Книга: Воздух, которым ты дышишь
Назад: Недобродетельные, не знающие раскаяния
Дальше: Говорят, я теперь гринга

Самба, ты была моей когда-то

Граса и Винисиус выказывали все досадные признаки того, что они – парочка в начале отношений. Под разными предлогами касались друг дружки – стряхнуть крошку с уголка рта, похлопать по колену, завязать галстук, поправить шляпу. Каждое идиотское открытие («Ты спишь на боку!», «Ты тоже не любишь кокосовое молоко!») вызывало у них такой восторг, словно они только что постигли тайну Вселенной. Они шли по переулкам Лапы, держась за руки, ничего не видя, будто брели сквозь туман, а во время роды не сводили друг с друга глаз, точно никого больше не существовало. Они создали особый язык – из улыбок, приподнятых бровей, шлепков и закушенных губ, – который мы видели, но расшифровать не могли. На сцене этот язык становился еще многословнее. София Салвадор пела и танцевала, как и раньше, но центр ее внимания сместился. Слушатели это уловили и, подобно нам с парнями, чувствовали себя свидетелями какого-то очень личного разговора. После концерта Граса и Винисиус бросались в гримерную и запирались.

Парни по-разному реагировали на брачные игры Грасы и Винисиуса. Братья – Банан и Буниту – отпускали шуточки на их счет. Худышка, вдохновившись, лихорадочно крутил романы с официантками и девицами из кабаре. Маленький Ноэль, чье сердце оказалось разбито, запил. Кухня вел себя стоически, как пожилой государственный деятель, который понимает, что трудности грядут, но какие именно – молчит.

А я? Я досадовала, что Винисиус пропускает наши встречи или, того хуже, притаскивает с собой Грасу и строит ей глазки, вместо того чтобы работать. После выступлений в «Урке» никто, кроме Винисиуса, не заходил в гримерную Грасы, и я спрашивала себя, кто помогает Софии Салвадор снять грим, намазать кольдкремом лицо и шею, аккуратно промокнуть его горячим полотенцем и втереть в кожу гаммамелис, как делала прежде я. Глядя на закрытую дверь уборной, я спрашивала себя, снимает ли Граса грим сама или у нее для этого есть Винисиус. После роды они, сцепив руки, отправлялись к Винисиусу, и он тайком проводил Грасу к себе. А я, не желая возвращаться в пустую комнату, гуляла ночь напролет. Просыпалась в незнакомой постели или на полу у кого-нибудь из «лунных» ребят: ночью меня впускали, и я падала на пол; утром в голове у меня стучало, глаз оказывался заплывшим, а костяшки сбиты в кровь – последствия драки в баре. Несколько раз я просыпалась на пляже неподалеку от «Копакабана-Палас» босой – сколько обуви я потеряла в те недели? – песок в ушах, песок повсюду. Я не отрываясь глядела на башни отеля и думала: Это просто вопрос времени.

Я верила, что знаю Грасу и Винисиуса лучше, чем они знают себя сами. Граса никогда не скупилась на физическую близость, это было ее оружие. Друзьям и любовникам она садилась на колени, целовала в щеку, слишком тесно прижималась в танце, шептала на ухо, держала за руку. Поначалу, когда на тебя щедро проливался весь этот поток, тебе казалось, что это доказательство особых отношений между вами. Граса и правда привязывалась к людям без оглядки, но в проявлениях привязанности не знала меры. Каждый для нее был особым, а значит, особым не был никто. Чем скорее ты это понимал, тем лучше было для тебя. Когда Граса вдруг начинала засыпать тебя знаками внимания, ты ощущал себя избранным. Как будто она отныне принадлежала только тебе. И, чтобы удержать благосклонность Грасы, надо было уступить ее требованиям. Служить ей, прогонять ее страхи – что ее отвергнут, разуверятся в ней, что ее предадут. Очищенное от страха желание было для нее утешением. А утешение Граса могла получить легко и от кого угодно. И человек, дававший ей все, чего ей хотелось, терял ее навсегда.

Так что я ждала того момента, когда Граса использует меня как предлог, чтобы порвать с Винисиусом, когда она меня, а не его затащит в гримерную и скажет: «До чего же мне надоел этот старый башмак». Винисиус, конечно, будет рваться к ней, но в конце концов его гордость возьмет верх и он вернется к нашим послеобеденным встречам, и мелодий у него будет больше прежнего, и мы вместе посмеемся над их маленьким романом. Жизнь войдет в прежнее русло, только станет еще лучше, потому что благодаря мне София Салвадор и «Голубая Луна» превратятся в звезд кино.

Вот такой историей я утешала себя, пока Граса и Винисиус разыгрывали представление, целуясь на палубе «Уругвая», а толпа восторженных поклонников и фотографов наблюдала за нашим отплытием из Рио.

В черном платье, черном тюрбане, с единственной ниткой жемчуга, Граса больше походила на девушку из высшего общества, чем на обожаемую всеми Софию Салвадор. После похорон сеньора Пиментела Граса объявила, что будет носить черное каждый день, она явилась в черном даже на прощальные торжества в порту Рио. За несколько дней до отплытия она выкрасила волосы в угольно-черный и по этому поводу пребывала в полном раздрае. «Я похожа на стервятника», – рыдала она и чуть не отменила нашу поездку в Лос-Анджелес. Я сунулась было утешать, но ее уже утешал Винисиус – дескать, он в жизни не видел стервятницы прекраснее, и убеждал ее все-таки собираться в Штаты.

Решение погрузиться на корабль далось нам легко. «Лунным» мальчикам и Грасе надоели и концерты в «Урке», и жизнь в пузыре славы. Надоело до бесконечности записывать песни для «Виктора», в этом мы ничем не отличались от любого другого самба-бэнда. После смерти сеньора Пиментела мы были готовы сменить обстановку, и я – больше всех. Каждый раз, когда официант или не в меру восторженный поклонник барабанил в дверь гримерной, у меня внутри все холодело: не полиция ли? Лежа без сна одна в нашей комнатушке, я думала, не явится ли сейчас ко мне Мадам Люцифер с требованием сменить имя и убраться в Буэнос-Айрес, потому что полиция у меня на хвосте. То были страхи, порожденные чувством вины и чрезмерным увлечением голливудскими фильмами. Булавка с сахарным кубиком все еще находилась у Мадам Люцифер, но мне чудилось, что она разоблачающим булыжником оттягивает мой карман. Поэтому, когда Чак Линдси предложил Софии Салвадор небольшую роль в фильме «Прощай, Буэнос-Айрес», мы все ухватились за эту возможность.

Еще несколько месяцев назад я оцепенела бы от такого поворота: бросить славу и твердый доход ради путешествия в неизвестность. Деньги за тот первый фильм были небольшими – пятьдесят долларов в неделю плюс жилье, – но Чак сказал, что это обычное дело. Студия проверяла нас, хотела посмотреть, справимся ли мы с работой на съемочной площадке. На время нашего отсутствия Мадам лишался своей еженедельной дани, но он пришел в восторг от новости, что мы плывем в Штаты. Уж он-то мгновенно понял, что такая курица сможет нести золотые яйца. Даже если мы сделаем всего один успешный фильм, то по возвращении в Бразилию любое казино или кабаре, любая звукозаписывающая компания станет платить Софии Салвадор и «Голубой Луне» по самому высшему разряду! Мадам Люцифер, как и мы, как и вся остальная страна, верил, что наша вылазка в Голливуд окажется успешной и в то же время не затянется надолго.

Большинство пассажиров «Уругвая», североамериканские туристы, не могли понять, по какому поводу в порту такое светопреставление. Они недоуменно смотрели, как наша маленькая компания посылает воздушные поцелуи толпе.

– Здесь какая-то знаменитость? – спросила меня по-английски туристка, стоявшая рядом. – По какому поводу шум?

Я поняла вопрос и страшно возгордилась. Перед отъездом я несколько недель изводила себя английским – отчасти чтобы подготовиться к жизни в Соединенных Штатах, отчасти чтобы развеяться. Я больше не ждала, когда Винисиус вспомнит о наших рабочих встречах, и погрузилась в изучение языка, к которому сеньора Пиментел приобщила меня много лет назад. И на борту «Уругвая» я уверовала, что тяжкие труды наконец дают плоды.

– Мы знаменитые маэстро, – сообщила я по-английски бледной даме.

– Художники? – уточнила она.

Я затрясла головой и объяснила, что мы исполнители самбы и плывем завоевывать Голливуд! Мы будем петь и танцевать в кино, студия «XX век Фокс»! Мой голос, произносивший английские слова, звучал почему-то пискляво и незнакомо. Язык устал уже через несколько минут. С удивлением, даже страхом я увидела на лице американки смущение и сочувствие. Она кивнула и отошла. Я почувствовала себя невежественной дурындой. Над головой взвыла сирена. Толпа в порту разразилась восторженными воплями.

Толпа была не слишком большая, но изрядная настолько, чтобы привлечь внимание. Люди размахивали бразильскими флагами, держали транспаранты «Мы любим тебя, София!».

Мы станем первыми бразильцами, кто будет сниматься в серьезной кинокартине, – факт, о котором государственные газеты Льва и президентский Отдел пропаганды начали трубить за несколько недель до нашего отплытия. И если прежде София Салвадор была просто местной знаменитостью и звездой самбы, то теперь она становилась национальным символом, ценным предметом экспорта. Ее успеха ждала вся Бразилия.



Я стояла на палубе и смотрела, как Бразилия исчезает из виду. Солнце село. Пароход медленно полз, словно пробирался сквозь сироп. Луны не было, и океан сливался с небом. Глядя на эту бескрайнюю черноту, я ощутила головокружение и эйфорию, будто долго постилась и забыла, что значит голод. Интрижка Грасы и Винисиуса уже меньше задевала меня. Рио с его выступающими холмами, с крикливыми огнями кабаков, с его особняками и трущобами, казино и театрами, с омерзительным ассортиментом Мадам Люцифер, Лев и сеньор Пиментел – все осталось позади. Теперь есть только мы и наша музыка.

Океан дыбился и опадал, заставляя огромный корабль подо мной тоже подниматься и резко опускаться. Я цепко держалась за поручни, но морская болезнь, что изводила меня во время первого морского путешествия, когда мы много лет назад плыли в школу «Сион», снова настигла меня. Сжавшись в клубок, я лежала у себя в каюте и не выходила из нее несколько дней, пока не заявилась Граса.

Дикой кошкой она ворвалась в каюту:

– Ну и видок у тебя!

– Не нравится – не смотри. – Я снова скорчилась на койке.

Граса поставила банку с крекерами и графин с водой на стол, заваленный окурками и заставленный пустыми стаканами. К счастью, дежурный успел забрать ведро, в которое меня рвало, и принести чистое. Граса носком туфли сдвинула его, а потом пнула меня по ноге.

– Подвинься, – велела она и умостилась на узком матрасе рядом со мной. Я повернулась к ней спиной. Граса вжалась в меня, ее колени уперлись сзади под мои, грудь прижалась к моей спине, Граса обняла меня за талию. Я ощутила запахи – розовые духи и пудровый след кольдкрема – и крепко зажмурилась.

– Поругалась с Винисиусом? Поэтому и приползла?

Граса убрала руки и словно окаменела.

– Вы оба считаете себя такими умными, – сказала она. – Говорите умные слова, спрашиваете о чем-то, только не меня. Меня он никогда ни о чем не спрашивает. Мы вообще мало разговариваем.

Сколько раз я воображала себе их вдвоем, за запертой дверью гримерной? Воображение – ненадежный дар, оно то благословение, которое позволяет тебе сбежать, то враг, которого надо победить, чтобы выжить.

Я повернулась к Грасе:

– А каких разговоров ты от него ждешь?

– Мне страшно, – прошептала она. – Из-за этой поездки. Я боюсь Голливуда.

– Боишься?

– Меня никто на пароходе не знает. В столовой гринго смотрят на нас с ребятами так, будто нам там не место. Как будто наше дело – убирать их каюты, а не обедать за соседним столом. Капитан даже ни разу не подошел к нашему столу, чтобы поздороваться со мной.

Я улыбнулась.

– Он, наверное, очень занят – ведет корабль.

– Хватит, – огрызнулась Граса. – Ты как Винисиус, смеешься надо мной. Как бы мне… – Она покачала головой и перевернулась на спину, крепче прижав меня к стенке.

– Тебе – что?

– Как бы мне хотелось, чтобы папа был рядом.

Желудок совершил кульбит.

– Если бы он был рядом, не видать нам этого парохода. Он бы не пустил тебя в Голливуд. Пела бы ты оперные арии на чайных вечеринках у каких-нибудь богатых сук из Санта-Терезы.

– Они бы хоть знали, кто я такая.

– Точно. Они бы все про тебя знали: отставная самба-певичка, которая изо всех сил пытается быть респектабельной. Дочка мелкого плантатора хочет завоевать их приятным голоском. Стала бы предметом пересудов. Хуже того – посмешищем стала бы. Знаешь, чего богатые терпеть не могут? Когда им подражают. А знаешь, что их пугает? Когда кто-то по-настоящему талантливый делает что-нибудь неожиданное – то, про что они ни разу не слышали. А почему? Потому что вдруг понимают: целый мир музыки и талантливых людей существует не оттого, что они так захотели. Не они создали его, не они за него заплатили, и они не могут ни купить, ни контролировать его. И это их до смерти пугает.

– Но, Дор, я не хочу пугать людей. Я хочу, чтобы они желали меня. Не в смысле постели. Хочу, чтобы они слушали меня и забывали обо всем. Ни жен, ни мужей, ни детей, ни работы. Чтобы у них была только я. Я для них все, но владеть мной они не смогут. Так я им никогда не надоем, они не станут насмехаться надо мной, не станут думать, что я простушка или бесполезная дурочка. Я всегда буду для них совершенством, я останусь в их памяти, и каждый раз, вспоминая меня, они будут создавать меня заново. А не любить собственное творение невозможно.

– Это не любовь, – прошептала я.

– Да ну? Откуда ты знаешь?

Ее плечо прижалось к моему, и моя кожа вдруг стала болезненно чувствительной, словно я обгорела на солнце.

– Я и не знаю.

– Тогда я думаю, что это любовь. Самое главное.

– А Винисиус? – спросила я. – Он что думает?

Граса пожала плечами:

– О своей музыке. Говорит о ней как о религии. Если бы я не пела его песни, я бы была не нужна.

– Это и мои песни тоже.

– Вы как близнецы.

Я поймала ее руку и переплела наши пальцы.

– Когда мы записали «Дворнягу», ты сказала мне – хватит киснуть, радуйся, вернись к жизни. И ты была права. Великий день я превратила в праздник жалости к себе. Думала только о том, чего мне не досталось, а не о том, что мы приобрели. И теперь я скажу тебе то же самое о Голливуде: радуйся, вернись к жизни. Мы будем сниматься в кино! И ты окажаешься на экранах всего мира! Бояться нечего.

– Если дело с кино не выгорит, вы с Винисиусом мало что потеряете, у вас есть ваши песни и роды. А я? Если я не понравлюсь голливудским гринго, если не стану гордостью Бразилии, то превращусь в жалкую неудачницу. В «Урке» теперь вместо меня Араси. Если я не получу ангажемента в кино, то и казино мне больше не видать. Чем выше мы забираемся, тем больнее падать. Мне, во всяком случае. А какая у меня страховка?

– Она тебе не нужна. Я поймаю тебя.

Граса рассмеялась:

– Вы с Винисиусом будете так заняты песнями, что даже не заметите, как я шлепнусь на асфальт.



К тому дню, когда «Уругвай» плавно вошел в нью-йоркскую гавань, брюки на мне болтались, ремень я затягивала на последнюю дырочку. Подкрашивая губы перед зеркалом в каюте, я смотрела на свои острые скулы и угловатые черты и вдруг поняла, что у меня тоже есть своеобразная – резкая – красота. Когда я вышла на палубу, где мы уговорились встретиться, Худышка засвистел. Ребята засмеялись и принялись хлопать меня по спине, дразня морской болезнью. Винисиус улыбался так широко, что игнорировать его (что мне удавалось в последние несколько недель) было невозможно.

– Сфинкс восстал! – объявил он, простирая ко мне руки.

Граса, вся в белом с головы до ног и в тюрбане цвета слоновой кости, который прикрывал ее стервятнические волосы, проскользнула между нами.

– Ты вовремя, – сказала она, словно наше прибытие в Нью-Йорк было заранее назначенным свиданием, на которое я могла легко опоздать. Она обняла меня и не выпускала, пока мы спускались по трапу.

Великий Нью-Йорк я видела как сквозь коричневую пленку, отчего все казалось запачканным и темноватым. В центре города сгрудились серые здания. Ветер продувал мое хлопковое пальто. Стоял ноябрь, и я еще никогда в жизни так не мерзла. Мне стало ясно, что наше путешествие только начинается.

В порту нас встретил человек со студии «Фокс», который растолкал нас по трем желтым такси и доставил на Пенсильванский вокзал, где мы сели на поезд до Чикаго. В Чикаго, полумертвые от усталости, мы погрузились на знаменитый экспресс «Суперчиф» и покатили в Лос-Анджелес.

Больше всего из этой поездки мне запомнилась еда. После тринадцати скудных дней в море я ела как изголодавшееся животное: жареную картошку, филе по-канзасски, свежую форель, романовскую икру, яйца, салаты, ржаные булочки. О, Америка! – думала я, собирая хлебом остатки соуса. – Страна роскоши! Пульмановские проводники всегда старались запихнуть нас в угол поукромнее. Я думала, что с их стороны это любезность – мы были шумной компанией, всегда что-то отмечали, а другие обедавшие, вероятно, хотели тишины и покоя. Но когда мы высадились в Лос-Анджелесе, я поняла, что не производимый нами шум не нравился другим обедавшим – им не нравились мы сами. Формально в «Суперчифе» не было отдельных секций для белых и для черных, но имелись свои обычаи, от которых пульмановские проводники – тактично и почти деликатно – старались нас оградить.

Когда я думаю, как мы ввосьмером – Граса, я, Винисиус, Маленький Ноэль, Худышка, Кухня, Банан и Буниту – ехали на том поезде, как восхищались льняными салфетками и серебряными посудинами для ополаскивания пальцев, как провозглашали тосты за наш успех, как шумно рассуждали, каких кинозвезд мы сможем повидать, мне представляется компания детей, что играют в роскошном доме, не ведая о том, как устроена жизнь в большом мире за дверью.



Я живо помню наше прибытие в Лос-Анджелес не только потому, что это было новое место, но и потому, что мы стали там новыми людьми – другими людьми. В Рио мы были закаленной командой известных музыкантов – здесь мы ощутили себя никому не известными детьми, которым еще только предстоит найти свой путь в Голливуде. Поначалу это не умеряло нашего восторга, напротив, подстегивало его.

«XX век Фокс» выслал молодого блондинчика встречать нас на обветшавшем вокзале Санта-Фе. Несколько недель спустя мы узнали, что настоящих кинозвезд встречают на куда более живописном вокзале Пасадена. Но в день нашего прибытия мы находились в блаженном неведении. Мы последовали за бодрым юнцом сквозь пелену дождя и, промокшие насквозь, разместились в два черных авто с тонированными стеклами. Блондин рассадил нас так: Винисиуса, Маленького Ноэля и Грасу в одну машину; Худышку, Кухню, Буниту и Банана – в другую. Изучив меня – мое лицо, дорогое дорожное платье и гармонирующий с ним ярко-зеленый жакет, – он подвел меня к машине Грасы. Черные машины потащились сквозь дождь и ветер в Лос-Анджелес, словно погребальная процессия – к вырытой могиле.

Блондин из «Фокс» ехал в нашей машине. Он доставил нас в отель «Плаза» на углу Вайн-стрит и Голливудского бульвара, который назвал отелем класса люкс для «проезжающих звезд». Окна в лобби затянуты шторами из красного дамаста, потолки такой высоты, что здесь с комфортом уместился бы жираф, мои двухдюймовые каблуки утопали в ворсе толстых ковров. У Грасы тут же заблестели глаза. Она стащила мокрые перчатки и пихнула меня локтем:

– Скажи парнишке, что мне нужна дамская комната. Не могу же я предстать перед прессой мокрая как мышь.

Не успела я обдумать, как изложить просьбу Грасы на своем дубовом английском, как мальчик с «Фокс» заговорил, громко и медленно:

– «Фокс» будет платить за вас одну неделю, пока вы снимаетесь. После этого ищите другие норы. Тут в городе много чего сдается внаем. Чем скорее вы обзаведетесь подержанной машиной, тем лучше. Лос-Анджелес – большой город, пешком не находитесь и автобусом не наездитесь. Вот автобусное расписание. – И он сунул мне в руку брошюрку. – До студии добираться часа полтора. На съемочной площадке надо быть ровно в шесть утра. А сейчас я вас размещу.

Я посмотрела на расписание, пытаясь осмыслить то, что удалось понять из слов молодого человека. Прежде чем я начала переводить, заговорила Граса:

– Где журналисты?

Я покачала головой:

– Их нет.

– А где другая машина? – спросил Винисиус.

Маленький Ноэль кивнул:

– Ребятам уже пора бы приехать.

Я постаралась изложить их вопросы блондину. Улыбка у него сделалась неуверенной. Он ответил длинной тирадой, в которой я разобрала только «другая гостиница. “Дунбар”. Шикарное место».

– Ребята ни слова не знают по-английски. – Винисиус провел пятерней по мокрым волосам. – Они должны быть здесь, с нами.

Граса комкала мокрые перчатки.

– Дор, скажи этому фоксику, что мы в Бразилии были ого-го, – распорядилась она. – Здесь мы, может, и никто, но пусть нас хотя бы поселят вместе. Мы можем жить по двое в номере, поплотнее.

Ассистент из «Фокс» холодно смотрел на нас, поигрывая ключами от номеров. Я откашлялась и объявила:

– Мы вместе. Другие ребята? Здесь.

Брови блондина полезли вверх, словно я попросила его раздеться.

– В здешних отелях некоторым нельзя останавливаться, – сказал он, понизив голос.

– Каким некоторым? – спросила я, хотя уже все поняла.

– Неграм.

Такое слово существует в португальском языке. Оно произносится не как «ни-грамм», как выговорил его своим гнусавым голосом этот мальчик. Мы говорим neh-grew, хотя в большинстве случаев обходимся без «р». Обычно произносится просто neh-goo. И хотя это слово означает черный цвет, оно может означать и много чего еще. Meu nêgo – мой друг, любовник, брат, душа моя. В моем кругу это слово произносили с сильным чувством. Но мы не были ни слепы, ни глупы; логика «чем светлее, тем лучше» не ускользнула от нас, хотя настойчивость, с какой ее выражали в Голливуде, стала для нас сюрпризом.

Будучи исполнителями самбы в Бразилии, мы всегда пользовались грузовыми лифтами и ходами для прислуги и жили в районах вроде Лапы. Но мы были вместе, мы были одной компанией, музыкантами. По фильмам мы думали, что хотя в США насчет черной кожи строго, Голливуд может оказаться богемным местом, где возможно все. Вскоре мы узнали, что настоящий Голливуд – это бизнес, где все решают несколько мужчин с кожей цвета очищенного сахара.

Парнишка из «Фокс» что-то пробормотал, прощаясь, и сунул ключи мне в руку. Я оглянулась на Грасу, Винисиуса и Маленького Ноэля.

– Такие тут правила, – сказала я. – Ребятам сюда нельзя.

Винисиус сгорбился на диванчике. Маленький Ноэль закурил. Граса снова натянула мокрые перчатки.

– Вызови такси, – велела она.

Через двадцать минут наша машина остановилась у входа в отель «Дунбар». Этот отель, как мы узнали, служил домом для черных артистов, которые развлекали белых жителей Лос-Анджелеса, но которым не дозволялось ночевать по соседству с белыми. Выдержанный в испанском стиле (фирменный знак Лос-Анджелеса, как мы потом узнали) отель мог похвастать выложенным плиткой полом, впечатляющими колоннами ар-деко и громаднейшей хрустальной люстрой. В «Дунбаре» имелись собственный ресторан, мужская парикмахерская и даже ночной клуб «Плавучий театр». Там-то мы и нашли Кухню, Худышку, Буниту и Банана – те выпивали и слушали трио, игравшее бибоп.

Во время нашего долгого путешествия мы фантазировали, как пройдет наша первая ночь в Голливуде. Он представлялся нам волшебным местом, с лучшими в мире музыкантами и скандальными клубами. Столица развлечений! Мы думали, что сможем вновь пережить наши самые дикие ночи Лапы. Но в свой первый голливудский вечер, сидя в «Плавучем театре» и пытаясь напиться, мы осознали: съемки и ночные развлечения несовместимы. Клубы, включая «Театр», закрывались в одиннадцать. Единственные стоящие вечеринки в Голливуде происходили по воскресеньям, во второй половине дня, когда студии бывали закрыты, но даже эти вечеринки заканчивались не позднее полуночи.

В десять тридцать прозвучал последний звонок. Музыканты заиграли что-то медленное. Худышка, Банан и Буниту флиртовали с девицами. Кухня воодушевленно жестикулировал, пытаясь пообщаться с каким-то музыкантом. Граса и Маленький Ноэль скользили по танцполу. Я сидела одна за столиком у стены, там меня и отыскал Винисиус.

– Этот отель получше нашего, – заметил он, усаживаясь рядом со мной, его нога прижалась к моей. – И уж точно лучше, чем наши комнаты в Лапе. Если нас и дальше будут держать по отдельности, ребята хотя бы поживут шикарно.

Я допила и со стуком поставила стакан на стол.

– Сколько еще ты собираешься наказывать меня молчанием?

– Пока ты не скажешь что-нибудь интересное.

– Кто бы говорил!

Я округлила глаза:

– Удивительно, что ты вообще выпустил ее из рук. Я уж было думала, что завтра на площадке вас придется отдирать друг от друга силой.

– Она пожаловалась, что я наступаю ей на ноги, и прогнала, – кисло сказал Винисиус. – На ссору нарывается. Нервничает перед завтрашним, из-за съемок. Она в этом не признается, но я-то вижу. Я тоже нервничаю.

– Твое дело завтра – играть наши песни. Они в жизни не слышали настоящей самбы, вот мы им завтра и врежем. Мы станем самыми знаменитыми самбистас в мире. Мы им всем покажем.

– Что покажем?

– Что мы не однодневки. Что нас нельзя отшвырнуть с дороги, точно мы никто.

Мозолистые пальцы Винисиуса легли на мою руку.

– Я не собирался крутить с Грасой.

– Но всегда хотел. – Я убрала руку. – Когда ты приглашал меня на те первые роды, у Сиаты, то надеялся, что она тоже придет? Да?

– Нет. – Винисиус отвернулся. – Или… Черт, Дор, я не знаю. Какая теперь разница? В одиночку я бы никогда не написал таких песен, какие написали мы с тобой. Ты увела меня от старого. Мы с тобой делаем такое, чего свет еще не видел.

– Ничего мы не делаем, – сказала я. – Для тебя сейчас ничего, кроме Грасы, не существует.

– А для тебя? – Винисиус схватил меня за руку, на этот раз сильнее. – Не суди меня так строго, Дор. Ты знаешь, что я чувствую. Только ты меня понимаешь.

Я не отрываясь смотрела на его кок надо лбом, на густые бакенбарды; темные блестящие глаза казались налитыми какой-то жидкостью, и я вспомнила, как в первый раз посмотрела ему в глаза в клубе у Коротышки Тони. Мы больше не делились на исполнителя на сцене и глупую девчонку, сидящую в зале. Теперь мы на равных, вместе.

Ни я, ни он не заметили, как в клубе стало тихо, музыка смолкла. Возле нашего столика стояла Граса со скрещенными на груди руками.

– Вечеринка окончена, ребятки, – сказала она и увела Винисиуса.



На следующее утро солнце едва успело встать, как мы уже были на студии «XX век Фокс». Пройдя в ворота, мы еще полчаса пытались отыскать нашу съемочную площадку. «Фокс» была городом в городе: административное здание с кондиционером, которые в то время еще были в диковинку; огромные склады, где хранилась мебель, костюмы и бутафория; пятьдесят человек охраны; зубоврачебный кабинет; поликлиника, электростанция, салон красоты, научно-исследовательский отдел, кафетерий, школа. На территории студии можно было найти все необходимое, именно этого и хотел «Фокс»: время, проведенное вне студии, считалось потерянным временем.

Наш фильм назывался «Прощай, Буэнос-Айрес», снимали его на пленку «Техниколор», бывшую тогда новшеством. Сюжет фильма повторялся потом почти во всех фильмах с участием Софии Салвадор: миловидная пышногрудая американка отправляется за границу, знакомится с мужчиной своей мечты, ссорится с ним, но в финале они падают друг другу в объятия. Действие разыгрывается на круизных лайнерах, на ипподромах, в лобби отелей и дорогих ночных клубах. В этих-то клубах и появляются София Салвадор и «Голубая Луна».

Действие по сюжету должно было происходить в столице Аргентины, однако на самом деле «Прощай, Буэнос-Айрес» снимали в калифорнийских кинопавильонах. В настоящем Буэнос-Айресе ездили автомобили, по широким тротуарам и в парках прогуливались дорого одетые мужчины в костюмах, сшитых на лондонской Сэвил-роу. А в фильме Буэнос-Айрес представал провинциальным городком, смахивающим на гасиенду. «Фокс» выстроила целый ночной клуб, выкрашенный белым, прибавила громадные греческие колонны и повесила голубой занавес с намалеванными звездами. На фальшивой сцене крестики из черной липкой ленты указывали, где Граса и ребята должны стоять, исполняя две наши самые популярные песни, «Девушка из Баии» и «У нее – есть! У меня – нет!». Мы ожидали, что съемки не будут отличаться от выступления в «Урке», за исключением, конечно, камер.

В шесть тридцать утра Граса, мальчики и я были на съемочной площадке; кофе мы пили как воду. Площадка оказалась закрытым душным ангаром. Два десятка стационарных вентиляторов работали на полную мощность, но в помещении все равно стояла духота. Вокруг сцены установили три огромные черные камеры на металлических подставках – одна в центре и две по краям. На столбах-лестницах крепились большие прожекторы, заливавшие сцену светом, отчего белый фон резал глаза. Перед самыми съемками по павильону забегали рабочие, выключая вентиляторы.

У Грасы и ребят роль была эпизодическая, не стоящая ресурсов «Фокс», то есть своими прическами и гримом они занимались сами, то же самое касалось одежды: мальчики были в смокингах, а Граса – в своем красном платье «под байяну», с открытыми плечами и широкой юбкой с разрезом впереди, открывающим ноги. Черные, коротко стриженные волосы, кроваво-красная помада, в ушах качаются массивные серьги.

По знаку режиссера Граса направилась к отмеченному для нее на сцене месту, ее огромные платформы громко стучали по деревянному полу.

– Стоп! – взревел режиссер. – Лео! Наклей, что ли, войлок ей на подошвы. Топочет, как кобыла.

После того как костюмер вернул ей туфли, Граса и мальчики снова получили указание пройти к своим меткам. Настала тишина. Затрещала камера.

Если не считать съемочной группы, клуб был пуст. Здесь не сновали официантки. Не позванивали бокалы, не стелился бархатистый сигаретный дым. Никто не смеялся, не переговаривался. Не аплодировал. Но Грасе надо было делать вид, что все это есть. Надо было улыбаться и изображать, что на нее смотрят сотни людей. Погрозить пальцем воображаемому мужчине в первом ряду и подмигнуть его даме. К концу первой песни Граса стояла на краю сцены, ее грудь вздымалась и опадала, над губой блестели капли пота.

– Стоп! – распорядился режиссер. – Припудрите ее, что ли.

Появилась гримерша, заставила Грасу поднять руки и припудрила ей лицо, грудь и подмышки.

– Мисс… э-э… Салвадор, давайте еще раз, – прокричал режиссер. – Не промахнитесь мимо своей отметки, не заходите на другой край сцены. И не размахивайте руками перед лицом, мы должны его видеть… Господи! Да она вообще понимает, что я говорю?

Музыкальный номер в фильме – и мы быстро это поняли – совсем не то что живое выступление. Здесь промокали каждую каплю пота, срезали каждую выбившуюся нитку, заглушали каждый внешний звук. Граса не могла танцевать, как танцевала обычно, передвигаясь по сцене. Она должна была встать на свою отметку и изогнуться к камере. Ребятам следовало улыбаться, не открывая рта. Парикмахеру пришлось подстричь Винисиуса, чтобы волосы не падали на лицо, когда он склонялся над гитарой. Ребята, стоявшие по трое по обе стороны от Грасы, держались натянуто – нельзя было отодвигаться друг от друга слишком далеко, нельзя было придвигаться друг к другу слишком близко.

Спустя пять часов полностью отсняли только один номер. Грасе и раньше случалось отрабатывать длинные выступления, но ее всегда подбадривали слушатели. Не слыша аплодисментов, Граса не могла оценить, хорошо ли она поет. На площадке царила тишина, и казалось, что звуки падают плашмя. А когда Граса входила в ритм и начинала чувствовать себя уверенно и свободно, ее прерывал режиссер: то свет слишком яркий, то серьга покосилась, то декорация испачкалась. Поначалу я думала, что режиссера зовут Занук. На площадке все повторяли это имя – шепотом и почтительно-испуганно.

– Мистер Занук не одобрит.

– Занук просто взбесится, когда это увидит.

– Мистер Занук хочет убедиться, что украшения мисс Салвадор не слишком блестят.

В полдень режиссер скомкал какую-то телеграмму и проорал имя Занук – так я поняла, что Занук все-таки не он. Мистер Дэррил Ф. Занук, как мы вскоре узнали, был главой студии «Фокс».

В четыре часа дня режиссер объявил второй вожделенный перерыв. Мы с мальчиками заказали сэндвичи, Граса съела маринованный огурчик и выпила еще кофе: она не могла петь и танцевать на полный желудок. Ступни у нее горели.

Мы присели на складные стулья. Я положила ноги Грасы себе на колени и расстегнула ремешки ее золотистых туфель на платформе. Туфли упали на пол с глухим стуком. Золотые цепочки и нитки фальшивого жемчуга мешали Грасе двигаться, украшения были тяжелыми, и ей приходилось беречь силы. Она едва не засыпала, ее ноги неподвижно лежали на моих коленях, и тут ассистент продюсера прокричал, что режиссер готов.

С подавленным видом Граса отыскала свою отметку на сцене. Но как только в павильоне настала тишина и заработала камера, Граса засветилась улыбкой. Зубы в обрамлении губ со свеженаложенной красной помадой казались поразительно белыми. Глаза огромные. Руки описывали круги у лица, но не загораживали его. Бедра ходили из стороны в сторону, отчего юбка будто плескалась. Голос летел. В первый раз я отвела взгляд от Грасы и посмотрела на оператора, на ассистентов, художников-постановщиков и съемочную группу. Они улыбались и не отрывали взгляда от сцены, глаза замаслились, словно они выпили во время перерыва. Один покачивал головой. Другой отстукивал такт ногой. Губы шевелились во время припева, который мы выслушали в тот день раз десять. К концу песни Граса замерла, улыбаясь. Режиссер прокричал: «Снято!» – и помещение снова наполнилось гулом голосов.

Прихрамывая, Граса сошла со сцены, отцепила огромные серьги, которые качались почти над плечами, и сунула их мне.

– Господи, неужели все закончилось. Давайте выпьем.

Но мы не успели вернуться в наш маленький трейлер – нас остановил режиссер. У него за спиной стоял человек, которого мы не знали, – темные волосы в беспорядке, глаза сонные, будто его растолкали, когда он сладко спал. Он заговорил с нами по-испански, который был гораздо ближе к нашему языку, чем английский, но все же оставался чужим. Мне пришлось попросить его говорить помедленнее.

Человек оказался актером массовки с другой съемочной площадки. Режиссер позвал его в качестве переводчика. Я смотрела на режиссера – тот улыбался и быстро говорил по-английски. Я уловила несколько слов, сонный тип перевел на испанский, а я изложила по-португальски Грасе. Режиссер предложил:

– А что, если София Салвадор будет не только петь и танцевать, но и произнесет несколько реплик?

Граса заломила руки.

– Он что, хочет, чтобы я говорила по-английски?

Мы с актером снова затеяли игру в перевод. Режиссер помотал головой. Пусть София Салвадор произнесет свои реплики по-португальски, а ее партнер по сцене, приятель героя, ответит по-английски, тем самым давая зрителям понять, о чем речь. Режиссер медленно и не без труда растолковал нам сцену: безымянная героиня Софии Салвадор из ночного клуба встречает приятеля героя и ссорится с ним. София – брошенная любовница, она ссорится со своим неверным красавчиком-гринго. Эпизод должен длиться пять минут максимум.

– А сценарий? – спросила Граса. – Что я должна говорить?

Когда мы перевели режиссеру ее вопрос, он рассмеялся.

– Сценария нет. Мне просто пришла в голову такая идея. Пусть говорит что угодно. Все равно никто ничего не поймет.

В трейлере Граса, чтобы взбодриться, залила в себя еще две чашки черного кофе: к тому времени съемки длились уже двенадцать часов. Пока мы ждали ее партнера, Граса снова и снова репетировала свою пятиминутную сценку.

Впервые в жизни ей предстояло выступать совершенно самостоятельно, рядом не было ни меня, ни ребят, чтобы поддержать ее, и выступать ей надлежало перед самой строгой аудиторией, какую только можно вообразить, – перед вымотанной съемочной группой кинокомпании «Фокс».

– Ну как? – спросила она меня после сотого повтора. – Как, по-твоему, оскорбленная девушка скажет это без слез? Наверное, нужно заплакать.

Так Граса толковала свою героиню: девушке изменили, и она в ярости.

«Лунные» мальчики ждали снаружи, пока ассистентка гримерши поправляла Грасе пудру и помаду. Платформы туфель Грасы были такими высокими, что она смотрела мне в глаза, не поднимая головы.

– Если я не сыграю как следует, то умру прямо там, на съемочной площадке.

– Всего несколько фраз, – подбодрила я. – Справишься на отлично.

– Вот ты всегда так, – прошипела Граса.

– Как?

– Делаешь вид, что все чертовски легко. Но нет. – Она застегнула серьги. – Петь легко, а все остальное? Мне гораздо тяжелее, чем тебе.

Граса сморгнула слезы. Я не успела ответить: ассистентка открыла дверь трейлера и утащила Грасу с собой.

Как только застрекотала камера, Граса мастерски сымпровизировала по-португальски:

– Ах ты собака! Ты сломал мне жизнь! Как ты мог?..

С каждой ее фразой партнер прерывал Грасу, пытаясь смягчить гнев рассерженной девушки, говорил, как ему жаль, а сам тем временем пятился. Чем дальше он отступал, тем ближе Граса к нему подступала; вся сцена выглядела как песня и танец. Граса выпила слишком много кофе, отчего возбудилась почти до неистовства. К концу сцены ссора стала столь жаркой, Граса так яростно встряхивала головой, что одна из ее гигантских серег начала съезжать, повисела немного на мочке, а потом сорвалась, скользнула по груди и исчезла в декольте. Граса схватилась за вырез, глаза ее расширились.

Оператор фыркнул. Другой покраснел и попытался – без особого успеха – подавить смех. Захихикала секретарша режиссера, и вот уже вся съемочная группа качалась от смеха. Не смеялись только мы с парнями.

– Стоп! – выкрикнул режиссер. – Ну же, ребята. Держите себя в руках.

Кто-то, пытаясь подавить смешки, уставился на носки ботинок, но плечи все равно тряслись. Другие переглядывались и ухмылялись, как школьники, которых учитель призвал к порядку.

Граса, очень бледная, держалась за сердце.

– Все в порядке? – спросил ее партнер. – Слушай, Джордж, – обратился он режиссеру, – думаю, нам нужен перерыв.

– Пять минут, – распорядился режиссер. – Перерыв!

– Перерыв!

– Перерыв!

– Перерыв!

Ассистенты эхом повторили «перерыв!» по всей площадке. Я подбежала к Грасе. Она упала на меня, с такой силой вцепившись в мою руку, что я чуть не вскрикнула. Даже оказавшись в безопасности нашего маленького трейлера, у двери которого несли вахту ребята, Граса не отпускала меня.

Винисиус описывал рядом с нами круги, нервничая так, будто Грасе предстояло вот-вот родить. Я не могла придумать, чем ее утешить. В первый раз в жизни ее, стоящую на сцене, осмеяли.

Граса наконец отпустила мою руку, схватила мусорную корзину, и ее вырвало. Потом тяжело осела на пол у двери, не выпустив корзины, Винисиус тут же оказался рядом, погладил по спине. Я встала на колени с другой стороны.

– Боже мой, – прошептала Граса. – Я все испортила. Они надо мной смеялись. – Ее лицо скривилось. – Как мы теперь вернемся домой? После такого? Что напишут в газетах?

Я взглянула на Винисиуса и провела рукой по влажным от пота волосам Грасы.

– Мы все устроим. Снимем сцену еще раз, без серег. Я скажу режиссеру – пусть все уйдут с площадки.

Дыхание Грасы билось где-то в горле. Тушь расплылась.

– Не заставляй меня снова выходить туда, – прошептала она.

Мы поставили Грасу на ноги, подвели к кушетке и уселись все втроем, Граса посредине, мы по бокам. Я держала ее за ледяную руку.

– Давай уедем, – сказала Граса. – Давай?

– Я вызову такси, – ответила я. – Мы отдохнем, а завтра утром начнем со свежими силами.

Граса замотала головой:

– Нет, из Лос-Анджелеса уедем. Я хочу домой.

– Ну-ну, успокойся, – заворковал Винисиус, словно утешая ребенка. – Давай сначала поговорим с ребятами…

– Только и думаешь, что о своих ребятах! – Она повернулась спиной к Винисиусу и лицом ко мне. От нее пахло потом, рвотой и пудрой, которой гримерша пудрила ей подмышки. – Дор, я хочу домой.

– Мы не можем уехать. У нас контракт.

– Да подтереться этим контрактом! – выкрикнула Граса и обняла меня так, что у меня перехватило дыхание. – Можно жить, как раньше. Только мы вдвоем, ты и я. Черт, а может, купим собственный клуб? Будем работать, когда захотим, я буду петь, что захочу. И ты будешь петь, Дор. Станем опять нимфетками, только лучше. Без грязных костюмов. Без дурацкого грима. Будем петь твои песни. Мечта. Как когда мы в первый раз вышли на сцену вместе. Помнишь?

Собираясь бежать, она выбрала меня, даже если ее бегство было лишь фантазией. Если бы мы сожгли мосты, порвали бы и с «Голубой Луной», и со студией «Фокс», и с нашим американским охотником за талантами Чаком Линдси и уплыли бы домой, у нас не было денег купить клуб. Немногие в Рио решились бы нанять нас. Мы вернулись бы туда, где начинали, но мы были бы вместе.

– Я скажу мальчикам, что мы уезжаем, – объявила я.

Граса улыбнулась и отпустила меня.

В голове у меня как будто ураган поднялся. Я вскочила и одним длинным шагом оказалась у двери трейлера. Винисиус дернулся за мной, удержал за локоть.

– Дор, – зашептал он, чтобы его не услышала Граса, – день был длинным. Ты сама знаешь, что она несет, когда устанет. На самом деле она так не думает. Давайте отдохнем и завтра все обсудим. – Он говорил отечески, словно он, единственный взрослый среди нас, понимает вещи, мне недоступные.

Я вывернулась.

– Ты ее не знаешь. И меня не знаешь.

Винисиус вздрогнул, и я испытала удовольствие. Сейчас я ранила его, как они с Грасой ранили меня своими шуточками на двоих, своим особым языком прикосновений и взглядов.

В дверь трейлера постучали. Я открыла, передо мной стоял режиссер.

– Ну, как наша девочка? – улыбаясь, спросил он.

Бросив быстрый взгляд на Грасу, он убедился, что она еще одета, и без стеснения шагнул внутрь. За ним следовал человек из массовки, он же переводчик, глаз он не поднимал.

Граса схватила платок и вытерла глаза. Нос был красным, помада размазалась. В трейлере пахло рвотой.

– Прошу прощения за свою группу, София. – Режиссер говорил очень медленно. Артист из массовки, не отрывая взгляда от пола, повторил слова режиссера по-испански. – Мне жаль, что вы так расстроились, – продолжал режиссер. – Я тоже. Мне чертовски неловко, но сцену придется повторить. Она вышла лучше, чем я рассчитывал. Я позову гримершу, и вы снова станете краше всех. И что, если оставить сережку болтаться? Вы сможете сделать, чтобы она снова упала вам в платье? Это было уморительно.

Граса сглотнула. Я перевела слова человека из массовки с испанского. Ему понравилось. Он хочет, чтобы ты осталась и повторила сцену. Но Граса, наверное, и так поняла. Она взглянула мимо меня, на режиссера, и просияла своей самой широкой улыбкой.

– Отлично, – сказал режиссер. – Занук был прав насчет вас: вы всех затмите. Та еще штучка!



Шутка – это способ овладеть языком. Нужно чувствовать ритм и обладать беглостью хорошего музыканта. Мы с ребятами способны были шутить лишь на родном языке. Когда переезжаешь в чужие места, ты или замыкаешься в себе, становясь (снаружи, по крайней мере) молчаливым, напряженным слушателем, или устраиваешь шоу из своих ошибок, гордо бравируя ими. И то и другое – попытка не травмировать людей своей инаковостью. Выбираешь первое – выбираешь, чтобы люди тебя не помнили. Выбираешь второе – делаешь себя шоуменом. Какой выбор был у Грасы?

Эпизод, где София Салвадор подает реплики, сняли еще раз, но теперь Граса вела себя преувеличенно: чаще взмахивала руками, больше надувала губы, шире округляла глаза. Когда режиссер крикнул «Снято!», оператор, осветители, звукоинженеры захлопали и засвистели. Граса улыбнулась, коротко поклонилась, а затем запечатлела на щеке режиссера поцелуй, оставив красный отпечаток губ – так, чтобы все видели. Ее недавний стыд и отчаянные планы бегства были уже забыты – и я вместе с ними.

Не сказав ни слова ни Грасе, ни ребятам, я дохромала до ворот студии и вызвала такси до «Плазы».

Бар в нашем отеле был, как я вскоре поняла, местом притяжения для безымянных актеров массовки и старлеток. На съемочной площадке таких девиц называли Дурашка Дора. Эти нимфы каждое утро десятками наводняли «Фокс», «Метро Голдвин Майер», «Уорнер Бразерс» и другие крупные студии, чтобы играть гардеробщиц, соседок, безымянных посетительниц клуба и прочие роли без слов, для которых требовалась хорошенькая мордашка. Одни Дурашки Доры были высокими, другие – малютками. Одни закалывали каштановую гриву вверх, по последней моде, волосы других были высветлены до белизны. И все как одна безупречны: тщательно нарисованные брови, сливочная, без веснушек, кожа, пышная грудь, осиная талия.

Я успела опрокинуть в баре «Плазы» три стакана, а потом какая-то Дора попросила у меня сигарету. Невысокая, темно-русые волосы спадают ухоженными волнами – как у Грасы до того, как она коротко остриглась. Рост и телосложение как у Грасы, а платье сидело так тесно, что казалось купальным костюмом, к которому пришита юбка. Она заметила, что я любуюсь ею, и улыбнулась, явив милую щербинку между передними зубами. Я представила себе, как провожу языком по ее зубам и проникаю в эту щербинку. Девушка была из какого-то западного штата – я о нем не слышала, пока она его не назвала: Монтана, Вайоминг? Через ее родной город можно было проехать и не заметить его. Она сама мне так сказала – медленно и помогая себе жестами. Девушка понравилась мне, потому что происходила из ничего, из ниоткуда и, кажется, не смущалась этим. Ее имя прозвучало для меня как название ее родного городишки – что-то пустынное, зернистое, простое.

– Сэнди, – прошептала я.

Она поглядела на меня и улыбнулась:

– Как мне нравится твой акцент.

Через час мы уже были в моем номере размером с обувную коробку. В окно светили фонари гостиничного дворика, вырезая желтый квадрат на ковре. Темно-русые волосы Сэнди мягкими волнами падали ей на плечи. Хрупкая, а ноги сильные. От нее пахло дрожжами и чем-то сладким, как от только что вынутого из печи кекса. Сэнди долго-долго смотрела на меня, изучая мои глаза. Я не могла понять, произвела я на нее впечатление или у нее какая-то задняя мысль, и решила дать ей возможность отступить, если ей этого захочется.

– Если нас увидит кто-нибудь со студии, – начала я, и слова были у меня во рту, словно галька, – ты потеряешь работу. А я… Для моей подруги тоже не будет ничего хорошего… Софии Салвадор.

– Да ну. – Сэнди улыбнулась. – Студиям наплевать, что мы делаем за закрытыми дверями. Девушки вроде нас могут отлично проводить время вместе. Нам только среди бела дня нельзя делать что-нибудь ужасное – например, держаться за руки. Но сейчас мне не хочется держаться за руки. А тебе?

Я не ответила.

Рот у нее был широкий и мягкий. Я ощутила вкус воска, вкус ее губной помады, а потом, когда мы уже целовались всерьез, – вкус дыма, смешанного с мятой, как у тех красно-белых леденцов, что насыпаны в баре в особую чашу. Я представила себе, как Сэнди перекатывает такую конфету во рту, пока она не растает полностью.

Маленькие руки Сэнди скользнули мне под блузку. В номере была кровать на одного – узкая, как корабельная койка, – и мы двигались, словно стали волнами, между нами установился ритм. На ее пояске была блестящая пряжка, на спине платья – длинная молния, лиф разошелся с шорохом, как конфетный фантик. Комбинации она не носила – только полупрозрачное белье, которое я быстро сняла. Я подержала в ладонях ее лицо, потом провела вниз по шее, к груди, которая поднималась и опускалась под моими руками, потом – по бедрам и дальше, и вот она раскрылась передо мной полностью, мягкая и сладкая, словно ломтик папайи, медленно скользнувший мне в рот.

«Понимаете ли вы, какое чудо – наши тела?» – говорила Анаис во время уроков пения. Что такое песня, учила она нас, как не сокращение мускулов в гортани? Связки влажные и оттого пластичные, они колеблются одна относительно другой не слишком быстро и не слишком медленно, не слишком жестко и не слишком мягко, но напрягаются и расслабляются ровно так, чтобы выпустить из нас на волю звук, песню.

Это был побег, хоть и мимолетный. Через час Сэнди ушла, и я снова осталась одна.



В лобби было пусто, в баре тихо. Актеры массовки и Дурашки Доры или разошлись по домам, или поднялись к себе в номера, готовиться к ранним съемкам. Я сунула бармену в лапу, он тайком выдал мне бутылку джина, и я отправилась к бассейну отеля.

На улице было холодно. Пахло эвкалиптами. В кустах стрекотали сверчки – тысячи сплетников, повторявших одну и ту же историю. Я сидела одна в темноте, опустив ноги в теплую воду бассейна, и разглядывала «Плазу», считала этажи, нашла окна наших номеров – три подряд, с коваными балкончиками. Балкончики были всего нескольких дюймов в глубину – как и многое в Лос-Анджелесе, просто для вида. Шторы в моем номере были раздвинуты. У Маленького Ноэля окна зашторены, темные. В номере Грасы и Винисиуса раздвинуты, и там горел свет. Когда они вернулись со студии?

Я поднесла бутылку ко рту и сделала большой глоток.

По ту сторону дворика появился силуэт, освещенный сзади огнями лобби. Я узнала знакомую сутулость, широкие плечи, кок надо лбом. Фигура неподвижно постояла в освещенном проеме, а потом нырнула в темноту, направляясь ко мне.

– Ты что, сыщик? – спросила я.

Винисиус сел, скрестив ноги, на бетон рядом со мной.

– Я спросил в баре. И посчитал, что ты не могла далеко уйти.

Я снова уставилась на окна Грасы:

– Почему ты не там, не укладываешь ее спать?

– Впал в немилость. – Винисиус пожал плечами: – Не пытался ей угождать, как остальные.

Над бассейном горели фонари. Отсвет ложился на наши лица, голубая зыбь ходила по щекам и губам, отчего казалось, что нас насильно держат под водой.

– Я ей не угождала, – сказала я.

Винисиус засмеялся.

– Она захотела свалить отсюда – и ты тут же собрала чемоданы. Ты нас всех бросишь, если она только заикнется.

– А сам-то? Черт, да ты давно уже всех бросил.

– Хватит с меня ссор на сегодня. – Винисиус покачал головой: – Тем более с тобой.

Я протянула ему бутылку. Он сделал большой глоток и вытер рот.

– Она меня тоже из себя выводит. – Винисиус провел рукой по волосам. – Иногда мы с ней будто наказываем друг друга.

– За что?

– За то, что мы не такие, как хочется другому. Она хочет, чтобы я был как один из тех несчастных засранцев в зале. Смотрел на нее, открыв рот от восхищения.

– А ты не восхищаешься?

– Восхищаюсь, но в меру. Я хочу, чтобы она слушала меня, понимала меня, как…

Винисиус положил руку мне на колено. Внезапный жар пробежал по моим бедрам, вверх, к животу.

– Придется вам стать лучше. – Я стряхнула его руку. – Обоим.

– Прости. – Винисиус сконфузился.

– Толку от этих прощений-сожалений. Если мы хотим стать великими артистами, нам нельзя сожалеть.

– Я не хочу быть артистом.

– Тогда что мы здесь делаем? – спросила я, обводя взглядом темный дворик «Плазы». – Сегодня я спросила себя – а вдруг сеньор Пиментел был прав? Вдруг кинобизнес не для нее – или, может, она не для него? Можешь представить, что сделал бы ее дражайший папенька, если бы увидел ее с нами здесь, в Лос-Анджелесе? А в одной кровати с тобой?

– Но он ничего этого не увидит, верно? – Голос Винисиуса упал до шепота. Я едва его расслышала. – Не знаю, что с ним произошло. Но если в итоге мы вместе, то его судьба меня не заботит.

Сверчки трещали невыносимо громко. В голове вибрировало.

– Кто – мы? – спросила я. – Глупый вопрос, да? Ты даже не хочешь больше писать песни. Столько дней прошло – я все ждала, ждала… – Я сглотнула, пытаясь унять дрожь в голосе. – Думаешь, можно просто не обращать внимания? Думаешь, можно снова и снова отодвигать музыку в сторону, как будто она ничего не значит? Она не станет ждать тебя вечно. Не сможет.

Винисиус долго смотрел на бассейн, потом перевел взгляд на меня.

– Подожди здесь, – велел он.

Он сбегал в отель и вернулся через пять минут с гитарой и запасными агого Кухни. Продолговатые колокольчики, один больше, один меньше, были сварены вместе и напоминали окаменевшие фрукты на ветке.

– Вот, – сказал Винисиус, вручая мне колокольчики и палочку.

– Кухне не понравится, что я их трогаю.

– Да ну? Кухня только рад будет, если какая-нибудь девчонка потеребит его агого.

Я рассмеялась – в первый раз за день.

– Хочешь, съезжу в «Дунбар», украду у Буниту его куику? – улыбаясь, предложил Винисиус. – Ты будешь ее тереть, а она – стонать.

– Да ну тебя. Главное – держи подальше от меня кавакинью Худышки.

– Инструмент небольшой, но могучий.

И мало-помалу инструменты ребят зажили собственной жизнью. А потом Винисиус напел несколько звуков, а я наполовину запела, наполовину зашептала.

 

Самба, ты была моей когда-то.

О, как хорошо нам вместе пелось!

Я держала гриф твоей гитары,

Колокольчики агого нам звенели.

 

Иногда Винисиус подбирал идеальную ноту, идеальный ритм для моих слов, и тогда я ощущала, как тепло охватывает шею и ползет вниз, по спине. Мы работали в унисон, кивая друг другу, не зная, какой звук или слово будет следующим, но ожидая их с дрожью восторга. Иногда проскакивали банальная строка или фальшивая нота, и мы с Винисиусом смеялись над своей неуклюжестью. Но вскоре уже не останавливались, не смеялись, не нарушали ритм. Между нами воцарилось доверие. Если Виинсиус хотел двигаться мягче, я давала ему эту мягкость. Если я хотела медленнее, он подавался мне медленнее. Не было ни заминок, ни опасливого ожидания. Мы двигались вперед с безупречной синхронностью, мы кончили одновременно. Настала тишина.

Окно Грасы, выходившее на бассейн, теперь было открыто. Номер еще освещен, но ни теней, ни движения. Когда Граса подняла окно? Сколько успела услышать? Я испытала радость при мысли, что она слышала нас, и одновременно – странный укол страха: неужели ничто и никогда не будет только моим? Неужели если одна из нас обретет, то другой суждено потерять?



На следующее утро нас отвели в административное здание, где мы последовали за какой-то дородной дамой по лабиринту коридоров. Наконец мы оказались возле двух высоких деревянных дверей. За ними распласталась на полу львиная шкура. Войдя, мы увидели оскаленную пасть зверя, пустые желтые глаза. Вокруг ковра стояли невероятных размеров кожаные кресла и диван – широкий, как кровать.

Стены кабинета были завешены фотографиями в рамках. Я узнала знакомые лица, все – рядом с одним и тем же человеком. Тот же самый человек стоял сейчас перед нами во плоти: невысокий, усатый, щербатая улыбка. В руках он держал длинную деревянную клюшку. (Клюшка, как я потом узнала, была для игры в поло – мистер Занук любил эту игру почти так же сильно, как кино.) За спиной у него стоял высокий мужчина, чья красота казалась почти неестественной, как будто его произвели на киностудии фабричным способом. Кожа цвета молочного ириса блестела; темные, глубоко посаженные глаза были грустными, словно он постоянно печалился о ком-то. Я видела афиши с его изображением по всей киностудии – Рамон Ромеро, сердцеед, всегда игравший вторую скрипку в фильмах, где царил какой-нибудь более молодой, более белокожий, более известный актер из списка «Фокс». Ромеро кивком поздоровался.

Глаза Занука внимательно рассматривали Грасу – прошлись по ногам от ступней до бедер, по груди и остановились на лице. В этом осмотре не было ничего похотливого. Я представила, как Занук так же оценивает лошадь для игры в поло: изучает окрас, стати, мускулатуру.

– Рамон! – позвал Занук. – Скажи мисс Салвадор, что она просто сразила всех в «Прощай, Буэнос-Айрес». Вчера поздно вечером я смотрел отснятый материал – вы чуть из экрана не выпрыгивали, милая! – Кончик розового языка мелькнул между зубами.

Рамон услужливо перевел слова руководителя студии на испанский.

– Дайте-ка мне послушать португальский, – распорядился Занук.

Рамон вздохнул и повторил его желание.

Граса взглянула на меня:

– Что ему сказать?

Она заговорила со мной в первый раз после того вечера в трейлере, когда она набросала сюжет нашей новой жизни и тут же отправила его в мусорную корзину.

– Расскажи, как мы ехали сюда, – предложила я.

Граса кивнула и пустилась перечислять по-португальски все роскошества «Уругвая». Занук, улыбаясь, сел в кресло.

– Великолепно! – прервал он. – Да, мисс Салвадор, я не собираюсь проворачивать вас на фарш.

Я встревоженно взглянула на Рамона:

– Он хочет, чтобы она ела мясо?

Рамон рассмеялся, но, прежде чем он успел объяснить, Занук продолжил, не обращая на нас внимания:

– Вы не как все. Тут на каждой студии толпы роскошных Лупит и Долорес. Людям они, конечно, нравятся. Но вы ни на кого не похожи – такая стрижка, такой рот… Вы смешная – настоящая комедийная актриса.

Рамон заговорил. Занук отпил из стакана и вдруг воскликнул:

– Фотографию!

Секретарша выбежала из кабинета и вернулась, неся портативную фотокамеру. Занук выбрался из громадного кресла.

– Ну давайте, – скомандовал он. – Не стесняйтесь.

Мы двинулись к Зануку, но он выставил вперед короткопалую ручку:

– Только София.

Перевод нам не понадобился. Ребята глянули на меня, потом друг на друга. Граса встала рядом с Зануком, тот обхватил ее за талию и улыбнулся. Щелчок, вспышка – и на мгновение Граса растворилась в ярком свете.

Говорят, я теперь гринга

 

Говорят, я теперь гринга!

Карманы от денег лопаются,

На каждом пальце – по брильянту!

 

 

Говорят, я весь день танцую —

Мне с людьми и поговорить-то некогда.

Куика стонет для меня впустую —

Я ритм теряю, не то что некогда.

 

 

Потому что я теперь гринга.

Карманы от денег лопаются,

На каждом пальце – по брильянту!

 

 

Говорят, я выкрасила волосы желтым,

Кокосового молока мне уж не надо.

Что встречаюсь с богатыми шалопаями только,

А счета подписываю губной помадой.

 

 

Потому что я теперь гринга.

Карманы от денег лопаются,

На каждом пальце – по брильянту!

 

 

Зачем меня так исковеркали?

Зачем эта злобная жижа?

Когда я стою одна перед зеркалом,

Я только Бразилию вижу.

 

 

Никогда я не буду грингой,

Я останусь девчонкой из Лапы,

Что поет, беспечная, самбу. Не брильянтов – мне самбу надо.

 

* * *

Когда я служила на кухне, я думала, что слава – это голос из радио: ты безымянная, ты лишена лица, но тебя слышат. В Лапе слава означала быть известной, а быть известной означало быть любимой. В «Урке» слава имела отношение не к любви, а к фантазии: ты – это не ты, а образ, который создаешь на сцене. В Голливуде я узнала, что все мои прежние представления ошибочны.

Слава – это вожделение. Не твое, а зрителей. Звезда – это не больше и не меньше, чем частное желание, явленное во многих.

Самые крупные звезды, вроде удачливых диктаторов, реализуют великое множество наших желаний. Они всепрощающие родители, близкие друзья, страстные любовники, братья и сестры, что всегда за нас, строгие учителя и внушающие страх оппоненты. Они все, к чему мы стремимся, и иногда – все, что мы презираем. Из множества талантов Грасы этот был ее величайшим – или самым опасным, в зависимости от того, как посмотреть. Она угадывала, чего хотят зрители, и переплавляла себя в предмет их желаний.

Для рабочих плантации она была хозяйской дочкой, которая выступала перед самыми бедными и бесправными, позволяя им думать, что она находится в их власти, а не наоборот. У Коротышки Тони она была нимфеткой, и нимфеточного в ней было не дурацкий костюм и хвостики, а нервная улыбка и страстная непорочность голоса. Исполнительница самбы в Лапе, Граса стала дочерью улицы, школьницей со жвачкой во рту, и ее принялись копировать прочие. Став Софией Салвадор, она нутром угадала, что Рио требовалось нечто особенное и опасное, только не реальность, поэтому она стала байяной на грани дозволенного: тяжелые украшения, спадающие с плеч блузы, мелькающие в разрезе юбки обнаженные ноги и пение с горловым рыком, словно она вот-вот потеряет сознание. В Голливуде в годы войны Граса стала Бразильской Бомбой – не женщиной, не ребенком, а комбинацией того и другого, сплавом феи и чертенка, испорченное и смешное создание из иного мира – мира «Техниколор».

Скажу так тем, кто не видел ее фильмов: если в Рио София Салвадор была глотком тростникового рома – сладкого, но крепкого настолько, что от него могло остановиться сердце, – то София Салвадор голливудского образца была бокалом шампанского.

Нет. Неверно. Не шампанского. Она была шипучкой.

Во время войны американцы ходили в кино, чтобы забыть о бомбардировке Перл-Харбора и боях в Европе и Японии. Придя в кинотеатр, они могли девяносто минут не думать о продуктовых пайках, словно у них достаточно мяса и сахара, чтобы дотянуть до конца месяца. Они могли нежиться в свете гигантского киноэкрана, забыв, что пляжи Лос-Анджелеса обнесены колючей проволокой, что их без устали патрулирует Береговая гвардия, высматривая японские подводные лодки. Окруженные смертью и неопределенностью, американцы стремились к побегу. А кто помог бы им в этом лучше, чем София Салвадор и «Голубая Луна»?

После нашего первого фильма Занук распорядился, чтобы Грасе и ребятам из «Голубой Луны» отбелили зубы, сделали стрижки, выщипали брови и назначили регулярный массаж лица. Дерматолог из клиники «Фокс» прописал Грасе «лечение ультрафиолетом»: сжечь слой кожи, чтобы избавиться от веснушек. Там же провели болезненную процедуру вдоль линии роста волос, чтобы приподнять брови. Целую неделю Граса пряталась в их с Винисиусом номере с красным лицом и лбом в кровавых корках. Студийный доктор щедро снабжал ее обезболивающим, а также «голубым ангелом» и амфетамином. Первое вырубало тебя на ночь, а второе взбадривало перед долгими съемками и бесконечными многочасовыми кинопробами, когда следовало убедиться, что каждый стежок на костюме выглядит в кадре безукоризненно.

График у Софии Салвадор и «Голубой Луны» был изнурительным, музыкальные комедии снимали каждые три месяца: «Рядовая Ширли едет в Рио», «Просто куколка!», «Джи Ай любит Уай», «Мексиканское танго» и многое другое. Из-за однообразия сюжетов теперь трудно вспомнить, где именно снималась Граса: то американка отправляется на юг, в другую страну, то на военную базу, выступать перед солдатами, и начинается кутерьма. Из-за ограничений на расход электричества дневное время стало особенно ценным, поэтому съемки длились с шести утра до заката семь дней в неделю. Дни растворялись, превращаясь в череду выездов на съемочную площадку на рассвете, четырнадцатичасовых съемок, репетиций, примерок и рекламных мероприятий, а топливом служил бесконечный поток «голубого ангела» и амфетамина. Прошло пять лет, а мы могли по пальцам одной руки пересчитать роды, на которых играли все вместе.

С каждым следующим фильмом изображение Софии Салвадор на афишах становилось все больше, а реплики, которые она должна была произоносить, все длиннее, но ни в одном фильме она не стала героиней; у нее были музыкальные номера – два, максимум три. Все мы теперь понимали и говорили по-английски, но с запоминанием сценариев у Грасы была беда. Она часто произносила реплики неправильно.

«Она – моя злейшая наперсница», – говорила она в одном фильме. «Я сделала это скрипя сердцем», – в другом.

Когда Граса пыталась исправиться, режиссеры умоляли ее продолжать.

Занук являлся на каждую съемочную площадку. Он распорядился, чтобы режиссеры записывали песенно-танцевальные номера Софии Салвадор одним дублем, непрерывно.

– Если Салвадор начала петь, не прерывайте ее! – требовал Занук. – Не надо кадров из зрительного зала. На надо реакции. Не надо крупных планов. Снимайте ее в полный рост, и мне наплевать, пусть хоть десять минут это длится.

Некоторые музыкальные номера шли по пятнадцать минут, а так как Занус приказал не прерывать Софию Салвадор, то если Граса или мальчики делали одну-единственную ошибку, им приходилось начинать все заново. Благодаря этому они повторяли каждый номер по стольку раз, что в качестве шутки могли исполнить его с завязанными глазами перед съемочной группой и операторами. Граса могла по жару на лице определить, где находится камера и должна ли она повернуть голову хоть на несколько сантиметров, чтобы картинка вышла получше.

В первом фильме ребята снимались в своих собственных черных смокингах, но потом «Фокс» заказала разноцветные: ярко-желтые, голубые, фиолетовые и оранжевые, чтобы они сочетались с платьями Софии Салвадор. С каждым фильмом безумных расцветок и блесток становилось все больше, и в конце концов байяна, которую мы создали в Рио, стала всего лишь тенью, призраком в оборках и блузах с открытыми плечами. Наряды Софии Салвадор всегда открывали широкую полоску кожи на животе. Разрезы на юбках стали такими высокими и широкими, что Грасе приходилось надевать трусики в цвет. Она продолжала красить волосы в черный и коротко стричься – стиль столь авангардный, что понадобилось полных три десятиления, чтобы его стали повторять женщины на улицах. В ушах у Софии Салвадор болтались громадные украшения самых невообразимых форм: дельфины, колибри и бабочки, яблоки, клубничины.

Она стала лицом мыла «Люкс» и кольдкрема «Пондс». «Бразильская Бомба никогда не отдыхает, – восклицала реклама, – но даже эта девушка-торпеда останавливается, чтобы смазать лицо кремом “Пондс”!» Репортеры из «Фотоплей» и «Сильвер Скрин» охотились за Софией Салвадор, мечтая взять интервью. В журналах она появлялась на вкладке, которую можно было вынуть и приколоть над койкой в солдатской казарме. На одной такой вкладке София снялась в бикини, ее груди прикрывали два больших ананаса, расшитых блестками. На другой она раскинулась на постели из бананов. Когда София Салвадор и «Голубая Луна» выступали в Голливудском солдатском клубе, солдаты аплодировали стоя.

Несмотря на то, что Граса и Винисиус все еще были парой, «Фокс» отправляла таблоидам «честные» снимки, на которых София Салвадор флиртует со звездами типа Рамона Ромеро или Тайрона Пауэра. Студия оплачивала одежду, обувь и бижутерию Софии Салвадор. Во время ланчей и обеденных перерывов Граса требовала, чтобы омаров с маслом и картофель фри доставляли ей в трейлер, и «Фокс» пошла на это. В конце концов, нам ведь все равно не разрешалось сидеть за одним столом в студийном кафетерии «Париж». А так как Бразильскую Бомбу запрещалось фотографировать садящейся в такси и выходящей из него, студия выделила ей и «Голубой Луне» для ежедневного пользования красный «десото» с откидным верхом. Для студии это была обычная практика – рассматривать начинающих актрис как дорогих скаковых лошадей: баловать их, кормить, холить и ожидать, что они будут приносить деньги, пока не выдохнутся.

Я говорю о нашем «изнурительном расписании», вполне сознавая, что пока мы страдали от мучительных примерок и репетиций танцевальных номеров, за океаном люди сражались и умирали, а в самом Лос-Анджелесе легионы женщин, мексиканцев и горожан, чья кожа была темнее, чем считалось в то время приемлемым, строили самолеты, производили бомбы и месили в чанах синтетическую резину. Летом 1943 года жара и дым заводов накрывали Лос-Анджелес, как крышка кипящую кастрюлю. А мы были заперты в этой кастрюле.

Толпы белых матросов шатались по центру Лос-Анджелеса в поисках ребят с мексиканской внешностью, чтобы избить их до полусмерти, и один ассистент со студии посоветовал «лунным» ребятам не появляться в городских клубах. К тому времени мы уже жили в доме на пустынной улице, по которой изредка медленно ползли трамваи из Сан-Фернандо. Там имелись бассейн размером с оперную сцену и достаточно спален, чтобы разместить футбольную команду. Соседей у нас было не много, и никому не было дела до присутствия таких, как Кухня, Худышка, Банан, Буниту и я, – в конце концов, темнокожая прислуга имелась во многих домах Лос-Анджелеса, – и мы жили, как хотели. К тому времени Бразилия уже чудилась нам местом из фильма, родина сохранилась в наших воспоминаниях нетронутой, не задетой переменами. Она была нашим талисманом, она оберегала нас от разочарования и усталости. Она была фотокарточкой, которую мы носили в кармане. Нашим десантным люком, благодаря которому мы думали, что Голливуд – это временное приключение, а его правила, бунты, иерархия, которые заставляют нас страдать, ненадолго. Мы настолько привыкли к кинолжи, что сами начали верить в нее.

Голливуд, как оказалось, был не родой, к которой всегда можно присоединиться. Он был громадным господским домом. В нем нам предоставляли – на время – терпимость и роскошь, но дом этот был не наш, и мы не были гостями. Не были мы в нем и слугами, потому что эти роли были закреплены за местными. Нет, нас купили и держали тут с единственной целью – развлекать жителей, как граммофон, радио или пианино в салоне; нас посадили сюда для забавы, чтобы создать хорошее настроение, чтобы мы трудились без устали и жалоб, а когда нас не использовали, нам полагалось сидеть тихо, как будто нас нет вовсе.

Назад: Недобродетельные, не знающие раскаяния
Дальше: Говорят, я теперь гринга