Книга: Дочь любимой женщины (сборник)
Назад: Мартовская Ида. перечитывая классику
Дальше: Дочь любимой женщины. первая встреча, последняя встреча

Возраст Рафаэля

в конце восьмидесятых

Художнику Александру Шаманову исполнялось тридцать семь лет, возраст Рафаэля, и поэтому надо было приглашать гостей, а значит, готовить стол, доставать приличные продукты и выпивку. Насчет продуктов было еще туда-сюда: Саша получал заказы как член бюро секции станковой графики, а поскольку день рождения был двадцать девятого апреля, то еще лучше – к майским праздникам всегда давали хорошие заказы. А вот с выпивкой было сложнее именно по той причине, по которой с заказами было легче. Купить водку в канун майских праздников – сами понимаете: восемьдесят восьмой год на дворе, борьба с алкоголизмом.



Приглашены были: Паша Яроцкий, мощно набирающий высоту однокурсник; потом Сева Малашкин, тоже бывший однокурсник; далее Володя Филатов, книжный график и критик-искусствовед по совместительству. И еще Волков – с ним подружились лет пять назад в Прибалтике. А еще Юрий Георгиевич Коробцов, новый знакомый из ДХВ – Дирекции художественных выставок. Разумеется, все с женами. Саша не знал, женат ли Коробцов, и поэтому долго подбирал формулу: приглашаем вас и вашу спутницу? Приходите вдвоем с вашей половиной? В конце концов остановился на традиционном – приходите с дамой. Коробцов смущенно улыбался, благодарил, записывал адрес и как добраться. Значит, пять пар плюс они с женой – итого двенадцать персон. Минералки Саша купил тридцать бутылок, так что должно было хватить. Из выпивки, конечно, лучше всего было бы достать водки, потому что вся закуска была такая, водочная.



Саша решил слегка испытать судьбу. Вообще-то судьба его не очень баловала, но хоть в чем-то должна быть удача, ну хоть в честь дня рождения, и поэтому они с женой поехали за выпивкой почти что перед самым приходом гостей. Жена взяла в этот день отгул, они с утра всё приготовили и накрыли стол, так что оставалось только нарезать хлеб и сунуть в духовку пирог с капустой.

Ближе к двум часам собрались ехать. Саша, как все-гда, вышел первый, протер стекла своего «Запорожца», завел двигатель и подождал жену положенные пять минут. Она, наверное, докрашивалась или в последний момент решила надеть другую юбку. Так было из раза в раз, когда они выезжали куда-нибудь вместе, и Саша всегда злился на нее. Бибикал, а иногда даже поднимался за ней в квартиру и говорил что-нибудь вроде «карета подана, и довольно давно». И сейчас он тоже собрался зло и громко бибикнуть и зло представил себе, как она тщательно выводит ресницы и растирает тени, вплотную придвинув лицо к зеркалу, в нерадующей близи видя свою немолодую суховатую кожу на висках и вокруг глаз, – и ему стало жалко ее и стыдно перед ней. Опять жалко и стыдно.



Опять – как позавчера. Позавчера в их секцию станковой графики принимали одну даму, жену известного архитектурного корифея, и она, как положено, вслух читала заявление: «я, такая-то, такого-то года рождения, окончила то-то…» – и Саша чуть в голос не охнул – ей было сорок шесть. На десять лет старше его жены. Эта свежая, сильная, гладкая, обласканная морскими купаниями и горнолыжным ветерком молодая женщина – на десять лет старше его жены, усталой и совсем не юной. Нет, нет, конечно, – тут же принялся уговаривать, утешать сам себя Саша, – эта сорокашестилетняя юница вся такая небольшая, а маленькая собачка до старости щенок, и потом, она розовая блондинка, а его жена, наоборот, темноволосая и смуглая, и еще у той пухленькая кругленькая мордочка, а у его жены очень выразительное, скульптурное лицо, и такие вот резко вылепленные лица иной раз кажутся старше, – да, да, всё это, конечно, так, но не настолько же, и поэтому было очень стыдно перед женой, и от бессильного стыда Саша вдруг нахамил этой дамочке. Спросил: зачем ей, собственно, вступать в их скромную секцию? Получать по больничному и заработать пенсию? Неужели это для нее столь актуально? Весь наличный состав бюро осудительно глянул на Сашу, а красавица, чуть опустив глаза, сказала, что мечтает общаться с коллегами и единомышленниками и что-то еще про станковую графику и ее место в художественном процессе…

Бессильный и безрезультатный стыд. Ну что он сейчас мог сделать для своей жены? Купить ей короб французской косметики? Свозить на Ривьеру или хотя бы в Сочи? Вернуть ей тот день, когда они познакомились? Смешно.



Жена вышла из подъезда веселая, и у Саши немножко отлегло от сердца. Решили сначала поехать в один укромный магазинчик на Лесной, а если там не выйдет, то в Оружейный переулок, и вообще поискать удачу в стороне от больших магистралей. Но на Лесной стояла несусветная очередь, торговать еще не начинали, хотя два часа уже пропищало по «Маяку», но, главное, мужики в очереди точно знали, что разгружают портвейн за четыре двадцать, красный, сладкий. Саша не поленился и сходил на задворки магазина – действительно, портвейн.

Саша хорошо знал район, и они довольно быстро объехали ближайшие переулки, Новослободскую, а также обе Масловки. Но это был какой-то особенный день. Ах, да – канун Первомая. Многие магазинчики были закрыты, и на дверях написано «по техническим причинам». Сашу взбесила эта надпись. Тоже мне, атомный завод! Какие такие у них технические причины? То ли дело раньше – «ушла на базу», «учет», «санитарный день» – всё лучше. Но жена не поддержала его гневного пафоса. Какая разница, что там написано, важно, что закрыт магазин; и вообще, странная манера все переводить в отвлеченные рассуждения… Права, наверное. Поехали с отчаяния в Елисеевский, и вдруг – о, счастье! – водка в продаже, потные ликующие лица, очередь с двойным заворотом, так что люди оказывались то справа, то слева друг от друга, они улыбались друг другу, дивясь на эту сложную геометрию, и наплевать, что стоять еще час или полтора, главное – есть! И Саша опять перевел дыхание и посмотрел на часы – было всего только начало четвертого, гости назначены на семь, так что все равно успеем, можно будет даже душ принять, сполоснуться после этой жары и толкотни, и все-таки удача пришла, и он даже успел сказать жене, что рад этому, как именинному подарку. Но тут издали загудели и зашелестели, очередь дрогнула, качнулась и изумилась: пронесся чей-то голос – кончается! Не хотели верить. Говорили – центральный магазин города, не может быть, сейчас еще подадут со склада: а навстречу этим оптимистам неслось из головы очереди, что осталось три ящика, даже два с половиной. Голова все понимала, но хвост не желал терять надежду; голова была уже отрублена, но хвост еще беззаботно грелся на солнышке. Оставив жену в очереди, Саша пробился к прилавку. Действительно, кончалось. Люди стояли тихо, беззвучно подсчитывая, хватит ли им, достанется ли. Уже не кричали про безобразие и про не больше двух в одни рук, – нет, наступила покорность, единственный залог возможного помилования, и только один странноватый мужчина сказал вдруг, что водка ему нужна была, собственно, для компресса по поводу воспаления среднего уха. Никто на него даже не покосился. Всё. Продавщица сказала «всё!», пнула ногой пустой ящик и отгородилась от очереди счетами, поставленными на ребро. Очередь несколько мгновений постояла беззвучно, потом так же беззвучно начала таять, а Саша взглянул на продавщицу. Молодая, с белой травленой челкой, даже миловидная. Просить, шептать и подмигивать бесполезно, это очевидно. Так же очевидно и то, что у нее есть масса знакомых, которые чуть позже придут к ней или к ее начальнице со служебного входа, возьмут безо всякой очереди все, что им надо, и почему это у него, у Саши Шаманова, нет такой знакомой продавщицы?

– Что будем делать? – спросила жена, когда вышли из магазина и уселись в машину.

– Не знаю! – Саша завел мотор, развернулся, чтоб выехать с Козицкого на Пушкинскую.

– А кто знает? – спросила жена.

Впереди на площади опять что-то копали, проезд сильно сузился, и машины двигались еле-еле. Стало жарко. Жена не злилась и не хотела его поддеть. Она просто спросила: что же делать? Время – четыре часа.

– А ничего не делать! – обозлился Саша, вытягивая голову и буквально шажками пробираясь к стоп-линии, протискиваясь между аэрофлотовским «Икарусом» и неизвестной иномаркой с битым задним фонарем. – Ничего не делать! Бывают вечеринки «а-ля фуршет». У нас будет «а-ля Горбачев».

– Без меня, – ответила жена.

Дали зеленый свет. Саша вырулил налево на площадь, так, чтобы стать в самый левый ряд, потому что оттуда поворот крючком на Горького – он собирался ехать на Ордынку, на Пятницкую, пошарить по замоскворецким краям. Снова пришлось постоять – на Горького долго не пускали. Глушить мотор Саша боялся – зажигание было не совсем в порядке, и поэтому, когда уже вывернули, наконец, на поворот, замигала лампочка перегрева. «Запорожец», воздушное охлаждение, куда денешься. Саша перестроился правее и въехал в Гнездниковский. Выключил мотор, открыл дверцу.

– Что? – спросила жена.

– Надо остыть, – Саша постучал по лампочке на приборной доске.

Жена покорно вздохнула, а он вылез из машины и открыл задний капот. Нет, капот бывает у приличных машин, у них спереди капот, а сзади багажник. Он открыл заднюю крышку, чтоб мотор поскорее остыл, и пальцем попробовал вентиляторный ремень. Он боялся, что жена опять может завести разговор про машину – тем более что повод куда как достаточный: пять минут постояли в пробке, и потом полчаса жди, остужай свое воздушное охлаждение.



Сначала у Саши была «Волга», самой первой модели – досталась от отца. Продал, купил «Жигули», трешку, хорошая машина была, но он ее не берег, сильно заездил и не смог поэтому хорошо продать, а денег добавить не было, как, впрочем, не было возможности купить «Жигули», – и поэтому купил «Москвича». Кстати говоря, все его приятели меняли машины гораздо удачнее, и притом копеечка в копеечку, а иногда даже приварок получался. «Как, как?» – допытывался Саша. «Да никак, – объясняли ему. – Приезжаешь в Южный порт, находишь хорошего покупателя». «И что?» – «И всё». – «Как – и всё?» – «А вот так. Находишь сначала хорошего покупателя, потом хорошего продавца, и все дела». Саша не верил. Ему казалось, что от него что-то скрывают, какой-то особый ход, тайный блат, заветный телефон, Иван Иванычу от Петра Петровича. Потому что иначе выходило совсем обидно – как будто он не может того, что могут все. «Москвича» своего Саша тем более не берег, потому что не любил. Это было как знак падения: «Волга» – «Жигули» – «Москвич», – чего же тут любить, и он доломал-доездил его до упора, и еще разбил напоследок лобовое стекло и погнул стойку. Выворачивал из-за грузовика, а у него сбоку торчал какой-то крюк. Спасибо, рядом никто не сидел. Так и продавал с выбитым стеклом и погнутой стойкой, едва продал, добавил восемьсот и купил «Запорожец». Дальше что? Мотоцикл, мопед, самокат? С деньгами тоже вышло глупо и обидно. У них было отложено как раз восемьсот рублей на Прибалтику. Жена четвертый год была без отпуска, вернее, без отдыха, чтобы не готовить и посуду не мыть. Сам-то Саша был свободный художник, и у него, как говорила сестра жены, каждый день отпуск, хотя на самом деле, если кто понимает, у него, наоборот, каждый день сплошная работа без выходных, и ему тоже нужен отпуск и отдых.

Восемьсот – это чтобы рубли не считать, хотя бы на отдыхе. В прошлую поездку – как раз когда познакомились с Волковыми – денег было едва-едва, впритык, а тут еще новые друзья каждый день тащат то в пивной бар, то за копчеными курами – не отпуск, а пытка. Поэтому три лета подряд сидели на даче у тестя с тещей – сплошная поливка и прополка да мытье посуды на летней кухне, холодной водой, зато на свежем воздухе. Но вот подкопили денег, восемьсот рублей. Кому-нибудь, может быть, и мало, но при их запросах это выходило с хорошим запасом, но лучше обратно привезти, чем на отдыхе ужиматься, – как вдруг эта идиотская авария. И плюс к тому на заводе у тестя дают «Запорожцы» – машину, вследствие своей дешевизны, весьма дефицитную, и надо что-то решать. Естественно, решили быстро избавляться от ломаного «Москвича» и брать новенький «Запорожец», а на лето опять поехали на дачу, полоть и поливать. Через год началось: сцепление, зажигание, термостат – а в двигателе Саша разбирался плохо, не умел он этого, хотя водил машину уже почти семнадцать лет. Иногда Саше казалось, что он вообще с каждым годом умеет все меньше и меньше, как будто стареет и впадает в детство, но это только иногда, а так-то он верил, что еще всем покажет.

Верил и сегодня.



Удача шагнула навстречу, едва съехали с Малого Каменного моста и повернули к Ордынке. По набережной шел старичок, прижимая к груди бутылку коньяка. Он никак не мог объяснить, где магазин, хотя был, в общем и целом, трезв. «Сразу рядом, сразу рядом, – с натугой повторял он, стараясь и не умея описать словами сто раз хоженный путь. – Вот тут прямо сразу и увидишь, – и под конец рассердился на Сашины расспросы, махнул рукой. – Езжай, говорю, тут прямо рядом!» Повернулся и пошагал своей дорогой, но магазин и вправду оказался прямо рядом, свернуть на Ордынку, и тут же по левой руке дверь в торце двухэтажного дома, вывески не видно, только пустые ящики двумя колоннами по бокам, а внутри, за холодным мраморным прилавком, в пещерной полутьме – страшная старуха с железными зубами, а вокруг – коньяк, коньяк, коньяк, и никого народу, ни одного человека. Сказка. Коньяк армянский, три звезды. Две бутылки в одни руки, старуха была непреклонна, и пришлось совершить ритуальный танец, странный в этом пустом подвальчике: сначала две бутылки взял Саша, потом жена, а потом, не выходя наружу, Саша снова положил деньги на прилавок, и старуха выдала ему еще две бутылки. «А то в тюрьму за вас садиться», – строго сказала она на прощание.



Приехали домой, только успели переодеться и нарезать хлеб, как позвонил Паша Яроцкий. Он очень долго и подробно поздравлял Сашу, а потом сообщил, что бабушка, то есть его мама, заболела и не с кем оставить ребенка, так что, как ни печально, увы.

– Ребенка не с кем оставить? – громко переспросил Саша, специально, чтобы услышала жена.

– Пусть с ребенком приходят, пусть с ребенком! – зашептала она.

– А вы его с собой возьмите! – весело сказал Саша. – Парню десять лет, пора в свет вывозить, Вовка Филатов тоже свою дщерь должен притащить, – на ходу приврал он, – вот и познакомим молодых людей.

Жена покивала и улыбнулась.

В трубке послышалось тугое молчание – очевидно, микрофон зажали ладонью и совещались. Но потом Паша сказал, что сын, увы, слегка простужен. Весь в соплях и скорее всего даже с температурой.

– Паша, – тихо и серьезно спросил Саша. – Ты-то хоть приедешь, поздравишь друга?

Несколько виновато, но твердо Паша объяснил, что заболела его мама – неужели непонятно? – и надо забросить ей лекарства, продукты и все такое.

– Ладно, – сказал Саша. – Передавай привет.

Он повесил трубку. Жена ничего не спросила, только быстро убрала со стола два лишних прибора и рассредоточила остальные. Саша стал ей помогать, перекомпоновывать салатницы и селедочницы. Все равно получалось, что на столе слишком просторно. Так всегда выходит, если раздвигать круглые столы, они в раздвинутом виде слишком широкие.



Первым явился Малашкин, веселый и шумный, он преподнес жене букет в гремучем целлофане, склонился к ручке, потом крепко обнял и расцеловал Сашу, зашуршал бумагой, разворачивая подарок. Это была застекленная гуашь, в стиле средневековой миниатюры, изображающая именинника, то есть Сашу Шаманова, а разные музы и грации венчают его цветами. Сева Малашкин был специалист по иллюстрациям к старинной словесности, роскошно изображал буквицы и заставки и, по убеждению Саши, был не художник, а умелый стилизатор. Правда, он получил на Висбаденской биеннале «Серебряный резец» и один раз даже выставлялся на медаль Гутенберга.

– Позвольте вам представить мою спутницу, – Малашкин подтолкнул вперед аккуратную костистую девочку с балетным разворотом плеч. Девочка раскованно улыбалась, но сама руку не протягивала. – Дай дяде и тете ручку! – засмеялся Малашкин. – Вот так, вот умница. Ее Таня зовут.

– Очень приятно, – хором сказали Саша с женой.

Таня сделала книксен и улыбнулась еще более раскованно.

Малашкин не просто так назвал ее спутницей – значит, девочка уже взобралась на третью ступень в малашкинской табели о рангах. Сначала знакомая, потом девушка, потом спутница, далее – подруга и, наконец – жена перед богом и людьми. Действительный тайный советник, что соответствует генерал-аншефу. При всем при этом у Малашкина в городе Мытищи жила обыкновенная законная жена и тихо воспитывала двоих детей.

Узнав, что приглашен Коробцов из дирекции выставок, Малашкин пришел в совершеннейший ужас.

– Это же чиновник, старик, что ему с нами делать, это пиджак, абсолютный пиджак! – всплескивал руками Малашкин, хотя сам был в хорошем буклевом пиджаке. – Зачем тебе чиновник на дне рождения? Или это самое? Деловые связи захотел установить? – и Малашкин бесстыжим глазом пробуравил Сашу. – У тебя каша в голове! Кто же зовет делового человека на день рождения в семейный дом? Зови его в кабак или, если хочешь, ко мне!

– А у тебя что, не семейный дом? – назло спросил Саша.

Спутница Малашкина засмеялась несколько принужденно, но громко, а Малашкин обнял ее и притянул к себе. Она тут же пристроила свою аккуратненькую головку ему на плечо, секунды на две. Отметилась, печать поставила.

– И вообще он не придет, – сказал Малашкин. – Мало ли что согласился, все соглашаются. Не придет, что он, дурак? А придет, я его уважать перестану.

– А ты что, его знаешь? – спросил Саша.

– Ну! Кто не знает Коробцова, покажи-ка мне такого! – запел Малашкин, совсем сбивая Сашу с толку. – Кто не знает Коробца, ламца-дрица, гоп-ца-ца! Приводи его ко мне, и все будет окей.

Вообще-то Малашкин был прав. У Малашкина было легко. Непонятно почему. Легко было сидеть, курить, болтать с кем угодно и о чем угодно. Всегда было просто и весело, даже в самых дурацких ситуациях.



Вот однажды Саша сидел у Малашкина, тихонечко выпивали, и очередная малашкинская девушка кормила их китайским салатом из вареной курицы со свежей капустой – и тут без звонка, своим ключом дверь открывши, влетела подруга прежняя и постоянная, которую Малашкин раза два уже именовал своей женой перед богом и людьми. В малашкинской табели о рангах повышения производились не разом, а плавно, в растушевку. Подруга стала бестрепетно вытуривать девушку, сначала присев за общий стол и демонстративно ее не замечая, потом разными ироническими словами, а под конец впрямую стала вышвыривать из ванной ее кремы и колготы. А Малашкин той порой, хитренько глядя на Сашу, складывал под столом в сумку бутылки, закуски и даже салат, попихав его в пластиковый пакетик. Новая девушка и законная подруга молча терзали махровый купальный халат, причем законная подруга выкидывала его в коридор и швыряла на пол, а новая девушка хладнокровно поднимала, встряхивала и вешала на место, на крючок в ванной, и так, наверное, раз восемь.

Но тут Малашкин, положив в сумку хлеб – не забыл завернуть в салфетку! – крепко взял Сашу за руку и повел к двери, стараясь не наступать на белье и косметические тюбики на полу. Помог ему надеть куртку и щелкнул замком, отворяя дверь. Как раз новая девушка в девятый раз несла халат обратно в ванную, а законная подруга пыталась ей воспрепятствовать, и тут они бросили халат и обернулись: «Ты куда??!!» Вытолкнув Сашу на лестницу, Малашкин вскричал: «Деритесь, родненькие! Бейтесь храбро! Победитель получает всё!» – и захлопнул дверь.

Через полчаса они уже сидели в малашкинской мастерской, пили и закусывали, и Малашкин движением брови дал понять, что обсуждать все это хамство не желает. Сидели, болтали, и вдруг в дверь кто-то затарабанил. У Малашкина была тяжелая дверь, обитая войлоком и обшитая жестью, как во всех мастерских, в Сашиной мастерской тоже. Нет, у Саши тогда, кажется, еще не было своей мастерской. «Вот стервы! – засмеялся Малашкин. – Наливай давай!» – и гордо покосился на амбарную задвижку. Задвижка тряслась, Саше было противно и страшновато, а Малашкин все подливал и декламировал: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю!» – но в дверь бахали все сильнее, и слышны были чьи-то неотчетливые вопли. «Так, – сказал Малашкин. – Бабы сговорились и пошли на меня войной, – он дожевал сыр и запил глоточком красного сухого. – Но не зовите меня графом Рейнальдо Монтальбанским, если я не сумею охладить их горячие головы! – И он схватил из угла огнетушитель, на полном серьезе сорвал рукоять и понес к двери. – Держитесь, вакханки!» – и он ногой сбросил задвижку, дверь открылась, из коридора пахнуло дымом, галдеж и беготня – оказывается, в соседней мастерской что-то загорелось, и Малашкин со взведенным огнетушителем явился спасительно и кстати. Еще раз показав, какой он ловкий, отважный и своевременный человек.

Малашкину всегда везло.

Ах, сколько раз Саша допоздна засиживался у Малашкина, сколько муз и граций, вакханок и амазонок порхало вокруг, и надо было только спуститься вниз, позвонить из автомата и сказать, что он останется поработать на новом литографском станочке, – но все разы Саша в последний миг убегал домой, неся в груди трусоватую радость по поводу несовершённого греха. Как будто снилось что-то ужасно неприличное, и тут просыпаешься – жена спит рядом, ты безгрешен и чист и можешь при случае попрекнуть ее своей такой несовременной, такой никому не нужной супружеской верностью.

Жена тем временем отворяла дверь Филатовым.



Разумеется, они пришли без дочки. Филатов преподнес Саше здоровенный желтоватый лист, факсимиле с Дюрера, очень здорово сделано, толстая, будто старинная рубчатая бумага, специально поджелтили и даже обтерхали края – полнейшее впечатление. Филатов был на семинаре в Майнце – там, наверное, такие сувениры бесплатно раздавали пачками. Филатов предупредил, что сегодня не пьет – сердце, и к тому же за рулем.

– Ну, кого ждем? – спросил Малашкин, глядя на четыре свободных прибора.

– Никого! – сказал Саша, отвинчивая пробку.

– А Волковы? – спросила жена.

– Да ну их! – и Саша весело разлил.

– Правильно, – строго сказал Филатов.

Малашкин произнес тост. Чокнулись, выпили, закусили.



Малашкин стал расспрашивать Филатова про семинар в Майнце – интересовался как бывший соискатель медали Гутенберга. Филатов рассказывал подробно, но при этом осторожно и взвешенно, как партийно-советский начальник, дающий интервью иностранному корреспонденту. Вообще он сильно солиднел с каждой новой командировкой. Но Малашкин тут же якобы походя вспомнил, как в прошлом году ездил в Японию, и отметил также, что в ноябре собирается во Францию. Филатов тоже, оказалось, в ноябре собирался во Францию – речь, кажется, шла об одной и той же «творческой группе» или как там все это называется точно – Саша не знал. Саша был за границей всего один раз, лет десять назад, и всего-то в Венгрии, и был в таком восторге, что три года только и знал что рассказывал, как их там возили и принимали, и токайское вино из бочки, и катер на Балатоне, – и пока он рассказывал, упиваясь подробностями, которые раз от разу становились все реальней и красивей, – друзья уже успели побывать кто в Париже, кто в Лондоне, не говоря уже о Польше и Болгарии, а кое-кто даже в Буэнос-Айресе, и, внезапно заметив это, Саша наглухо замолчал о своих венгерских приключениях, а на случайный вопрос отвечал с некоторым вызовом, что за границей не был ни разу. Да-с, ни разу! И прекрасно себя чувствует.



Филатов же, закруглив этот пошлый разговор о заграницах, перешел на материи высокого искусствоведения. Он спорил с Малашкиным о средневековом золотом фоне.

Малашкин кивал и говорил, что золотой фон ему в принципе нравится, но у нас печатать нельзя, надо печатать в Финляндии или в крайнем случае в ГДР, а то у нас тебе такой золотой фон откатают – стыдно в руки взять. А вообще золотой фон – это хорошо, особенно если удастся пробить золотой обрез.

Филатов морщился, он очень красиво умел морщить лоб и брови, накатывать складки мыслителя, – морщился и говорил, что он не о том, в сущности. Что золотой фон надо понимать глубже, философски, как сияние космической души, из глубины которой возникает образ. Филатов цитировал Павла Флоренского, связывал золотой фон с обратной перспективой, вспоминал полемику Раушенбаха с Жегиным и под конец обратился к Саше – как лично он, для себя, трактует золотой фон?

– Никак не трактую, – тихо огрызнулся Саша, но тут же поправился: – Ну, то есть ты прав, наверное.

Стало обидно: почему на его дне рождения ведут дурацкие самолюбовательные монологи? Но вообще – про что должны разговаривать за столом в гостях у человека, которого любят, ценят, уважают и все такое? Значит, про заграницу нельзя, про философию искусства – тоже, а про что можно?

А Филатов не унимался. Уже два раза налили и выпили, еще два тоста произнес Малашкин – второй тост опять-таки за именинника, третий, как водится, за присутствующих дам – а Филатов красивым ровным голосом вещал, что искусство погрязло в личности, и это тормозит, надо выходить на новый уровень, постигать общее, учиться у ранних возрожденцев, у великого Пьеро делла Франческа, у Фра Беато, у Фра Филиппо, у потрясающего Уччелло и даже еще раньше – у Дуччо.

– Их творчество имперсонально! – декламировал Филатов. – Мы должны от копания в личности перейти к пониманию имперсонального, – он обкатывал это слово губами и языком, пробовал на зуб и жмурился от благородного терпкого вкуса. – Постигать имперсональность!

– Имперсональная машина! – засмеялась малашкинская спутница.

– Имперсональное дело! – подхватил Малашкин.

– Я минералки принесу, – сказал Саша, встал и пошел на кухню.

На кухне жена вынимала пирог из духовки. Саша помог ей, подхватил край противня полотенцем.

– Значит, Коробцов не придет? – спросила она.

– Значит, – пожал плечами Саша. – Так даже лучше, Севка ведь объяснил, ты же слышала. Севка прав, наверное.

– Наверное, – согласилась жена. – А Волковы?

С Волковыми, кстати, была легкая заминка. Они обещали непременно быть, но чуть позже. Они провожали Тамару Дюфи, была такая французская старуха, внучатая племянница того самого Дюфи, примитивиста. Надо было проводить ее в Шереметьево, самолет уходит в шесть сорок пять, ну, то да се, в общем, к восьми железно. Ну, к полдевятого.

– Не знаю, – сказал он. – Обещали прийти. Я тут при чем?

– Ни при чем, – кивнула она. – А потом они нас позовут, и мы примчимся, так?

– Нет, не так. Не хочешь – не примчимся. Как хочешь.

– Я хочу, чтоб ты сам решил, – она резала пирог и выкладывала куски на блюдо.

– Изволь, – вздохнул Саша. – Я все решил: звонят Волковы, я их отсылаю на три буквы. Идет?

– Тебе решать, – сказала жена, взяла блюдо с пирогом и пошла в комнату.

Саша пошел за ней. Вспомнил, что хотел взять минералку, снова вернулся на кухню. Присел на табурет. В комнате, слышно было, раскладывали пирог, пробовали, нахваливали. Саша сидел, глядя в стену, и ногой пошевеливал под столом лежащие бутылки, чтоб слышно было, чтоб все думали, что он не просто сидит и отдыхает от них, а набирает под мышку бутылки.



– Эй, именинник! – громко позвал Малашкин. – Ты где? Имеется имперсональный тост! – и послышался снисходительный смех Филатова.

Тост был опять за здоровье именинника, то есть вполне персональный. Малашкин был упорно однообразен в тостах: на свадьбе пил только за здоровье молодых, на Первомай – с праздничком, а здесь он все время поднимал рюмку за именинника и его жену, за именинника и его талант, и вот теперь решил выпить за именинника и его фамилию.

– В смысле – за семейство? – спросила жена Филатова.

– Проще! – взмахнул рукой Малашкин. – За фамилию в смысле Шаманов. Ух! Шаманов!!! – загудел он. – Роскошная фамилия, специально для художника. Ну вот что – я? Малашкин-Букашкин-Какашкин! – самоуничижительно захихикал он. – Несерьезно! Мелко! Смешно! А как скажешь «Александр Шаманов, художник», сразу ясно: талантливый, бородатый и пьяный! Ура! – и опрокинул рюмку.

– Пока не пьяный, – сказал Саша. – Наливай еще!

– Коньяк не водка, много не выпьешь! – засмеялся Малашкин.

– В каком смысле? – поморщился Саша. Малашкин молчал, закусывая. – Нет, погоди, ты что в виду имеешь?

– Ничего, – вздохнул Малашкин.

– Погоди! – Саша подсел к нему поближе, благо предназначенные для Волковых стулья оставались свободны. – Ты что, считаешь, что я нарочно коньяк купил, чтоб ты меньше выпил?

– Я же говорю, пьяный! – и Малашкин похлопал его по плечу. – Все, Саня, все, не шуми, не бери в голову.

– Нет, погоди, – и Саша кивнул на стол. – Что, разве плохо? Разве мало выпивки? А не хватит – у меня еще есть.

– Пожалей! – захохотал Малашкин. – Пощади! Извини! Беру слова назад! Лучше налей!

– Вот и слава богу, – и Саша свинтил пробку с третьей бутылки, хотя вторая была еще не допита.

Всего он выставил на стол четыре бутылки, но на шесть человек при трех женщинах и одном непьющем даже три бутылки было много, и ясно было, что четвертую не тронут. Саша неизвестно зачем снял ее со стола и поставил на окно. Наверное, зря он это сделал. Потому что жена Филатова принялась звонить дочке, уговаривать ее ложиться спать, потому что уже одиннадцатый час, а завтра в школу.

Потом стала звонить малашкинская спутница Таня. Она говорила вполголоса, отгораживала микрофон ладошкой, и ясно было, что она скована какими-то домашними обязательствами. Малашкин снисходительно наблюдал, как она юлит и выкручивается.

– Кто это ее допрашивает, интересно? – шепотом спросил Саша.

– Это нас не касаемо, – вздохнул Малашкин. Спутница положила трубку, развела руками и пальцем постучала по часикам. Малашкин поднялся со стула. – Извини, старик…

Саше не захотелось его упрашивать.

– На посошок? – равнодушно спросил он.

– Да нет, хватит, – сказал Малашкин. – Хотя ладно, давай полрюмочки.

Пригубили.

– Спасибо, старик! Спасибо! – поклонился он Сашиной жене.

– Мы, пожалуй, тоже, – поднялась жена Филатова. – А то если Ленку не уложишь, она завтра будет как больная и на всех кидаться. Вы сами к нам заходите, ладно?

– Да, конечно, – в прихожей они долго пожимали друг другу руки. – Обязательно придем. И вы тоже. Звоните и приходите.

– Спасибо. Пока! – дверь захлопнулась.



Пока, пока, пока…

Саша вернулся в комнату, сел за стол, нехотя налил себе рюмку.

– Может, не надо? – следом вошла жена.

– Не надо, – он отодвинул рюмку. – Ну, как?

– Так, – сказала она. – Ничего. Ты только не огорчайся.

– Я и не огорчаюсь.

– Вот и слава богу, – улыбнулась жена.

– Садись, поболтаем, – обрадовался Саша.

– Надо посуду убрать, – сказала жена. – Четверть двенадцатого.

Да, конечно, ей завтра на работу.

Она обошла стол, на ходу расстегивая и снимая через голову платье, превращая зал праздничного застолья в спальню. Однокомнатная квартира, куда денешься. Она повесила платье в одежную секцию «стенки», вышла, через миг вернулась в халате, собрала тарелки, сверху поставила салатницу, сложила в нее вилки и ножи, прижала эту стопку к животу, свободной рукой – четырьмя пальцами – подхватила четыре стакана для минералки. Коленом открыла дверь, пошла на кухню.

Саша вылил коньяк из рюмки обратно в бутылку. Итак, четвертая бутылка осталась нетронутой, да еще в этой почти половина, но это ладно, не в счет. Итого – одна здесь и две штуки на кухне, три бутылки коньяка – это целое состояние. Значит, можно будет кого-нибудь позвать на Первомай и даже пойти к тестю и теще на День Победы, и не с вафельным тортиком, а с бутылочкой коньячку, и это очень даже кое-что…

Боже мой! О чем он думает? Чему радуется? Что коньяк сэкономил?



А вообще – о чем должен размышлять художник? Другой вопрос, должен ли он этак специально размышлять, но ладно – о чем он должен просто думать? Колорит, светотень, перспектива? Золотой фон, Павел Флоренский, имперсональное творчество ранних возрожденцев? Филатов просто тренируется, думал Саша, обкатывает разные фразочки для будущих статей. Если совсем честно, Филатов среди них самый талантливый. Паша Яроцкий просто счастливчик, удачник, «пёрщик», как выражаются в преферансе; ему просто прет отовсюду. Малашкин – стилизатор и середняк, держится на связях, пустой квартире, девочках и все такое. А вот Филатов – это серьезно. Саша помнил его страшно лихие иллюстрации к «Крейцеровой сонате» – Филатов подал их в качестве дипломной работы и был обвинен (а) в порнографии, (b) в искажении классики и (с) в надругательстве над образом Л.Н. Толстого, ибо непристойность иллюстраций была в том, что они были сделаны как бы с точки зрения похотливого старикашки, который тут же и подглядывает в замочную скважину. Листы ходили по рукам, и в итоге их напечатали в Мюнхене, в Graphishe Kunst. Филатова вызвали куда надо и крепко побеседовали. Но вместо предполагаемых жутких санкций Филатов спокойно получил диплом и вдруг стал ездить по заграницам, представлять и участвовать, а также выступать в печати с текущей критикой, пересыпанной разными теоретическими блестками.



Однажды Саша прямо попросил Филатова: помоги! Напиши, напечатай, сделай хоть что-нибудь! Стыдно просить, за тебя стыдно, ты же мой друг, сам мог бы догадаться, видишь, как я живу – только в коллективных выставках и мелкие заказы в комбинате… На что Филатов сказал, что у него давно уже готов очерк об Александре Шаманове, и даже помахал перед носом тонкой папочкой – «но беда в том, что нынче такое время, позитив совсем не идет. Легко идет только негатив. Вот если бы ты был бездарный, наглый, зажравшийся секретарь правления Союза художников…» – улыбнулся Филатов. «Тогда бы я тебя не просил…» – тоже попытался улыбнуться Саша. «Ну, или бы тебя как-нибудь зверски травили, но ведь нет же? Как-нибудь по-особенному зажимали, перекрывали кислород, но ведь тоже нет? А если да, то расскажи! Говори правду! Может, скрываешь что-то?» Саша молчал: скрывать было нечего, никто его не зажимал и не травил. Просто карта не шла. «Ну, вот видишь, – совсем уже по-отечески говорил Филатов. – Ведь твои проблемы, старик, ты уж извини – обычные проблемы». Так. Значит, для друга Филатова он просто один из многих. Что у вас там, товарищ Шаманов? Ах, не выставляют, ах, не прославляют, не заваливают заказами? Но это судьба многих талантливых художников. Крепитесь, мужайтесь, наше дело не для слабых… «Ну, или если бы ты совсем бедствовал, голодал, к примеру! – продолжал Филатов. – Ведь нет? И слава богу. Но ты не кисни, что-нибудь придумаем, непременно что-нибудь придумаем!» И Филатов примерно два-три раза в год упоминал Сашу среди молодых, но уже сложившихся мастеров. Список человек на десять, и А. Шаманов в конце, потому что никого на Э, Ю, Я не находилось. Один раз была даже врезка с его гравюрой. Филатов после этого называл себя не иначе как «твой верный маршан и менеджер», что значило: неоплатный благодетель. А жена, бедная, радовалась: «О тебе пишут, тебя печатают, а ты киснешь! Ты не имеешь права киснуть!»



Но если со стороны взглянуть, Филатов прав: он ведь не бедствует, не голодает. У него кооперативная квартира на Грузинском Валу, заметьте – не в Чертово-Дальнем, а просто-таки в центре Москвы. У него есть мастерская от родного Горкома графиков. Есть машина. Более того, у родителей жены есть дача, куда они могут ездить всякую субботу-воскресенье… Но это со стороны, а на самом деле он всю жизнь думает все об одном и том же, всю жизнь, и весь сегодняшний день, свой день рождения, тоже: деньги, деньги, деньги, житье, житье, житье. Получить заказ, пробить гравюрку на выставку, опять заказ, опять деньги. Заработать, с умом потратить, при этом не переставая искать новый заработок. Если хоть чуть перестанешь, ослабишь поиск, то все – потом полгода будешь латать разрыв, штопать его, затягивать, наращивать края. Разрыв между последним разменянным четвертаком и гонораром, который будет через месяц, да и то если в бухгалтерии будут деньги. Какое свинство – почему-то у них в бухгалтерии часто не бывает денег. И при этом все эти бухгалтерские дамы и девочки, которые все время то в отпуску, то в декрете, то вышла, то у руководства, то уехала в банк, – а если она в декрете или на больничном, то всё, хана, жди еще месяц, потому что только эта бесценная Леночка может тебе рассчитать, и только эта заветная Тамара Никитична может тебе подписать, – так вот, все они пятого и двадцатого получают зарплату. А на Сашу смотрят, как на классового врага, потому что он получает аж тыщу рублей – лучше вспомнили бы, что он эту тыщу получает самое лучшее два раза в год, и сколько это в месяц выходит. Один раз он совсем осатанел от этих откладываний, денег не было совсем, плюс к тому жена болела и ее зарплаты тоже не было, кредит у тещи с тестем был исчерпан, а у отца просить было бессмысленно – и не даст, и долго будет ставить себя в пример, объяснять, каков должен быть мужчина, кормилец и глава семьи.



А что с него возьмешь, с полуслепого пенсионера? До сих пор ощупью добирался до универмага и с пенсии покупал носки в тон галстука или носовой платок в тон шляпы. На улице похож был на городского сумасшедшего – именно из-за этих вещиц в тон. Оранжевый галстук, оранжевый платочек из нагрудного кармана и оранжевые носки, сияющие из-под коротковатых наглаженных брюк. Смотрел на себя в стекла витрин, то прижимая к глазам толстые очки, то пытаясь взглянуть поверх. Саше было стыдно выводить его на прогулку положенный раз в неделю. Был бы ребенок – другое дело, ходил бы навещать дедушку. Ребенка не было.



Так вот. Денег взять было совсем неоткуда, а роскошный испанский двухтомник «Эль Греко и его школа» в букинистический не приняли: отделы искусства были завалены-забиты тем, что три года назад не мечталось и в руках подержать; но вот вся эта голодуха подошла, наконец, к шестому июня, выплатной день в комбинате, а ему там должны четыреста рублей. Но оказалось – в кассе нет денег, все платежи перенесены, но пусть он не беспокоится, в начале следующего квартала… Вот тут он потерял лицо, заорал, чтоб ему дали такую бумажку, справочку для продмага, чтоб ему до начала следующего квартала отпускали в долг, чтоб они там в продмаге не беспокоились! На него посмотрели, как на безумного. Вернее, как на дурака. А он – это его, кстати, Малашкин подучил – орал, что по советским законам через десять дней после приемки работы деньги должны быть выплачены, и даже вспоминал постановление Совмина и Минфина номер такой-то, от такого-то числа и года. И на него все равно смотрели, как на дурака, и говорили, что он, разумеется, прав, что действительно есть такое постановление, но что же делать, в кассе нет денег. «Честное слово, нет, можете убедиться. Галочка, покажите товарищу сейф, пусть товарищ сам убедится, можно, Татьяна Степановна?»

А Татьяна Степановна, подняв глаза, сочувственным полушепотом спросила: «У вас правда трудно с деньгами?» Казалось, она собирается предложить ему десяточку взаймы. Он вышел, шарахнув дверью. Потом подлый Малашкин объяснил: «Надо было поплюскать глазками и поныть: “Правда, трудно, Татьяночка Степанночка, булку с кефиром купить не на что…”» «И что?» – злился Саша. «А то, что у них всегда в загашнике десяток кусков. Если говорят в “кассе пусто”, значит, десяток кусков есть. Вдруг Харитонов заявится, или Кравец, с ними такие штучки не пройдут. Ах, денег нет? Нет денег, так пусть пишут гарантийное письмо на соседний комбинат, пусть где хотят занимают, а мои деньги – на стол, иначе прямо сейчас к юристу и в суд!» Прочитав мораль, Малашкин одолжил до выдачи. Саша сделал все тайком от жены – как будто это он сегодня получил. А когда получил, тихонько отдал Малашкину. Малашкин говорил: «Или бей на жалость, умоляй-упрашивай, а если уж уперся в закон, то стой, как в Сталинграде. На них есть и объединенная бухгалтерия, и генеральная дирекция, и вообще. И вообще действуй последовательно, Шаман Иваныч… А лучше всего – носи подарочки. Духи и шоколадки. Дружи!»



Хотелось разбогатеть. Не просто стать обеспеченным человеком, а именно разбогатеть, сказочно, непристойно. Разъезжать по курортам, наряжать жену, швырять деньги без счету – и уничтожить, раздавить, побороть свою вечную скупость. Скупость нетающей льдинкой сидела в груди, непобедимая, как блокадный голод, как лагерный страх. Скупость, всосанная с материнским молоком, потому что родители были бедные. Бедные и скупые. Отец, как теперь злобно понимал Саша, был настоящим нищим барином. Как был редактором в издательстве, так и все, пальцем не пошевелил, чтобы заработать. Даже внутренние рецензии почти не писал. И мама – участковый врач. «Больше туфель износит, чем денег принесет», – нелюбовно шутил отец. Но при этом старались не показать виду. Мама моталась по комиссионкам и уцененкам, перешивала, перекрашивала. Гостей почти не приглашали, но если да – то непременно с коньяком, запеченной рыночной свининой и киевским тортом. Остатками гостевой свинины потом целую неделю заправляли картошку. Мамины непременно французские духи – пузырька хватало на год. Отец не отставал – лосьон до бритья, лосьон после бритья. Получек, премий и тиража облигаций ждали, как сошествия святого духа. И вечный расчет, как бы купить вещь дешевую, но чтоб выглядела дорого, выгадать, сэкономить, не промахнуться… Бедность карабкалась, обдирая локти, к жизни сытой и изящной, но не так, неверно, неправильно! Там, где нормальные здравые люди стали бы искать приработка, ишачить, деньгу зашибать, пусть даже в авантюры какие-то кидаться – нет, они старались еще чуть-чуть поджаться, все рассчитать, исключить лишние траты. Мама нашла себе портниху, которая шила – вернее, перешивала ей – почти бесплатно. Безногая тетка. Шила бесплатно за то, что мама два раза в месяц закупала ей продукты – на портнихины деньги, естественно.



И при всем при этом, еще живя в коммуналке, купили «Волгу» самой первой модели, с бегущим оленем на радиаторе. Тогда они страшно дешево стоили, примерно как теперь «Запорожец», а у отца были сбережения. Кажется, чье-то наследство, Саша не помнил. Но зато помнил, как во всех денежных разговорах – а других разговоров вроде и не было – отец непременно прибавлял: «Правда, у меня есть некоторые сбережения, но…» Но вот это «но» наступило. Фестиваль, спутник, американская выставка – вдруг забрезжила какая-то другая, веселая, элегантная жизнь, и отец, бедняга, сердцем принял этот мираж. В издательство пришла разнарядка на две машины – он оказался единственным желающим. Тогда собственная машина была некоторой дикостью – наверное, как сейчас собственный вертолет. Вот государственная, персональная – другое дело. Машина сослужила отцу худую службу – ему светило небольшое, но все-таки повышение. С покупкой машины вопрос был снят – начальство решило, что он и так в полном порядке, раз на собственной машине ездит.



Сашу обступили мальчишки, когда он вышел во двор, ожидая отца, – они всей семьей собирались на воскресную автомобильную прогулку – боже, слова-то какие! – вышел во двор и попинал колесо сандаликом, а потом присел на бампер. «Ты чего? С ума?» – «А чего?» – «А то сейчас выскочат, ухи надерут!» – «А вот не надерут, это наша машина!» «Врешь! – упоенно закричали все. – Врешь-врешь-врешь, это артиста Семенова с шестого этажа!» Ребята чуть не побили Сашу за такую узурпацию, но он стойко дождался папу с мамой, сел и хлопнул дверцей, ни на кого не глядя. Но потом открутил окно и показал нос. За это назавтра два колеса оказались спущены, и отец отчитал Сашу за неумение ладить с толпой, как он выразился. Правда, тогда колеса спускали куда добрее. Не кололи и не резали, боже упаси. Просто вставляли спичку в ниппель, и всё. Даже колпачок оставляли лежать рядом на асфальте, так что надо было только подкачать баллон.

Вот когда Саша понял, что надо быть артистом. Артистом, писателем, художником – потому что им можно иметь собственную машину. Им все можно – поздно ложиться и поздно вставать, не ходить каждый день на работу, сидеть в ресторане веселой компанией, жениться на красивых женщинах, тоже артистках и художницах, можно ездить за границу, носить модные разноцветные свитера, и никто не спросит: товарищи, а на каком, собственно, основании?.. А если спросит, то ему объяснят: это же артисты, им же можно! Ну, раз артисты, тогда да. Тогда извиняюсь…



Отец отдал Саше машину, когда стал совсем плохо видеть. Когда стало минус восемь, отдал. Саша, конечно, был рад, но по-честному сказал отцу, что лучше бы ее продать, а деньги подкладывать к пенсии. Но отец сказал, что за нее очень мало, просто совсем мало дадут, он узнавал в комиссионном магазине. «Так какой же дурак машину через комиссионный продает?» – сказал Саша. «Этот дурак – я, – надменно ответил отец. – Спекулировать не умею и учиться не желаю! И тебе не советую».

Машина была старая, но крепкая – отец ездил очень редко. Но лучше бы он ее все-таки продал, честное слово, потому что с тех пор он каждый раз напоминал, что сына своего он не только вырастил-выкормил, дал образование, но еще и машиной снабдил – «а собственным автомобилем в вашем возрасте, молодой человек, не всякий сын министра похвастается!». Мама умерла чуть раньше, умерла просто от усталости и удивления. Поняла наконец, с кем жизнь прожила. Потому что отец ушел на пенсию, что называется, с обеда, день в день, и глаза у него начали болеть именно тогда. И он сразу заявил на семейном собрании по поводу этого события – заявил, что он всю жизнь работал, себя не жалеючи, вот, все глаза проглядел на этих верстках и гранках, семью содержал как мог, – строго поднял он палец, заранее отметая возможные разговорчики, что не так уж и хорошо содержал, – как мог содержал семью, а теперь он на заслуженном отдыхе и просит освоиться с этим положением и, наверное, пересмотреть некоторые статьи бюджета. Проще говоря, раньше он получал двести двадцать, иногда плюс премия, а сейчас сто десять ноль-ноль, и всё. Заслуженный отдых. Но жили-то копейка в копейку, Саша свою стипендию тоже отдавал, получая единый проездной билет, каждый учебный день бутерброды с брынзой и чай в термосе, рублей пять карманных денег и курево натурой. Сигареты «Прима» из расчета две пачки на три дня, то есть раз в месяц двадцать пачек клал на его подвесной секретер отец на другой день после получения сыновней стипендии. Двадцать плоских блекло-красных пачек, перепоясанных широкой лентой из серой бумаги. Сказал бы – перепоясанных бандеролью, но бандероль бывает на сигарах, и она глянцевая, цветная, с золотыми медалями, голубыми картинками и надписями по-испански. Коиба, Куаба, Партагас. Deliciosas. Especiales.

Да. Так о чем это я?

О том, что Саша не мог даже сэкономить на табаке. Но не это главное. Главное, что недостающие сто десять рублей надо было где-то брать, как-то восполнить, бюджет сокращать было некуда, а у Саши был как раз диплом, и мама запретила ему грузить мешки или рисовать в учреждениях стенгазеты, потому что диплом был непростой. В порядке эксперимента пять наилучших дипломников должны были поехать в Италию на стажировку, как в добрые старые времена посылала Академия художеств. Туда, «где негой Юга дышит небосклон, где дремлет мирт, где лавр заворожен». Мама взяла ночные дежурства на неотложке. Она умерла, а Саша не поехал на стажировку, но не поэтому, а просто не попал в счастливую пятерку, хотя за диплом получил «отлично».



У родителей жены было все наоборот: и зарабатывали хорошо, и ни на что не претендовали. Тесть, после какой-то большой неприятности – что за неприятность, об этом в семье не говорили, – ушел из инженеров в рабочий класс. Так, из принципа – инженер, бауманец, сын инженера и внук инженера, а двоюродный дедушка вообще дореволюционный академик, строитель Николаевской судоверфи. Сами видите – потомственный интеллигент, а вот пожалуйста: всю пятилетку две нормы в смену, а почему? А потому, что интеллигентный человек, руки к правильному месту приделаны. Потом он стал бригадиром, а там пошел бригадный подряд, хозрасчет и все такое, так что с деньгами было все в порядке. Тем более что ни он, ни теща не стремились ни к чему этакому – жили в хрущевской кирпичной пятиэтажке в двухкомнатной квартире, сытно ели, добротно одевались, ездили отдыхать по путевкам со скидкой, так что с первым взносом на кооператив помогли безо всякой натуги и даже к новоселью подарили телевизор, он до сих пор работает, старый ламповый «Рубин».



С кооперативом тоже пришлось нахлебаться. В квартире жили тесть с тещей и двумя дочерьми – у Сашиной жены была старшая сестра. Четыре человека на жилой площади тридцать три метра. Восемь на человека, о постановке на учет и речи быть не могло – ставили, если меньше пяти метров на нос. Даже с кооперативом не проходило из-за этих лишних метров. Саша возмущался: «Безобразие, человек хочет купить себе квартиру на свои деньги!» «На свои, на свои…» – мимоходом вздыхала старшая сестра жены, ибо известно было, что три четверти первого взноса одалживает тесть. Саша пытался вскочить из-за стола, тесть клал ему на плечо крепкую руку, сажал на место. «Действительно, безобразие», – соглашался он, строго и прямо глядя на старшую дочь, а та громко выходила из кухни, что-то хмыкая своей младшей сестрице – нашла, мол, себе сокровище голоштанное. Сама она так и не вышла замуж.

Саша не хотел выписываться из родительской квартиры. Мама умерла, а отец, хоть и покупал себе перчатки в тон ботинкам, но вообще здорово сдал, одряхлел, и жалко было, что квартира пропадет. А еще жальче, что отец мог выкинуть какую-нибудь стариковскую штуку: однажды, зайдя к нему в воскресенье, Саша застукал его с окномойщицей из фирмы «Заря». Ей было двадцать четыре года, сама из Нижнеудинска – эк ближние концы! – а Николаю Алексеевичу просто помогает, у него столько книжек, он такой интересный человек, и пожалуйста, не надо думать ничего плохого, у нее жених-офицер, служит в Мурманске… Скупость, давняя скупость взыграла в Саше, опять захотелось выгадать, сэкономить, и уж конечно, не хотелось быть благодетелем нижнеудинской феи и ее жениха-офицера.



Однако из квартиры пришлось выписываться, потому что отец не желал ее разменивать. «Об этом не может быть и речи!» – он взмахивал рукой, отметая любые прекословия. Но прописать туда Сашину жену тоже не хотел. Хотя впрямую не отказывал. «Мне не так просто на это решиться, – говорил он. – Я не хочу на старости лет оказаться в коммуналке». «Да мы же не собираемся здесь жить. Это так, на всякий случай». «На какой такой всякий случай? Понимаю, понимаю, – саркастически хохотал отец. – Но я не обижаюсь, люди смертны, и я в том числе, – он надменно щурился. – Я опасаюсь не смерти, а жизни, сын мой. Вдруг, представь себе, ты разведешься с женой?» – «И что?» – «И тогда она будет иметь полное право врезать замок и повесить на кухне график уборки мест общего пользования! А вот этого я бы не хотел». «Господи! – чуть не выл Саша. – Да она интеллигентный человек!» – «Верю». – «Да мы не собираемся разводиться!» – «Верю. Но мне надо все взвесить… Не торопи меня, не понукай».

В итоге, конечно, Саша выписался от отца и прописался к тестю, иначе с приемом в кооператив ничего не выходило.



Потом, уже через много лет после этих приключений, старшая сестра жены, крупнейшая учительница жизни, посоветовала Саше оформить опеку над отцом. Дряхлый-то он дряхлый, но все жил и жил, вот уже на двенадцать лет пережил маму, но, с другой стороны, вероятность его скорого ухода в мир иной от этого не уменьшалась, скорее наоборот, не так ли? Так что надо шевелиться в этом направлении. Саша возмутился. Что бы он там ни говорил о своем отце, как бы он к нему сам ни относился, но это его отец, и не надо, ради бога, высчитывать дату его предстоящей смерти! Кажется, он даже хлопнул ладонью по столу, как и полагается настоящему мужчине. Но сестра жены именно к этому жесту прицепилась. «Какие вы все порядочные, – врастяжку сказала она. – Настоящие мужчины; и отца-то вы уважаете, и родителей жены, и прямо слова при вас не скажи…» Ясно, что она в виду имела – не отданный долг тестю за первый взнос в кооператив, и даже отцовскую машину, наверное. То есть считала Сашу полнейшим иждивенцем. Несправедливо! Машину Саша у отца не выклянчивал, а если насчет первого взноса, то тесть добродушно пресекал все Сашины попытки начать отдавать частями этот долг: «Ладно, ладно, вам надо обставиться, вам надо одеться» и так далее. Но Саша не стал объяснять это сестре жены, он посоветовал ей самой оформить опеку, а еще лучше безо всякой опеки – законным браком. Старик еще хоть куда, ни одной почтальонши не пропускает. С сестрой жены все равно были в невылазной ссоре. К тому времени она родила без мужа. Мальчику было восемь лет.

Странно! Две сестры, у одной нет мужа, но есть ребенок, другая замужем, но без детей, – отчего бы им не стать еще ближе? Отчего одна сестра не отдаст племяннику всю свою неутоленную материнскую любовь? Отчего другая не полюбит мужа своей сестры как родного брата? Но нет, не получалось почему-то. Безмужняя и бездетная не выносили друг друга. Каждая не прощала другой своего ущерба. Короче говоря, приход старшей сестры к нему на день рождения был совершенно невозможен. Равно как и их визит к тестю и теще на День Победы обуславливался тем, что сестрица с сыном уезжает к подруге на дачу. Если родные люди, по крови родные, вместе выросшие, не желают знать друг друга, то чего же ждать от друзей и знакомых? Но почему такое уродство? Почему?



Почему? – и Саша в отчаянии потряс сжатым кулаком, и тут дверь открылась, и вошла жена, и он испугался, что она увидит, как он тут молча жестикулирует сам с собой, и подумает бог весть что. Поэтому Саша откинулся на спинку стула и улыбнулся, пытаясь встретиться с ней глазами. Но она совершенно не заметила его движений. Она собрала со стола следующую порцию грязной посуды, отнесла на кухню, вернулась, сложила в прозрачный пакет нарезанный хлеб, а в опустевшую хлебницу составила рюмки. Саша увидел, что она все делает так, как будто его в комнате нету. О, такое часто у них бывало – но нет! Тогда было иначе. Тогда она была обижена, была в ссоре, она изображала, подчеркивала, что его нет, – а когда делают вид, что тебя нет, значит, ты очень даже есть! А сейчас она на самом деле не обращала на него внимания. Даже присела покурить и даже переглянулась с ним, и это было еще неприятнее – доброжелательный взгляд чужого человека.



Саша смотрел на нее, внимательно рассматривал ее всю, как днем в машине, но тогда было жалко ее и стыдно перед ней, а сейчас – совсем другое. Было удивительно: что она здесь делает? Кто она? Может быть, так сходят с ума? Говорят, бывают такие психические явления, когда не узнают близких, не узнают даже самих себя. Саша на всякий случай скосил глаза в сторону незашторенного окна и в темном стекле увидел свое отражение – узнал, слава богу. И ее он тоже узнавал, ни с кем не путал, не в том дело. А в чем? Почему именно она, почему именно с ней – вот в чем дело. Какая она? Да, она красивая. Красивое, очень скульптурное лицо – надоело повторять, но это так: чуть вдавленные виски, чуть крупноватый нос, уверенно очерченные губы, точно посаженная голова на сильной пружинистой шее. Ее было приятно рисовать, потому что все-гда выходило похоже и выразительно. А что еще? «Я, такая-то, такого-то года рождения, окончила то-то…»

Тем временем жена докурила сигарету, загасила ее аккуратным постукиванием о донышко пепельницы, собрала со стола остатки посуды и снова пошла на кухню. «Я, такая-то…» Кто ты, женщина? Как тебя зовут? Имя жены распадалось на ласкательные и уменьшительные, никогда не собираясь в целое – Леокадия. Леокадия, в честь маминой бабушки. Лида, Лика, Лёка, Лина. Саша звал ее Кася, ей нравилось, но и на все остальное она тоже откликалась. Через несколько дней после свадьбы позвонил какой-то ее старый приятель: «Позовите Ладу». Саша показал ему Ладу! Черт с ним, не о том речь, о ней речь. А что еще? Ну, научный сотрудник в НИИ труда в строительстве, есть такая крохотная контора. Ну, кандидат экономических наук. Красивая, умная, начитанная. Он тоже не дурак и не урод. И что? И всё? Почему же они вместе, что они друг в друге нашли? А может быть, их влекло не друг к другу, а к миру другого? Ей хотелось выдраться из мерного круга семейных забот, хотелось к художникам, к артистам, хотелось их веселой неправильной жизни – в общем, чтоб на диван с ногами и всю ночь про искусство. А его, наоборот, тянуло в ее теплый устроенный мир, где сдобно пахнет пирогами, где вечером всей семьей смотрят телевизор, а в воскресенье на дачу, полоть и поливать. Все спокойно, плотно, сытно. Вот они и полетели навстречу друг другу, и пролетели мимо, не зацепившись. Кых-кых, фьють-фьють – как говорят дети, играя в войну.

Но это все только эскизы и наброски, а что она такое на самом деле – он так и не узнал. И не узнает никогда, ибо всему свое время, и дети-волки никогда не научатся говорить, как ни старайся, как ни заглядывай в глаза. «Кася, Касенька, девочка, что ты, что с тобой, что ты молчишь?» – «Ничего, – пусто улыбалась жена, – все в порядке, что ты, мой маленький, все хорошо, устала немного. Чай будем пить на кухне или как?» – «Лучше здесь, я телевизор включу, сейчас новости будут». – «Ладно». – «Я помогу». – «Что ты, что ты», – она поспешно выходила из комнаты, в кухне, слышно было, зажигала конфорку, и струя холодной воды, реактивно гудя, била в пустой чайник.



Но ведь они муж и жена! Они делят ложе, они даже теперь, уже совсем не юные, довольно часто бывают мужем и женой в самом прямом смысле слова. Но мало ли кто с кем спит, то есть, извините, делит ложе, взять того же Малашкина.

Да черт с ним, не в том дело. Они не знают друг друга. Незнание, соединяясь с привычкой, превращает жизнь в кошмар, в какую-то дикость. Они не знают друг друга, но при этом, как дикари, не знают и стыда, и она все время переодевается при нем, и после душа входит в комнату голая, и он ей помогает защелкнуть лифчик. И он тоже, вдруг вознамерившись проверить, хорошо ли заперта дверь, вскакивает с постели в одной короткой пижамной куртке, и она глядит на него поверх журнала, глядит без смущения, но и без любви – вообще безо всего. Без ничего… Когда-то давно, когда Саша был на втором курсе, у него была взрослая женщина. Боже, как он гордился этим – взрослая женщина. «Слушай, а чего ты девочку свою не притащил?» – «Девочку… – превосходительно усмехался Саша. – Старик, это взрослая женщина». Так вот, он ни разу не видел ее непричесанной и ненакрашенной, он приходил к ней только днем, она никогда не раздевалась совсем, колючие серьги торчали в ее жестких маленьких ушах, все было без лишних слов и поцелуев, кратко, элегантно и потому немножко противно. Но и такое вот добродушное домашнее бесстыдство – тоже невыносимо. А с другой стороны, куда деваться? Куда деваться, если живут вместе уже двенадцатый год, да еще в однокомнатной квартире. Конечно, у тестя с тещей было еще хуже, но и здесь не намного слаще. Какое это на самом деле ужасное, противоестественное, унизительное состояние – жить вот так, вместе. В-месте. В одном общем месте. А ведь каждый человек должен иметь свое место, свое собственное, закрытое от посторонних глаз место. Чтоб всегда можно было уйти туда и побыть одному. Посидеть, подумать. Потянуться. В носу поковырять. Посвистеть. Спичкой почесать ухо. А потом эту спичку надломить, заострить, накусать, чтобы получилась такая вроде щеточка-кисточка, и почистить ею ногти. Предельно неэстетично. Допускаю. Согласен. Ну и не глядите! Отвернитесь! Уйдите от меня все! А все, собственно говоря, уже ушли. Не надо кулаками после драки махать – все ушли. Половина гостей вовсе не явилась, остальные по-быстрому смылись, жена тоже, убежала на кухню, весело моет там посуду, напевая что-то сквозь журчание и лязг – или это у нее радио включено?

Сейчас бы позвать ребенка, чтоб он стал перед стулом, пододвинуть бы его к себе, уткнуться носом в его тонкое плечо и забыть про все на свете. Но ребенка не было.



Сразу заводить ребенка они не решились. С собственным жильем ничего не было ясно. Жить с отцом Саша не мог, не смог и разменять родительскую квартиру – о, это всегдашнее отцовское «об этом не может быть и речи!», отчего у Саши почему-то начинали слипаться глаза, просто как будто кто-то силой их закрывал, и он зевал и не мог даже спросить: а почему, собственно, не может быть и речи о такой простой и естественной в наши дни вещи? – но он зевал и сам переводил разговор на другую тему, да и вообще – да и вообще нельзя же было начинать самостоятельную жизнь с судебного иска против собственного отца. Жили у родителей жены, в крохотной комнатке, а старшая сестра жены – в так называемой большой, на диване. Хотя раньше она, именно как старшая, жила в отдельной комнате. А теперь вот уступила младшей замужней сестре. На ночь диван раскладывался. Родители спали за ширмой. Бывало, что и Саша с женой перебирались на раскладной диван – когда у старшей сестры начинало что-то брезжить в личной жизни, и она – на памяти Саши это было два раза – приводила в дом очередного молчуна с испуганным взглядом. «Познакомьтесь, это мой муж!» – «Здрасьте, очень приятно!» Муж уходил рано, приходил поздно и тут же юркал в наспех оборудованную семейную обитель, где под кроватью еще валялись папки с Сашиными гравюрами. Все говорили, что надо рожать, но претил деловой подход – будет, мол, пятый человек на площади, тут просто даже на очередь могут поставить, дать государственную квартиру. Тем более что старшая сестра вот-вот распишется и пропишет своего мужа, и вообще будет лафа. Вам, может быть, и лафа, а Саша не желал заводить дитя из видов на жилплощадь. Уверен был почему-то, что это не к добру, и такой ребенок родится либо больным каким-нибудь, либо просто будет нелюбимым и ненужным. Жена мучилась от токсикоза под эти вынимающие душу разговоры и сомнения, тем временем сестрин муж куда-то делся, Саша с женой снова вернулись в свою комнатку, вытащили из-под кровати и развесили по стенам картинки, со вступлением в кооператив в очередной раз ничего не вышло, и жена сообщила ему, что действительно он прав, заводить ребенка в такой обстановке и под такими резонами не надо. Она все решила. «А как же, ведь первый аборт…» – пролепетал Саша. «Не первый», – отрезала жена.

Нарочно она так говорила, чтобы он не терзался, или в самом деле с ней уже было такое? Саша не допытывался. Потом они отказывались еще два раза, потому что он в эти разы был на взлете – вернее, еще не на взлете, а в мощной предстартовой дрожи, когда казалось – нет, тогда не казалось, тогда он знал наверняка, что сейчас все долгожданное случится, сейчас-то и надо работать на полную катушку, закусить удила и вперед, а не с пеленками возиться, и жена его прекрасно понимала.



Но ничего не вышло. Ни в первый, ни во второй раз. Где-то кто-то заболел, кто-то воткнулся впереди, почему-то переверстали план, кого-то не переизбрали, кого-то уволили, и чувствуешь себя бильярдным шаром. Понимаешь, что летишь куда-то не туда, но почему так случилось и откуда ждать следующего тычка – непонятно. Но он же не виноват! Не виноват, так само получилось. Навалилось, затиснуло и выкинуло прочь. Жена его не обвиняла. Она только предлагала вместе подумать, вместе разобраться в причинах, тем более что о своих неудачах и провалах Саша рассказывал, как бы заранее защищаясь от упреков, и поэтому очень сбивчиво, пропуская целые куски, что-то досочиняя и все время приговаривая: «Ну, а там еще пятое, десятое, двадцать восьмое…» Жена пыталась понять, что же именно произошло в-пятых, в-десятых и в-двадцать восьмых, полагая, что именно здесь, в этих ненароком упущенных подробностях скрываются тайные механизмы поражений и побед. «Не желаю вникать в эту гадость!» – свирепел Саша. «Вникни, вникни!» – умоляла жена. «А зачем теперь-то вникать, когда поезд ушел?!» – орал он, бросался к столу, хватался за бумагу и карандаши, начинал что-то набрасывать, кусая губы и прищуря глаз. Я работаю, оставьте меня, я работаю! Жена шла на кухню, курила. Потом долго принимала душ. Потом тихонько, двигаясь на цыпочках, стелила постель за его спиной, пока он обиженно перебирал свои старые работы. Они мирились. Вернее, они не ссорились, но все равно. Теперь ребенка уже не будет, Саша это точно знал. Потому что если раньше она засыпала в его объятиях – несколько пышно сказано, но именно так и было, засыпала в его объятиях, прижавшись к нему вся, всем телом, всей длиной, от круглых пяток до пушистой макушки, и руками обвивала, и прикрывала бедром, и так легко, что казалось – это объятие снится ему, и он засыпал, ее обнимая, – то теперь она, погодив немного, снова зажигала прикроватную лампу и брала с тумбочки журнал. Сейчас столько всякого печатают, только успевай читать. И он засыпал, словно бы издалека и со стороны глядя на ее сосредоточенный профиль, на ступенчато бегущий по странице взгляд.



Ну хорошо, он виноват во всем, сам виноват. Но точно так же бывает виноват солдат, воевавший в чужой стране, в неправильной войне, и вернувшийся калекой. Да, это была ошибка, и не надо было ввязываться, и я не должен был подчиняться, и пусть бы лучше меня расстреляли, чем я выполнял преступный приказ, да, да, сто раз да, но у меня нет ног, мне больно, я виноват, но мне больно, я остался один, и мне больно, больно, больно…



А искусства никакого нет! Вранье все это. Есть компания более или менее удачливых ребят, которые любят поздно ложиться и поздно вставать, не ходить на службу и при этом получать хорошие деньги. Вот и он из той же компании. Из менее удачливых. Из неудачливых совсем, и не надо утешаться каким-то там талантом. Талант – это и есть удача. В искусстве, в науке, вообще в жизни. Не родись красивым, родись счастливым. Кто смел, тот и съел. Пришла беда – отворяй ворота. У богатого прибавится, у бедного отнимется.



Например, Волковы и Тамара Дюфи, внучатая племянница французского наивного гения. Как они ее окрутили? Кажется, у жены Волкова были какие-то родственники во Франции. Или знакомые родственников, не станешь ведь расспрашивать. Это только Малашкин умел впрямую – кто, да как, да имя-фамилия-должность, и нельзя ли к этому делу приспособиться. Он так и говорил: «Ты, старик, я слышал, у такого-то заказ отрываешь, нельзя ли приспособиться? Старик, дай телефончик, не будь дерьмом беспамятным…» Но ведь правда, Малашкин в свое время тебе и деньги одалживал, и с ремонтом машины помогал, и ночевал ты у него, тебя кормили-поили, постель стелили, так что телефончик приходилось дать, и Малашкин, рассыпаясь в благодарностях, записывал номер. «Значит, я скажу, что от тебя?» – «От меня, от меня…» А через пару дней этот заказчик, на которого Саша выходил месяцами, с которым связаны были все надежды на ближайшие полгода, – через пару дней этот заказчик сидел на бездонном диване в малашкинской квартире, пил и закусывал, любовался на услужливо пододвинутые юные коленки, в общем – был лучшим другом прелестного Севы Малашкина.

Да, Тамара Дюфи. Она в Москве организовала французский центр современного искусства, и Волковы были там вроде штатных экспертов, под это дело два раза в год ездили в Париж, притом в оплаченные командировки – устраиваются же люди! – и уж конечно, они носились с Тамарой Дюфи, пылинки с нее сдували. Провожать Тамару Дюфи до самолета или идти на день рождения к Саше Шаманову – смешно сравнивать. Все совершенно естественно.



Да, конечно, все естественно.

Кому-то очень везет. Кто-то родился в семье художников, в огромной старой квартире, в доме, украшенном мемориальной доской в честь дедушки, который, подумать только, здесь жил и работал. Кто-то еще в художественной школе получал призы из Японии и Индии за жульнически детские картинки и сумел это использовать. Кого-то вдруг заметили на первой же молодежной однодневной выставке. А женитьба? Нет, нет, нет! – внутренне или даже почти вслух закричал Саша, он любил свою жену, и ни тогда, ни сейчас, ни в какую секунду жизни не променял бы ее ни на кого, даже мысли такой не было, но всё же – разве женитьба не момент удачи? Ведь в старое время женились и на больших деньгах, и на высоких связях, и все это было в обычае, считалось нормальным и вполне почтенным. А вот женился бы он, к примеру, на Ниночке Володичевой – у них слегка начинался роман ближе к концу третьего курса, – странно подумать, но ведь любил бы ее искренне и нежно и морду набил бы всякому, кто сказал бы про расчет. А главное, сам был бы убежден, что любит ее, вот взял и влюбился, а на остальное наплевать! А что? Тихая, беленькая, вполне складненькая девочка умеренных талантов, скромная такая, черную «Волгу» с шофером оставляла у дальнего угла дома тринадцать по Волоколамскому шоссе, а сама тихонько так пешочком проходила остатний квартал до института. До Высшего художественно-промышленного училища, бывшего Строгановского… Сейчас, разумеется, культурная советница в ЮНЕСКО. Было бы смешно, если бы иначе.



О, многозвенная цепь разнообразных везений – от первого свидания твоих папы с мамой до внезапной замены председателя выставкома, – но как же случилось, что он проскочил все ее колечки и нигде не зацепился? Кажется, во Франции был один такой маршал, фамилии не помню. Не выиграл ни одного сражения, ни разу.

И вообще, есть миллион случаев везения, а невезение всегда одинаково: ты незаметен, неинтересен, бездарен. Не нужен. И Саша вдруг понял, что это возникшее в уме неопределенное риторическое ты на самом деле относится к нему. К нему лично. Это он бездарен, неинтересен, скуп, скучен и уже староват, чтоб надеяться на чудо внезапной перемены…



Вбежала жена, обняла его, он бормотал сквозь слезы, что виноват перед ней и что жизнь прошла, а она целовала его и говорила, что он еще молодой, и очень талантливый, и всего добьется, и все будет хорошо.

Назад: Мартовская Ида. перечитывая классику
Дальше: Дочь любимой женщины. первая встреча, последняя встреча