В горах около Кимполунга, в Восточных Карпатах, замерзло во время метели девятнадцать румынских часовых.
Из газетных известий
В Рождественский сочельник мы собрались в пригороде, на даче у Дарьи Петровны. После ужина все сидели в теплой каменной пристройке с большим окном, где зажгли елку. За окном стыла не русская зима.
Пухло лежал снег на бетонной балюстраде и на низко подстриженном буксе, и, пока зажигали свечи, в окно было видно темное небо с яркими звездами, высокие ели у калитки и ровно расчищенный в снегу широкий проход. Но когда елка засветилась огоньками, звезды померкли, небо стало черным и в окне ничего не стало видно.
Дарья Петровна приказала закрыть ставни, и мы точно замкнулись в своей тесной семье. Русские пошли думы, русские полились воспоминания. На столе стояла елка, убранная золотыми коробочками, тонкими серебряными нитями «инея», с пестрой звездой, с орехами, мандаринами и яблоками, и с тридцатью пестрыми парафиновыми свечками, горевшими тихими блестящими огоньками. Елка была яркая, а по углам как был, так и остался сумрак, и в нем едва намечались силуэты гостей.
За столиком, у стены, на диване сидела хозяйка Дарья Петровна, немолодая женщина, красивая русской красотой, с правильными чертами лица и живыми, умными черными глазами. Рядом с нею, в углу дивана, беспомощной тенью простерлась графиня Вера, высокая и до того исхудалая, что на прелестном лице ее громадными казались лучистые прекрасные глаза.
Старуха Софья Николаевна сидела в углу, у двери, и ее седая голова тихо тряслась, а дочь ее, Александра Сергеевна, затянутая и стройная, в старомодной блузке, неподвижно глядела печальными глазами на елочные огни.
Остальных не буду описывать. Это были славные обломки разбитого корабля, на три четверти инвалиды Великой войны. Из восьмерых гостей целых было двое, да и те были так измучены жизнью, тоскою по родине, с такими издерганными нервами, что здоровыми их назвать было нельзя. Когда зажгли елку, разговоры стихли, и все сидели молча, отдаваясь далеким воспоминаниям, и на балконе было слышно потрескивание парафина, да иногда схватит пламенем зеленую хвою и она зашипит, пуская белый дымок и распространяя елочный залах смолистой гари.
— Что ж, господа, — сказала Дарья Петровна, — так, что ль, в молчанку играть будем?
— Под елкой всегда надо рассказывать что-нибудь необыкновенное, — тихим голосом сказал безрукий юноша.
— Или правду о себе… — сказал безногий полковник.
— Разве это не необыкновенно — сказать о себе правду? — сказала Александра Сергеевна.
— Лучше самой страшной истории, — блистая очками, проговорил сидевший в углу лысый толстяк.
— Господа, это банально, — вздохнула графиня Вера, и все замолчали. Свечи сгорали, елка скромно блистала огоньками, а по углам густели сумерки.
— Прочел я давеча в газетах, — сказал князь Петр Борисович, — что в горах около Кимполунга, в Восточных Карпатах, замерзло во время метели девятнадцать румынских часовых.
— Знаем мы Кимполунг… Стояли мы там… Помните, ваше превосходительство?
Тот, кого назвали «ваше превосходительство», заворошился в углу, точно разбуженный лохматый воробей ночью на ветке.
— Всё оттого, что в Бога не веруют, — убежденно и крепко сказал он.
— Кто? — спросил толстяк.
— А вот эти самые румыны, что замерзли у Кимполунга.
— Но, позвольте, причем тут вера? Мороз, метель, горы и прочее тому подобное, а вы Бога приплели.
— Веровали бы — не замерзли.
— То есть как?
— А вот и так… Да извольте, расскажу вам один такой случай… Он хотя ж не на Рождество случился, но, по необыкновенности своей, подойдет к рождественским рассказам, и притом же при всей своей необычайности — правда.
— Расскажите, Иван Иванович, — повернулась к нему хозяйка.
— Извольте, Дарья Петровна… И то в молчанку в такую ночь играть не охота. Было это лет тридцать тому назад, и стоял я молодым офицером в гарнизоне крепости Карса. Ну, Карс видеть надо, чтобы понимать, что это за орлиное гнездо! Форты Карадаг и Зиарет нависли на неприступных скалах. Военное шоссе вьется к ним, и каждый выступ, каждый камень, сухой куст боярышника, каждый дубок, приютившийся в расселине, русской и турецкой кровью полит. Предсмертные молитвы, стоны и вопли умирающих здесь навеки застыли под близким небом. Отовсюду смотрится смерть, отовсюду вопиет подвиг великий. Знаете, господа, скучная была служба в крепости, а чувствовали мы себя там, как то, подле славных покойников, к Богу ближе. Комендантом был Семен Андреевич Фадеев. Когда в 1877 году мы брали штурмом Карс, он с батальоном по неприступным скалам не прошел, а вскарабкался зимою по обледенелым гранитным глыбам к самому грозному форту Зиарету и штыковым боем взял его. Перед его подвигом Измаильский штурм побледнел. Повидал полковник Фадеев смерти в ту зимнюю ночь достаточно. Прямо в пустые глаза ее заглянул. Казалось бы, после… бежать от этих страшных воспоминаний свалки в рукопашную среди трупов, а Семен Андреевич там и остался. На дорогие могилки героев своих апшеронцев ходил, украшал и устраивал город и как то духовно сумел заставить и нас полюбить серые скалы, узкие улицы, черный камень домов. Точно те, что чинными рядами лежали по полкам на гарнизонном кладбище, были с нами и нам помогали… Да, господа, была тогда служба… И любили мы ее крепко. И люди были у нас такие же.
— Ну, и тем более, значит, они в метель и морозы могли замерзнуть, — вставил толстяк.
— А вот слушайте. За Зиаретским фортом был бомбовой погреб в скалах и при нем, как водится, пост — часовой. На юру, в узкой долине-ущелье, на самом верху, и, когда заметет горная непогода, не проберешься на тот пост. Был я начальником караула. А на том посту стоял ничем не замечательный, самый обыкновенный солдат Сергеев, только и было за ним, что исполнительный до крайности. И вот ночью закурила, замела горная метель. Термометр на гауптвахте стал быстро падать. Стало 18, а потом 20 и, наконец, 22. Смену часовых установили каждый час. Позакутались в тулупы, застывали в теплых кеньгах часовые, а Сергеев на пост пошел в казенной шинелишке, ветром подбитой, башлыком только круто укутался. Надо сменить его. Попытались мы с караульным унтер-офицером и разводящим с очередным часовым выйти на форт… Никуда не просунешься. Воет ветер. Белая мгла кругом. Ни гор, ни неба, ни дороги не видно.
— И Сергеева не выручим, ваше благородие, и людей зря погубим. Тут сорваться — и вся недолга. Поминай, как звали, — сказал мне караульный унтер-офицер, старый кавказец.
Вернулись. Сел я в комнатушке начальника караула. Лампа коптилки тускло горела. На столе лежала постовая ведомость и устав гарнизонной службы, и точно видел я этот страшный Зиаретский пост. Точно видел моего Сергеева, замерзающего, заносимого вьюгой, ну вот как на картине Верещагина «На Шипке все спокойно», видал я изображение — гибель часового. И так мне стало вдруг страшно. Я глядел в угол на темный образ Спасителя и всё говорил: «Господи, спаси его, Господи, выручи его… Ну, яви чудо…»
Ну, а в чудеса-то я по молодости лет не очень веровал. А всё просил: «Спаси… сохрани мне Сергеева…»
В дверь постучали. Караульный унтер-офицер с фонарем показался в дверях. Лицо его было сурово и замкнуто.
— Сергеев пришел, — мрачно крикнул он мне.
— Как… — Не знаю, чего больше было в моем голосе — радости или негодования. В нашем полку того не было. В нашем полку не могло быть, чтобы часовой покинул свой пост, ушел без смены. Только смерть могла его сменить и снять с поста.
— Да так, — печально разводя руками, сказал унтер-офицер, и в его темном скуластом лице, в насупленных глазах я прочел те же мысли, что были у меня.
Я кинулся в караульное помещение. Очередная смена спала на нарах и густо храпела. Другая недвижно сидела в темном углу, и были там люди, точно серые камни, принесенные с гор. Сергеев стоял у раскаленной печки и отогревал руки. Лицо его было багрово-красным. Он не отошел еще ни от мороза, ни от охватившего его ужаса ожидания смерти.
— Ты как же, Сергеев. С поста-то, — крикнул я.
— Меня сменили, ваше благородие, — спокойно ответил Сергеев, и ясные серые глаза правдиво устремились на меня.
— Кто тебя сменил?
— Не могу знать, точно кто. Лицо у него башлыком укручено и у разводящего тоже. Пришли двое. У разводящего фонарь. Скомандовали. Печать и замки осмотрели, пароль сказали правильный. Вижу, что наши.
Я пост сдал и пошел с разводящим… Меня сменили… Разве я сошел бы с поста… Да, Господи, Боже мой… Не́што не понимаю… Умри, а стой.
— И умирали… А ты… Какой позор…
Я схватился за голову. Сергеев врал — это было очевидно. Разводящие и все смены были налицо. Никто не выходил, да никто и выйти не мог. Метель бушевала.
Вьюга выла с невероятной силой. Казалось, что каменное строение гауптвахты трясется и стонет от ветра.
— Ну, ладно, — зловеще сказал я.
— Ваше благородие, — взмолился Сергеев, — вы же знаете: отец мой убит на этом форту, когда штурм был. Я же это понимать должен. Разве я сошел бы с поста? Меня сменили.
— Не лги.
Сергеев пожал плечами. Слезы были в его глазах.
— Воля ваша, ваше благородие, я пост сдал. Разве я мог понимать, что это чужие люди, когда и пароль, и все такое… Ну, совсем наши.
На мгновение у меня мелькнула в голове мысль о злоумышлении, о турках, Бог знает о ком, но я ее оставил. Никто не мог в эту вьюгу пройти на дальний горный пост.
— Коновалов, — сказал я караульному унтер-офицеру, — за Сергеевым наблюдать. Как только стихнет, разводящего, часового и Сергеева нарядить на пост. Ты останешься здесь, я пойду на смену… И если только ты врешь!.. — угрожающе кинул я Сергееву.
В своей комнате я не находил себе места. Какие разные роились мысли в моей голове… Сергеев жив. Сергеев не замерз… Ну — суд… Ну, дисциплинарный батальон… Но ведь жив же. А позор полку… Часовой ушел с поста.
Не умер, не замерз, как должен был, а ушел с поста… Какая гадость…
Так в мучительном раздумье провел я часа три. Наконец, караульный унтер-офицер заглянул ко мне.
— Ваше благородие. Вьюга стихла. Можно идти.
Ветер дул с той же силой, но метель прекратилась. Сквозь разорванные тучи проглядывал месяц, всё кругом было бело. Проваливаясь по колено, а где и по пояс, мы медленно подвигались, ощупью находя путь.
На темной, с обдутым снегом скале показалась постройка. Вдоль нее взад и вперед ходила какая-то тень. Я вгляделся. Мое сердце екнуло. На посту был настоящий часовой.
Он ходил, как ходят, согреваясь, часовые.
Ружье зажал под мышкой, руки вобрал в рукава. Приостанавливался, вглядывался и опять ходил по натоптанной по снегу тропинке. Месяц светил ясно. В синем небе черными зубцами высились горы. Всё было безлюдно и неподвижно, и внизу, точно отражая звезды, мерцали уличные фонари Карса.
Мы тихо карабкались к посту. Впереди разводящий с фонарем, за ним очередной часовой, потом Сергеев и я.
Часовой увидел нас. Он стал подле будки, взял ружье к ноге. Разводящий остановился.
Я услышал его команду:
— Смена, вперед, марш.
Звякнули ружья, взятые на караул.
Из-под башлыка сверкали глаза. Разводящий с часовым проверили печати и замки. Всё было исправно.
Мы пошли назад. Впереди я, за мной Сергеев, потом разводящий и тот часовой, что сменил Сергеева. Сейчас всё определится. Мы узнаем, кто и откуда был послан на смену замерзающему Сергееву. Внизу идти было легче, мы шли по пробитому нами снегу. Показались фонари гауптвахты, мы вошли в полосу света.
— Ну, раскутывайся и говори, кто ты и откуда ты взялся, — громко и весело крикнул я таинственному часовому и обернулся.
Нас было трое: я, Сергеев и разводящий.
— А где же… — раскрыл я рот.
— Всё время тут был, — растерянно пробормотал разводящий. — Как шли — по снегу сапоги ихние за мной скрипели следом.
— Да кто же это был такой? — воскликнул я.
— Не могу знать, — сказал разводящий и перекрестился.
— Не могу знать, — сказал, крестясь, Сергеев.
Я заперся с караульным унтер-офицером в дежурной комнате.
— Как быть, Коновалов? — сказал я. — Надо обо всем рапортом донести.
— Не поймут, — сказал задумчиво Коновалов. — Сергеева только под суд подведем и себя не оправдаем… А по совести — Сергеев тут и совсем ни при чем. На все Божья воля.
— Да кто же это был? — прошептал я.
Коновалов долго не отвечал. Он смотрел прямо мне в глаза. Его загорелое, сухощавое, скуластое лицо было спокойно и твердо.
Наконец, он уверенно и ясно сказал:
— Ангел Господень…
Рассказчик умолк.
— Ну, знаете, — сказал господин в очках. — Это называется святочный рассказ.
Но его никто не поддержал. В темной комнате стояла тишина. Свечи на елке догорели. Почтенная Марья Федоровна, экономка Дарьи Петровны, заглянула из столовой:
— Дарья Петровна, прикажите огня засветить.
— Нет, — глухо сказала Дарья Петровна, — оставьте так. В темноте посидим.
Мне казалось, что каждый из нас думал об этом простом рассказе и искал в своем прошлом чудеса Господни. Думал и я… Сколько раз Ангел Господень приходил и спасал меня!..
— Да… — вдруг прозвучал мелодичный голос графини Веры из темного угла дивана. — Я верю, что, когда все покинули, оставили Россию, когда погибнет она от нашего равнодушия, нерадения и несогласия, — Ангелы Господни охраняют ее до новой смены… Стихнет метель, и пойдем мы ей на помощь и найдем ее… спасенной… и охраненной…
Надрывно грустно звучал ее голос.
Сладко пахло парафиновой и смоляной елочной гарью, и в темноте казалось лучше и спокойнее сидеть.
Ближе к России… Ближе к Богу…