Книга: Воздух, которым ты дышишь
Назад: Суждено быть
Дальше: Самба, ты была моей когда-то

Недобродетельные, не знающие раскаяния

Счастье не есть какая-то конечная точка. Оно не зарытый клад, отмеченный крестом на карте. Не награда, которую тебе вручат после долгих лет беспорочной службы. Счастье – это как быть в утробе матери: тепло, безопасно, вокруг тебя теплая жидкость, и ты понятия не имеешь, когда кончится это состояние и почему. После шоу «Майринка» нас несколько бурных месяцев несло вперед на волне успеха; охваченные благоговейным восторгом перед своей везучестью, мы верили, что добились всего сами. Верили, что превратились в успешных артистов, хотя продолжали оставаться скромным самба-бэндом. Мы верили, что сможем ускользнуть от ворующих наши песни конкурентов, от навязчивых поклонников, от беспринципных музыкантов, что у нас будем только мы сами и наша музыка. А потом положение дел начало потихоньку меняться.

Я единственная, кто еще остался в живых из состава «Голубой Луны». Последний зверь вымершей породы – это прежде всего одиночество, но есть в этом и преимущество: только я могу рассказать нашу историю. А в моей версии наше наивное счастье начало улетучиваться в тот момент, когда появился сеньор Пиментел.

– Что ему надо? – спросила я Грасу.

Сеньор Пиментел жил в Рио уже несколько дней, деля комнату с Винисиусом, – к нам в пансион мужчины не допускались. Граса пожала плечами:

– Кого это интересует?

– Тебя должно интересовать. Он же может в любой момент призвать полицию, утащить тебя в Риашу-Доси и сбагрить замуж. Похоже, богатый зять ему требуется позарез.

– Нет больше никакого Риашу-Доси, – безучастно ответила Граса. – Банкиры забрали. Работники разбежались. Даже если бы он и хотел меня утащить – тащить больше некуда.

Мне словно влепили хлесткую пощечину. Риашу-Доси, тростниковые поля без конца и без края, бараки работников, где я родилась и где умерла моя мать, господский дом, где я служила, подглядывала и слушала музыку, классная комната, где я узнала о словах и ритмах, холл, где Граса ущипнула меня, а я хлопнула ее по щеке во время нашей первой встречи, – всего этого больше нет. Я не знала, снесли ли завод и постройки, но в моем воображении их разрушили, и от этой мысли на меня накатила такая ужасная печаль, что мне сделалось стыдно. Какая же я дура – любить то, что мне не принадлежит! Как глупо чувствовать, что какой-то кусок земли предал тебя тем, что его продали, а затем еще и отправил к нам худшее свое порождение – сеньора Пиментела. Сеньор вторгся в Лапу, наш новый дом, где мы сумели сотворить себя заново. Вторгся, только чтобы напомнить нам о запертых в четырех стенах девочках, которыми мы когда-то были.

– Значит, он останется здесь? – спросила я.

Граса испустила довольный вздох, как после обеда из десяти блюд.

– Папа не думал, что нуждается во мне, но я теперь – единственное, что у него есть. И он увидит, что мне для счастья не нужен муж. Он увидит, что я и сама по себе кое-чего стою.



Во время концертов сеньор Пиментел слонялся за сценой, представляясь каждому официанту, осветителю или оформителю как «отец Софии Салвадор», так что вскоре все в казино уже называли его «сеньор Салвадор». После концерта он врывался в гримерную Грасы, не обращая ни на кого внимания, и принимался расточать комплименты ее красоте и элегантности. Когда он бывал достаточно трезв, чтобы присутствовать на наших ночных музыкальных встречах, то нарушал все неписаные правила роды: болтал, пока ребята играли, встревал в обсуждения, чтобы поддержать мнение Грасы насчет новой мелодии, воодушевленно аплодировал, когда Граса заканчивала петь.

Пойманная в сети его похвал, Граса смягчилась по отношению к отцу. Но как сеньор Пиментел ни старался, к богемной жизни привыкнуть ему не удавалось, и тяжесть разочарования так и ощущалась в нем. Лицо его темнело всякий раз, когда перед ним ставили рис с бобами. Он раздражался из-за того, что ему приходилось торчать за сценой, – смокинга у него не было, а потому в зал казино его никто не пустил бы. А впервые увидев наш пансион, он не сумел скрыть отвращения.

– И ты здесь живешь? – спросил он, глядя на здание.

– А ты чего ожидал? – ответила Граса. – Дворца Катете?

Сеньор Пиментел вспыхнул. В прежние времена он наказал бы дочь за подобный тон, и Граса это знала. Она вскинула голову, но резкого замечания со стороны отца не последовало. Сеньор Пиментел был достаточно сообразителен, чтобы не злить единственного человека, от которого зависело, будет ли на его хлебе масло.

– Я ожидал чего-нибудь более… приватного… Где по соседству с тобой не жили бы фабричные рабочие.

– У нас собственная ванная. – Щеки Грасы порозовели.

– И очень хорошо. – Сеньор Пиментел положил руку ей на плечо. – Но ты за свой тяжкий труд заслуживаешь дворца! Ты каждый день выступаешь в шикарном казино. Ты сделала этого Роллу богатым! Благодаря тебе управляющие студий звукозаписи набивают карманы. А что ты получаешь взамен?

Граса молчала, обдумывая то, что услышала.

– Мы покупаем ей наряды, – сказала я. – У нее каждую неделю новый наряд. И мы все делим с музыкантами, по-честному.

– А еще делимся с Мадам Люцифер, – уныло добавила Граса.

– Кто она такая? – спросил сеньор Пиментел.

– Наш партнер.

– Да она неплохо устроилась! И что она вам дает?

– Помощь, когда нам нужна помощь, – ответила я.

Сеньор Пиментел еще раз оглядел здание пансиона.

– Похоже, помощь вам и вправду нужна.

Когда мы под утро легли спать, Граса повернулась ко мне спиной и заплакала. Я положила руку ей на плечо, но она отпихнула меня локтем.

– В Копакабане строят апартаменты с лифтами и горячей водой, – рыдала она. – Почему мы не можем жить в таком доме?

– В один прекрасный день мы переедем туда, – попыталась я ее утешить.

– К тому прекрасному дню я умру.

– Ты каждый вечер поешь на сцене. Тебя каждый день крутят по радио. Все девушки Рио подражают тебе. Разве не этого ты хотела?

Граса повернулась ко мне:

– Мне еще двадцати нет, а я уже самая старая из здешних самбистас. Да, у меня есть концерты в «Урке» и наши пластинки, но нас скоро сожрут молодые сучки вроде Араси. Каждый раз, когда я меняю прическу или наряд, они копируют меня. Я постоянно пытаюсь держаться на шаг впереди, и это изматывает. Я могу быть на голову выше этих девиц – ну и что? Когда-нибудь я надоем людям. Им всегда все надоедает. А когда это случится, с чем я останусь? Со съемной комнатой и старыми костюмами?

– У тебя есть я, – прошептала я. – И ребята.

Граса уставилась в потолок.

– Ребята забудут про меня, как только на горизонте покажется что получше. И Винисиус тоже. Он врет, что ему наплевать на концерты. Что главное – сама музыка. Он говорит так только потому, что от исполнителя самбы ждут таких слов. Исполнитель самбы не должен иметь амбиций. Но я-то знаю – ему нравится играть перед полным залом. Я это чувствую, когда мы на сцене, – это как электричество. Знаешь, когда мы с Винисиусом на сцене – это сон. И просыпаться не хочется.

– Вот, значит, чего ты хочешь, – прошептала я. – Быть с ним на сцене, навечно.

Граса вздохнула:

– Я хочу прекратить драться за одни и те же старые обноски: еще больше казино, еще чаще крутиться на радио.

Мне показалось, что кожи моей касается не простыня, а наждак. Я отшвырнула ее. Конечно, за нами наблюдали и нас судили все то время, что мы жили в Лапе. Но фокус состоял в том, что мы этого попросту не замечали. До тех пор, пока не появился сеньор Пиментел и не выяснилось, что все наши достижения весят столько же, сколько наши неудачи. Мы с Грасой были уверены, что наша нынешняя жизнь – волшебный фейерверк, но, взглянув на нее глазами сеньора Пиментела, увидели лишь обшарпанность да грязь, мы будто выяснили внезапно, что вовсе не живем в раю, а лишь глазеем на него через замызганное стекло.



Говорят, нужда – мать изобретательности. Я бы добавила, что озлобленность – ее отец. Сколько песен, стихов, картин, книг и смелых предприятий стали ответом на пренебрежение, разбитое сердце, бездумно сказанное слово? Акт творчества есть форма мести миру скептиков.

Чем настойчивее сеньор Пиментел выражал нам неодобрение, чем чаще высказывал недовольство по поводу того, что мы едим, где живем, как работаем, чем сильнее он допекал Винисиуса (своего вынужденного соседа) сетованиями, что «Голубая Луна» висит на шее Софии Салвадор, тем больше песен мы писали. Каждый день после обеда мы с Винисиусом отправлялись в кино, чтобы прочистить голову, а потом уединялись в его или нашей комнате – писать песни. И там мы забывали и о выступлениях, и о деньгах, и о сеньоре Пиментеле. Мы с Винисиусом будто убедили себя, что всегда сумеем укрыться от внешнего мира. Но мир постоянно настигал нас.

Однажды днем, когда мы сидели в нашей комнате и трудились над особенно упрямой песней, Винисиус прекратил терзать гитару и спросил:

– В чем дело?

– Она не уложится в три минуты.

– Значит, сыграем ее на роде.

Я покачала головой:

– Хорошая песня. Не хочу, чтобы она канула в никуда.

– Рода – это не никуда.

– Зачем мы продаем свои песни? – спросила я.

– Мы записываем пластинки, и люди их слушают. Ты же этого хотела.

– А «Виктор» гребет бабки. Как думаешь, сколько они заработали на «Дворняге» после карнавала?

– Так уж все устроено. – Винисиус пожал плечами.

– А что, если можно иначе? Что, если права на песни останутся у нас? И мы сами станем записывать пластинки?

Винисиус рассмеялся:

– Самбу нельзя присвоить. Она как птица. Летает по всей Лапе, да что там – она, может, когда-нибудь весь мир облетит! И расскажет людям историю, нашу историю. Хорошая самба поселится у людей в головах. В их памяти, Дор! Веришь? Она напомнит им о добрых временах или о печальных временах, о ком-то, кого они любили, о доме. Это же чудо. Такое не присвоишь.

– Ага. И съесть ее тоже нельзя. Или надеть и носить. Или жить в ней.

– Дор, мы не голодаем. И я доволен по уши своим жильем.

– Вторые уши там тоже имеются, – заметила я.

– Зато Граса довольна. С тех пор как он поселился у меня, мы с ней ни разу не повздорили.

– Оно того стоит?

– Дай дураку ведро воды – он и утопится.

– Или кого-нибудь из нас утопит, – парировала я.

Дверь открылась. На пороге стояла Граса – платье в цветочек, беретка.

– Не смотрите на меня так испуганно, – сказала она.

– Ты не пошла на урок? – спросила я.

Граса сдернула берет и взъерошила короткие выбеленные волосы.

– Папа говорит, мне не нужны уроки. Говорит, мой голос и так совершенство. И какая-то шляпница учит меня петь? Да ну ее.

Она подпихнула бедром Винисиуса, сидевшего на краю нашей кровати. Он торопливо убрал гитару, освобождая Грасе место, при этом ее рука прижалась к его руке.

– Прошу простить, что помешала вашему свиданию.

– Это не свидание. – Винисиус моргнул. – Мы сюда не развлекаться пришли.

Граса рассмеялась:

– Значит, вы каждый день уединяетесь, чтобы поплакаться друг другу!

Винисиус растерянно глянул на меня.

– Мы работаем, – сказала я.

– А я думала, вы тут сплетничаете!

– У нас перерыв, – сказал Винисиус. – Но, похоже, на сегодня мы закончили. Уперлись в тупик.

– Давайте я помогу вам. Сыграй.

Мы с Винисиусом переглянулись. Граса помедлила и сказала:

– У меня тоже есть идеи. А вы оба вовсе не дар божий. – Она схватила лежавшую у меня на коленях записную книжку. – Все еще таскаешь с собой это старье? Помню, мне тоже такую хотелось. Но ты всегда была лучше меня – во всяком случае, на уроках. Ну, покажи, что ты там насочиняла.

Граса сунула мне блокнот. Винисиус так и держал гитару на коленях, но не играл. Я открыла блокнот на последней исписанной странице, попыталась извлечь хоть что-то из нацарапанных слов.

Сколько раз я мечтала, чтобы Граса своими глазами увидела, как мы пишем песню! Я рисовала себе, как Граса тихонько сидит рядом со мной, впечатленная тем, как слаженно нам с Винисиусом работается, и впервые в жизни она осознает, что не все самое важное происходит только с ней и на сцене. Воображаемая Граса была кроткой и зачарованной. Но Граса реальная уже перетянула все внимание на себя: вот она вздохнула, вот скрестила, а потом выпрямила ноги, вот с отсутствующим видом грызет ногти. Она нарушила равновесие – а мы и не знали, что оно есть, пока оно не исчезло.

Я пробежалась по строчкам, откашлялась.

– Я как-то вечером была на пляже и думала про волны. Как они накатывают, как отступают. И подумала, что можно написать о парочке на песке, как они двигаются.

– Как волны, – сказала Граса.

Винисиус просиял.

– Да! Дор предложила взять тот же ритм – накатила-разбилась, опять накатила-разбилась. Как будто эта пара все больше и больше…

– Они смешиваются друг с другом, – перебила Граса. – И они больше не пара, они…

– Волна, – выдохнул Винисиус, не сводя с нее глаз.

Они смотрели друг на друга как-то слишком долго, словно их объединяла тайна.

Я с шумом захлопнула книжку.

– Цензоры не пропустят.

– Да ну их к черту, цензоров, – сказала Граса. – Мне нравится. Вот что главное.

– Мы не про платье в витрине говорим! Не твое «мне нравится» сделает песню хорошей. Мы пытаемся понять ее – понять, чем она может стать.

Граса побледнела. Ее глаза расширились и заблестели, как в тот день, много лет назад, в холле особняка Риашу-Доси, когда я отвесила ей оплеуху. А я ощутила то же торжество, тот же страх.

– Кажется, я забыла свое место, – проговорила наконец Граса. – Вы два таланта, а я просто певчая курица. Так ведь всегда и было, правда, Дор? – Она кивнула на мою книжку: – Даже мама знала, что ты умная, а я нет.

– При чем здесь ум, – мягко сказал Винисиус. – На сцене ты в центре внимания. Но когда мы пишем песню, в центре внимания – песня. Мы должны раствориться в ней, исчезнуть. Мы делаем как лучше для музыки, а не для нас. Мы с Дор хорошо умеем исчезать. Дай нам сделать всю черную работу – а потом, на роде, с парнями, ты придашь песне блеска.

Граса встала. Губы ее сжались в тонкую линию.

– Я сегодня не приду на роду.

– Как не придешь? – удивилась я.

– Да вот так. Вам с Винисиусом я не нужна. А я сегодня везу папу в Ипанему, на примерку. Ему шьют костюм у Дуарте.

– Посреди ночи? – спросил Винисиус.

– Они будут открыты. Только для Софии Салвадор.

– Эти портные обшивают Жеже, – сказала я. – Откуда у тебя такие деньги?

Граса улыбнулась.

– Папа не может одеваться как нищий! Я же буду выглядеть ужасной дочерью.

– Ты здесь никому не дочь! Мы сбежали, чтобы быть ничьими.

– Мы сбежали, чтобы петь, – ответила Граса. – И я останусь верна сцене, где мне самое место. А вы, два гения, можете и дальше заниматься писаниной. Радости в ней – как в заусенцах.

Она встала, надела берет и вышла.



Шли недели, один шикарный костюм обернулся двумя, потом тремя, потом пятью – все сшиты вручную, из португальского льна, на шелковой подкладке, все с крошечными металлическими пластинками на внутренней стороне воротника. На таких пластинках портные выбивали номер, отмечая мерки и предпочтения клиентов – сенаторов, владельцев казино и даже самого президента Жеже. Мадам Люцифер сообщил мне, что Граса приходила к нему с просьбой о займе и он дал ей деньги. На следующий день сеньор Пиментел появился в «Урке» в смокинге с перламутровыми пуговицами, отныне он мог сидеть в зале и заводить дружбу с богатыми клиентами казино. Когда мы с Грасой остались в гримерке вдвоем, я заговорила:

– Я знаю, что ты взяла взаймы.

– Поздравляю, – сказала Граса, промокая потное лицо. – Ты истинный детектив.

– Нельзя тратить незаработанные деньги.

Граса развернулась ко мне, звякнули браслеты:

– Я на части рвусь каждый вечер – и все ради того, чтобы набивать чужие карманы. Мне тоже кое-что причитается.

– То, что тебе причитается, достается твоему отцу, и только.

– В казино важные люди. Папе нужно произвести на них хорошее впечатление.

– Зачем?

– Ради меня.



Несколько дней спустя, когда мы уже собирались уходить, за сцену заявился сеньор Пиментел в новеньком смокинге и тоном церемониймейстера объявил, что добыл Софии Салвадор важное приглашение.

– Сын Льва хочет, чтобы ты выступила у него дома! Ты будешь почетной гостьей!

Граса прикрыла рот руками. Винисиус глянул на меня.

– Гостьей? – спросил Кухня. – То есть нас не приглашают?

– Разумеется, приглашают! – Сеньор Пиментел выдавил улыбку. – Хозяева ждут вас всех.

Леонсиу ди Мелу Барросу, известный всей Бразилии как Лев, владел большей частью газет и журналов. Он близко дружил с президентом Жеже и теми, кто способствовал укреплению его позиций, враги же становились объектами скандальных статей (правдивых и не очень) в его газетах. Лев был очень осторожен и старался не делать свою жизнь достоянием широкой публики, но влияние этого человека было таково, что после его скандального развода правительство издало указ, дававший Льву право единоличной опеки над детьми. «Если закон против меня, мы изменим этот закон», – хвастал Лев. Он обитал в самом большом особняке Санта-Терезы, охрана мало кого впускала в ворота. Мы с ребятами из «Голубой Луны» не стали возражать против выступления, из чистого любопытства – кто отказался бы взглянуть на самого Льва? И все же я не чувствовала воодушевления, ведь этот концерт устроил сеньор Пиментел, а не я.



Лев прислал за нами в Лапу личный автомобиль. Сеньор Пиментел втиснулся между Грасой и мной. В галстуке поблескивал бриллиантовый сахарный кубик.

Машина долго петляла среди холмов Санта-Терезы, и наконец мы оказались перед каменной оградой, выше которой здесь не было. Пока железные ворота со скрипом открывались перед нами и закрывались за нами, Граса сжимала ладонь отца затянутой в перчатку рукой. Сеньор Пиментел убедил ее надеть не один из тех ярких нарядов, в которых она обычно выступала, а черное платье и единственную нитку жемчуга, словно Граса собралась не на концерт, а на похороны.

Мы ехали по извилистой, освещенной газовыми фонарями дорожке, я смотрела в окно. Впереди маячил огромный холм, чернее ночного неба. На вершине его будто парило строение, напоминавшее музей или театр, – массивное, с колоннами, стены отделаны ажулежу, поблескивающими в свете фонарей. Выложенная каменными плитами дорожка взбиралась вверх по холму, к крыльцу, но машина не свернула на нее, а направилась вокруг холма, к задам дома.

Открылся целый ряд освещенных гаражей, в каждом – автомобиль. Мужчины и женщины в форменной одежде сновали туда-сюда. Где-то поблизости настойчиво и басовито лаяли собаки. Машина остановилась. Водитель вылез и открыл дверцу – прямо перед входом для прислуги.

Граса вырвала свою руку из отцовской.

– Я думала, я почетная гостья, а не горничная!

«Лунные» мальчики переглянулись и быстро полезли наружу.

– Ты не графиня, ты поешь самбу, – прошипел сеньор Пиментел. – Что хотела – то и получила.

Граса посмотрела на меня, на лице смешались страх и гнев. Я потянулась через сеньора Пиментела:

– Хочешь, войдем через главную дверь? Я пойду с тобой.

Сеньор Пиментел схватил Грасу за руку:

– Ты – развлечение. Если войдешь через парадный ход и если о тебе объявит дворецкий, ты все испортишь. Не ставь меня в неловкое положение.

Граса нагнула голову как в молитве. Потом высвободила руку и выбралась из машины. Мы с сеньором Пиментелом ринулись следом, спеша опередить друг друга, догнать Грасу, переубедить ее. Но она уже приняла решение. Граса двинулась к двери черного хода.



Вход для прислуги располагался на нижнем этаже, открывшийся коридор вел вглубь холма, на котором стоял дом. Кухни больше и современнее я в жизни не видела, она была выложена плиткой от пола до потолка, как в больнице. Но влажный воздух, запахи чеснока и лука вернули меня на кухню Нены в Риашу-Доси. Я избегала смотреть в глаза кухаркам и посудомойкам, которые благоговейно взирали на нас – знаменитости! – пока мы тащились через их владения. Граса смотрела прямо перед собой, вздернув подбородок так высоко, словно брела по горло в воде. Зато ребята кивали и улыбались молоденьким посудомойкам.

Следом за экономкой мы прошли по лабиринту узких коридоров, поднялись по скудно освещенной лестнице и оказались перед какой-то дверью. За ней открылся зал – огромный, как футбольное поле. Позолоченный потолок сиял электрическим светом. В центре комнаты выстроились в ряды золоченые стулья с мягкими вышитыми сиденьями.

– Дамы и господа сейчас в гостиной, угощаются после ужина напитками, – объявила экономка таким тоном, каким наверняка говорила со своими подчиненными. – Потом они придут сюда, слушать вас. Приготовьтесь.

Винисиус и ребята расчехлили инструменты. Граса закрыла глаза и пропела несколько упражнений. Я отошла к задней стене и села на позолоченный стул. Сеньор Пиментел опустился рядом, нога его прижалась к моей.

– Наверное, сама себе не веришь, Ослица, что оказалась в такой роскоши.

– Я видела места и пошикарнее.

Сеньор Пиментел засмеялся:

– Казино? Но это частная вилла! Северные деньги – капля по сравнению с деньгами Рио. Грасинья правильно сделала, что уехала. У нее всегда было хорошее чутье, но ей нужен наставник.

– Такой, как вы в последние годы? – уточнила я.

Сеньор скривился, но выдавил улыбку.

– Грасинья простила меня. Она понимает, что я не мог обанкротить завод на невыгодных для меня условиях.

– Вы же все равно его потеряли.

– Риашу-Доси потеряла судьба. Его потеряли цены на сахар. Ужасное горе для меня! Я будто снова потерял мать Грасы. Моя родословная восходит к первым португальцам, Ослица. Мои предки завели в Пернамбуку первые плантации. У Грасы благородное происхождение. Лучше, чем у большинства дураков, для которых она сейчас будет петь. Лучше, чем у самого Льва. Она не рабочая лошадь. Моя девочка – Пегас! У нее есть крылья! Но сейчас она тащит плуг, словно мул.

– Она поет на лучшей сцене Рио.

– Лучшая сцена Рио – «Копакабана-Палас», а туда ее не зовут, потому что там свои требования. Сколько еще продлится мода на самбу? Сколько еще публика будет слушать Грасу? Пока Граса не охрипнет? И где она тогда окажется? Засядет в пансионе на пару с тобой, станет записывать пластинки и всю оставшуюся жизнь петь по облезлым клубам? В тебе слишком сильна жадность, Ослица, ты одержима желанием сжать в кулаке все, до чего можешь дотянуться. Такое естественно для людей твоего круга, но не для моей Грасиньи. Ей нужен человек с горизонтами пошире. Тот, кто думает не только о том, как бы заработать еще немножко. У Грасиньи изумительный голос. Ей бы петь настоящее, с настоящими музыкантами, а не с этим сборищем malandros. Петь в залах, подобных этому, или на сцене знаменитого театра, петь для высшего общества, а не для всякой швали. Ей нужны международные гастроли, контракт с уважаемой студией грамзаписи, ее имя – на подкладке меховых пальто! До сих пор ты направляла ее, и поверь мне – твоя отвага впечатлила меня. Но дальше ты ее не продвинешь. Ты одеваешься, как мальчишка-газетчик. Ты пьешь. Ты скандалишь. Ты крутишь романы с девицами. Это противоестественно. Если моя Грасинья хочет сделать приличную карьеру, если она хочет взлететь на луну, нельзя, чтобы ее имя связывали с тебе подобными.

Взлететь на луну. Это не его слова, это слова Грасы.

– Она говорила с вами? – спросила я. – Она знает, что вы предлагаете мне спрыгнуть с корабля?

– Грасинья? Она не в состоянии решить, какие туфли надеть, чтобы пройти по коридору. Но у моей девочки есть амбиции. И, выбирая между мной и тобой, она сделает правильный выбор. Скоро сама увидишь.

– Я и не знала, что есть выбор.

– А его и нет. – Сеньор Пиментел привалился ко мне плечом, его губы оказались у моего уха, как будто он собрался поделиться со мной какой-то поразительной сплетней. – Я ее отец. Ее хранитель. Мой долг – защищать невинную девочку от авантюристов, от музыкальных банд, от гангстеров и кобелих. Скверное выйдет дело, если я пойду в полицию, в суд… Мы оба знаем, кто победит.

Дверь залы открылась. Граса и мальчики замерли. Смех. Женщины в массивных украшениях и газовых платьях вплывали в залу, иные под руку с мужчинами, иные поодиночке. Мужчины в смокингах, со стаканами бренди в руках, перешучиваясь, направлялись к стульям в переднем ряду.

– Концерт вот-вот начнется. – Сеньор Пиментел кивнул на дверь: – Ты знаешь, где выход, Ослица.

Мне понадобилась вся сила воли, чтобы не врезать ему. Я закрыла глаза и представила себе, что сказала бы Граса, если бы я принялась лупить ее дражайшего папашу прямо здесь, в бальной зале, на глазах у хозяина и гостей. Может быть, именно драки сеньор Пиментел и хотел – так он заработал бы сочувствие Грасы и добился, чтобы меня выкинули из особняка Барросу. Но сеньор Пиментел недооценил меня. Не он первый, не он последний.

– Я бы на вашем месте не особо надеялась, – сказала я спокойно, хотя перед глазами у меня все плыло от ярости.

Сеньор Пиментел улыбнулся и бросился приветствовать гостей, как если бы был хозяином вечеринки. Потом он представил публике свою прекрасную дочь, Софию Салвадор. Музыкантов «Голубой Луны» упомянуть он не удосужился.



Сколько концертов Грасы и парней я видела, стоя за кулисами? В больших и маленьких залах, в дешевых кабаках и в особняках, в казино и кабаре, для пьяного сброда и для благородной публики – все они сейчас сливаются в одно долгое-предолгое представление, которое я снова и снова разыгрываю в памяти, и пластинка все крутится, крутится.

Граса начинала мило, чуть кокетничая, – песенки для забавы, словно вы встретились на шумной вечеринке и завели легкий флирт. Потом понемногу переходила к другим песням, романтическим. Голос ее превращался в шепот, нежнейший тихий стон. Она доверялась тебе, просила пустить ее переночевать. И когда ты уже думал, что раскусил ее, она подавала парням знак, вздыхала, встряхивала головой, обхватывала микрофон и переходила на медленный темп, к песням, полным печали. Она ломала мелодию, тянула звуки так, что слушатели начинали беспокоиться за нее – слишком высоко, слишком низко, она наверняка сфальшивит. Ее тело дрожало от усилий. Она закрывала глаза, сцепляла руки, иногда даже опускалась на колени. А ты – и все вокруг – не дышал, боясь, что она переломится, развалится прямо перед тобой на куски. Но вот она вставала – и голос, мощный, сияющий, омывал тебя, подобно теплой воде, и ты понимал: такая не развалится.

Когда София Салвадор заканчивала выступление, аплодисменты были не обязанностью, а освобождением. Пока она пела, ты бессознательно задерживал дыхание и напрягался всем телом: вдруг малейшее твое движение напугает ее и она убежит? Но когда София Салвадор кланялась и произносила слова благодарности, то все эмоции, которые она загоняла в тебя, вырывались наружу. Как можно было не хлопать, не улюлюкать, не свистеть, не кричать «еще, еще!»? Еще! Еще, пожалуйста, всего одну! И конечно, София Салвадор уступала. Как и в тот вечер, в особняке у Льва.

Она пела и пела – у меня уже ныли ноги, от яркого света двоилось в глазах. Когда София наконец замолчала, ее грудь блестела от пота, волосы спутались, тушь размазалась по лицу. А сливки общества оглушительно хлопали, вытирали мокрые от слез лица, а потом разом бросились к Софии. Благородные дамы и господа благодарили Грасу, ребят, даже сеньора Пиментела, а тот, сияющий, раскрасневшийся, отвечал на рукопожатия, ну просто папаша у дверей родильного отделения. Я могла бы протолкаться в центр толпы. Могла бы заставить их поблагодарить и меня – написавшую эти песни. Человека, который привел всю эту машину в действие. Но чего стоит признание, если оно не добровольно? Снисхождение. Подачка тех, в чьей власти раздавать подачки. Сеньор Пиментел прав: я жадна, но я вовсе не сжимаю в кулаке все, до чего могу дотянуться, я разжимаю чужие кулаки, чтобы забрать свое. Тем вечером я поняла, что устала от этого. Я хотела, чтобы все давалось легко – или не давалось вовсе.



Толпа гостей загораживала дверь, что вела в лабиринт служебных коридоров, и я выскользнула через главный вход в просторный вестибюль. Мои каблуки застучали по мраморному полу. Я испуганно подумала, что какая-нибудь горничная или дворецкий услышит меня и подумает, что я пробралась в дом тайком. Я ускорила шаг, каблуки застучали быстрее. Наконец я увидела массивную дверь, такую тяжелую, что пришлось тянуть ее обеими руками. На улице шипели, потрескивали газовые фонари. Приподняв подол платья, я неуверенно побрела по каменной дорожке.

Отойдя немного, я оглянулась на особняк Льва. Сияли все окна до единого, вечеринка охватила весь дом. За каким-то из этих окон была и Граса – смеялась, принимала комплименты, очаровывала, кружила головы. Люди в этом особняке были настоящими хозяевами Рио, в отличие от Коротышки Тони, Мадам Люцифер или даже Роллы. Они контролировали Бразилию, а не какую-то вшивую Лапу. Может, мои горизонты и правда слишком узки, а хватка слишком сильна. Может, я и правда помеха. Может, я и правда не спасательный круг, а камень на шее Грасы, который тянет ее на дно.

Надо попросить шофера, чтобы отвез меня назад, в Лапу; если откажется – пойду пешком. Я представила, как бреду по извилистой дороге, по холмам Санта-Терезы, мимо ворот особняков, под арками акведуков, как добираюсь до нашего пансиона на рассвете, если, конечно, вообще доберусь. Я поразмышляла, не заглянуть ли к Анаис, но отказалась от этой мысли. С ней я всегда была ученицей, ждущей одобрения наставницы. Но в ту ночь мне не хотелось соответствовать чужим ожиданиям. Мысли мои переключились на скучающих шоферов роскошных авто, уж они-то наверняка по достоинству оценят мое общество. Я представила, как мое роскошное вечернее платье задрано до пояса, как я ногами сжимаю тело шофера с такой силой, что у него перехватывает дыхание, как он долбит меня, а я смеюсь над ним, как говорю ему, что он ничтожество, как шлепаю его по заду и приказываю долбить сильнее, как он вбивает меня в кожаное сиденье – пока я не растекусь в ничто. Пока не исчезну без остатка.

Мне нужно, чтобы ты была на моей стороне.

Против кого?

Против всех. Против всего мира.

Этот мир сожрет нас с костями.

Я опустилась на каменные плиты и уткнула лицо в ладони.

Просидев так какое-то время, я поднялась и поняла, что не помню, где находятся гаражи со сверкающими машинами и их шоферами. Я неуклюже брела по узкой и темной дорожке, каблуками увязая в гравии. От внезапного резкого запаха я задохнулась – будто очутилась в одном из тупиков Лапы, где имели обыкновение облегчаться пьяницы. Послышалось рычание.

Я замерла, у меня свело шею. Рычало какое-то животное, глухо и непрерывно, словно мотор увеличивал обороты. Я сделала шаг. Под ногой хрустнул гравий. И тут раздался взрыв – лай такой громкий и неистовый, что меня едва не отшвырнуло назад. Я поперхнулась беззвучным вскриком, вскинула руки, прикрывая лицо. Лай не прекращался, такой же оглушительный и яростный, но к нему не добавилось ни оскаленной пасти, ни острых клыков.

Я опустила руки. В тени холма тянулись клетки псарни. Три мастифа размером с ослов захлебывались лаем, просунув носы между железных прутьев. В темноте белели клыки. Я отступила, и лай прекратился. Собаки принюхивались. Хвосты мотались из стороны в сторону с такой силой, что собачьи тела буквально извивались. Один из псов вдруг завыл, в его пасти запросто поместилась бы голова ребенка. Сзади захрустели шаги.

– Не любят они незваных гостей, – произнес мужской голос.

Я оглянулась. Мужчина был в смокинге, в руке – железное ведро. Белые волосы в темноте отливали голубым.

– Я не гостья, – прошептала я.

– А судя по платью – гостья. Здесь же территория прислуги.

Безукоризненный смокинг, безупречно завязанный галстук-бабочка. На руке, державшей ведро, – кольцо с камнем размером с шарик жевательной резинки.

– Вы тоже гость, – заметила я.

У него был цепкий взгляд. Мужчина словно оценивал обстановку, как мог бы оценивать вор или заключенный – получится ли быстро сбежать? Свободной рукой он достал из кармана смокинга носовой платок и протянул мне. Наверное, решил, что я расплакалась из-за собак. Я поблагодарила, вытерла глаза и нос.

– Вы из Пернамбуку, – он коснулся своего уха, – от акцента до конца не избавились. Я тоже оттуда, но выучился говорить, как кариокас. Иначе их уважения не добиться.

Ведро в его руке покачнулось. Собаки уже вовсю нетерпеливо выли.

– Вы приехали с музыкантами? Жена? Подружка?

– Боже упаси.

– Она прекрасная певица. Может, даже великая. Только не говорите ей, что я это сказал.

– Я не видела вас в зале, на концерте.

– Я сидел сзади, как и вы.

Он прошел мимо меня к псарне. Собаки весело запрыгали, засуетились. Человек в смокинге запустил руку в ведро и вытащил что-то глянцево поблескивающее. Просунул ладонь между прутьями. Псы уткнулись в его раскрытую ладонь – словно зализывали рану. Мужчина принялся доставать из ведра влажные куски, то и дело успокаивающе приговаривая:

– Вот, querida. Да… ну-ну, не торопись так! Не жадничай, милая… да, вот.

Мне стало неловко, как будто подглядывала.

– Филе-миньон – гарантия лояльности! – объявил мужчина и протянул ведро мне: – Хотите попробовать? Они не укусят.

Я замотала головой. Он снова принялся кормить собак.

– Так что вы делаете для этой Салвадор? Кроме как околачиваетесь по темным углам?

– Я пишу для нее песни.

Звякнуло опустившееся на землю пустое ведро. Руки, обшлага белого смокинга были в темном жире. Мужчина просунул обе руки в клетку, и собаки принялись вылизывать их.

– Значит, вы ее суть.

– Прошу прощения?

– Вы создаете песни. Что толку в певице, если ей нечего петь? Вы даете ей ее суть. Мой сын – любитель самбы. Он каждую неделю ездит в «Урку» посмотреть на вашу девушку. Страстный поклонник. А я не чувствую музыки. Я больше по части кино.

– Вы любите кино?

– Здешние снобы говорят, что кино – удел мужланов из низов. Их в кино силой не затащишь. А я такой мужлан, что на мне пробы ставить негде! Хожу в «Синеландию» раз в неделю, – меня пускают на задние ряды «Одеона» бесплатно, сижу прямо под аппаратной. И знаете почему?

– Нет.

– Ни один фильм не появится в Бразилии без моего ведома. И ни один киножурнал. Мы их делаем. Склеиваем несколько фотографий, добавляем рассказ – и бах! Вот вам история, даже если это вовсе не новости. – Он вытащил руки из клетки. – Угадали, кто я?

– Уж точно не ночной сторож.

Он протянул мне ладонь, влажную от собачьей слюны. Черные глаза блеснули – ему интересно было, пожму я руку или нет. Я шагнула ему навстречу и сжала его ладонь. Он схватил мои пальцы грубо, стиснул до хруста, глаза его изучали мое лицо, словно он надеялся уловить выражение боли или страха. Я сжала его руку в ответ.

– Идемте наверх, – сказал он. – Здесь вам делать нечего. Охрана скоро выпустит собак, а этим старушкам все равно, леди вы или воровка.

– А есть разница?

Мужчина в смокинге позволил себе улыбку. Он улыбался и улыбался, и я обнаружила, что понемногу отодвигаюсь назад, опасаясь, как бы он не принял нашу болтовню за приглашение к поцелую или чему-то большему. Он снова заговорил – совсем тихо, как будто не хотел, чтобы нас услышали собаки.

– Ты когда-нибудь имела дело с гринго?

– Нет.

– Я знаю кое-кого наверху, кому может понравиться, как поет ваша девица. Что, если я посоветую им заглянуть в казино, где вы выступаете, пусть взглянут на нее?

– Мы были бы очень благодарны, – сказала я. – Не весь же век ей петь по казино.

– Нельзя оставаться на одном месте слишком долго. Тебя или сожрут, или ты начнешь голодать.

И мужчина в смокинге подставил мне локоть, словно предлагая сопроводить из укромного уголка в центр бальной залы.



Мы со Львом оказались родственными душами. Я вовсе не поставляла ему информацию, как утверждают некоторые, хотя его газетам доставались самые свежие новости о Софии Салвадор. В то время артисты и политики находились в одной лодке: не хочешь сотрудничать с газетами Льва – тебя закатают в асфальт. И я не дружила со Львом – он ни с кем не дружил. Но у нас с ним было нечто общее: мы оба локтями прокладывали себе путь туда, где, по мнению других, нам было не место.

Мать его была пьянчужкой; когда ему исполнилось десять лет, он приехал в Рио – один, на осле, и, прежде чем стать магнатом, торговал газетами на улице. Такого рода взлет мог быть в порядке вещей где угодно, только не в Бразилии начала двадцатого века – здесь такое случалось не чаще, чем явление кометы, которая прожигает небо раз в сто лет. Если ты увяз в навозе где-то у основания социальной лестницы, тебя будет удерживать там тяжесть тех, кто станет взбираться тебе на голову, пытаясь подняться выше за твой счет. Восхождение по этой лестнице требует не только изобретательности, нужно расчищать путь силой. Толкаться и раздавать удары, а может, и придушить кого-то, кто мешает тебе подняться выше. Пусть те, кто называл Льва – и отчасти меня – бессердечными стяжателями, ответят: как мы должны были поступить? Сидеть молча в навозе и терпеть, как другие до нас? Терпеть, пока не оказались бы погребенными заживо?

В ту первую ночь возле псарни Лев и правда проникся симпатией ко мне, но при этом он вполне сознавал все выгоды делового союза с восходящей звездой самбы: статейкой о ней можно оживить газету во время новостного затишья, ее успехами можно помахать перед носом приятелей-гринго из Комиссии по межамериканским делам. Во время нашей первой встречи я не поняла мотивов Льва, но несколько недель спустя он выполнил свое обещание и прислал в «Урку» кое-кого из чиновников КМД, проводивших в жизнь политику добрососедства. А эти парни шепнули словечко Чаку Линдси, североамериканскому охотнику за талантами. Линдси пригласил нас отужинать на борту пассажирского лайнера «Нормандия».

Водное такси подскакивало на волнах, направляясь к громадине круизного корабля. Я широко улыбалась сеньору Пиментелу, пытаясь сдержать ликование. Это я устроила нам встречу с голливудским импресарио! Еще ни один самба-бэнд не снимался в кино. Ну и у кого из нас после этого узкие горизонты?

«Лунные» мальчики во время этого нашего волнующего рейса смеялись и шутили. Сеньор Пиментел дулся. Граса сидела рядом с Винисиусом, закрыв глаза.

– Этот гринго правда думает, что мы сможем ужинать после такой качки? – пробормотала она.

Сеньор Пиментел приобнял дочь за плечи:

– Разве цивилизованные люди ужинают в такое время? Зазвать тебя к себе после трех выступлений за вечер – сущее преступление. Тебе надо отдыхать, а не раздавать автографы туристам.

– Он не турист, – заметила я.

– Он хуже – он киношник, – ответил сеньор Пиментел, перекрикивая стук мотора. – О чем он ее попросит? Петь для пьяных в «Одеоне»?

– А чем вам кино не угодило? – спросил Винисиус.

Граса открыла глаза.

– Масштаб не тот. – Сеньор Пиментел едко улыбнулся. – Я думал, вы хотите подняться выше «Урки», а не пасть еще ниже.

– Черт, да я тогда ниже нижнего! – воскликнул Худышка. – Я обожаю кино. Вы только представьте себя на экране. В тебе двадцать футов роста, и ты играешь для целого мира!

Банан засмеялся:

– И все дамы Бразилии увидят, какой у тебя огромный инструмент!

– Большинство и так уже видели, – подмигнул Худышка.

Сеньор Пиментел с негодованием покачал головой.

Между богатством и роскошью существует разница, и я поняла ее именно на «Нормандии». Личная столовая Линдси поражала мрамором, красным деревом, сверкающими зеркалами, множившими все: размеры, свет, людей. Казалось, что здесь не две, а десяток люстр, а на ужин собрались пятьдесят человек, а не одиннадцать – Чак Линдси, его переводчик, я, Граса, Винисиус, ребята из «Голубой Луны» и сеньор Пиментел.

Мистер Линдси, седовласый, учтивый, походил на элегантно и безукоризненно одетого киношного отца семейства. Он был в смокинге, как и «лунные» ребята.

– Не разберу, кто из вас официанты, а кто – музыканты, – улыбаясь, сказал он.

Отрывисто-гнусавые звуки английской речи перенесли меня в спальню сеньоры Пиментел, и я услышала ее мягкий голос, обращающийся ко мне и Грасе по-английски; сеньора надеялась, что наши юные мозги впитают английские слова. Мои и вправду впитали: когда Линдси заговорил, я кое-что поняла. Переводчик, студент из Рио, поколебался, прежде чем передать нам по-португальски неудачную шутку Чака.

Мы с ребятами принужденно засмеялись. Но Граса стояла рядом с сеньором Пиментелом с каменным лицом. На юбке ее красного платья был спереди длинный разрез, открывавший мускулистые загорелые ноги, и я удивлялась, как на этих резко очерченных мышцах не рвутся чулки. Чак Линдси попытался втянуть ее в разговор, но Граса вздохнула и скрестила руки на груди, как если бы сидела на скучном уроке.

– Мистер Чак говорит, что у вас исключительное сценическое обаяние, – перевел юноша. – Он говорит, ему нравится, как вы жестикулируете, когда поете. Он говорит – это очаровательно.

Граса едва заметно кивнула и посмотрела на палубу, словно прикидывая, как сбежать.

– Спасибо, – ответила я. – Она поет для людей со всего мира. Даже для дипломатов и президентов. Нет публики, которой она не смогла бы угодить.

– Не думаю, что ей хочется угождать любой публике, – вставил сеньор Пиментел. – Она артистка, а не девица легкого поведения.

Граса залилась краской. Студент снова поколебался, прежде чем перевести, – на этот раз дольше. Линдси вскинул брови и заговорил, будто ничего и не слышал. Наша беседа продолжалась, но больше походила не на разговор, а на утомительную игру в испорченный телефон пополам с шарадами. К тому времени, как внесли блюда, мы все успели устать от беседы. Граса принялась капризно ковыряться в тарелке. Линдси не отрываясь смотрел на нее – точно так же смотрела Нена на девушек, которых собиралась нанять: оценивала, высчитывала, сильные ли у них руки, мягкие ли ладони, хорошо ли они будут управляться на кухне. Дважды я ловила оценивающий взгляд мистера Чака на себе. Мы еще не успели окончить ужин, а Граса уже отодвинула тарелку, достала из сумочки сигарету и зажигалку и закурила. Мистер Линдси кашлянул и улыбнулся ей, точно заигрывая с ребенком.

Направлять беседу требовалось осторожно. Граса, когда на нее находило, становилась дикаркой, свободной и от логики, и от манер. Если бы я сказала хоть слово о ее поведении или попросила бы затушить сигарету, она бы повела себя еще более вызывающе. Попытайся я вывести Грасу из столовой, она наверняка принялась бы орать, не заботясь о достоинстве – ни о своем, ни о моем. Если требовалось чего-то добиться от нее, надо было сделать так, чтобы она сама того пожелала. Угадай, чего хочет Граса, и сделай это первой. Быть второй – хуже для нее нет.

Я отложила салфетку и встала.

– Прошу прощения, – сказала я переводчику. – Что-то голова кружится. Выйду на палубу, подышу свежим воздухом. Пожалуйста, не провожайте меня.

Вся просторная верхняя палуба была отдана Линдси в полное его распоряжение. Пассажиры внизу переговаривались на языках, которых я не понимала. Вдали переливался огнями Рио. Городские пляжи сияли светом, но холмы сливались с ночным небом. Христос Искупитель, такой крошечный на холме Корковаду, мерцал расплывчатым пятном.

Я услышала стук каблуков по палубе и закрыла глаза, наслаждаясь победой. Ко мне в темноте прижалась Граса.

– Дай сигарету, – потребовала она.

– У тебя от курения голос изменится, – ответила я.

Граса выхватила у меня сигарету, глубоко затянулась и медленно выпустила дым.

– Может, это мне и нужно. Стать другой.

– Ты как будто на порку напрашиваешься.

– А ты разве не хотела бы меня выпороть? – Граса рассмеялась.

Я отняла у нее сигарету.

– Тот гринго может устроить тебя в кино. Ты можешь стать второй Марлен Дитрих. А ты, вместо того чтобы очаровывать его, ведешь себя как испорченная девчонка. Собственными руками портишь все и для себя, и для ребят.

– А может, я устала очаровывать. Может, я не хочу попасть в кино.

– С каких это пор? С тех пор, как твой Papai сказал, что киноактеры – это низы общества? Кем ты теперь хочешь стать? Оперной певицей?

Граса смотрела на залив. Волны катились к берегу, гребешки белели в лунном свете, словно прихваченные льдом.

– Иногда я думаю, что «Дворнягу» стоило бы спеть тебе, – прошептала она. – Не мне, а тебе надо было стать Софией Салвадор. У тебя было желание петь.

– Но не было таланта.

– Невозможно иметь все. Когда этот Чак говорит на своем английском, я будто слышу маму. Будто ее призрак здесь, в столовой. Папа сказал, что мама перевернулась бы в гробу, увидь она меня в грошовой киношке, в роли девки, которая промышляет в баре. Ее дочь должна была стать женщиной из высшего общества, а не певичкой.

– Сеньора любила музыку. Это она купила нам пластинки. Возила нас на концерт фаду. Она направила нас на этот путь. И она не злилась бы, что мы пошли по нему. Она бы гордилась.

Граса обняла меня за талию и опустила голову мне на плечо.

– В детстве у меня была такая фантазия. Не про меня-артистку. Даже не про меня-певицу. Мне хотелось волшебства, Дор. Мне хотелось, чтобы я вышла к людям и стала для них всем, хоть на несколько минут. А теперь я думаю: несколько минут – это мало. А вдруг я пою не для тех людей? Вдруг они скомкают меня и швырнут на затоптанный пол кинотеатра? А вдруг самба – просто недолгая мода, и люди потом будут смеяться надо мной за то, что я пела эти песни, а не что-нибудь приличное? А вдруг обо мне вообще никто не вспомнит?

Я крепко обняла ее. Впервые я попала в залив Гуанабара жалкой костлявой Ослицей. А вечером в особняке Льва сеньор Пиментел снова вызвал Ослицу из небытия: я не была достаточно хороша, чтобы стать певицей, я не была красива – в общепринятом смысле, я не была женщиной – такой, как от меня ожидали, я не была помощницей ни Грасе, ни кому-нибудь еще. Убежденность во всем этом всегда жила во мне, да и сейчас живет, но я научилась загонять ее поглубже, прикрикивать на нее, если она мешалась под ногами у моего нового «я». Но после появления сеньора Пиментела убежденность эта подняла голову. И в ту ночь на корабле я поняла: то же самое он сделал и с Грасой. Поначалу он превозносил ее, а потом мало-помалу растравил ее старые раны, воскресил ее угасшие было сомнения, заставил Грасу критично взглянуть на то, какой она стала. А ведь мы такие, какими себя представляем. Кем была Граса без своей дерзости? Кем была я без Грасы?

– Помнишь ту исполнительницу фаду в Ресифи? – спросила я.

Граса кивнула, ее волосы щекотнули мой подбородок:

– Наверное, сидит сейчас в какой-нибудь помойной яме, поет за еду.

– Какая разница, где она! – выкрикнула я. – Для меня она – всегда на сцене. Всегда волшебница. Именно такой я буду ее помнить.

– Я тоже, – прошептала Граса.

И вдруг зашептала слова песни, которую мы никогда не забывали:

 

Там, где кончается улица,

Плещется океан,

Плещется.

Над ним висит обломок луны,

Судьбы моей серебро.

 

Я вздохнула, от моего горячего дыхания колыхнулись волосы Грасы. Я тоже начала шептать слова той песни – я помнила их не хуже Грасы. И вскоре мы уже пели, вдвоем. Обнявшись, мы качались из стороны в сторону, как двое пьяных на исходе долгой ночи. Голос Грасы перекрывал мой, он был выше, красивее. Но мелодия бедна и одинока без поддержки, которая сделает ее насыщеннее, подчеркнет ее – как фон на портрете или декорации на съемочной площадке. Мы не пытались подстроиться друг под друга, каждая пела по-своему, но мы пели вместе.

 

Где ты, судьба моя?

Где ты, мой дом?

Отыщу ли я место в мире?

Иль одиночество – мне закон?

 

Когда мы допели, наступила тишина. Болтовня на палубе под нами стихла, не звенели больше бокалы, замер разговор в столовой позади нас. Мы слышали только, как волны плещут о борт. Потом на нижней палубе захлопали. Мы перегнулись через перила. Мужчины и женщины улыбались нам, аплодировали. Какой-то мужчина засвистел, сунув в рот два пальца. Граса рассмеялась и помахала. Захлопали и у нас за спиной. Аплодировал, улыбаясь, Чак Линдси, хлопали «лунные» мальчики.

– Мистер Чак просит вас войти, – сказал переводчик. – В салоне есть пианино.

Я крепко обнимала Грасу за талию. В ту минуту, на палубе, мы снова стали девочками, которые поют перед граммофоном. Я знала, что этот момент продлится ровно столько, сколько продлится песня, но все же была разочарована, когда Граса засмеялась, кивнула и высвободилась. Она направилась к Линдси, Винисиусу и ребятам, и тут появился сеньор Пиментел. Граса резко остановилась. Ее отец присоединился к мужчинам. Но на лице его были не удивление и не восхищение. На лице его застыла маска гнева. Испуганная, Граса отступила назад.

Этот шажок заставил меня увидеть то, чего я не видела до сих пор: Граса не намеревалась выбирать между мной и сеньором Пиментелом. О выборе и речи не шло. Не имея родителей сама, я была настолько простодушна, что собиралась соперничать с человеком, который качал Грасу на коленях и который теперь дарил и забирал любовь когда хотел. Даже закон был на его стороне: пока сеньор Пиментел жив, он владеет Грасой, как фермер владеет коровой, и может торговать ее талантами, будто мясом. Он не заявлял свои права напрямую, зная, что Граса взбунтуется против такой демонстрации власти. Нет, сеньор намеревался сделать кое-что похуже: он хотел заставить Грасу бояться. Хотел воспользоваться своим влиянием, своим неодобрением и заставить ее сомневаться в себе, в своем таланте, в том, чего она достигла. Он собирался отделить ее от «Голубой Луны» и от меня, стать единственным человеком, способным указать ей путь в жизни.

Судите меня, если хотите. Скажите, что в своем стремлении контролировать Грасу я была ничем не лучше сеньора Пиментела. Может, так оно и есть. Долгие одинокие годы я стирала пыль со старых воспоминаний, перепроверяла их, поворачивала мотивы так и сяк, отыскивая тот самый, единственно верный. То, что я сделала, я сделала из страха. А еще – из любви.

И в тот вечер, когда Граса отступила на шажок, я положила руку ей на плечо и подтолкнула вперед:

– Иди. И пусть им всем жарко станет.

Через окно я смотрела, как Граса поет. Как злится сеньор Пиментел. Видела, как замер на краю стула Чак Линдси, внимательно слушая Грасу и явно подсчитывая ее стоимость. Я молчала, пока мы, подскакивая на волнах, возвращались на берег. Винисиус спросил, в чем дело, но я не ответила. В ту ночь я плохо спала, мне снова и снова снилось, как сеньор Пиментел в салоне Риашу-Доси притворяется, будто сейчас ударит меня, а потом смеется мне в лицо. Проснувшись на рассвете, я тихо, чтобы не разбудить Грасу, оделась и отправилась к Мадам Люцифер.



На полке над его письменным столом красовались десять призов за карнавальные костюмы: сколько бы раз Мадам ни участвовал в конкурсах, он неизменно брал первое место. Я оглядела его трофеи – крылатые бронзовые женщины вздымали меч к небесам – и вывалила и про сеньора Пиментела, и про все, что он мне сказал в доме Льва.

Когда я закончила, Мадам предложил мне воды. Дождался, когда я допью, и только потом заговорил.

– Успех – как мед. Он манит к себе пчел, но привлекает и мух с крысами. Насколько я вижу, милая Дориш, у нас возникли затруднения. И нам надо решить, будем ли мы справляться с ними как в Лапе или как в Санта-Терезе.

– А в чем разница? – спросила я.

– Вы выступали в особняке Льва. Ты же видела, где он живет. В этом районе все люди исключительно вежливы. Они выжидают. Сидят по своим особнякам и пишут письма с угрозами, потом пьют чай и ждут, когда проблемы решатся. Твоя Граса – из таких людей. Ее отец делает все, чтобы напугать тебя, и ждет, когда ты уберешься. Но мы с тобой, милая Дориш, не этой породы, верно? Мы с тобой не можем позволить себе ждать.

– Я не могу выгнать его. Он пойдет в полицию или к судье, скажет, что Граса находится на его попечении. А потом вытолкает нас всех в шею.

Мадам кивнул.

– И чего ты хочешь?

– Я хочу, чтобы он оставил нас в покое.

Сидя по разные стороны стола, мы с Мадам Люцифер глядели друг на друга. Его молчание меня злило и слегка нервировало. Но я не отводила взгляда и не заговаривала первой. Мы изучали друг друга. Точнее сказать, Мадам Люцифер изучал меня. Слова были бесполезны, да и опасны.

– Я никогда не поворачиваюсь спиной к друзьям, – сказал он, выждав несколько минут. – Но тебе придется попросить меня о помощи.

Язык у меня во рту вдруг сделался шершавым и сухим, словно покрылся коркой песка.

– Помоги мне.

И как только я это выговорила, во мне поднялся жар, разбух, подобрался к щекам, мочкам ушей, макушке. Я снова оказалась в Риашу-Доси, пряталась в темноте, смотрела, как мужчины подносят факелы к тростнику. Только так можно получить хороший урожай, только так можно истребить змей и скорпионов, затаившихся в тростнике. Тростник необходимо поджечь, это сделает его сильнее. Конечно, когда поджигаешь, никто ничего не гарантирует. Ты можешь сделать просеки, насыпать песка, проложить дороги шириной в две тележки. Говоришь себе, что пламя можно держать под контролем, постоянно проверять, блокировать. Но огонь делает рывок. Движется. Танцует. Как любая природная стихия, он не имеет моральных принципов – только потребности.

Мадам кивнул:

– Давайте выпьем, все втроем. И проследи, чтобы ее папаша собрал чемоданы.



На следующий вечер, пока Граса и мальчики выступали, я пригласила сеньора Пиментела выпить. Он принял мое приглашение, не выказав ни замешательства, ни любопытства, столь уверен он был в собственных силах. Думаю, он ожидал, что я стану сражаться за свое право быть при Грасе.

Перед встречей я попросила у Винисиуса ключи от его комнаты, которую он против воли продолжал делить с сеньором Пиментелом. Поколебавшись, Винисиус дал мне ключ.

– Что-то забыла?

– Блокнот свой, – ответила я, не глядя на него. – Не могу найти. Может, у тебя оставила.

Матроне в доме Винисиуса я сказала, что он забыл свой инструмент и отправил меня за ним. Почтенная дама и раньше видела, как я прихожу с Винисиусом, и потому впустила меня без вопросов. Оказавшись наверху, я, соблюдая предосторожности, вступила в пространство, которое Винисиус отгородил для сеньора Пиментела. Под раскладушкой я нашла маленький потертый чемодан, с которым сеньор Пиментел приехал из Ресифи. Трясущимися руками я открыла платяной шкаф, который у сеньора Пиментела был на двоих с Винисиусом. Покрылась холодным потом, когда на углу засигналил автомобиль, и еще раз – когда где-то в недрах здания загудело в трубах. Я вдруг опять стала Ослицей, которая роется в вещах сеньора. Мне пришлось прерваться, закрыть глаза и велеть себе не сходить с ума.

Я набила чемодан: несколько белых сорочек, манжеты, галстуки и несколько новых костюмов, купленных Грасой. Прибавила ботинки, жестянку помады для волос и бритвенный прибор. Нашла конверт, набитый деньгами, и сунула его туда же. Потом защелкнула чемодан и снесла его вниз, к такси.

Бар выбрал Мадам Люцифер, хотя сеньор Пиментел этого не знал. Дешевая дыра в неблизкой Ипанеме, возле лагуны. Было уже очень поздно, в баре почти никого, за исключением небритого бармена и пары дюжих парней, сильно похожих на наших поклонников из тех времен, когда мы были нимфетками у Коротышки Тони. Я заказала пиво и села в углу. Липкая столешница. Чемодан я пристроила под столиком.

Вскоре в бар неторопливо вошел сеньор Пиментел. Громилы коротко глянули на него и отвернулись. На сеньоре был сизого цвета костюм из тонкого льна, кубик алмазного сахара искрился в шелковом галстуке. Сеньор Пиментел улыбнулся и сел напротив меня, потом махнул бармену, который не обратил на него никакого внимания.

– Ты часто здесь бываешь? – спросил он. Его улыбка угасла.

– Я здесь в первый раз.

Сеньор Пиментел с вожделением поглядывал на мое пиво. Я обхватила теплый стакан ладонями.

– Ну, вот я, – сказал сеньор. – Чего ты хотела?

– Поговорить.

Улыбка сеньора Пиментела вернулась: он заметил чемодан у моей ноги.

– Сбегаешь, Ослица?

Появился Мадам Люцифер. Он коснулся пальцами шляпы и грациозно подплыл к нам.

– Здравствуй, Дориш, – начал Люцифер, – как я рад, что мы можем выпить все вместе, прежде чем отправимся в путь.

Сеньор Пиментел изучал Мадам. Он, разумеется, заметил, что, за исключением цвета, их костюмы абсолютно одинаковы – пошиты у одного портного.

– Это еще кто? – спросил сеньор Пиментел.

Улыбка Мадам не угасла, но глаза сузились.

– Ты не заказала нашему другу выпить, милая Дориш?

Мадам поднял два пальца. Бармен тут же налил два стаканчика рома и принес нам. Сеньор Пиментел настороженно воззрился на свой стакан.

– Выпейте, – предложил Мадам. – Я подожду.

– Чего подождете? – спросил сеньор Пиментел.

– Когда вы допьете.

Сеньор Пиментел взглянул на меня, потом на Мадам Люцифер и снова на меня:

– Ослица, что происходит?

– Ослица? – Мадам рассмеялся. – Это еще кто? Ослиц я здесь не вижу. А вот осла – да.

Сеньор Пиментел поднялся. Мадам загородил ему дорогу.

– Допивайте, – велел он. – Ром пойдет вам на пользу.

– Что еще за польза? – выкрикнул сеньор Пиментел. – С дороги!

Мадам скучливо вздохнул. Здоровяки поднялись со стульев и встали по обе стороны от него. Сеньор Пиментел притих.

Однажды мы с Винисиусом пошли в Севилье посмотреть бой быков, и когда я увидела, как стремительно и грациозно матадор втыкает быку в загривок длинные зазубренные пики, то вспомнила тот бар и тех громил. Вспомнила, как один из них выхватил из-за спины бутылку рома и обрушил ее на голову сеньора Пиментела.

Я закрыла глаза рукой. Осколки рассыпались по кафельному полу. Лиф моего платья намок от рома. Мадам Люцифер буркнул: «Хотя бы чисто сработали», – и промокнул лацканы своего пиджака платком. Бармен куда-то делся. Громилы с натугой подняли сеньора Пиментела. Его глаза сначала бессмысленно блуждали, потом закрылись. В волосах краснела глубокая рана. Голова свесилась на грудь. Льняной костюм усеяли красные капли.

Нога у меня в туфле стала скользкой; пиво, выплеснувшееся через край, дробно капало мне на ноги и на забытый под столом чемодан.

Громилы держали сеньора Пиментела с двух сторон, он словно обнимал их за шеи, – приятели после дружеской попойки провожают друга домой – богатого друга, ведь одет он в роскошный костюм. Я выхватила из-под стола чемодан:

– Подождите!

Я попыталась загородить дверь. Мадам Люцифер зло глянул на меня. Не успела я и слова сказать, как он выдернул сахарный кубик из галстука сеньора.

– Нечего ждать.

И громилы вытащили сеньора Пиментела в ночь.



Я забралась в кровать. Голова болела, как если бы я всю ночь пила, хотя на самом деле я бегала по Ипанеме, рассовывая содержимое чемодана по мусорным бакам, – не выбросила только конверт с деньгами, сунула под матрас. Я представляла, как Мадам и его парни сваливают сеньора Пиментела на палубу какого-нибудь грузового судна до Ресифи. Он очнется, не соображая, где находится, с разбитой головой, пустым кошельком и костюмом в кровавый горошек и, может, вспомнит, что произошло накануне ночью, а может, нет. Или решит, что его ограбили по дороге в бар. Но в конце концов он поймет: то, что он очутился на корабле, который направляется на север, – не случайность. Он станет искать, чем подкупить капитана, чтобы тот повернул корабль назад. Решит расплатиться своей бесценной алмазной булавкой и не найдет ее. Люцифер забрал булавку именно для того, чтобы сеньор Пиментел не смог вернуться в Рио. Я повторяла и повторяла это себе, зная, что все это неправда.

Вечером сеньор Пиментел не вернулся в комнату Винисиуса. Граса думала, что отец основательно загулял, и думала так, пока Винисиус не постучался в нашу дверь с известием, что сеньор Пиментел забрал всю свою одежду. В его комнате Граса осмотрела пустые вешалки, открытые ящики, обыскала их, проверяя, что исчезло. Потом села на незастеленную кровать сеньора Пиментела и закрыла лицо руками. Она не плакала, просто сидела неподвижно. Мы с Винисиусом сели справа и слева от нее. Через несколько минут Граса заговорила, так и не убрав от лица ладоней.

– Он не взял свой любимый костюм. А деньги забрал.

– Ты давала ему деньги? – спросила я.

– Неважно. – Граса наконец отняла руки от глаз.

– Сколько там было? – спросил Винисиус. – Может, он хочет выкупить ферму?

– Это была не ферма! – огрызнулась Граса. – Это была, мать ее, плантация в десять раз больше Лапы. Он не смог бы ее выкупить, даже если бы захотел. Да, он старый напыщенный пьяница, но мне нравилось, что он рядом. Я так радовалась, что кто-то на моей стороне.

– Мы на твоей стороне, – сказала я.

Граса покачала головой:

– Не всегда. Вы в основном друг за друга. А папа всегда был за меня.

– Потому что ты платила ему, – сказала я.

Граса зло взглянула на меня:

– Ну и что? Все равно это было умереть как хорошо.

Потом она тяжело поднялась с кровати и заперлась в ванной.

– Нашла свою книжку? – шепотом спросил Винисиус.

Я подумала о чемодане сеньора Пиментела, засунутом в мусорный бак. Подумала о Мадам и его людях, как они тащат сеньора через дверь. Я заставила себя взглянуть Винисиусу в глаза и сказала:

– Нет. Ее здесь не было.



Через пять дней в «Урку» явились лейтенант и еще один полицейский. Из лагуны выловили утопленника. Труп страшно раздуло, но на нем был костюм, сшитый лучшим портным города. Решив, что покойный – какая-то важная шишка, полицейские, обычно равнодушные недотепы, допросили портного, тот заглянул в свои записи и установил, что номер на металлическом ярлыке костюма числится за его клиенткой Софией Салвадор.

– Портной сказал, что сшил костюм какому-то вашему родственнику, – сказал лейтенант, немолодой человек с густыми усами. – Вам надо опознать тело.

Граса тяжело прошла к себе в уборную и закрыла дверь. Притихшие ребята выстроились вдоль стены у двери, они не любили полицию, не доверяли ей. Иметь дело с полицейскими пришлось мне. Я дернула Винисиуса за рукав:

– Проверь, как она. Нельзя оставлять ее одну.

Винисиус послушно скрылся за дверью.

– Вы видите – сеньорита Салвадор расстроена, – начала я. Желудок у меня свело, и я с трудом стояла прямо. – Что случилось с тем человеком из лагуны?

Лейтенант пожал плечами:

– Пьяные вечно падают в воду. Поверите ли, мы чуть не каждый день их вытаскиваем. А этот был одет лучше многих.

– Даже богатые не знают меры, – вздохнула я.

– Особенно богатые. – На губах лейтенанта зазмеилась улыбка.

– Мне бы не хотелось, чтобы газеты начали докучать сеньорите Салвадор. Если вы сможете замять дело, она будет вам весьма благодарна, и казино тоже. Когда речь идет о безопасности, казино охотно платит за советы.

– Газеты – просто бумажки со сплетнями, – сказал полицейский. – Я на них и не смотрю.

Я вручила полицейским контрамарки в первый ряд на следующие пять концертов Софии Салвадор. Мне вспомнился шофер, который, когда мы с Грасой были посланницами Люцифера, украл буханку с кокаином, а потом пропал без следа; вспомнился Коротышка Тони, его обезображенное лицо. Я представила сахарную булавку на полке у Мадам, среди прочих его трофеев. Едва за полицейскими закрылась дверь, как я кинулась в нашу личную ванную и меня вырвало.



После морга мы с Грасой и Винисиусом отправились к лучшему гробовщику Лапы. На деньги, которые я ей дала, – деньги из конверта сеньора Пиментела – Граса купила гроб, обитый изнутри бархатом, и место в пижонском мавзолее на кладбище Сан-Жуан-Батишта.

– Откуда у тебя столько? – спросила Граса, когда мы покидали гробовщика.

– Скопила, – ответила я.

– Ага. На черный день, – сказала Граса, глядя в окно такси.

Несмотря на роскошную поминальную службу, сами похороны были простыми, присутствовали только ребята из группы и несколько друзей. Пришли Анаис, портниха Грасы и Мадам Люцифер.

Служба началась в одиннадцать утра – уже много месяцев Граса и ребята не просыпались так рано. Полусонные, торжественные, они стояли под полуденным солнцем и смотрели, как гроб скользит в могилу, словно сеньора Пиментела отправляли на вечное хранение в некий ящик. Граса рыдала совсем как одна из ее будущих киногероинь: плечи вздрагивали, но косметика под черной вуалью оставалась безупречной. Винисиус поддерживал ее под локоть с одной стороны, я – с другой.

Когда служба кончилась, Винисиус увез Грасу в наш пансион, отдохнуть перед выступлением в «Урке». В тот вечер Чак Линдси снова собирался прийти в казино послушать нас, а Граса твердила, что ей лучше на сцене, чем в нашей квартирке. Я задержалась, чтобы оставить на чай кладбищенским служителям и попрощаться с гостями.

– Какая ты худая. – Анаис погладила меня по щеке рукой в перчатке. Она выглядела очень элегантно: прямое черное платье, шляпка с вуалью. Если бы она попросила меня бежать с ней в тот момент, я бы согласилась без колебаний. Но она лишь подняла вуаль и поцеловала меня в губы, а потом попрощалась.

Позже Анаис с модисткой болтали у ворот кладбища, поджидая Мадам Люцифер. Он стоял передо мной – черный костюм и лавандовый галстук. Широкие поля шляпы отбрасывали на лицо тень.

– Не понимаю, что случилось, – сказала я.

Мадам коротко глянул на двух рабочих, которые в нескольких метрах от нас цементировали края могилы сеньора.

– Похороны закончены, милая Дориш. Думаю, тебе пора уходить с жары.

– Я хотела, чтобы он уехал, – прошептала я. – И все!

В глазах защипало. Я вытерла их ладонью, на перчатке остались мокрые следы. Мадам приобнял меня. От него пахло сандаловым деревом и крахмалом.

– Не теряй голову, дружок, – мягко сказал он. – В такие дни легко сбиться с пути. Мы партнеры. Мы оба заботимся о Грасе. И ты, и я заинтересованы в ее успехе.

– Мне ее успех был не нужен, – сказала я.

Мадам вздохнул.

– Окажи мне услугу, не изображай, что ты удивлена. Когда мы с тобой останавливались на полпути? Нам с тобой, в отличие от других, приходится принимать тяжелые решения. Мы делаем дело, иногда – не самым приятным способом. Но главное, милая Дориш, результат.

Мадам цепко держал меня за плечо. На следующий день я обнаружила четыре идеально круглых синяка.

Но тогда я села в его «линкольн», на заднем сиденье которого уже сидела Анаис; машина зигзагами спускалась с холмов в Лапу. Меня высадили у пансиона. Я вошла, но подниматься в комнату не стала. Граса наверняка спит или, что даже хуже, не спит и нуждается в утешении. Быть с ней в дни, последовавшие за смертью сеньора Пиментела, было трудно – в каждом ее взгляде я видела подозрение, в каждом ее вопросе крылась тяжесть, какую не выдержать. Поэтому я поручила Винисиусу и успокаивать ее, когда появились полицейские, и поддерживать ее в морге, и отвезти домой после похорон. Но в тот день я сама нуждалась в Винисиусе. Убедившись, что блокнот в сумочке, я вышла из пансиона и быстро зашагала к его дому.

Дверь в комнату была заперта. Внутри возились. Его голос. Голоса. Дверь открылась.

Винисиус стоял на пороге, все еще в белой сорочке и в брюках, в которых был на похоронах. Рубашка нараспашку. Галстука нет. Винисиус не любил галстуки, всегда старался поскорее избавиться от них. Длинные волосы растрепаны, обычно он зализывал их назад, но сейчас они торчали во все стороны. Черная прядь упала на глаза. Губы слишком красные и влажные.

– Дор! – выдохнул он.

– Я подумала – может, попробуем что-то написать?

Винисиус кивнул, но не сдвинулся с места, чтобы впустить меня. За его плечом я увидела Грасу. Черное траурное платье как-то странно провисло на груди. Глаза все еще припухшие. Босые ноги свешиваются с кровати, не доставая до пола. Граса пошевелила пальцами ног.

– Она не хотела оставаться одна, – сказал Винисиус.

– Я пойду. – Голос гулко отдавался в голове, уши словно набили ватой.

Винисиус поймал меня за руку:

– Увидимся вечером, на роде.

– Конечно, – пробормотала я.

– Я выдохлась, – промурлыкала Граса. – Застегни мне, amor. Я пойду с ней.

Винисиус глянул на меня и повернулся к Грасе. Я уставилась в пол, на треснувшие плитки. Услышала, как вжикнула молния. Шепот. Влажные звуки поцелуев. И вот Граса уже рядом, засовывает черные чулки в сумочку, духи тошнотворно сладкие. Я испытала страстное желание бежать прочь, вниз по лестнице, через дорогу, по переулкам, не останавливаясь. Граса подцепила меня под руку – и через минуту мы на улице, жмуримся на предвечернее солнце.

– Не сходи с ума, Дор. Я знаю, что для тебя это неожиданность. Я сначала тоже удивилась. Ну то есть чуть-чуть – я всегда подозревала, что нравлюсь ему, но он, упрямец, не хочет этого признавать. После того как папа… после той ночи, когда приходили полицейские… Винисиус был здесь, обнимал меня. Между нами как будто все время была дверь, и вот кто-то открыл ее, и он вошел.

Самое главное – результат. Так сказал мне Мадам, так я сама сказала Грасе через несколько лет, во время нашей последней, страшной ссоры. Всегда легче думать, что твои намерения важны не меньше, чем то, что получится на выходе, но это неправда. Главное – результат. То, с чем тебе предстоит жить дальше.

Самба, ты была моей когда-то

 

Самба, ты была моей когда-то.

О, как хорошо нам вместе пелось!

Я держала гриф твоей гитары,

Колокольчики агого нам звенели.

 

 

Кожу твоих тамборимов

Мои пальцы ласкали.

А стоны куики

Наш грех прогоняли.

 

 

Что ж, я сделала ошибку,

Думая, что тебя произвела я на свет.

Ах, самба! Самба!

Ты теперь другого секрет.

 

 

От тебя я уехала так далеко,

Туда, где снега, где ветра свист.

Флиртовала с танго и фокстротом,

За мной увивались румба и свинг.

 

 

И какая разница, где я жила,

Куда меня заводила судьба.

Сладость твоих мелодий

Была у меня на губах всегда.

 

 

Но вот я подумала о тебе,

Оглянулась – а тебя и следа больше нет.

Ах, самба! Самба!

Ты теперь другого секрет.

 

* * *

Никого не осталось, кто знал меня в дни моей юности, некому воскресить ту высокую темноволосую девушку из Лапы, которой я когда-то была. Я не воображаю, что еще молода, но меня все же пугает женщина, которая смотрит на меня из зеркала: спина колесом, как у креветки, кожа рыхлая, точно овсяная каша, волосы такие жидкие, что просвечивает кожа на голове. Женщина щурится. Она даже не выглядит как «она» – это просто груда костей в дурно пошитом кожаном мешке.

Все мы – все до одного – пойманы в капкан наших тел, не способных нас удержать. Нас определяют эти тела и их части. Человеческие голоса могут быть высокими или низкими лишь в таком вот диапазоне. Пальцы, ложащиеся на струны, могут растопыриться лишь на такую ширину. Губы и язык могут вибрировать о металлические мундштуки лишь с определенной скоростью. Даже у самого совершенного инструмента есть ограничения: струну можно натянуть лишь настолько туго, деревянную дощечку изогнуть лишь настолько тонко, лист металла свернуть лишь вот таким образом. Но музыка, что звучит у нас в голове, может все. Она способна взлететь к любой ноте, течь с какой угодно скоростью, звучать настолько громко или тихо, насколько позволит воображение. В самых сокровенных, самых чистых уголках нашего воображения нет ни мужского, ни женского, нет ни плохого, ни хорошего, там нет злодея или героя, там нет «ты» или «я». Есть только чувство и опьянение чувством.

Когда я вспоминаю наши песни, на меня снисходит именно эта чистота. В своих воспоминаниях я играю самбу, она звучит как настойчивое обращение к кому-то любимому, как безупречно составленное важное сообщение. В музыке, что играет в моей памяти, есть восхитительное совершенство фантазии, но есть и свойственная фантазии пустота. Чтобы прожить песню по-настоящему, надо услышать ее. Поэтому я честно ставлю наши пластинки на вертушку и слушаю. Голос Грасы иногда заглушен тамборимом Ноэля, ударные Кухни диссонируют с нежностью мелодической линии, Винисиус так резко заиграл вступление, что отвлек нас от тихих стонов куики. Звучание было безупречным лишь в моем воображении. Но все эти несовершенства возвращают меня в тесные студии и долгие ночи, в ту ускользающую, непознанную магию, которая рождалась, когда мы сидели в кругу – не гордые, ничего не ждущие – и обретали гармонию и ритм, с которыми можно было войти в утро. Настоящая музыка всегда возвращает меня к девочке, которой я когда-то была. Потому-то она и драгоценна.

С трепетом я достаю «Самба, ты была моей когда-то» из конверта, кладу пластинку на диск проигрывателя, опускаю иглу и внутренне готовлюсь. Такое странное подобие благочестия, словно я в покаянии хлещу себя плетью.

Риашу-Доси больше не существует. Я выяснила, что землей теперь владеет какая-то корпорация, господский дом, завод и часовню снесли, чтобы освободить место для тростника – производить этиловый спирт и ром. Урожай убирают машины. Никто ничего не сжигает. Нет больше ни Пиментелов, ни тех, кто работал на полях или в доме. И нет мне утешения.

Приходит ли он ко мне по ночам, словно привидение из фильма, – оставляя лужицы по всему дому, шикарный костюм сочится водой, глубокая рана на голове, рыба в карманах? Так мне было бы легче.

Все мы несем свою ношу по-разному и так, что порой удивляемся. Выбор, который мы делаем – в жизни ли, в студии, – никогда не бывает сам по себе, хотя может казаться, что это так, когда мы принимаем решение. Ничто не существует само по себе – ни нота, ни мелодия, ни ритм, ни решение, все под конец образует единое целое. Должно образовать.

Зачем я слушаю эти песни, от которых меня пробирает дрожь, от которых я слабею, которые словно вдавливают меня под воду, и нет возможности вынырнуть, глотнуть воздуха? Затем, что пусть лучше будут они, чем этот голос, что шипит мне, вот и сейчас шипит: Ослица, тебя разоблачат, ты всего лишь испорченная девчонка, руки твои пусты, ты помеха и дармоедка. Шепот этот столь тихий, что я очень долго принимала его за свой собственный. И я записывала пластинки. Устраивала выступления. Отслеживала авторские права на каждую песню. Подписывала контракты. Дружила с репортерами светской хроники. Вела переговоры с агентами и руководителями студий. Я гарантировала, что София Салвадор и «Голубая Луна» вовремя явятся на съемочную площадку и придут на все премьеры, даже если мне приходилось тащить их силой, подгоняя пинками и криками. Я расчищала каждую тропку с угрюмой решимостью ветерана сахарной плантации. Я никогда не слышала целого – только части.

Назад: Суждено быть
Дальше: Самба, ты была моей когда-то