Книга: Воздух, которым ты дышишь
Назад: Мы родом из самбы
Дальше: Недобродетельные, не знающие раскаяния

Суждено быть

В Лапе бывали минуты, незадолго до рассвета, когда закрывались кабаре, последние посетители возвращались в безопасность своих домов и в темных переулках становились слышны затихающие звуки ночной роды – охрипшие голоса, мелодии медленные и грустные. Тайные песни, жесткие ритмы, не предназначенные для света дня. Эти песни играли на исходе ночи, когда все остальное уже спето: хватит пить, хватит друзей, хватит женского смеха и сигарет, хватит набивать живот едой, хватит наполнять чашку водой – есть только ты и гитарист, вы одни в темноте, забыли все, кроме своих голосов, кроме песни, что внутри тебя, которую вы всегда знали, но до этой минуты не умели разделить. Иногда случались невинные слушатели: молодая мать бодрствует в окне; парочка, запутавшаяся в простынях; юная девушка в берете и брюках, руки в карманах, рот саднит от поцелуев, и блаженно побаливают места, которые ей всю ее жизнь не позволяли трогать. Она останавливается и слушает горькие жалобы роды, и жизнь ее словно колеблется на весах. Словно все, что с ней успело случиться за ее недолгую жизнь – побои, ложь, стыд, любовные бури и триумфы (хоть их так мало), – втайне сговорилось и привело ее сюда, слушать песню, ни для чьих ушей не предназначенную. Песня окутывает ее. Музыка – как зеленое поле или теплая постель; это место, где ты всегда найдешь пристанище. Дом, подобного которому нет.

Помню такое возвращение – после той, первой своей ночи с Анаис. Я слушала ту музыку, ощущала уколы чудесной боли в глубинах своего тела, и мне хотелось, чтобы так было всегда. Но я знала, что такое единение ненадолго. Песня закончилась. Дневная Лапа проснулась.

Я забежала в булочную, купила кофе и села у окна с записной книжкой и карандашом. Я постаралась записать, что чувствую. На бумаге оказалась мешанина слов и рифм – как мне показалось, пустых и жалких. Не было слов, которые передали бы опыт той ночи: меня взял другой человек, поняв и приняв мои желания. Не об этом ли говорила Граса в то утро на пляже Копакабана? Может быть, она чувствовала себя настоящей рядом со своими хлыщами? Может быть, поэтому и возвращалась к ним каждый вечер?

Я отложила карандаш, теперь я злилась. Граса месяцами испытывала это чувство – и не поделилась им. Она всегда опережала меня. И почему с этими дураками? Почему она выбрала их, а не меня? Часы, проведенные с Анаис, поблекли, и, как всегда, на первое место выдвинулась Граса. Мне захотелось рассказать ей о своей ночи, отчасти чтобы похвастаться и показать ей, что теперь мы равны, отчасти чтобы лучше осознать произошедшее. Граса бы выслушала. Она бы поняла. Как когда она после того концерта объяснила сеньоре Пиментел причину моей печали: песня заперта внутри меня. Граса поняла меня, потому что чувствовала себя так же.

Я залпом проглотила остатки кофе и закрыла блокнот, готовясь бежать домой. А потом вспомнила про нашу ссору. Мы и раньше ссорились, говорили друг другу гадости, бывали подлыми и мелочными. Отбушевав, буря уносилась, но Граса всегда умела отомстить, пользуясь для этого моими же собственными словами. Всему была своя цена: Граса могла отказаться слушать или, того хуже, объявить мой опыт с Анаис глупым и ничего не стоящим. У Грасы был дар оживлять моменты жизни, но она умела и убивать их.

Я решила не ходить пока в пансион. Можно остаться здесь, в пекарне, можно вернуться к Анаис. Можно найти Винисиуса, попросить подушку, поспать у него на полу. А потом мы напишем песню. Но от одной мысли, что придется рассказать Винисиусу, как я провела ночь, у меня запылали щеки. Рассказывать ему подобное – нет, невозможно. Не потому что я стыдилась сделанного, а из-за самого Винисиуса. Он старше. Он не новичок с женщинами – я видела, как они тают перед ним. Рассказ о том, как я провела ночь, будет приписан моей юной неискушенности. Я покажусь Винисиусу глупым ребенком, а мне хотелось, чтобы на меня смотрели как на равную.

Поэтому я, скрипнув зубами, отправилась к пансиону, твердя себе, что жить там позволено не только Грасе. Я вставила ключ в замочную скважину, но он не повернулся: дверь была не заперта.

Шторы на окнах опущены. Постель пустая, простыни смяты. В комнате пахло духами и сигаретным дымом.

– Я думала, ты меня бросила навсегда.

Я вздрогнула и обернулась. Граса сидела в углу в кресле, подтянув ноги под себя. Волосы спутаны. Подошвы черны от грязи, как у беспризорника. Голос гнусавый, словно Граса подхватила простуду.

– Сколько времени ты дома? – спросила я.

– Тебе-то какая разница?

Я села на кровать. Как мне хотелось опустить голову на подушку и провалиться в сон! Я пожалела, что пила кофе.

– Я выпила лишнего, – сказала я, и это прозвучало извинением. – Мы все выпили лишнего.

– Винисиус так и сказал, – ответила Граса. – Когда ты смылась, он проводил меня домой.

Теперь стало ясно, какими сигаретами здесь пахнет. Я сгребла простыню в горсть.

– Он поднимался сюда, с тобой?

Граса улыбнулась:

– Ага. Но я его выдворила. Хотела подождать в одиночестве. Я не знала, вернешься ли ты.

– Я гуляла.

– Долго же ты гуляла.

Я могла бы солгать, но почувствовала острую потребность рассказать Грасе правду. Не потому что Граса ее заслуживала, а потому что иначе мой опыт стал бы в моих глазах менее реальным.

– Я ходила к Анаис. Разбудила ее.

– Опять ругалась насчет уроков? – Граса села поудобнее.

Я покачала головой:

– Мы не ругались. Мы вообще почти не разговаривали.

Граса сощурилась, словно производя в голове какие-то вычисления. Потом ее глаза расширились и она улыбнулась.

– А после она тебя выставила на улицу. Не оставила спать у себя под бочком?

– Ей утром на работу. И мы не муж и жена. Мы просто приятно провели время.

– Правда хорошо? – спросила Граса.

Я уставилась на свои ладони.

– Это было как когда мы в первый раз увидели город, тогда, на корабле, помнишь? Как будто вдруг попали в совершенно новое место, но которое словно знали всю жизнь. Как будто мы должны были там оказаться.

– И вот мы здесь. – Граса кивнула, выбралась из кресла и села рядом со мной, сплетя свои пальцы с моими. – Когда ты ушла, я кое с кем ужасно поцапалась, – призналась она.

– С кем это?

– С Винисиусом, с кем же еще. Он искал тебя. Я сказала ему, что мы поссорились, и он начал разыгрывать из себя большого начальника, сказал, что это я тебя прогнала и пусть бы я лучше держала свой язычище при себе.

– Но он проводил тебя до дома, – напомнила я. – И поднялся сюда.

– Он думал – вдруг ты вернулась и рыдаешь тут из-за того, что я задела твои чувства. Как будто ты стала бы рыдать. Как будто он тебя знает! Великий дирижер, который всем указывает, как себя вести. Ну а я ему сказала, что никакой он у нас не главный.

– У нас. – Я смотрела на наши сплетенные пальцы.

– Тебя не было на той пластинке… – начала Граса.

– И на следующей тоже не будет, – перебила я. – Я не гожусь в певицы.

– Но ты нужна мне!

– Чтобы гладить платья? Укладывать волосы?

– Мне нужно, чтобы ты была на моей стороне. – Граса сильнее сжала мою руку.

– Против кого?

– Против всех. Против всего мира.

– Мир сожрет нас с костями. Так говорила Нена.

– Меня пусть лучше проглотит целиком. – Граса рассмеялась.



«Дворнягу» и «Воздух, которым ты дышишь» несколько месяцев подряд крутили по радио каждый час. Девушки в Рио теперь звали своих парней «дворнягами». Компания, производившая мыло «Люкс», напечатала в газетах рекламу, где говорилось: «Бальзам для бритья “Люкс” придаст вашей коже младенческую гладкость, даже если для НЕЕ вы – любимая Дворняга!» А когда люди покупали патефон, «Дворняга» становилась первой пластинкой, которую они клали на вертушку.

После выхода пластинки мы отыграли столько концертов, что до сих пор не понимаю, как остались живы, так мало мы спали. Счастливая дрожь успеха – нами восхищаются, нас хотят слушать! – подпитывала всех нас, даже меня. Кабаре, джазовые клубы, небольшие залы – все хотели видеть нас у себя на сцене. Точнее, хотели видеть Софию Салвадор и «Голубую Луну». Я оставалась за сценой – подпевала, отстукивала ритм ногой, отмечала смены темпа и ритма, когда ребята начинали импровизировать просто из баловства. Сидеть скорчившись за сценой, в темноте, среди пыльных балок, проводов и всякой бутафории – всего того, что зрителям видеть не полагается, иначе это разрушит создаваемую на сцене иллюзию, – было как сидеть на кухне господского дома в Риашу-Доси. Именно здесь часами напролет резали, мыли, отскребали, истекали кровью и потом, бесконечно создавая искусную иллюзию простоты и роскоши для тех, кто находится в господских комнатах. Какая-то часть меня чувствовала себя в темном, вещном мире засценья как дома. Другую часть точило отчаяние: меня снова вышвырнули на зады, в тень. Но у меня было утешение, которым я дорожила: Граса оттеснила, но не заменила меня; моего голоса нет на пластинках, но Граса поет песни, написанные мной.

За недели, что прошли после выпуска «Дворняги», я написала много песен. Девушки и парни, которых я оставляла каждое утро, возвращались ко мне в моих стихах. Песня «Как очистить луковицу» была очевидной до смешного – о раздевании, но ее двойное послание дубиноголовые цензоры Жеже считать не сумели. Были жизнерадостные песенки о красавчиках-барменах. Были песни для вечеринок во время карнавала, в них герои занимались любовью в карнавальных костюмах, уединившись где-нибудь в темном переулке. Были душещипательные песни о коротких летних романах, были гневные баллады, написанные от лица покинутых. Конечно, музыку писал Винисиус, но он в те дни был способен лишь на песни о безнадежной любви.

В мелодиях Винисиуса звучало вожделение. Музыка начиналась, как обычно, с чистых звонких нот, но потом постепенно выбивалась из колеи, двигалась как в летаргии и звучала глубже, звуки не имели дна, сквозь них можно было падать в бесконечность. Я не спрашивала о причинах. Не хотела знать. Что бы ни прорастало внутри нас, что бы ни поднималось на поверхность – за работой мы с Винисиусом не анализировали своих чувств, не разлагали их на части. Мы просто следовали за музыкой, даже если она пугала нас. Сочиняя, мы с Винисиусом бывали смелее, чем в реальной жизни, – отчасти потому, что со всеми трудностями, что поджидали нас в музыке, мы сталкивались вместе.



На студии «Виктор» так хотели наших песен, что пускали нас записываться в любое время. Каждый вечер, когда София Салвадор и «Голубая Луна» отыгрывали концерты, мы отправлялись к Сиате – ни поздний час, ни усталость не могли заставить нас пропустить роду. Мы шлифовали какую-нибудь трехминутную самбу, и кто-нибудь из нас, обычно Граса, улыбался и говорил:

– Отлично. Давайте ее запишем.

Винисиус кривился.

– Да ну же, Прфссор! – поддразнивал его Кухня, глотая звуки. – Дор, пзвони прдюсеру! Идем зписываться!

Так просто нам в те дни было достигнуть согласия.

В студии нас встречал продюсер с сонными глазами. Мы были пьяны, валяли дурака, но как только часы начинали отсчитывать время и продюсер включал микрофоны, мы без остатка вливались в музыку.

Я вспоминаю те ночные часы: вот мы, пошатываясь, идем на студию через всю Лапу, бок о бок, посмеиваясь и спотыкаясь друг о друга; я сейчас так люблю Грасу и мальчиков, что трудно дышать. Да, я не была нимфеткой. Я не была Лореной Лапой. Я не была певицей с пластинки. Я не была частью действа и никогда не стала бы. Но чудо нашего взлета – моего взлета – никуда не делось. Мы добились успеха. Мои песни были у людей на устах. А мы – Граса, Винисиус, «лунные» мальчики и я – были вместе, создавая музыку ради самой музыки и время от времени ощущая себя великими и знаменитыми самбистас.

Конечно, мы не знали, что такое настоящий успех. Мы подписывали договоры не читая и отдавали наши песни «Виктору» за гроши, а взамен попадали на радио, что обеспечивало нас концертами. Мы зарабатывали достаточно, чтобы платить за комнату и удовлетворять аппетиты Мадам Люцифер, да еще оставалось, чтобы отдавать Винисиусу и ребятам их долю. Мы все еще сидели на рисе и бобах, а мальчики не могли бросить свою дневную работу, но нас это не огорчало. Мы наивно думали, что мечта сбылась.

Не только мы жили этой мечтой. После успеха «Дворняги» на студии грамзаписи пошли десятки других групп по образу и подобию нашей, с женским вокалом, бывшим тогда в новинку. У «РКА» были Жеси и «Барабаны». У «Одеона» – Нина и «Светлячки». У «Парфалона» – Валдетта и «Песни Бразилии». А у «Виктора», параллельно с нами, записывались Араси и «Стиляги». Они и видом походили на нас: музыканты в костюмах, певицы в школьных белых блузках и широких юбках. Но их самба не имела ничего общего с нашей, язвительной, страдающей, трагической и веселой одновременно, – скучная, неопасная и абсолютно фальшивая песня Араси Араужо «Мяу-мяу» бесстыдным образом была списана с «Дворняги», но кого это интересовало? Вскоре «Мяу-мяу» уже крутили на радио, а Араси соперничала с нами за концерты.

Наши песни выпали из постоянной ротации на радио прежде, чем мы поняли, что произошло. Кабаре зазывали к себе популярных исполнителей, и мы начали выступать все реже. Когда мы в предрассветные часы приходили к «Виктору», у нас часто портилось настроение: мы обнаруживали, что три другие группы, явившиеся записывать очередной хит, уже топчутся у входа. Нас это обескураживало: мы только-только вкусили сладость успеха, и вот чудесный напиток разбавлен и стал водянистым. Так как концертов стало меньше, мы с Грасой снова отказывали себе во всем – надо было платить за комнату и отдавать долг Мадам Люцифер. Потом мы задержали плату Мадам на две недели, и вот в наш пансион явился его посланец. Я похолодела, ожидая приказа следовать в контору. Однако парнишка прибыл по другому поводу.

– Ждите Мадам на углу его дома, – объявил он. – И оденьтесь пофасонистее. Мадам сказал – никаких штанов, хорошенькая пусть не сильно красится. И приведите парня – того, главного. Пусть наденет приличный костюм.

– Куда мы пойдем? – спросила я.

Парнишка пожал плечами:

– Он сказал – вы его гости.



Полночь уже миновала. В свете газовых уличных фонарей шелковистый костюм Мадам блестел словно мокрый. Мы – Граса, Винисиус и я – давно уже прошли Бека-дос-Кармелита и плутали в каком-то незнакомом районе.

Мадам насвистывал, и от этого я меньше нервничала – может быть, это просто экскурсия, а не наказание за просроченную мзду. В конце концов, с нами был Винисиус, а он не должен Мадам ни сентаво. Так я успокаивала себя, пока мы шли по незнакомым улицам; наконец Люцифер остановился перед ржавой железной дверью.

– Ну, пришли, – сказал он и постучал.

Заслонка глазка приоткрылась. Скрежет щеколды, скрип дверных петель. Перед нами стоял мускулистый юнец в смокинге, не старше нас с Грасой. Ресницы у него были такими длинными, что почти касались бровей. Юноша объявил:

– Как раз вовремя.

Мы прошли через пустую контору заброшенного завода. Юноша провел нас по темным коридорам, и вот показался свет, послышались голоса. Тесный коридор выходил в необъятный склад, где было накурено, стояли столы и стулья. Мужчины в смокингах и женщины в расшитых стеклярусом вечерних платьях – люди, которым самое место в «Копакабана-Палас», – теснились за столиками и толпились в баре. Присмотревшись получше, я обнаружила, что у некоторых дам есть кадык. А у некоторых господ в смокингах слишком пухлые губы и тонкие черты. Официантки (или то были официанты?) в кокетливых полицейских формах сновали от столика к столику, на подносах позванивали бокалы. Музыканты на сцене играли самбу.

Мы сели, и Винисиус спросил:

– Зачем мы сюда пришли?

– Нас будут развлекать, – ответил Мадам и заказал бутылку тростникового рома.

Музыканты заиграли быстрее. К толпе присоединились еще несколько парочек. Граса залпом выпила ром и встала.

– Потанцуй со мной, дурачок, – сказала она и потащила Винисиуса со стула.

Граса одолжила наряд для сегодняшней ночи у Анаис, и длинное шелковое платье, присобранное на талии, сидело на ней как влитое. Граса и Винисиус присоединились к танцующим. Винисиус двигался неуклюже, смотрел себе на ноги и то и дело натыкался на другие пары. Он вздохнул и пошел было прочь, но Граса схватила его за руку. Оба на какое-то время почти замерли – они единственные не двигались. Граса что-то пошептала на ухо Винисиусу, и он недоверчиво уставился на нее. Потом на его лице медленно расцвела улыбка, и оно чуть ли не засветилось. Я никогда не видела его таким счастливым, даже когда мы писали наши лучшие самбы.

Я залпом выпила свой коктейль. Мадам налил еще и придвинул бокал ко мне.

– И давно это продолжается? – спросил он, кивая на танцплощадку, где Граса с Винисиусом теперь двигались слаженно.

– Что?

– Гитарист и певица. Старая история, навязшая в зубах. Я надеялся, что ты это предотвратишь, но мы все животные, не так ли?

Пол поплыл у меня под ногами. Волосы Грасы лежали, точно были из гипса. У Винисиуса рубашка прилипла к груди.

– Они не парочка, – сказала я.

Мадам рассмеялся:

– Скоро станут. Грасинья не даст здравому смыслу перевесить сиюминутные желания. Она ведь надолго не загадывает, да? Это больше по твоей части. – Он снова подлил мне рома.

– Что по моей части?

– Амбиции.

– У Грасы в мизинце больше амбиций, чем у всех дураков в этом клубе вместе.

– Она подчиняется своим желаниям. Амбиции требуют планирования, обдумывания. А желания – это просто инстинкты, которые мы удовлетворяем. И они ненасытны, querida. Желания превращают нас в дырявые ведра.

Музыка смолкла. На расшитый блестками занавес упал яркий луч.

– Я обещал, что нас будут развлекать, – сказал Мадам. – Вот, начинается.

Танцплощадка опустела. Граса с Винисиусом вернулись. Мы сидели в молчании; в воздухе тяжело висел сигаретный дым. Потом занавес разъехался в стороны и на сцене появился мужчина. Кожа у него была темная и блестящая, как шкурка сливы. Тугие мускулы словно перетянуты венами. На голове убор из синих и фиолетовых перьев, а платье усыпано жемчужинами и застегнуто на одном плече. Лицо и тело запорошены блестящей пудрой, сверкавшей в свете софитов, – казалось, он только что вышел из моря и покрыт каплями.

Музыканты заиграли. Артист горделиво шагнул вперед и запел. Меня поразило, как он двигается, ослепил его костюм, поразили огромные размеры, заворожил его напор. Он спустился в зал. Мужчины, женщины, официанты и официантки танцевали вокруг него, словно в трансе. Я закрыла глаза. Теперь, когда я не видела его, эффект улетучился – голос был средненький, музыканты играли непрофессионально. Когда номер кончился и гости снова попадали на свои стулья, я открыла глаза.

– Вот это да! – воскликнула Граса.

Мадам кивнул:

– На сцене надо быть мечтой. И заставлять людей мечтать вместе с тобой.

– Талантливому музыканту не нужна страна грез, – сказал Винисиус.

Люцифер рассмеялся:

– Страна грез нужна всем. Талант просто помогает туда попасть. Вы это отлично понимаете – вспомните своих подражателей, которые воруют у вас концерты.

– Они недолго продержатся. – Винисиус бросил взгляд на меня. – Наши песни лучше.

Граса скрестила руки на груди:

– Я пою лучше.

– Этого недостаточно, чтобы вы оставались первыми и дальше, – заметил Люцифер. – Вы думаете, что девочки, которые слушают вас по радио, понимают разницу между Софией Салвадор и Араси Араужо? Да даже я не вижу разницы. Вы сколько угодно можете быть первыми и лучшими, но грош этому цена, если про вас никто не знает. Придумайте что-то, чему другие не смогут подражать. Надо, чтобы девочки по всему Рио захотели одеваться, как София, вести себя, как София, звучать, как София, – но чтобы они не смогли стать Софией. София Салвадор должна быть одна. Она не школьница, она – мечта. Она должна производить на людей такое впечатление, чтобы любая певичка, которая вздумает подражать ей, выглядела жалко.

Граса кивнула:

– Я не хочу затеряться в толпе шалав, которые даже мелодию напеть не в состоянии.

– Значение имеет наша музыка, а не то, как мы выглядим, – сказал Винисиус. – Верить надо в талант, а не в костюм. Ну же, Дор, втолкуй ей.

– На сцене я, а не Дор. – Граса засмеялась. – Люди видят меня. Вы с мальчиками можете и дальше носить свои скучные смокинги, но Мадам прав: я должна отличаться.

– А мне нужно на свежий воздух. – Винисиус поднялся, раздвинул занавес в дверном проеме и вышел.

Граса вздохнула:

– Надо перетащить его на нашу сторону, или «Голубой Луне» конец. Дор, поговоришь с ним? Он тебя послушает.

Мадам улыбнулся. Получается, главным развлечением вечера вдруг стала я? Я поднялась и вышла вслед за Винисиусом.

Он курил, меряя шагами переулок. Увидел меня, протянул сигарету, и я взяла. Выкурив до половины, я заговорила:

– Сейчас девчонки поют самбу на каждом углу. София Салвадор должна от них отличаться.

– Настоящим самбистас костюмы не нужны. – Винисиус продолжал расхаживать взад-вперед. – Мы не в варьете выступаем. Дор, я хочу, чтобы люди знали наши песни! Хочу, чтобы люди, когда я умру, помнили нашу музыку, а не в каких костюмах мы выступали.

– Как люди узнают наши песни, если они их не слышат? Мы лучшие в городе – и мы тонем. Нам нужно что-то, что будет нас отличать.

Винисиус фыркнул:

– Какая-нибудь замануха!

– Нет. Стиль. Что-то, благодаря чему люди запомнят нас.

– Если нашу музыку не запоминают, значит, мы не заслуживаем быть музыкантами, – процедил Винисиус. – А если люди не могут оценить наши песни по достоинству, они не заслуживают их слушать.

– Ты взялся решать, кто заслуживает, а кто нет? Кто достаточно хорош, чтобы нас слушать, а у кого на это мозгов не хватает? Да ты такой же, как эти мокрые кошки из «Копакабана-Палас». Сноб несчастный.

– Дор, ты не понимаешь. – Винисиус выхватил у меня сигарету.

– Может быть, я тоже не заслуживаю твоей музыки? Может, мне не место на вашей драгоценной роде?

– Ты росла не под звуки самбы. Вы с Грасой слушаете эту музыку несколько месяцев – и уже решили, что сможете подогнать ее под себя.

Я резко выдохнула, словно сигарета все еще была у меня в зубах.

– Мы хотим сделать самбу лучше. Сделать своей. Не играть до бесконечности одно и то же и не быть как ты, а ты застрял в слезливых песнях, потому что чахнешь и томишься.

Мне показалось, что у Винисиуса перехватило дыхание. Он отвернулся.

– Она катастрофа. У меня были девушки посимпатичнее. И уж точно приятнее.

– У меня тоже.

– Ты слишком хороша для всего этого.

– Всего – чего?

– Попыток изображать парня.

Я засмеялась:

– Никто не читает Худышке нотаций насчет «слишком хорош для всего этого». Вы его поздравляете.

– Потому что Худышка отлично проводит время, когда он не с нами.

– А я – нет?

Винисиус покачал головой:

– Я тут не единственный, кто чахнет и томится.

Кирпичная стена под моим плечом была теплой, шероховатой. Я закрыла глаза и привалилась к ней. Винисиус привалился к противоположной стене, мы стояли, как зеркальные отражения друг друга, глаза в глаза, в тускло освещенном переулке. Винисиус на ощупь достал из пачки очередную сигарету.

– Что она тебе сказала? – прошептала я. – На танцплощадке? Как заставила остаться?

– Она сказала, что поддержит меня, как когда мы на сцене. Это… это забавно, потому что это правда. На сцене я доверяю ей больше, чем в жизни. Когда мы на сцене, она другая. Весь ее эгоизм куда-то девается. Пф-ф – и нет! Она отдает всю себя, все, что в ней есть, и ее это не пугает, меня тоже. Я знаю: она отдает себя не только мне – она отдает себя всем, кто слушает. А вдруг однажды, поднявшись на сцену, она изменится? Вдруг перестанет так отдавать себя? Я не хочу потерять это чувство, Дор.

Винисиус смотрел на меня, испуганный малыш, пойманный с поличным на краже. Мне хотелось наказать его и в то же время – обнять.

Не так давно я сама наслаждалась этой опьяняющей щедростью Грасы. На сцене она провоцировала тебя, не держа в голове ничего дурного, заставляла тебя стать лучше, заставляла подняться до ее уровня. И то, что она извлекала из себя, казалось даром, который она преподносит только тебе, а не еще десятку или сотне зрителей. Именно это было главным талантом Грасы: в ее присутствии ты, абсолютно заурядный человек, верил в свою уникальность. Винисиус ощущал это так же остро, как я. Одна на двоих печаль может связать людей крепче, чем физическое влечение. Но и зависть набухала во мне, горькая и настойчивая. Именно на сцене Граса чувствовала себя настоящей до кончиков ногтей, и Винисиусу было дано делить с ней восторг этой настоящести. К тому же с Винисиусом Граса умела сделать наши песни такими живыми, как нам с Винисиусом никогда не удавалось.

– Ты хотя бы выступаешь с ней на сцене, – сказала я.

– И мне не хватает тебя, – ответил Винисиус. – С тобой я почему-то чувствую себя надежнее. С тобой мне не кажется, что очередной концерт станет моим последним.

– Но надежность – это скучно, правда?

Винисиус коротко, печально улыбнулся мне. Я ответила ему такой же улыбкой.

Я сунула руку в ладонь Винисиуса, нащупала его большой палец и погладила мозоль на подушечке. Кожа была такой толстой, что я усомнилась, ощущает ли он мои прикосновения. Сколько песен создано этой мозолью? Сколько гитар она пережила? Под ложечкой стало жарко, жар поднялся, растекся в груди. Винисиус выпрямился. Неужели он услышал исходящее от меня тепло?

Я ждала, что он пошутит, или уберет руку, или сделает как-нибудь так, что мы вернемся в зал. И вдруг почувствовала его руки – большие мозолистые ладони гитариста – у себя на бедрах. Пальцы впились мне в бока, Винисиус потянул меня к себе. Я не знала, собрался он обнять или поцеловать меня, и чувствовала одновременно оцепенение и восторг.

За спиной у меня скрипнула дверь. Свет ударил в лицо Винисиусу. Он сощурился. Его руки словно упали с моего тела. Слишком быстро, будто он устыдился, что кто-нибудь увидит нас в подобии объятия – дружеского или иного. Это было как ледяной душ сионской школы, тело окоченело, дыхание перехватило, но в голове внезапно прояснилось. Две парочки, спотыкаясь, вывалились из клуба и протиснулись мимо нас. Молодой вышибала остался стоять в открытой двери.

– Вы заходите? – спросил он.

– Да, – отозвалась я и повернулась к Винисиусу: – Костюм – это просто тряпки. Хочешь удержать ее – дай ей то, чего ей хочется. Или она найдет кого-нибудь, кто даст ей то, чего ей хочется.

– Дор, подожди, – жалобно попросил Винисиус, но я повернулась и вошла в клуб.

Мы – все мы – были по натуре бойцами. Винисиус хотел, чтобы его музыку помнили. Граса хотела, чтобы ее знали и, зная, любили. А мы с Мадам Люцифер бились за одно и то же, хотя я поняла это лишь много лет спустя, навещая его в тюрьме, – мы оба сопротивлялись попыткам равнодушного к нам мира выкинуть нас на обочину. Я не могу жаловаться на судьбу, учитывая, как высоко я поднялась. Но факты таковы: я родилась девочкой с кожей темнее, чем нужно; меня чуть не выбросили в тростниковое поле умирать, как бесполезное животное; у меня не было ни семьи, ни денег; было мало книг, зато имелась способность наслаждаться и мужчинами, и женщинами. Некоторые люди, подобно Грасе и Винисиусу, не сомневаются в своем праве на существование. Но мне всегда приходилось доказывать, что я чего-то стою. Мадам тоже доказывал, что достоин жить на земле, только у него были другие методы. Мадам помогал нам добиться успеха не только из-за стремления заработать на нас – карманы он мог набивать, продавая кокаин и девушек, – но потому, что разглядел в Софии Салвадор и «лунных» парнях отблески того, что видели и мы с Грасой и Винисиусом, видел возможность перемен, возможность побега. Мадам представлял для нас опасность – но он был и благодетелем, помогая сделать из школьницы женщину-мечту, а потом заставляя ее соревноваться с соперницами так, чтобы уничтожить или их, или саму себя.



После ночи в клубе Мадам нанес визит на студию «Виктор». Радио «Майринк» ежегодно проводило нечто вроде смотра талантов, и от звукозаписывающих компаний Рио – «Колумбии», «Парфалона», «Виктора» и других – требовалось дать номер для концерта, который транслировался в прямом эфире на всю Бразилию. «Виктор» выставил нашу конкурентку, Араси Араужо, с двумя песнями. После визита Мадам на студию Араси пришлось ограничиться одной песней. София Салвадор и «Голубая Луна» получили второй трехминутный номер.

Концерт должен был проходить в некогда облезлом казино «Урка», известном облупившейся краской, плесенью, лепным потолком в протечках и огромными люстрами, в которых недоставало подвесок. «Урку» купил Жоаким Ролла и тут же закрыл казино на ремонт. Некоторые полагали, что «Урку» переделают в самое шикарное казино Рио. Другие называли Роллу аферистом и предсказывали, что ремонт будет заброшен из-за проблем с деньгами. Как бы то ни было, восстановление казино было окутано тайной, все в Рио с любопытством ждали его открытия, и вскоре шоу «Майринка» стало самой важной новостью в городе.

В недели, предшествовавшие шоу, Граса и Мадам Люцифер до бесконечности придумывали костюмы: концертные платья с юбками в оборках и с перьями на плечах, сильно присборенные сзади длинные наряды с лентами на подоле и рукавах, чтобы эти ленты развевались, когда София Салвадор будет двигаться на сцене. Мадам нанял модисток, чтобы превратить наброски в платья, но все эти складки да перья совсем задавили фигурку Грасы, в них она была похожа на малышку, совершившую налет на мамин шкаф. В конце концов Граса и Мадам сошлись на вишнево-красном платье для Софии и новеньких смокингах для «лунных» мальчиков. Наряды вышли дорогими, а это означало, что мы должны Мадам изрядную сумму еще и за то, чтобы пристойно выглядеть на майринковском шоу. Все мы ощущали напряжение – шоу должно было стать нашим успехом, но мы с Грасой нервничали больше всех.

За несколько часов до шоу музыканты погрузились в несколько такси вместе с инструментами, в багажниках лежали аккуратно сложенные смокинги. Ребята помахали нам с Винисиусом – мы стояли на тротуаре перед моим пансионом. Едва они уехали, как мы бегом кинулись наверх, где Граса все торчала в ванной. Она заперлась там после обеда, твердя, что ей перед выступлением нужно уединение, и не выходила уже несколько часов. Я постучала в дверь:

– В «Урке» есть уборная. Необязательно наряжаться ради поездки на такси.

– Отвяжись! – прокричала в ответ Граса.

В ее голосе звенело отчаяние, это была мольба. Мы с Винисиусом переглянулись.

– Открой дверь, – сказала я, стараясь, чтобы голос звучал ласково.

– Не могу. – Граса икнула, всхлипнула. Полилась вода.

– Граса?

– Господи! Хоть бы сдохнуть!

Сердце у меня забухало громче барабана. Мне вспомнились Риашу-Доси, река, Граса в материнском пальто, карманы оттянуты булыжниками.

– А ну открой! – заорала я.

Щелкнул замок. Граса сидела голая на крышке унитаза – лицо полосатое от слез, глаза опухшие. Кожа на лбу, где начинались волосы, выглядела так, будто Граса скребла ее теркой. А вместо мягких локонов топорщились короткие платиново-белые лохмы, похожие на собачью шерсть.

– Ты что с собой сделала? – охнула я.

Следом за мной втиснулся Винисиус.

– Черт, – буркнул он.

Я схватила полотенце, чтобы прикрыть наготу Грасы, хотя ей, кажется, было все равно. Граса подавилась рыданиями и уставилась в потолок.

– Я хотела быть не как все! Хотела как у Греты Гарбо! Думала устроить сюрприз.

Я оперлась на раковину, боясь, что меня вырвет. До начала концерта в «Урке» оставалось полтора часа.

Ужасно медленно и осторожно, держа ее как манекен, руки-ноги которого могут отвалиться и сломаться, мы с Винисиусом перенесли Грасу на кровать и замотали в халат. А потом я велела Винисиусу позвонить единственному человеку, который мог нас спасти.

Анаис примчалась через десять минут. Увидев Грасу, наша учительница покачала головой. Граса попыталась почесать кожу на голове, но Анаис шлепнула ее по руке:

– Не вздумай раскровить!

– Чешется ужас как! – проскулила Граса. – Я ее десять раз мыла!

Анаис достала из сумочки густую мазь с алоэ и принялась втирать ее Грасе в голову. Захватывая пряди светлых волос, Анаис обнажала кожу и накладывала мазь. Закончив, Анаис натянула Грасе на голову шапочку для душа и объявила нам с Винисиусом:

– Укладывать такие волосы нельзя, они просто выпадут. Сожжены до хруста, кожа на голове – тоже. – Анаис повернулась к Грасе: – Волосы вроде твоих надо осветлять в три-четыре приема! Сколько перекиси ты на себя вылила?

Граса снова повалилась на кровать и закрыла лицо руками.

– Придется отменить выступление, – сказала Анаис.

– Это невозможно, – ответил Винисиус. – Ребята уже уехали в «Урку». Не хочу их бросать.

Граса, лежа на кровати, засмеялась, смех прозвучал гнусавой одышкой со всхрапами.

– Только о ребятах и заботишься!

– Они все не должны расплачиваться за твою дурость, – огрызнулся Винисиус.

– Не называй ее дурой! – Мой голос заметался по всей комнате.

Граса улыбнулась.

– Нельзя отменять выступление, – объяснила я Анаис. – Если мы не явимся на концерт, нас больше никуда не пригласят.

– Да это и неважно, потому что Люцифер перережет нам глотки, – прибавил Винисиус.

– Тогда найдите другую певицу.

Граса села.

– Но нашу программу никто не знает, – объяснила я. – Мы готовили новую песню.

– Ты ее знаешь, – сказал Винисиус.

Ладони мои буквально вздулись от крови, в пальцах запульсировало, словно в каждом было по сердцу. Я дернула головой в сторону Анаис.

– Она говорит – мне не место на сцене. Говорит, у меня голос не для большого зала.

– Вот и докажи, что я не права, – сказала Анаис.

Граса рывком поднялась с кровати.

– Да, я лысая, как попа младенца. И наплевать. Петь сегодня буду я.

– Я знал, что тебя это приведет в чувство, – развеселился Винисиус.

– Значит, ты просто пошутил? – спросила я.

– Я хотел помочь. Подумал… – Веселость сошла с лица Винисиуса.

Просто шутка. Он совершенно не имел в виду, что я действительно выйду на сцену вместе с ним и ребятами. Меня так и перекосило от злости и обиды. Кулаки сжались сами собой. Я снова оказалась в Риашу-Доси: завод, урожай собран, жар пышет в лицо, пенится в котлах жидкий сахар, он вот-вот перельется и покалечит всех, кто окажется рядом. Граса наверняка тоже помнит.

Она отпихнула Винисиуса и встала рядом со мной, от нее пахло перекисью и алоэ. Медленно, словно боясь, что я стану сопротивляться, Граса обхватила мои кулаки своими маленькими ладонями. Потом придвинулась вплотную, ее лицо почти коснулось моего, и мне почудилось, что мы снова лежим в кровати, делясь секретами.

– Ну же, Дор, – прошептала она. – Посмотри на меня. Вот так. Не злись на него, это я во всем виновата. Я и правда устроила черт знает что. Но ты же знаешь, как мне хочется туда, на шикарную сцену. Ты единственная это знаешь. Одна из нас должна выйти и петь. А я не хочу быть посмешищем. Не хочу, чтобы люди надо мной потешались. Ты нужна мне.

Я сделала очень глубокий вдох – как учила Анаис. Почувствовала тепло Грасы, ее губы, ее дыхание – наше общее дыхание.

Ты нужна мне.

Вот оно, предел самых смелых мечтаний: я стала необходимой, как язычок в замке, как винтик в роскошной машине.

– Может, шляпу? – спросила я Анаис. – Самую большую, самую эффектную?

Анаис покачала головой:

– На сцену не выходят в шляпе, это неуважение к публике. К тому же никакая шляпа не закроет всю голову. Только шапочка для душа. Или тюрбан. Но тюрбаны – удел байянас.

Граса на миг встретилась со мной глазами. Это было как телепатия – проживешь с человеком лет десять и уже понимаешь его без слов. Мы подумали о карнавале. О Тетушке Сиате. О доках Салвадора. Как великолепны были байянас. Как величественны.

Безумная мысль. Но что нам еще оставалось?



Для торжественного открытия «Урки» Жоаким Ролла нанял целую флотилию водных такси – доставить в казино туристов с двадцати круизных теплоходов. Светловолосые загорелые мужчины и женщины толпились во внутреннем дворе, который был вдвое больше, чем завод в Риашу-Доси. Кусты, усыпанные белыми цветами и подстриженные в виде кубов, походили на гигантский рафинад. В конце дорожки, ведущей через двор, высились массивные каменные колонны – вход.

Вместо обычного бархатного занавеса на сцене сверкал водопад из тысячи круглых зеркалец, каждое размером с монету; он не вполне скрывал стоящего за занавесом артиста. Туристы теснились за столиками похуже. Лучшие столики, поближе к сцене, занимали богатые и могущественные горожане, Ролла обещал «Майринку» их присутствие, и они пришли из любопытства – взглянуть, что за безвкусный кошмар выстроил на деньги сомнительного происхождения друг президента Жеже, о котором ходило столько слухов. Ролла надеялся – как и мы – превратить любопытство столичной элиты в благосклонность, а то и восхищение.

Я устроилась возле сцены и онемело разглядывала зрителей. Молодые светские львицы в головных уборах, с которых на лоб свисают драгоценные подвески, вечерние наряды густо расшиты стеклярусом – непонятно, как дамам удается передвигаться под такой тяжестью. Их матери и бабки, несмотря на жару, явились в меховых палантинах. (Установленная Роллой машина для охлаждения воздуха оказалась ненадежной и всю ночь то включалась, то выключалась.) Одетые в смокинги управляющие студий грамзаписи и большие шишки из универмагов поглядывали на выступающих. Скрипачи, пианист и мужчина с виолончелью аккомпанировали толстошеей сопрано – она исполняла арию из бразильской оперы, написанной по распоряжению Папаши Жеже. Самого президента не было, зато пришли его советники.

У меня сводило желудок от ужаса, мы оказались третьими исполнителями самбы в программе, после иллюзиониста и перед Араси Араужо, нашей подражательницей, которая была последней. Надо же такому быть, чтобы именно она завершала концерт! Араужо считалась исполнительницей народных песен, и толпа запомнит именно ее выступление.

Граса и Анаис заперлись в крошечной гримерке «Урки», слишком маленькой, чтобы вместить нас троих. Когда я представляла себе, какой Граса выйдет оттуда, меня начинало подташнивать.

Прежде чем ехать в «Урку», мы, точно воры, сдернули с вешалки красное платье Грасы, ссыпали в наволочку кое-какие побрякушки. Потом все вчетвером понеслись в «Дамский шик», где Анаис взяла отрез плотной красной тафты, шляпную проволоку и горсть булавок. Винисиус помог нам доставить все это добро в «Урку», но он понятия не имел, для чего оно нам.

За сценой метался нервный человечек, проверявший, все ли готовы к выходу. Через десять минут объявят наш номер – а Граса все еще в гримерке, с Анаис. Появились «лунные» мальчики в щегольских голубых смокингах. Винисиус зализал свою густую шевелюру назад, открыв бачки и острые скулы. Я не могла заставить себя посмотреть ему в глаза.

Грудастая сопрано покинула сцену, и вниманием публики завладел иллюзионист. Нервный человечек, крутившийся возле наших парней, промокнул лоб платком, а потом взмахнул им, давая знак, что следующими на сцену пойдем мы.

Послышался перестук каблуков. Винисиус открыл рот и схватил меня за плечо. Маленький Ноэль чуть не выронил барабанчик.

На Грасе было открытое красное платье с вырезом-сердцем. Юбка колоколом расходилась от талии. На запястьях звенели все имевшиеся у Грасы браслеты. Ярко-алая помада. Глаза больше не были ни припухшими, ни покрасневшими. Сожженные волосы скрывала красная тафта, которую Анаис навертела затейливым тюрбаном.

– Ну что, ребята? В первый раз байяну видите? – Граса вскинула руки и улыбнулась.

В тот день не было никакого карнавала, праздника, когда в фаворе самые вызывающие наряды. Обычный бразильский день 1938 года. И выйти на сцену в наряде байяны – не в пародийном карнавальном костюме, а в эффектном платье – было немыслимо.

– Что это за игра? – спросил Винисиус и повернулся ко мне: – Твоя идея?

Граса уронила руки. Браслеты зазвенели.

– Это не игра.

– Сеньорита Салвадор! – выкрикнул нервный распорядитель и помахал нам.

Он увидел Грасу, и глаза его так расширились, что я подумала, не хватит ли его сейчас удар. Появись Граса вообще голой, он, наверное, был бы потрясен меньше. Распорядитель тяжело сглотнул и выговорил:

– Я не могу этого позволить.

– Это еще почему? – Улыбка Грасы исчезла.

– «Урка» – место для утонченных людей! – Распорядитель явно пребывал на грани. – Здесь дипломаты. Двоюродный брат президента сидит у сцены! Мы ожидали наряда чуть более…

– Скучного, – вставила Граса.

– Чуть более пристойного. – У человечка вспыхнули щеки. – Но, кажется, вы, matutas с северо-востока, этого не понимаете.

– Вы хотите сказать – она выглядит непристойно? – От вопля Буниту мы чуть не подскочили. Наш тихоня с куикой тяжело дышал, руки сжались в кулаки. – Хотите сказать, моя мать и мои сестры не достойны уважения, если одеваются так же?

– Дайте нам минутку, – сказала я.

– Минуту, но не больше. Если к тому моменту, когда иллюзионист закончит, она не будет выглядеть прилично, я отменю ваш номер.

– Прилично? – крикнула ему в спину Граса. – Да у меня больше прикрыто, чем у этих девок в зале.

Винисиус вздохнул.

– У нас всего три минуты, чтобы завоевать публику. А публика будет не столько слушать музыку, сколько разглядывать этот чертов наряд. Если Грасу не переодеть, никто нас просто не услышит.

Он смотрел на меня, Граса – тоже. Винисиус был прав, за одну песню Граса не успеет очаровать публику настолько, чтобы та забыла, что перед ней байяна, и сосредоточилась на голосе Грасы и нашей музыке.

– Я устрою вам побольше времени, – сказала я.

– Как? – спросил Кухня.

– Какая разница! – воскликнула Граса. – Дор все устроит. Ну что, встряхнем этих зануд как следует?

Ребята переглянулись. Худышка пожал плечами:

– Гори оно все огнем. Пускай у них челюсти поотваливаются.

Послышался плеск аплодисментов, и конферансье объявил:

– А теперь – народная музыка из наимоднейших клубов Лапы! Сеньора София Салвадор и «Голубая Луна»!

Со своего места за зеркальным занавесом я видела, как зрители перешептываются, пожимают плечами. Распорядитель торопился к нам, лицо у него пылало не хуже наряда Грасы. Но перехватить ее он не успел, Граса выбежала на сцену. Ребята последовали за ней.

Я схватила Винисиуса за руку:

– Что бы ни случилось здесь или за сценой – продолжайте играть.

Винисиус поцеловал меня в щеку и шагнул сквозь зеркальный занавес.

В зале воцарилась оглушительная тишина. Браслеты Грасы позванивали то громко, то тихо. Многочисленные зеркала словно высосали из Грасы все краски, лицо ее было белым. Парни расселись у нее за спиной полукругом и заиграли. Первые ноты вышли у Грасы неуверенно. Инструменты заглушали ее голос. Лицо Грасы на миг исказилось – она услышала, как слаб ее голос, – но она не сбилась, не начала заново. Она пела дальше.

Каждая аудитория, даже самая изысканная, ждет неудачи. Ждет, что исполнитель где-то ошибется, что песня окажется ему или ей не по зубам. Поэтому пусть певец изобразит, что теряет контроль, не теряя его по-настоящему. Чтобы справиться с этим, Грасе требовалось время. И добыть это время должна была я.



Выступившие уже участники концерта сгрудились за занавесом, чтобы поглазеть на Грасу и парней. Растолкав их, я кинулась к уборным, заглянула в пять гримерок и нашла нужную. Наряд Араси состоял из школьного вида белой блузки и широкой юбки вроде тех, что прежде носила Граса, вот только верхние пуговки на блузке были расстегнуты, а лицо певицы густо накрашено. Глядя в зеркало, Араси проходилась по щекам пуховкой.

– Ты ошиблась дверью, – сказала она, заметив меня.

– Нет. Тебя-то я и ищу.

– Наслышана про тебя. Сестра, я не из таких.

– Нашла сестру. – Я выхватила у нее пуховку.

Араси попыталась отобрать пуховку, и я подняла повыше руку. Араси сделала еще одну попытку. Я снова отдернула руку с пуховкой, а потом схватила Араси за локоть.

– Только тронь! Я закричу!

– Сиди тихо, и я ничего тебе не сломаю. – Я выкрутила ей запястье.

– Но мне уже на сцену пора. Я завершаю концерт.

– Не сегодня. – Я оттолкнула ее, повернула собачку хлипкого замка, схватила стул и подперла им ручку.

– Ты что делаешь?!

Я встала перед дверью:

– Дашь сольный концерт мне.

Араси кинулась на меня, метя крашеными ноготками в лицо. Элегантный головной убор, который Анаис сделала мне специально для концерта, смялся, булавки застряли у меня в волосах. Я ухватила Араси за руку, выкрутила за спину и нажимала, пока она не закричала, а потом дернула ее, притиснув к себе. Мы оказались лицом к зеркалу. Помада у Араси размазалась. На моем желтом шелковом платье пылала красная полоса.

– За мной придут мои музыканты, – проскулила Араси. – И распорядитель. Я закричу, что ты удерживаешь меня силой. Они выломают дверь.

– Лучше скажи, что тебе стало плохо, – посоветовала я. – Что ты не можешь выйти на сцену.

Араси снова начала изворачиваться и пинаться, но я держала ее, как Старый Эуклидиш держал раненых ослов в Риашу-Доси. Через минуту Араси устала, совсем как те ослы. Я взглянула на часы, висевшие в уборной. Граса и ребята вот-вот закончат песню.

В дверь постучали. Я чувствовала, как под моей рукой поднимается и опадает грудь Араси, и покрепче притиснула певицу к себе.

– Мадам Люцифер – мой друг, – прошептала я, глядя на отражение Араси в зеркале. – Слышала когда-нибудь про Коротышку Тони? Страшно подумать, что Мадам Люцифер сделает с твоей мордашкой, если ты сейчас хоть пикнешь.

Араси не отрываясь смотрела на меня в зеркало. В дверь продолжали стучать. Наконец Араси заговорила, совсем тихо. Послушно сказала, что очень плохо себя чувствует, пусть уходят. Стучать перестали. Араси сделала усилие, вывернула шею и посмотрела на меня.

– Я всем расскажу, что ты меня заставила. Кобелиха.

Кобелиха. Я часто слышала это презрительное словечко, но не в свой адрес.

– Заставила? – Я делано засмеялась. – А я всем расскажу, как мы тут резвились. И тебе было так сладко, что про все на свете забыла, даже про свое выступление. Как думаешь, понравится твоим поклонникам, что ты сучка-кобелиха?

Араси окончательно затихла, минуты в молчании тянулись как дни. Руки у меня уже сводило. Ноги дрожали. Но я держала Араси, пока не уверилась, что концерт закончился. Все это время я представляла себе Грасу и мальчиков – как они ждут появления конферансье, который объявит следующий номер, а его все нет, и тогда они переглядываются и начинают следующую песню – без колебаний, без терзаний.

Анаис смотрела их выступление из-за кулис. Позже она рассказала мне, как после первых неуверенных нот голос Грасы потек свободно. Она играла с браслетами, словно они музыкальный инструмент. Она пританцовывала рядом с Винисиусом. Модуляциями голоса она побуждала его сначала играть быстрее, потом медленнее. Винисиус ни разу не сбился с такта. Дополнительная струна, которую он приделал к своей семиструнке, добавляла звучанию глубины. Голос Софии Салвадор качался на низких звуках гитары, затем взмывал над ними. Но этот разрыв между низким и высоким звучанием был не болезненным диссонансом, а слаженным диалогом.

Даже официанты забыли разносить заказы. Молоденькие гардеробщицы столпились в темных углах зала. Чьи-то руки в толпе вдруг начали хлопать в такт музыке. Взгляд Грасы метнулся на шум. Она запела громче, затанцевала быстрее. К середине «Дворняги» весь зал словно дышал свободно и легко. Кое-кто из светских сеньор отстукивал ритм по столу. А их сеньоры покачивали головами и улыбались. Наверное, думали: Сколько смелости у этой птахи! А сколько очарования!

Песня смолкла. София Салвадор поклонилась. Зрители в восторге свистели и топали, даже мы с Араси в ее гримерке чувствовали, как подрагивает пол. Я отпустила Араси.

– Твоя взяла, – сказала она. – Все закончилось.

Аплодисменты стихли. Снова зазвучала музыка – мои друзья играли на бис. Я убрала стул, подпиравший дверную ручку, открыла дверь. Араси ошиблась: ничего не закончилось. Для нас все только начиналось.



Любой бразилец, включивший в тот вечер радио, чтобы послушать шоу «Майринка», слышал, как аплодировали Софии Салвадор. И теперь, кажется, весь Рио хотел увидеть ее вживую.

Мы стали официальными музыкантами «Урки». Послушать нас приезжал испанский посол, после концерта он поцеловал Софии Салвадор руку. Это фото напечатали все крупные газеты. Ролла платил нам достаточно, чтобы мы чувствовали себя богатыми, хотя богатыми мы не были. Мы расплатились с Мадам за наши роскошные наряды. Мальчики купили хорошие костюмы и стали получше питаться. Мы с Грасой сняли люкс с ванной на львиных лапах. На следующий после шоу день мы отправились в салон красоты и сбрили Грасе ее сожженные волосы. Пока голова обрастала заново, Граса носила шляпки, а потом разгуливала по Лапе этаким прекрасным эльфом.

Чем громче был наш успех, тем сильнее сужался наш мир. В кафе и бары ходить мы перестали, поскольку молодые музыканты там накидывались на нас с просьбами замолвить за них словечко или дать взаймы. Мы не могли появиться на пляже или в кабаре, без того чтобы за нами не увязалась толпа поклонников Софии Салвадор – обоего пола. Все модные девчонки в Рио красили губы алой «фирменной» помадой Софии Салвадор, пока София не сменила этот цвет на сиреневатый, потом коралловый, потом ядовито-розовый. Зато волосы у нее так и остались слепяще белого цвета. София Салвадор быстро отправила тюрбан в отставку – отчасти потому, что ее попросили об этом Буниту и Банан, отчасти из уважения к настоящим байянас, а отчасти потому, что Грасе невыносимо было думать о себе как о подражательнице. Ее платья теперь походили не на колокола, а на колонны, а разрезы открывали ноги все выше. Цвета она выбирала такие, какие встретишь скорее в джунглях, чем в театре: тропически-зеленый, голубой, как на крыльях бабочек, пурпурный. Она была хамелеоном – маленьким, ярким, постоянно меняющимся. Поклонницы и соперницы выбивались из сил, пытаясь не отстать от нее.

К 1940 году во дворике Тетушки Сиаты стало небезопасно. Самбистас соперничали за концерты, контракты со студиями и записи на радио. Хорошие песни превратились в ходовой товар, а Лапа оставалась Лапой и не видела ничего зазорного в том, чтобы подслушать чужую роду, запомнить чужие песни, кинуться на студию и еще до рассвета записать эти песни как свои собственные. Именно так другие музыканты крали наши самбы и в конце концов вытеснили нас с дворика Сиаты в комнатушки пансиона. В этих комнатах мы и написали наши самые известные песни: «Плачу о тебе», «Милый Морено», «Мой Негу», «Только пригуби»», «Завоюю тебя», «Болит мое сердце».

В то время в Лапе были десятки хороших самба-бэндов, но только в нашей компании нашелся человек, который поставил себе цель – сделать нас великими. Если пол на сцене был слишком скользким, если кто-то пытался зажать наш гонорар, если ребят не обеспечивали горячей водой и полотенцами, если гримерная оказывалась грязной – я все улаживала. Владельцы кабаре, менеджеры со студий звукозаписи, охотники за талантами, музыканты-конкуренты и скудоумные ничтожества из Лапы, которые пытались попользоваться Софией Салвадор и «Голубой Луной», за моей спиной называли меня Барбосом, Стервятницей, Сукой, Кобелихой, а то и похуже. Люди думали, что я не слышу, как они меня оскорбляют, однако рано или поздно очередное прозвище доходило до меня, но я на такое просто не обращала внимания – думаю, к огорчению этих недоумков. Во всяком случае, внешне не обращала. Я вспоминала, как называли мою мать. И чем она заслужила такое? Когда она была ребенком, ей не давали прохода маленький сеньор с дружками. Когда ее вышвырнули из господского дома, она отказалась умирать от голода и пошла батрачить на плантацию. Не захотела, чтобы ее выдали замуж. Отказалась считать себя опозоренной. Прозвища ей давали из страха, из страха ее и ославили. Я не стояла на сцене рядом с Софией Салвадор, как мне мечталось, но я заслужила свою собственную славу.

Дела ребят я тоже улаживала. Когда Худышка, Банан и Буниту повздорили из-за официантки «Гриля», я добилась, чтобы девицу уволили, а после концерта привела за сцену трех красоток – по одной для каждого. Когда Маленький Ноэль заболел воспалением легких, я убедила Роллу оплатить хорошего врача. Но в основном я сглаживала ежедневные «импровизации» между Грасой и Винисиусом. Случалось, что Винисиус выговаривал Грасе за лень или ставил под вопрос ее музыкальные вкусы, и тогда я, возвращаясь с Грасой домой на такси, обрушивала на нее поток комплиментов и жестоко высмеивала Винисиуса, как ее прежних, позабытых уже, хлыщей, называла его Динозавром и корчила рожи, изображая его насупленную физиономию, пока Граса не начинала рыдать от смеха. Когда же Граса выводила Винисиуса из себя, называя стариком и намекая, что он бездарность, я предлагала ему прогуляться вместе вдоль берега и во время долгой неспешной прогулки старалась успокоить, слушала, как он клянет Грасу за необъятный эгоизм, а потом перерабатывала эти жалобы в стихи, которые могли бы стать песней. Я, подобно Кухне, не давала оркестру сбиться с ритма и обеспечивала тончайшую гармонию между Винисиусом и Грасой.



Однажды во время выступления в «Урке» один из вышибал сообщил мне, что у нас посетитель.

– Говорит, он отец сеньориты Салвадор.

Я вспомнила день – как же давно это было! – когда рычащий автомобиль впервые въехал в ворота Риашу-Доси, и ощутила панику, но вместе с тем – любопытство. Стоя в темном коридоре за сценой, я сказала себе: это просто хитрость. Какой-нибудь поклонник рвется встретиться с Софией Салвадор. Или агент из конкурирующего казино хочет перекупить нас у «Урки».

– Выпроводи его, – ответила я.

Мужчина, который сделал шаг ко мне, был слишком невысок, чтобы быть сеньором Пиментелом. Седые жидкие волосы, между нахмуренных бровей залегла глубокая складка. Но когда гость на мгновение повернулся ко мне боком, растерявшись в лабиринте из дверей гримерок и стоек с костюмами, я увидела резко очерченный римский профиль. И заметила просверк алмазного кубика рафинада.

– Как ты выросла, Ослица! – Сеньор Пиментел улыбнулся, как улыбнулся бы старинному приятелю. Взгляд прошелся по моим каблукам, брюкам, подтяжкам и шелковой блузе.

– Я не Ослица.

Сеньор Пиментел качнулся ближе ко мне, обдав сладко-прогорклым запахом, словно сеньор мариновался в роме.

– Кажется, здесь все придумывают себе новые имена. И как ты теперь себя называешь? – спросил он.

– Дориш. Как всегда.

– Правда? Ну что ж, Дориш, я видел Грасинью в газете – как она пожимает руку послу. У нее там такая смешная штука на голове, и накрашена она сильнее, чем следует порядочной девушке. Но я понял, что это она. Я бы узнал свою Грасинью где угодно.

Слышно было, как София Салвадор и «Голубая Луна» исполняют последнюю песню. Потом у них тридцать минут, чтобы отдохнуть и переодеться перед следующим отделением концерта.

– Долго же вы нас искали, – заметила я.

– Ее, – поправил сеньор Пиментел. – Все думали, что она погибла. И иногда мне кажется, что лучше бы она умерла, чем жила как кабареточная девица. Или того хуже.

– Да вы только посмотрите, на какой сцене мы выступаем! Вовремя вы нас отыскали.

Сеньор Пиментел улыбнулся:

– Мы в Ресифи иногда слушаем ее по радио. Никто не догадывается, что это она, а я помалкиваю. Если бы ее мать увидела свою дочь на сцене перед важными людьми наряженной, как жрица вуду, она бы перевернулась в гробу.

– Вы пришли ругаться с нами? – спросила я.

– Каждой девушке нужен отец. Кто еще укажет ей дорогу в жизни?

Свет на сцене сделался ярче, запульсировал, в коридоре тоже стало светлее. Пиджак на сеньоре Пиментеле был засаленный, лацканы обтрепались. Галстук под алмазной булавкой покрыт пятнами.

– Как сахарная торговля? – спросила я.

Глаза сеньора встретились с моими.

– Рынок уже не тот, что раньше. Кто поумнее, вкладывает деньги в другие предприятия. Граса правильно сделала, что уехала. Что ей было делать в Риашу-Доси? Выйти замуж за еще одного полуразорившегося плантатора?

– Вы как раз этого от нее и хотели.

Сеньор Пиментел покачал головой:

– Я хотел обеспечить ее будущее. Отцовская любовь слепа. Человеку вроде тебя этого не понять.

– А что я за человек?

Сеньор Пиментел пожал плечами:

– Отбракованный. Не обижайся, Ослица! Ты не виновата. Девицы вроде тебя обычно нарожают детишек и бросают их на нас – кормить, одевать, учить. Тебе повезло. Таких добрых patrão, как я, не много.

– Мне повезло, что у меня была Нена.

Лицо сеньора Пиментела исказилось.

– Она была хорошая старуха.

– Была?

– Вскоре после вашего исчезновения Нена как-то упала на кухне. Я вызвал для нее врача – ты знаешь, она была для меня особенной. Врач сказал – сердце.

Каблуки словно подломились. Я качнулась к темной стене, привалилась к деревянной обшивке. Я хотела отправить Нене деньги, чтобы показать, какого успеха мы добились в Рио, но даже письма ей не написала, не подала весточки, что жива. Отчасти из-за молодости и эгоизма, отчасти потому, что боялась, как бы меня не выследил вот этот человек. Не тот красивый грозный мужчина из моих воспоминаний, а невысокий человечек в обтрепанном костюме. Кто же из них был настоящим сеньором?

Выступление закончилось. Граса и мальчики, возбужденные, вывалились за сцену. И Граса увидела его – я ничего не могла поделать. Сеньор Пиментел воскликнул: «Грасинья!» – и раскинул руки для объятия.

Граса застыла. Улыбка исчезла, лицо сделалось как у манекена – бесстрастное, ничего не выражающее. Я лучше многих знала, как хорошо Граса умеет ранить другого, но знала и о ее способности к внезапным проявлениям доброты. И сейчас я гадала, что возьмет верх.

– Это я, твой Papai. – Руки сеньора Пиментела упали.

Граса смерила его взглядом:

– Много же времени тебе понадобилось.

Ничего не понимающие парни глядели на них. Из внутреннего двора доносились смех, скрежет отодвигаемых стульев. Слушатели направлялись из концертного зала назад, в казино, – выступления Грасы были достаточно длинными, чтобы люди успели напиться и почувствовать себя счастливыми, но не настолько, чтобы у них пропало желание проиграть немного денег.

– Ты видел представление? – спросила Граса.

– Пока нет, – ответил сеньор Пиментел. – Я пришел прямо сюда, повидаться с тобой.

Граса моргнула, будто просыпаясь после долгого сна.

– Нам через полчаса снова на сцену. Мне надо отдохнуть.

– Ты не можешь посадить меня у сцены? – спросил сеньор Пиментел.

– У вас есть смокинг? – вмешалась я. – Без него в первые ряды не пустят, здесь с этим строго. «Урка» – респектабельное заведение.

Сеньор Пиментел потемнел лицом – и я словно оказалась в гостиной старого дома, замерла перед хозяином Риашу-Доси. И приготовилась к наказанию. Но сеньор закрыл глаза, снова открыл – и расцвел в улыбке.

– Я посмотрю на мою девочку отсюда. Вместе с тобой, Ослица.

Винисиус и мальчики с любопытством посмотрели на меня. Я отвернулась. Шелковая блуза, брюки с заутюженными складками, дорогие туфли на каблуках. Мне вдруг показалось, что все эти вещи не мои. А я – уборщица, нацепившая костюм героини и разоблаченная, едва пробралась за кулисы.

Недобродетельные, не знающие раскаяния

 

Я плаваю в волнах моря —

И вспоминаю ту ночь на пляже,

Когда ты бежала в прибое,

От меня убегая все дальше.

 

 

Вот я захожу в воду.

Волны плещут так нежно.

В ту ночь ты не ушла от меня,

Но упрямилась, как и прежде.

 

 

Я вспоминаю, ныряя,

Как встретились наши губы.

Мы были как две волны,

Забыв, где вода, а где пот наш грубый.

 

 

Я выбираюсь на берег.

Мы как двое зверей, отчаянные.

Ах, если б мы тогда утонули —

Недобродетельные, не знающие раскаяния.

 

 

Ты и я —

Недобродетельные, не знающие раскаяния.

Ты и я —

Недобродетельные, не знающие раскаяния.

 

* * *

Если способность помнить помогает понять нам, кто мы есть, то способность забывать позволяет оставаться в своем уме. Если бы мы помнили каждую услышанную песню, каждое прикосновение, любую, даже самую ничтожную боль, любую, даже самую пустячную печаль, любую, даже самую мелкую и эгоистическую радость, мы бы наверняка сошли с ума. Я поняла это после смерти Грасы, после того, как провела некоторое время в Палм-Спрингс – клинике слишком шикарной, чтобы называться психушкой. Понимаете, я очень остро чувствовала все свои воспоминания – почти как если бы переживала события заново, – и пила я в надежде стереть их все, все до единого. Однако память моя оказалась весьма цепкой. А память Винисиуса была как вытертая начисто доска.

Все начиналось вроде бы безобидно. Винисиус смотрел на часы – и не мог определить время. Или застывал посреди комнаты в нашем доме в Майами, а потом, смеясь, говорил мне, что в жизни бы не нашел дорогу на кухню. Он был смущен, расстроен, и я притворялась, что тоже все позабыла. Мы вместе смеялись над тем, что стареем.

Если вы забыли что-то окончательно и бесповоротно, то не станете тосковать по забытому, вы просто не знаете, существует оно или нет. Но если вы сознаете, что забыли что-то, в вас прорастает страдание, и не от самой потери, а от сознания утраты. Вы горюете, сами не зная по чему.

Говорят, что, старея, мы возвращаемся в места, любимые в детстве. В детстве Винисиус был тапером в кино; когда он играл, его тетка стояла рядом, и если мальчик бросал взгляд на экран, она отвешивала ему такой подзатыльник, что в ушах звенело. И все-таки Винисиус обожал кино.

Когда он начал уходить из нашего дома на Майами-Бич, то первым делом я отправлялась искать его в ближайший кинотеатр. Находила его в центре пустого ряда и садилась в соседнее кресло, от одежды Винисиуса пахло попкорном и сигаретным дымом. Потом я чувствовала в темноте, как прижимается к моей руке его рука, мы ждали, когда начнется фильм, – и вдруг снова был 1940-й, а мы в Рио, сидим в кинотеатре «Одеон».

В тот год мы с Винисиусом ходили в кино почти каждый день. Это был наш способ сбежать от утомительного соперничества, воцарившегося в самбе, от удушающего присутствия в нашей жизни сеньора Пиментела, да и от самой Грасы. Мы с Винисиусом зачарованно смотрели, как Ретт Батлер несет Скарлетт вверх по широкой дуге лестницы. Мы до слез хохотали над игрой Чаплина в «Великом диктаторе». У нас рты открывались сами собой, когда Дороти входила в созданную мастерами «Техниколор» страну Оз.

Кино не страдало снобизмом театров, оперы или зала «Копакабана-Палас». В кино было шумно, здесь толпились люди всех цветов кожи и всех социальных слоев. В большинстве фильмов (голливудских) действовали решительные героини, полные честолюбивых помыслов и отваги. Смуглые герои и героини всегда были или бандитами, или шлюхами из салуна, или усатыми проходимцами; мы с Винисиусом старались избегать подобных картин, чтобы очарование кино не рассеялось.

А вот киножурналов перед фильмом мы избежать не могли. Гитлер вторгся в Польшу, Данию и Норвегию. Фашисты Муссолини объявили войну Великобритании и Франции. Война между Соединенными Штатами и Германией еще не началась, но отношения были ледяными. В выпусках новостей Папашу Жеже называли «отцом бедняков». Отец бедняков требовал, чтобы местные самба-клубы зарегистрировались как школы самбы, иначе их не допустят к участию в карнавальных шествиях. Он потребовал изгнать из самба-бэндов духовые инструменты как «слишком иностранные», и школы самбы подхватили дурацкий девиз: «Дуешь в трубу – играешь на руку врагу». Так карнавал, бывший прежде безалаберным уличным праздником, сделался официальным конкурсом, где до́лжно было воспевать величие Бразилии. В конце концов, у нас имелись резина и сталь – и в том и в другом остро нуждались Германия и США. Так что Папаша Жеже и его кореша бесстыдно заигрывали с Гитлером и Рузвельтом, пытаясь угадать, какая из сторон одержит верх.

Мало-помалу новостные выпуски в «Одеоне» начали изображать США как Дядю Сэма – богатого самодовольного дядюшку, который поможет Бразилии в ее борьбе с коммунистами. Много лет спустя я узнала, что эти выпуски на самом деле оплачивали США – была такая Комиссия по межамериканским делам. Когда я в середине жизни протрезвела окончательно, мне начали звонить ученые люди, писавшие работы о Софии Салвадор и ее роли в пропаганде добрососедской политики. Кто она – жертва или агент? Но, понимаете, Дядя Сэм не мог позволить себе иметь враждебно настроенных соседей в своем полушарии. И пока София Салвадор и «Голубая Луна» пели на сцене «Урки», пребывая в блаженном неведении насчет того, что происходит в мире, юнец по имени Нельсон Рокфеллер убеждал американского президента Рузвельта дружить с южноамериканскими соседями, и особенно – с Бразилией. Но как мог президент США заигрывать со странами, опасными и грязными в глазах большинства американцев, не рискуя потерять доверие сограждан? С чего избирателям в США вдруг начать видеть во вчерашних врагах добрых соседей? На помощь пришел великий кинематограф: к 1940 году Вашингтон призвал голливудские студии вводить в фильмы больше персонажей-латиноамериканцев, желательно правдоподобных. И лихорадочная охота за латиноамериканскими талантами началась.

Вот что происходило, пока мы с Винисиусом сидели в «Одеоне», уверенные, будто наши злейшие враги – другие самбистас и сеньор Пиментел.

В этой жизни существует бессчетное множество первого и еще больше – последнего. Первое легко узнать: если вы не пробовали чего-то прежде – поцелуя, нового стиля в музыке, места, напитка, еды, – вы сразу поймете, что переживаете такое в первый раз. Но последнее? Последнее почти всегда удивляет. Лишь после того, как чему-то придет конец, мы понимаем: никогда больше именно этот миг, именно этот человек или опыт не повторится в нашей жизни.

Когда Винисиус заболел, все стало последним: в последний раз он был в состоянии вести машину; в последний раз мы вместе съездили в путешествие; в последний раз он по-настоящему играл на гитаре; в последний раз говорил по-английски, прежде чем окончательно и бесповоротно перейти на португальский; в последний раз мы вместе ходили в кино.

Это было в Майами-Бич, в кинотеатре недалеко от нашего дома. Мы с Винисиусом смотрели на экран, где показывали детский мультфильм. Я почувствовала, как Винисиус вынул свою руку из моей и вжался в кресло.

– Где мы? – спросил он.

– В кино, – сказала я, поворачиваясь к нему.

Он уставился на меня глазами, круглыми от ужаса. На морщинистом лице прыгал свет с экрана, и замешательство выглядело страхом. Винисиус загородился локтем, будто закрываясь от удара.

– Я буду играть! Честное слово, буду!

– Винисиус?

Я коснулась его. Он дернулся, схватился за подлокотник своего кресла – тот, что был дальше от меня.

– Я буду, буду играть! Я только немножко посмотрел!

– Это Дор. Это не тетя.

Винисиус заскулил и спрятал лицо в ладонях.

Фильм продолжался, но ни один из нас уже не смотрел на экран. Я твердила себе, что здесь темно и легко было принять меня за кого-то еще, за кого-то пугающего. Когда фильм кончился и зажегся свет, Винисиус остался сидеть в кресле, как парализованный. Меня резанула паника. Наши воспоминания – лабиринт, и вдруг Винисиус заблудился в своем лабиринте? Но нет. Ходы в лабиринте Винисиуса не становились запутаннее – они упрощались. Лишние дорожки зарастали, неважные тропки исчезали. Он не знал, что он Отец самбы, он перестал узнавать соседей, забыл, как обращаться с блендером, не мог вспомнить ни слова по-английски. Зато его португальский был совершенен, зато Винисиус помнил каждую ноту, каждое слово наших песен. Про Грасу и ребят он спрашивал раз по десять на дню, а то и больше. Все, что составляло суть его жизни, осталось при нем. Но то, как он испугался меня… пришел ли этот страх от понимания того, что я собой представляю? Винисиус знал обо всех совершенных мной мерзостях, и он простил меня, но стер ли он их из памяти? Или они вернулись в тот темный зал, чтобы преследовать нас обоих?

Винисиус еще сильнее скорчился в кресле. В зал вошел уборщик с совком и щеткой, я вытряхнула из головы прежние заботы ради насущных. Как увести Винисиуса из кинотеатра? Как убедить его вернуться домой?

Когда все рациональное сотрется без следа, с чем мы останемся? Рациональное мышление заставляет нас определять, категоризировать, разделять: ты – это, я – то; твоя любовь такая, а моя – такая; ты настоящий, а я – воспоминание. Музыка не бывает рациональной. Она действует целиком, а не своими составляющими. Хорошо помню, как какой-то умник показал Винисиусу нотную запись наших песен; Винисиус рассмеялся и вернул умнику ноты. Это всего лишь расшифровка, чувак, – сказал Винисиус. – Это не настоящий разговор.

И поэтому там, в полутемном зале, я запела. Сначала тихо, как когда мы сочиняли песни в кафе или – позже – на съемочных площадках. Сама не знаю, почему я не пела Винисиусу одну из более поздних песен; я пела «Недобродетельные, не знающие раскаяния» – мелодию, которую мы написали в тысяча девятьсот сороковом, в наш год кино и побегов, в наш год последнего и первого.

И Винисиус сделал именно то, на что я надеялась. Убрав от лица руки, открыв глаза, он слушал.

Назад: Мы родом из самбы
Дальше: Недобродетельные, не знающие раскаяния