвище Святая Блонда. Костюмы Софии Салвадор стоили дороже, чем блондинкины, на них уходило больше труда, ее музыкальные номера были сложнее, трейлер – роскошнее. Это знали все на съемочной площадке, но авторитет все-таки был у Святой Блонды. Шептались, что она – фаворитка Занука и каждый день после обеда удаляется в его офис, поваляться на монструозном диване. А потому даже обладавший взрывным характером режиссер вынужден был считаться с ее капризами. Святая Блонда держала на съемочной площадке ругательную коробку, и когда кто-нибудь сквернословил, Блонда требовала, чтобы виновник бросил туда пять центов.
– Я, мать ее, ни сентаво не заплачу, – громко объявил Кухня по-португальски. – Она все равно не поймет, говорю я про кино или про ее жопу.
– Да, насчет жопы, – подхватил Худышка. – Бьюсь об заклад, к тому времени, как съемки кончатся, Святая Блонда у себя в трейлере будет визжать подо мной. А потом мы напишем об этом песню.
– Я даже знаю, какой будет первая строчка, – сказал Винисиус. – «Однажды Снежная королева заморозила Худышку внизу».
– «И теперь у меня вместо эскимо фруктовый лед». – Кухня оттопырил мизинец.
Святая Блонда бросила на нас взгляд через плечо и шикнула.
Худышка подмигнул ей. У актриски глаза полезли на лоб. Скрестив руки на груди, она устремилась прочь, но столкнулась с Грасой.
– Кто это сунул ей перцу под хвост? – удивилась Граса.
– Худышка, – сказал Ноэль.
– Я бы ей чего другого присунул, – прошептал Худышка, и все мы захихикали и принялись, как в старые добрые дни, подталкивать друг друга локтями и хлопать по плечу, не обращая внимания на съемочную группу и актеров.
Когда мы на следующий день прибыли на площадку, на дверях наших трейлеров красовались листки, такие же были приклеены к тележкам с кофе и прикноплены к пробковой доске объявлений возле душевых.
На этой съемочной площадке говорят ТОЛЬКО ПО-АНГЛИЙСКИ.
Поддержи наши войска!
Гордись тем, что ты американец!
На этот день были намечены съемки нашего самого длинного и самого сложного музыкального номера. Весь киноряд – пятнадцать минут – предстояло снимать одной камерой, которая двигалась по рельсам. Пение и танец нельзя было прерывать до конца номера.
На «лунных» мальчиках были простые черные брюки и белые рубашки, воротники расстегнуты. Винисиус и Маленький Ноэль час просидели в трейлере, где гримеры покрывали им лица и руки бронзовой краской. Вышли они оттуда оранжевые, как морковки. В обычный день мы бы, конечно, принялись издеваться над ними. Но в тот день мы пытались переварить значение записки «только по-английски».
Вот появилась Граса. Разрез на темно-синем платье открывал всю ногу. Ягоды клубники, с кулак величиной, покрытые блестками, были нашиты по всей юбке и на лифе. За ней следовали двое мускулистых, полуголых актеров из массовки. За ними – дрессировщик с двумя огромными быками. Быки тащили тележку, наполненную бутафорскими бананами.
– Мисс Салвадор, – позвал ассистент, – я помогу вам подняться.
– Куда? – спросила Граса.
– Сюда. – Ассистент указал на тележку.
– Мы все туда полезем? – уточнила Граса.
– Нет-нет! Только вы. Музыканты будут тащить тележку.
Мы притихли. Граса взглянула на меня.
– В сценарии ничего не было ни про тележку, ни про быков, – сказала я ассистенту.
– Они совершенно безопасны! – заверил дрессировщик.
Ассистент улыбнулся:
– София Салвадор спрячется в бананах, а потом внезапно вынырнет. Так ее появление станет более выразительным, эффектным. Мистер Занук придумал! Не беспокойтесь, тележку вы будете тащить не по-настоящему, тележку потащат быки, – жизнерадостно сообщил ассистент.
Один из быков задрал хвост. Едко пахнущая коричневая куча шлепнулась на зеленый ковер съемочной площадки.
– Я не буду этого делать, – сказал Кухня по-португальски.
Граса вздохнула:
– Это просто бык, не бойся…
– Я не боюсь. – Кухня повысил голос: – Но я музыкант. Я не буду тащить тележку.
– После такого домой дороги не будет уж точно, – сказал Худышка.
– Нам и так нет туда дороги, – заметила Граса. – Так что какая разница.
– Все не так ужасно, – сказал Маленький Ноэль. – Это просто как бы дурацкий номер в клубе. Дома мы и похуже видели.
Граса кивнула:
– Это просто как бы шутка с перебором. Зрители поймут.
Винисиус глянул на меня:
– Ты что думаешь?
– Ей-то откуда знать? – Граса скрестила руки на переливающейся груди. – Дор же не режиссер.
Худышка покачал головой:
– Мы известные музыканты, а они делают из нас скот. Ты когда-нибудь видела, чтобы американские свинг-музыканты таскали телеги? Нет, на них же смокинги, они сама респектабельность.
– Мы не можем свалить прямо сейчас, – сказала я. – Тем более что это идея Занука.
– Значит, Занук может выставлять нас придурками? – спросил Кухня.
– Нет, конечно, – сказал Банан. – Потому что я этого делать не буду.
– Я тоже, – поддержал Худышка.
Граса побледнела.
– Думаете, мне это нравится? – спросила она, указывая на гигантские ягоды, свисавшие с ее платья. – Мы даем представление, просто играем. Может, сейчас это глупо, но на экране все будет выглядеть по-другому.
– У тебя всё «мы», – сказал Кухня. – Ровно до той минуты, когда ты пройдешь в «Мокамбо», а нас туда не пустят, потому что таких, как мы, в этот клуб не пускают. До той минуты, как мы не сможем пройти по красной дорожке во время премьеры нашего же фильма, потому что студии не нравятся такие, как мы. Тогда ты не часть «мы», да? Ты тогда София Салвадор, а мы – просто какие-то музыканты. Я не впрягусь в тележку, даже если это игра.
– Значит, вы меня бросаете?
– Никто никого не бросает, – сказал Худышка. – Мы просто не станем тащить тележку.
– Всего одна минута в одной сцене. Если вы не готовы поддержать меня сейчас, то не трудитесь поддерживать меня вовсе.
– Никто никуда не уходит, – вмешался Винисиус. – Давайте все успокоимся.
– Не говори мне «давайте успокоимся»! – взорвался вдруг Кухня. – Ты вообще больше не руководишь «Луной».
– С каких это пор?
– С таких, как вы с Дор учинили собственный дуэт.
Винисиус оглянулся на меня.
– Она никому не проговорилась, – сказала Граса. – Но мы же не дураки. Мы знаем, что вы записывали пластинки у нас за спиной.
– Не за спиной, – пролепетала я. – Это просто другая музыка.
– Не для наших умов, – съязвил Худышка.
– Все не так. – Винисиус провел руками по волосам. – Просто дуэтом лучше звучит. Ничего серьезного. Просто шутка.
– Шутка? – повторила я.
Граса расхохоталась.
– Вот видишь, Дор? Всего лишь маленькое развлечение на стороне. Ни хрена серьезного.
– По-моему, ты забыла. У тебя сцена скоро, так что лучше уговори ребят сниматься. Я больше не буду никого уговаривать.
– Отлично. – Граса не сводила с меня глаз. – Сама все сделаю. Надо будет – одна потащу эту сраную тележку. А вы мне не нужны.
– Вот, значит, как. – Кухня усмехнулся. – А кто будет тебе аккомпанировать? Какие-нибудь гринго?
Граса так близко подступила к нему, что они чуть не стукнулись носами.
– Люди покупают билеты, чтобы посмотреть на меня, а не на вас.
– Вот и тащи тележку, гринга.
Граса пошатнулась, отступила назад. Маленький Ноэль подхватил ее за локоть.
– Давай-ка спокойнее, Кухня!
– Ты чего мне указываешь? – ответил Кухня, очень тихо.
Худышка встал между ними:
– Давайте сделаем перерыв. Думаю, нам…
– Только по-английски! – раздался пронзительный вопль. Личный ассистент белокурой старлетки с властным видом шагал к нам. – Вы задерживаете съемки. Режиссер вернется через пять минут, а вы еще не заняли свои места.
– Это личный разговор, – сказала я.
– Тогда, может, и вести его следует лично, а не посреди площадки? Хотите говорить здесь – говорите по-английски. Читать умеете? Или вам все надо писать по-испански?
Разумнее было проигнорировать его и Святую Блонду и сосредоточиться на Грасе и ребятах. Несколько лет назад я именно так и сделала бы. Но мы уже не первый год варились в Голливуде, и наше терпение истощилось. Так что я, не обращая внимания на этого козла, повернулась к Кухне:
– Дай пятьдесят долларов.
– Зачем?
– Господи. Дай деньги, и все!
Кухня сунул руку в карман, достал и вручил мне полтинник. Не глядя на ассистента, я протиснулась мимо него и других и направилась к белобрысой старлетке. Дамочка, полностью загримированная и в костюме, потягивала через соломинку колу и глядела на нас. Крутившийся рядом ассистент держал под мышкой ругательную коробку. Я подошла к нему и сунула в прорезь пятьдесят долларов.
– Вот, – сказала я Святой Блонде по-английски. – Теперь мы можем посылать тебя в жопу, сколько захотим.
История с ругательной коробкой появилась в голливудском таблоиде, но я в ней не фигурировала. Все было представлено так, будто поцапались София Салвадор и Святая Блонда: темпераментная Бразильская Бомба ревнует партнершу по фильму. Меня вымарали из этой истории с такой легкостью, с какой вымарали «лунных» мальчиков из сцены. И поскольку в газетах напечатали эту версию, именно ее люди и запомнили. Никто не упомянул о появлении на съемочной площадке таблички «Только по-английски». И даже при том, что все актеры и съемочная группа видели, как я пихаю деньги в жалкую коробчонку Святой Блонды, много лет спустя, когда биографы Софии Салвадор и Святой Блонды печатали в книгах интервью, члены съемочной группы лишь подтверждали изложенную таблоидом версию. Меня это не удивило: так история звучала интереснее, а именно этого, в конце концов, всем и хотелось.
В реальности Святая Блонда обвинила меня в том, что я ей угрожала, хватала за руку. (Я такого не помню; сразу после того как я сунула деньги в коробку, поднялся страшный гвалт.) Что бы ни случилось, Блонда великолепно разыграла перед режиссером жертву, заявив, что опасается за свою безопасность. Мне было велено покинуть студию и впредь не появляться. Мое счастье, сказал режиссер, что он не призвал студийную охрану. Отпуская меня с миром, он делает великое одолжение Софии Салвадор.
Мне позволили зайти в трейлер, собрать вещи, у меня там не было ничего важного, но мне хотелось увидеть Грасу. Какая-то часть меня надеялась, что Граса покинет студию вместе со мной, не станет сниматься в «банановой» сцене, устроит так, что съемки застопорятся.
Граса бездумно смотрела в зеркало. Она расстегнула массивные серьги-клубничины и с глухим стуком уронила их на туалетный столик. Глаза ее метнулись ко мне.
– О, вот и героиня.
– Ты о чем?
– Ты дала ребятам то, чего они хотели, – предлог взбунтоваться против меня.
– Ребятам разрешили остаться, только если они сами хотят.
– Но они не хотят. Если ты уйдешь, уйдут и они.
– Было время, когда ты поддержала бы меня. Я же для тебя старалась.
– От твоих стараний толку чуть.
– Тебе необязательно туда возвращаться. – Я положила руку ей на плечо. – Необязательно сниматься в той сцене.
Граса стряхнула мою ладонь.
– Мы теперь не девчонки из Лапы. Нельзя больше разбивать людям носы или устраивать так, чтобы кто-то исчез без следа.
Ее глаза в зеркале встретились с моими. Я схватилась за спинку ее стула.
– Если я не вернусь туда, если не сыграю эту сцену, Святая Блонда и съемочная группа скажут, что мы – стадо человекообразных, не имеющих понятия о профессионализме. Ты сама знаешь, они хотят именно этого. Чтобы мы сдались. Чтобы они могли рассказывать направо и налево, что мы слабаки. Я не собираюсь делать им такой подарок. Я дотяну эту сцену, даже если потом сдохну.
– Не преувеличивай. Там одна песня и один танец.
– Я устала.
– Ты же хотела именно этого?
– Правда? – Граса снова перевела взгляд на свое отражение в зеркале. – Я опять потолстела. Когда съемки закончатся, меня снова отправят в какую-нибудь клинику в пустыне, где морят голодом и закачивают в тебя воду через задницу, чтобы прочистить изнутри. Я вернусь домой или тощая, или в гробу. Но в гробу хоть уже никого не разочаруешь.
У меня в ушах зазвенело.
– Меня ты никогда не разочаровывала.
Граса замотала головой.
– Я недостаточно упорно работаю. Я мало репетирую. Курю и порчу свой голос. Много ем. Слишком поздно встаю. Много трачу.
– Я все это говорю, чтобы помочь тебе стать лучше.
– Я не хочу становиться лучше! – выкрикнула Граса. – Я хочу быть той, кто я есть.
– И кто ты?
– Я больше не знаю, кто я. Благодаря тебе.
– Сделай одолжение, не разыгрывай страдалицу, – попросила я. – Ты ни дня в своей жизни не страдала.
– Думаешь, легко знать то, что знаю я?
Кожа на груди у Грасы пошла красными пятнами, словно она коснулась какого-то жгучего растения.
– И что же ты знаешь? – спросила я.
– Что ты здесь только благодаря мне, – сказала Граса. – Я тебя спасла. Я всегда тебя спасала. А ты меня – ни разу. Ты спасаешь только себя.
Сцену с Софией Салвадор из «Сеньориты Лимончиты» показывают в киношколах как лучший образец кино того времени. Я сама смотрела ее десятки раз. Даже по нынешним меркам цвета «Техниколор» поразительно яркие. Камера едет через то, что кажется водой (синее покрытие), въезжает на экзотический берег (зеленое покрытие, утыканное бутафорскими пальмами), на нем одинаковые девушки, все в ярко-синих тюрбанах. Музыка звучит громче, островитянки танцуют. Появляется тележка, влекомая быками. Рядом с ней, опасливо поглядывая на быков, идут пятеро полуобнаженных мускулистых мужчин, которых режиссер выклянчил с других съемок.
Единственными «лунными» ребятами на съемочной площадке тогда были Винисиус и Маленький Ноэль, они остались, чтобы поддержать Грасу, но в кадре не появились. Стояли за камерой и смотрели. Как только начинается фонограмма, София Салвадор выныривает из тележки. С этого момента всё – островитянки, быки, мускулистые чурбаны – перестает существовать, есть только София Салвадор.
Почему все замирают, только в комнату вхожу,
Иль на рынок, иль к колодцу, где я время провожу?
Мне все это безразлично, так вам прямо и скажу,
Сеньоритой родилась я Лимончитой!
Разве девушка способна столько на себе носить?
Белокурые мальчишки все хотят меня спросить.
Но все яблоки мои целомудренно прикрыты,
Сеньоритой родилась я Лимончитой!
Это первая и последняя песня, которую она исполнила по-английски полностью. Она подмигивает в камеру и спускается с тележки. Играет на ксилофоне. Взмахивает руками. Улыбается. Кошкой проскальзывает в толпу девушек-островитянок, они расступаются, и она следует дальше, покачивая бедрами. Двое полуобнаженных мужчин поднимают Софию Салвадор. (Режиссер едва не выкинул этот эпизод: какие-то христианские группы усмотрели в нем вульгарщину, однако комиссия Хейса разрешила оставить эпизод в фильме.)
Молодые бразильянки – такие скромницы,
Не раздают плоды свои кому попало,
Но если угостят – награды слаще нет.
Сеньоритой родилась я Лимончитой!
София Салвадор соблазнительно покачивается и улыбается. Камера отъезжает. Теперь вокруг Софии Салвадор зеркальные стены, теперь ее сотни – калейдоскоп из цвета и улыбок уводит зрителя в бесконечность. Трюк очевидный, но именно эта очевидность делает сцену гениальной.
Ходили слухи, что после исполнения «Сеньориты Лимончиты» аплодировала вся съемочная группа, кроме блондинки, разумеется. Когда я ушла, Граса отработала сложнейшую сцену одним-единственным безупречным дублем.
На Бедфорд-драйв было пусто. Граса, Винисиус и Ноэль в студии. Остальные разбрелись кто куда – кто в «Плавучий театр», кто с девушками, кто-то решил прокатиться. Куда мне было податься после изгнания? Кто я теперь?
Ты здесь только благодаря мне.
Я побрела вверх по винтовой лестнице, собираясь запереться у себя, но увидела, что дверь в главную спальню, где обитали Граса и Винисиус, открыта.
Постель была не застелена, простыни сбились. Я щелкнула выключателем. Туалетный столик Грасы был немногим меньше самой спальни и, по ее настоянию, выкрашен фламингово-розовым. Стойки с вешалками укреплены скобами с обоих концов, чтобы выдержать тяжесть ее костюмов. По контракту с «Фокс» Граса получала меньше других артисток, но ей разрешали оставлять все наряды и украшения. Костюмы для танцевальных номеров свисали с вешалок, как пустые оболочки каких-то странных, экзотических насекомых, – радужные, жесткие, острые. Я старалась не касаться их, осматривая шкаф.
На полке над костюмами выстроились болванки – безлицые, безволосые, – на которых София Салвадор держала шляпы, диадемы, береты и головные уборы из перьев. Выше располагались ящики – россыпи браслетов, ожерелий, сережек. У самой стены, за обувными стойками и бельевыми ящиками, находился узкий отсек – купальники и домашние платья, совершенно одинаковые во всем, кроме цвета. Простого покроя и из тончайшего хлопка. Граса носила эти платья только дома, когда скидывала личину Софии Салвадор.
Я взглянула на часы: парни, наверное, вовсю уже пьют. Граса, скорее всего, еще снимается.
Я всегда тебя спасала. А ты меня – ни разу.
На туалетном столике целая лаборатория: кремы и тоники, стеклянные пробирки с резиновыми пипетками, комки использованной ваты, скомканные салфетки, накладные ресницы, приклеенные к столешнице, похожие на раздавленных жуков. Я глубоко вздохнула и села на пуфик перед столиком. Шпильки, державшие прическу, больно кололи голову. Валик, в который я пыталась уложить свои короткие прямые волосы, развалился, и прическа напоминала не волну, а сплющенную тортилью. Я вытащила шпильки. Тюбики с помадой Софии Салвадор раскатились по всему столику, большей частью незакрытые. Это была совсем не та помада, что мы когда-то покупали в аптеке, – красивые золотые патрончики тяжело лежали в моей ладони, будто драгоценности. Я выкрутила одну. Помада пахла воском и ванилью.
Я посмотрела в зеркало: бледные узкие губы, уголки опущены вниз. Я потыкала в них помадой и поерзала губами. Помада была приятной на вкус, губы сразу стали мягкими. Я выкрутила побольше и обвела контур, прихватывая кожу вокруг губ, чтобы они казались пухлее, – так делала София. Яркое пятно на моем лице выглядело пугающе. Коралловый оттенок, скорее оранжевый, чем красный. Следовало уравновесить его. Провела пуховкой по щекам, поставила кляксы румян. В ящике столика нашла подходящие серьги – клипсы-розы, каждая размером с детский кулачок. Я защелкнула клипсы на мочках.
Снизу донесся шум. Я оглянулась на приотворенную дверь. Задержала дыхание, ожидая услышать шаги. Кто-то из ребят вернулся? Сердце пропустило удар: неужели Винисиус? Оставил Грасу, чтобы проверить, как там я? Я представила, как он поднимается по лестнице и обнаруживает меня в их с Грасой комнате.
Я метнулась к двери, тихо закрыла ее, повернула замок. Снова сев за столик, я поразилась отражению в зеркале. Бледное от пудры лицо, на щеках кривоватые пятна румян. Режущая глаза помада. Мочки ушей налились кровью от тяжести роз. Я походила на пьяницу, упавшего лицом на столик гримера. Я прижала ладони к глазам. Шум внизу стих – может, то был сквозняк, может, просто старый дом скрипел. Но я торчу здесь уже слишком долго. Я стащила клипсы, щедро намазала лицо кольдкремом и стерла косметику.
У изгнания и славы имеется одинаковый побочный эффект: твой мир сужается, и единственные люди, которых ты можешь выносить, – единственные, кто тебя по-настоящему понимает, – это те, кто в одной лодке с тобой.
После «Лимончиты» на всех нас – Грасу, мальчиков и меня – навалилась тяжесть, мы с трудом двигались, ели, разговаривали. Ссора на съемках все изменила, и мы все это ощущали. Каждый из нас чувствовал себя преданным.
Мы продолжали жить под одной крышей даже после окончания съемок – отчасти потому, что нам не хватало денег, чтобы вернуться домой, отчасти потому, что дома нас не особенно и ждали. Нас связали мучительные узы изгнания и славы.
Через три дня после ссоры и до того, как Софию Салвадор выслали в очередную жиросгонку, мы с Винисиусом отправились на зарезервированную на полночь студию возле «Диснея», где «Сал и Пимента» записывали свои тайные композиции. Но в ту ночь мы не стали таиться, Граса и ребята и так уже все знали, к чему унижать и себя, и их.
– Мы уже заплатили за запись, – сказала я ребятам, когда все собрались у бассейна. – Глупо терять деньги.
Мы набились в «десото» и в последний раз поехали на студию – все вместе. И записывались тоже вместе. Мы тянули песни, растягивали их, замедляли их до пределов, казавшихся невозможными физически. Граса держала ноту, пока она не умирала, а потом делала паузу. Эти паузы такие длинные, что когда слушаешь альбом (наш последний, самый последний совместный), то кажется, будто у нее пропал голос. И тебя накрывает паника: как она выберется из этой тишины, этой пустоты? Потом проступают шорохи – Граса набирает воздуха, пальцы Винисиуса касаются струн, Худышка чуть слышно посапывает, легко вздыхает Кухня, Маленький Ноэль, Банан и Буниту осторожно шаркают ногами, облизывают губы. В ту ужасную ночь мы записали все это, все наши звуки – исходя по́том в тесной и душной лос-анджелесской студии. Изгнанные родиной, изгнанные друг другом, мы пытались найти утешение в звуках.
Между мной и тобой
Все было шуткой
Между мной и тобой.
Все на минутку
Между мной и тобой.
Глупые просьбы,
Яблоки и гроздья,
Засмеемся, заплачем,
На двоих сигарету заначим
Мы с тобой.
Все было разговором,
Пока другие спят.
Все – наши следы
У кромки воды.
Все было
Голосом твоим,
Запахом твоим,
Ртом твоим, хранящим
Тайны, твои и мои.
Я срывалась с проволоки —
А страховку сняли.
Я ныряла в волну —
И не было спасателей.
Я пила яд —
Не было противоядия.
Все, что мы прежде знали, —
Все куда-то пропало
Между мной и тобой.
Все было песней
Между мной и тобой.
Все было бесчестно
Между мной и тобой.
Все было стихом,
Молитвой,
Грехом
Между мной и тобой.
Я срывалась с проволоки —
А страховку сняли.
Я ныряла в волну —
И не было спасателей.
Я пила яд —
Не было противоядия.
Все, что мы прежде знали, —
Все куда-то пропало
Между мной и тобой.
Но надежда – талант мой,
И в пару к нему – терпение.
Ждать ведь несложно, если
Нечего больше делать.
Не уплыло ничто без следа
Между мной и тобой,
У всего есть цена
Между мной и тобой.
Все запомним,
Забудем,
Все друг другу простим
Мы с тобой.
В молодости я ходила на роду каждый день. Я слушала. Я ждала. Я пообещала музыке, что открою в себе пространство для нее. Я доказала свою преданность – и в ответ музыка вознаградила меня словами, способностью творить. Минуты творчества были заряжены страстностью любовного романа, ибо музыка требовала всего моего времени, всего моего внимания, меня целиком. И пока я служила музыке, она разрешала мне оставаться в ней, погружаться в пространство внутри себя, где она обитала, где времени не существовало.
Иные артисты, если они мудры и удачливы, хранят верность своему делу – отдавая ему время и внимание, каких оно требует, – всю жизнь. Но многие из нас сбиваются с пути. Мы прекращаем создавать пространство внутри себя, мы ищем предлоги. После смерти Грасы я не писала музыку двадцать пять лет. Винисиус появлялся, приносил радио, пластинки, вытаскивал в клуб, и это помогало мне слушать, но не создавать. Бывали минуты – точнее, вспышки, – когда я ловила мелодию у себя в голове, возникали слова, и я бросалась записывать их. Мои запущенные жилища были усыпаны бумажными клочкам, как опавшими листьями.
Потом Винисиус притащил меня в студию в Лас-Вегасе, записываться с тем молодым самцом, который «тропикана», – и во мне как будто с чуть заметным щелчком открылась запертая дверь. Медленно, много месяцев, я поворачивала ручку, чтобы заглянуть, что там, по ту сторону. Я подстриглась. Начала регулярнее принимать душ и есть что-то помимо черствого хлеба и яичницы. Даже купила новую одежду. Пить я не бросила, но алкоголь перестал быть необходимостью. Я начала сопровождать Винисиуса на студию, хотя сама не записывалась. В те месяцы мне казалось, что я вернулась из долгого изгнания; я смотрела на знакомых некогда людей новыми глазами.
Мне было пятьдесят три, Винисиусу – шестьдесят два. Он много курил. Все его лицо было в морщинах, а кок надо лбом давно уже поседел. Он был красив той сумрачной красотой, какой еще восхищались женщины, каждую неделю у него в койке оказывалась новая подруга. Но хотя женщины были новые, песни оставались старыми – Винисиус тоже ничего не писал. Последние два десятка лет он записывал каверы наших прежних песен.
Однажды я сидела в студии и слушала, как Винисиус с другими музыкантами-изгнанниками записывает давно уже надоевшие песни, переложенные на «тропикана-твист». Грустные мелодии звучали болезненно-жизнерадостно, как если бы кого-то заставили танцевать самбу с перебитыми лодыжками.
– Какая нелепость, – сказала я.
Винисиус попросил музыкантов оставить нас одних.
– Ну ты и нечто. Двадцать лет просидела на скамейке запасных, а теперь оказывается, что у тебя есть собственное мнение?
– У меня всегда было собственное мнение, просто я им не делилась.
Я ощутила внутри знакомую резкую боль, словно многие годы я была немая и вдруг заговорила. Стало трудно дышать. Во рту пересохло. Я оглядела студию, надеясь обнаружить бутылку пива, недопитый стакан, хоть что-нибудь. Но в студии был только Винисиус – старый, с седым коком, ссутуленный; он курил, сидя передо мной. Я отобрала у него сигарету и сунула себе в рот.
– То, что ты сейчас играл – просто непристойно. Ты слишком талантлив для такого дерьма.
– Никого эгоистичнее тебя я в жизни не видел. Я думал, что самая большая эгоистка – Граса, но нет. Это ты. И всегда была.
Имя, произнесенное вслух, заставило меня дернуться.
– Неужели говорить правду – это эгоизм? Ладно, давай, выставь меня мерзавкой. Мне не привыкать.
– Мне не нужна твоя правда. Ты меня бросила. Кухня умер. Худышка после удара не может играть. Домой нам нельзя, потому что говнюки в погонах сбрасывают таких, как мы, с вертолета. Все развалилось к чертям. И где ты была все это время? Сидела в мусорной куче, проклятая зомби.
Он вдруг спрятал лицо в ладонях. Я опустилась на колени рядом с ним.
– Я здесь. Ты помог мне очнуться. И это хорошо, потому что музыка, которую ты играешь сейчас, – настоящее дерьмо.
Винисиус убрал руки и посмотрел на меня мокрыми глазами:
– Иди к черту, Дор.
– Не могу. Это слишком далеко.
– Откуда?
– От тебя.
Винисиус встал. В студии было пианино, он подошел к нему, со стуком откинул крышку, перебрал ноты. Вернулся с блокнотом и огрызком карандаша, бросил их мне на колени:
– Удачная строчка. Запиши.
Я покачала головой. Мы смотрели друг на друга, как два тигра, ожидая малейшего движения, сокращения крошечного мускула – как оправдания для прыжка. В дверь студии постучали, просунулась голова одного из студийщиков:
– У вас тут все нормально?
– Иди домой, – сказал Винисиус, не отрывая от меня взгляда. – Мы с Дор хотим поработать. Только дверь запри.
Мы сидели лицом к лицу, как в прежние времена. Мы бились над нотой, словом, бросали, начинали снова. Мы вздыхали, ругались, проклинали, швыряли смятые листы на пол. Мои стихи были грубыми, полными брани. Его мелодии были скудными, скупыми, обрывочными. В юности мы могли сражаться за музыку ночь напролет, но годы здорово прошлись по нам. Через несколько часов мы выдохлись. Потные, обессилевшие, мы сумели выдавить из себя одну жалкую песенку. И мы сыграли ее – от начала до конца.
– Что думаешь? – спросил Винисиус.
– Катастрофа.
Винисиус положил гитару.
– Как нам быть, Дор? – Голос его дрожал.
– Писать дальше. Писать лучше. Записать эту сраную пластинку.
– Ты и я?
– А у тебя есть компания получше?
С той ночи мы упорно работали, выносливость наша постепенно крепла. За работой мы пили только яблочный сок да забивали пепельницы окурками. Через несколько месяцев у нас было больше кошмарных песен, чем мы могли сосчитать, но и приличных появилось достаточно – набралось на полноценный альбом. Винисиус позвал на запись тропикана-изгнанников – длинные волосы, узкие штаны. После того как был записан последний трек, один из этих юнцов поцеловал меня в щеку.
– Не знаю, что вы сделали, чтобы родить эту крошку, но она просто монстр, – сказал он. – В лучшем смысле слова.
В Бразилии вовсю свирепствовала цензура, и звукозаписывающие компании не захотели продавать нашу пластинку. В Соединенных Штатах в семидесятые годы люди не проявляли никакого интереса к стареющему самба-дуэту. Со временем пластинки «Сала и Пименты» все-таки разошлись, даже стали культовыми – дань уважения, как писали критики, «тихому стилю, который София Салвадор создала для своей последней записи». Даже лучшую нашу пластинку приписали ей, но мне было все равно. Однако самая первая наша запись так и не увидела свет. Молодая Дориш впала бы от этого в неистовство, но старой Дориш было достаточно самой записи. Я сидела в студии, держала в руках мастер-диск, и мне казалось, что прошел не один час.
– Какая красавица, – сказала я наконец, и у меня перехватило дыхание.
Винисиус сидел за спиной. Его большие морщинистые руки лежали у меня на плечах. Подбородок с удобством устроился в выемке между шеей и плечом, его губы касались моего уха. Я закрыла глаза, вспоминая схожее объятие. Что-то росло во мне, жар поднимался от основания позвоночника, разливался выше и шире. Жар знакомый и все же другой – не вожделение, но что-то еще, семя, вышедшее из того же плода.
– Мы запишем другие пластинки, лучше, – шептал Винисиус. – Не пропадай больше. Ты нужна мне.
Я отложила катушку и вывернулась из его рук.
– Знаешь, что сказала мне Граса однажды, когда мы сидели на пляже Копы? Что мне дан только один талант – прилипать к тем, кто по-настоящему талантлив. Таким, как она. Как ты.
– Когда она злилась, она говорила вещи, которых на самом деле не думала, – сказал Винисиус.
Я покачала головой:
– Она не злилась в ту ночь. В ту ночь злилась я.
– Ты не могла спасти ее. Если ей что-то втемяшилось в голову, она шла напролом. Не думала о последствиях, думала только о себе. А ты всегда думала о нас – обо мне, о ней, о ребятах. Я знаю, что ты сделала для нас. Давно знаю, только я в те дни был слишком эгоистичен, чтобы увидеть тебя.
– И что ты видишь сейчас? – Я боялась взглянуть на него.
– Великого музыканта. Партнера.
Когда я оглядываюсь на нашу с ним совместную жизнь (я говорю про нашу жизнь, а не наши жизни по отдельности, потому что мы слишком крепко сплелись друг с другом), я думаю о нас как о двух атлетах на беговой дорожке, соревнующихся за один приз. Иногда Винисиус вырывался вперед, иногда я. Когда мы поженились, мне было пятьдесят четыре, Винисиусу – шестьдесят три. Мы, побитые, в синяках, охромевшие, далеко отклонились от нашей дорожки, и приз наш потерялся в номере отеля в Копакабане несколько десятилетий назад. Но мы с Винисиусом, все еще вместе, видели друг в друге юных, которыми были когда-то, давным-давно, мы напоминали друг другу о нежности. Мы делили и постель, хотя слухи правдивы: у Винисиуса были его подружки, у меня – мои. Но все эти скоротечные союзы порождались вожделением, а не любовью. Музыку мы создавали только друг с другом.