Девица, которая на самом деле была женщиной, которая отравляла напитки, отравила меня, а я об этом не знала, даже когда проснулась с жуткими болями в животе, через два часа после того, как легла. Поначалу я решила, что это новый приступ той дрожи, того пощипывания, жуткого ощущения, появившегося с приходом в мою жизнь Молочника. Но нет. Таблеточница подсунула что-то в мое питье. Это случилось в клубе, когда мы со старейшей подругой заканчивали нашу дискуссию, которая, как я думала, будет о Молочнике, а она оказалась о моем статусе запредельщицы. Подруга ушла в туалет, и, как только я осталась одна за столом, откуда ни возьмись появилась эта девица, которая на самом деле была женщиной. Она немедленно обвинила меня в преступлениях против человечества и еще в эгоизме; а еще она меня отравила, и ей удалось сделать все это, прежде чем я успела ей сказать, чтобы она шла в жопу. «Тебе должно быть стыдно», – сказала она, вовсе не имея в виду мою любовную связь с Молочником, о которой, как я подумала, она и ведет речь, потому что все – хотя это их ничуточки не касалось – только об этом и вели речь. Нет, она имела в виду мой сговор с Молочником с целью ее убийства в какой-то другой жизни. С ее слов получалось, что я была виновна не только в ее смерти, но и в смерти двадцати трех других женщин – «некоторые из них собирали травы, – сказала она, – занимались своей невинной белой медициной, а другие вообще ничего не делали», – и я совершила эти преступления в то время, когда мы – всего нас было двадцать шесть – находились в той другой жизни. Она имела в виду прошлую инкарнацию в какой-то промежуток семнадцатого века, и она назвала даты и время и сказала, что он был доктором, но одним из этих докторов-шарлатанов. Здесь на ее лице появилось выражение отвращения, оттого что я связалась с таким мошенником, стала его котом-фамильяром. Она сказала, что мне бессмысленно отрицать то, что я знала о его самозванчестве. Я его сама подстрекала, занималась для него черной магией, разрезала мертвых животных, была пособницей совершенных им в нашей живописной деревне убийств тех двадцати трех женщин, а еще и ее. «Мы все умерли, сестра, – сказала она, – из-за тебя». А потому, сказала она, я заслужила точно того, что меня ждет. И в этот момент мне удалось вырваться из ее гипнотического бреда и сказать: «Бога ради, уйди уже ты в жопу». Когда вернулась старейшая подруга и спросила, что тут было, я отрицательно покачала головой и ответила: «Да ну, эта таблеточница». Старейшая подруга предупредила меня, чтобы я была настороже с таблеточницей, потому что, как сказала она, «эта несчастная девица, которая на самом деле женщина, пускается во все тяжкие».
Так оно и случилось. Нашей самой известной запредельщицей была эта девица, которая на самом деле была женщиной, маленькой, худенькой, жилистой девицей под тридцать, и она подсыпала яд в питье людям. Долгое время никто не мог получить от нее какого-либо объяснения на этот счет. Те предположения, что существовали, напредполагались с помощью богатой фантазии сообщества ввиду того, что выудить какую-либо информацию из нее оказалось невозможно, при этом большинство решило, что она делает то, что делает, из-за какого-то феминистского недовольства. По поводу недовольства они ничего пока не придумали, но если принять во внимание, что люди видели, как женщины с проблемами из нашего района, говорили они – называя еще одну группу запредельщиц, – разговаривали с таблеточной девицей, может быть, наставляли ее, промывали ей мозги, чтобы она вступила в движение, то это означало, что явные проблемы, например те, что были у этих воинствующих феминисток, могли быть единственной причиной, по которой она предпринимала бесконечные попытки убить всех нас. В то время женщины с проблемами отвергали всякие обвинения, говорили, что это непонимание их целей, а еще, что сообщество не представило ни малейших свидетельств в подтверждение. Они добавили, что таблеточная девица травила людей задолго до того, как они решили поговорить с ней, и вообще поговорить с ней они решили только для того, чтобы понять и вмешаться. Поэтому, сказали они, невозможно с бухты-барахты, подходя безответственно, пытаться выискать, какой цели пыталась достичь эта крохотная личность своими отравлениями. И тогда интерпретации продолжились, как продолжились импровизации и споры вокруг этих интерпретаций. Продолжились и отравления, и продолжались они, главным образом, по пятницам во время танцев в самом популярном питейном клубе района, вот там-то и в это время и нужно было держать глаза пошире.
В особенности внимательной стоило быть, когда ты на танцевальной площадке с твоим бойфрендом или компанией, а напитки без пригляду стоят на столе, и она может делать с ними что угодно. Якобы перед ее появлением неизменно появлялись две группки. Приходили неприемники той страны в своем черном одеянии, балаклавах, с пистолетами, приходили проверить, нет ли здесь нежелательных элементов и выпивох, не достигших совершеннолетия. Нежелательных и малолетних выпивох всегда хватало, но ни разу никого не выволакивали на улицу и не заставляли уходить. Это было такое притворство. Все знали, что это притворство, демонстрация силы, одна из тех презентаций дресс-кода, через которую приходится проходить раз в неделю. Они входили решительной походкой, оглядывались, демонстрировали свое вооружение, заканчивали инспекцию и уходили, а секунды спустя появлялась другая группа, и происходило еще одно притворство. Это были иностранные солдаты, «заморская» армия оккупантов. Они тоже были в своем облачении – хаки, шлемы, пистолеты, они приходили в поисках неприемников, тех самых, с которыми они разминулись считаные секунды назад. Лишь время от времени нас посещала мысль о размерах той кровавой бани, которую могли устроить эти две группы, появись они там одновременно. Но за все эти годы в пятничный вечер ни одного такого столкновения не произошло. Мы говорили, что в это трудно поверить, поэтому оставалось предположить, что между ними имелась какая-то подсознательная синхронизация, происходили какие-то взаимосвязанные случайные совпадения на уровне подсознания. «Сегодня пятница – вероятно, говорило одно подсознание другому – так почему бы нам не упростить дело? Что, если ты пойдешь первым, а потом мы? На следующей неделе мы пойдем первыми, а когда уйдем – заходи?» Вероятно, так оно и происходило, потому что иначе не объяснить, как им удавалось разминуться на доли секунды не раз, не два, но легко двести раз. И вот две эти армии входили, делали свое дело, внимательно всех разглядывали, устраивали показуху, демонстрировали свою крутость, а все остальные, то есть мы – молодежь на танцевальной площадке, молодежь за столиками, молодежь у бара, целующиеся и тискающиеся по углам – игнорировали их. Но как только появлялась таблеточная девица, да, тут происходило кое-что другое.
Она пришла!
Быстро!
Все по местам! Осторожнее! Смотрите в оба глаза! Таблеточная! Таблеточная пришла!
Это шептали все посетители заведения. В этот момент начиналась пьяная паника, и назначенный от каждой группы, за каждым столом, «смотрящий или смотрящая» на эту неделю неслись к своему столику с танцевальной площадки, из туалета, от бара, из объятий в темных уголках. Они охраняли наши стаканы, но и все остальные из нас тоже напрягались, мы печенкой чувствовали ее присутствие. Мы подталкивали друг друга локтями, поворачивались вокруг своей оси, следя за ее перемещениями, все наше внимание сосредотачивалось на ней, а она, как некий призрак, некий жутчайший кошмар, неспешно, бочком прохаживалась по заведению. Вы могли бы подумать, что с учетом нашей гипербдительности мы, большинство, занимали наилучшие позиции, чтобы воспрепятствовать таблеточнице и защитить себя от того, что угрожает нашему здоровью. Но когда доходило до дела, этот одинокий воин неизменно одерживал победы. Никто не знал, как она это делает, но она владела способами подсунуть свое вещество, даже если ее жертва сидела за столом. Ответственный за стол – и это подтверждали все – добросовестно бросался к месту своей ответственности, придвигал к себе стаканы, держал их рядом с собой, исключая всякие вероятности. Вежливости тоже не придерживались – тут преобладала потребность прогнать ее. «Пошла в жопу!» – кричали они, утверждая потом, что в таких ядовитых ситуациях всегда лучше быть откровенным. «Пошла в жопу!» – орали на нее. «В жопу пошла!» – забывал «смотрящий» обо всяких правилах приличия. «В жопу!» – они не брезговали ужасающей грубостью. Но к этому времени, если «смотрящему» приходилось столько раз посылать в жопу самую успешную за все времена, лучшую отравительницу района, а она никуда от него не уходила, велики были шансы, что он и как минимум еще один из их компании сложатся пополам от боли, будут колотиться, цепляться, дрожать, корчиться, наевшись всевозможными промывающими лекарствами, будут кричать, умолять в изнеможении, чтобы смерть поскорее забрала их, чтобы только это закончилось, чтобы не затянулось до того времени, когда эта долгая ночь зарозовеет рассветом.
Все ее ненавидели, но, несмотря на всю эту нелюбовь, таблеточная девица была вполне себе вписана в достижения сообщества. Даже если ее достижение было невесть каким достижением, параноидным достижением, отравительским достижением, потому что люди могли впасть в ярость, у них могло возникнуть желание убить ее. Но никому не приходило в голову, что нужно запретить ей появляться в самом популярном питейном клубе района. Как никому не приходило в голову, что ее нужно положить в клинику, посадить в тюрьму, что ее семье следует запретить ей выходить из дома или по крайней мере всем членам семьи по очереди сопровождать ее каждый раз, когда она выходит из дома, чтобы все мы каждый вечер пятницы не подвергались опасности отравления. Какую бы угрозу она собой ни представляла в те другие времена, во время другого сознания, когда доминировал другой подход к жизни и смерти, к традициям, ее терпели, как приходилось терпеть непогоду, природные катаклизмы или враждующие армии, заходящие в питейный клуб по пятницам вечером. Казалось, что мы, сообщество, не можем пойти дальше, чем объявить ее запредельщицей. Потом ее траектория изменилась, и она стала травить людей и в другие дни, не только в пятницу, при этом она еще и обрела голос – объясняла, почему это делает.
Недавно она отравила собственную сестру, сказала подруга, хотя пока семья утаивает случившееся и помалкивает об этом. Она обвинила сестру в том, что та представляет собой некую неприемлемую сторону ее самой. «Это как-то сложно, – сказала я. – Ты имеешь в виду…» – «Ты права, – сказала старейшая подруга, – некую отколовшуюся захватническую сторону ее самой». Казалось, что в районе мало места для всех этих ее противоречивых сторон, а потому из чувства самосохранения, поскольку одна сторона была отравительницей, то другая сторона, которая не была отравительницей – ее сестра, должна была исчезнуть. Старейшая подруга потом согласилась со мной, что да – с тех пор как таблеточная девица стала пускаться в свои объяснения, способность сообщества объяснить ее мотивы и в самом деле сузилась, и что если я перестану читать на ходу, уткнувшись в книгу, и переселюсь в реальный мир, то я, может быть, замечу, как сообщество изо всех сил старается держаться на плаву. Все здесь что-нибудь пропагандировали. Здесь происходила постоянная и безошибочно узнаваемая «пропаганда какой-нибудь одной фигни», и эта «пропаганда фигни по одной зараз» происходила практически все время. Зыбучие пески какой-нибудь приемлемой зауми легко впитывались расовым сознанием сообщества, но когда дело касалось запредельщиков типа таблеточной девицы (а теперь и меня, хотя я все еще пыталась отбрыкаться), то они были сами для себя закон. Говорили, что запредельщики часто нарушают конвенцию и пропагандируют что-нибудь не рассудительно, по одному зараз, а без одобрения и объявления пропагандируют вещи по две, по три зараз, а то и вообще перепрыгивают через несколько ступенек к какой-нибудь новой, даже еще более неестественной выдумке. Вот это и делала таблеточная девица, которая считала, что ее сестра – противоположная сторона ее самой.
Подруга объяснила, что отравленная младшая сестра, та, которая яркая, была отравлена до степени госпитализации, а по правде говоря, до степени, когда никакой госпитализации не требуется. Она была отравлена до такой степени, что большая часть ее тела оказалась в земле. Она, конечно, не обратилась в больницу, потому что, как и с вызовом сюда полиции, – каковой вызов означал, что ты не вызывала никакой полиции – обращение к медицинским властям могло также восприниматься как неосмотрительное. Одна властная ветвь, говорили в сообществе, всегда влекла за собой другую властную ветвь, и если ты получил огнестрельное ранение, или тебя отравили, или ударили ножом, или повредили каким-либо другим способом, о которых у тебя нет настроения говорить, больница передавала информацию в полицию, независимо от твоего желания, а те немедленно приезжали из своих казарм. А дальше, предупреждало сообщество, происходило вот что: полиция, выяснив, с какой ты стороны дороги, скомпрометирует тебя, предложит тебе выбор. А выбор будет такой: либо тебя подставят, распустят слух в твоем районе, о том, что ты их осведомитель, либо ты на самом деле станешь осведомителем и будешь осведомлять их о действиях неприемников той страны в твоем районе. Так или иначе, рано или поздно посредством неприемников, твое тело окажется среди последних, найденных у въезда в район, с обязательной банкнотой в десять фунтов в руке и пулями в голове. Так что нет. По правилам сообщества ты никак не желал беспокоить больницы. Да и зачем тебе, когда к твоим услугам были операционные в безопасных домах, палаты для раненых в малых гостиных, домашние аптеки и более чем достаточно садовых травозаготовительных складов?
Что касается сестры таблеточной девицы на три четверти в могиле, то она сделала все, что смогла, ее семья и соседи тоже сделали все, что могли. Спустя все многочисленные жесткие промывки все пытались сказать, что с ней все в порядке. Когда она начала идти на поправку, выяснилось, что здоровье и зрение этой молодой женщины резко ухудшились по сравнению с тем, какими они были прежде, а потому в очередной раз было задействовано правосудие сообщества, осуществляемое через неприемников. Семья, раздираемая противоречиями, поскольку была кровно связана и с жертвой, и с преступницей, стала умолять неприемников воздержаться от наказания и дать таблеточной девице еще один шанс искупить вину. Неприемники сказали, что в последний раз дают ей такую возможность, но если таблеточная девица не остановится, то они сами ее остановят. Поэтому теперь, в свете ее последнего пренебрежения их предупреждением, время пришло, сказали неприемники, они должны выполнить свое обещание. Старейшая подруга сказала тогда, что неприемники не стали действовать сразу, а вместо этого медлили, поскольку семья умоляла их об этом. И тогда они вызвали семью и предупредили: «О’кей, – сказали они. – Последний шанс, но больше никаких поблажек».
После этого мы допили то, что у нас еще оставалось, покинули заведение, и я отправилась домой, легла в кровать и заснула, и спала, пока меня не разбудило что-то невидимое, просочившееся в комнату, проникнувшее под мое одеяло, забравшееся ко мне в открытый рот и скользнувшее внутрь через горло. Я резко проснулась с криком: «Оно во мне! Оно пробралось внутрь! Они пробрались в меня, пока я спала!» Но прежде чем я успела толком проснуться и сообразить, о чем я кричу, мною овладело ощущение пожара внутри меня. Во рту у меня тоже жгло, и я поначалу подумала, что у меня выпала пломба из зуба. Потом я подумала, нет, это не зуб! Это скорее похоже на Молочника, на то, как влияют на меня его домогательства. Потом начались спазмы, они выдавливали из меня воздух, выталкивали его из меня, мои мышцы ошалели, я вся закаменела. Потом я выпала из кровати, по-прежнему закаменевшая, мои внутренности превратились в камень. Я выползла из спальни на локтях и коленях, открыла дверь ударом головы, потому что я не могла поднять голову, потому что мое тело окаменело. Я не понимала, что означает удар головой, что такое дверь, не понимала, куда я ползу, знала только, что должна выбраться из спальни, чтобы мне оказали помощь.
На верхней площадке начались новые боли, какие-то стреляющие, пересекающиеся. Из-за них я была вынуждена остановиться где-то между моей спальней и ванной, все это время я слышала какие-то странные звуки, думала, что это радио, почему-то говорящее медленно. Потом я уже узнала, что это были мои стоны и «Представляешь! Они всех разбудили!» – вскричали мои мелкие сестры. Они говорили с облегчением, эти сестры, и это было на четвертый день после отравления, когда я лежала в кровати, поправлялась, выкарабкивалась. Они показывали мне, как звучали мои стоны, демонстрировали выборочно, еще описывали мне события той ночи, добавляя, что я была белая – «но не такая жутко белая, как ты обычно». – «Больше похоже на молоко», – сказала старшая мелкая сестра. «Бутылка с молоком», – сказала средняя мелкая сестра. «Как белое молоко, которое еще и покрасили белой краской, – добавила младшая мелкая сестра, – отчего оно светится в темноте». Между мелкими сестрами начался спор по поводу свечения в темноте – действительное ли оно или выдумка. Еще они поспорили по поводу этой дополнительной белизны – когда она материализовалась. Случилось ли это до того, как наша мама и соседи промыли меня, или после того, как наша мама и соседи промыли меня? Потому что да, наша мама и соседи промывали меня, мама первая прибежала ко мне на площадку, она обхватила меня руками из-за того, что происходило внутри меня, и я не слышала, как она поднялась. Но я почувствовала ее сильные руки, почувствовала ее теплое дыхание, и в этот момент поняла, что никто мне не поможет лучше ее. Ухватившись за край ее ночной рубашки, я проползла по этой рубашке, уткнулась в живот этой рубашки и поняла, что я в безопасности, что теперь я не буду одна.
Спасая меня, она, конечно, одновременно устраивала мне головомойку. Параллельно быстро меня осматривая и выстреливая в меня вопросами: Не порезали ли меня? Не ударили ли меня ножом? Что я ела? Что я пила? Не дал ли мне кто-нибудь необычный чего-нибудь необычного? Не поссорилась ли я с кем-нибудь? Не бил ли меня кто-нибудь по голове прежде? Стоят ли доверия все мои доверенные друзья? Чем меня отравили? И с этими вопросами последовало ее первое оценочное суждение. «Чего же ты хочешь, детка, – сказала она, – если ты уводишь мужей у других? Конечно, эти женщины попытаются тебя убить. Несмотря на все твои знания о мире, как получилось, что ты не знаешь этого?» Я не поняла, что имеет в виду мама под моими знаниями мира. Мое знание мира состояло из гребаного ада, гребаного ада, гребаного ада, который не поддавался разложению на детали, деталями на самом деле были сами эти слова. Но мама не закончила свои хиты про жену и мужа. За этим последовали новые «чего же ты хочешь?», только на этот раз с вариациями на тему моих отношений со множеством мужей, иногда со всеми мужьями, а иногда всего с одним мужем – с Молочником. «Глупая девчонка. Ах, какая безголовость! Безголовость! – воскликнула она. – Ты девчонка, а он в два раза старше!» Здесь она замолчала, чтобы поднять меня, прижать к себе и утащить в ванную. Потом она продолжила свои обвинения и, сделав быстрый вывод, мрачно добавила: «И все равно, когда встанешь на ноги, дочка, я хочу, чтобы ты составила мне список всех этих жен». В этот момент я все еще сжималась в шар, не могла выпрямиться, не могла встать, волны боли все еще нарастали, пронзали меня то снизу, то сверху – по-прежнему на этот перекрестный лад. И вот она подняла меня этаким шаром, сказала, чтобы я обняла ее за шею, одновременно держась другой рукой изо всей силы за перила, требуя одновременно, чтобы я сказала ей про яд. «Но что они тебе дали? Ты знаешь, что они тебе дали?» – и тут я наконец выдавила из себя: «Никаких жен, ма. Никаких мужей. Никаких дел с Молочником. Никакого яда!» И тут – не слушая, потому что новая мысль пришла ей в голову – она словно в камень превратилась.
«Боже милостивый! – воскликнула она. – Так они правы? Они все правы? Он тебя фертилизировал, этот неприемник, этот умник, “первый в списке разыскиваемых”, лжемолочник?» – «Что?» – спросила я, потому что словечко было уникальное, словечко, которое она использовала, и я искренне несколько мгновений понять не могла, что она имеет в виду. «Зарядил тебя? – уточнила она. – Обрюхатил? Сделал живот? Опузырил? Обрызгал? Заставил раскаяться? Пожалеть, что это случилось? Господи боже, детка, неужели я должна это тебе говорить по буквам?» А почему бы и не по буквам? Почему бы она не могла просто сказать «сделал беременной»? Но такой уж была мама. И я не то чтобы была слишком занята, чтобы устроить себе передышку от отравления – хотя я так еще и не понимала, что это отравление, – и догадаться о смысле ее последнего замечания. Она не стала задерживаться и на трудных беременностях, потому что не могла рассказывать истории ужасов одну за другой без перерыва. За этим последовали аборты, и про них мне тоже пришлось догадываться, начиная с «глистогона, мяты болотной, яблока дьявола, преждевременного изъятия, неудачи на пути к существованию» и кончая рассеивавшим последние мои сомнения: «Что ж, дочка, ты не можешь разочаровать меня сильнее, чем разочаровала, так что скажи – что ты раздобыла и какая из этих абортарок помогла тебе в этой раздобыче?»
Это для меня было в новинку. Я не знала, что у нас в районе есть абортарки, что неприемники позволяют им существовать и не в состоянии приостановить их деятельность. Типично для мамы, источника знания, открыть мне, как она и всегда это делала, поразительную деталь о грязной стороне жизни и одновременно обвинить меня в том, что мне эта сторона уже известна. И опять она не демонстрировала никакой веры мне, ей даже в голову не приходило, что я могу говорить правду, что я правдива, что мне хватает здравого смысла не связывать свою жизнь с таким типом, как Молочник, и все это не стимулировало меня простимулировать ее доверием ко мне, потому что, с какой стати? Когда я попыталась в прошлый раз сделать это, она обозвала меня вруньей, потребовала, чтобы я сказала ей правду, хотя именно это я и сделала. Правда ей не была нужна. Она хотела одного – подтверждения слухов. Так какой был прок в попытках раскрыть ей глаза, заставить понять, что эти спазмы, окаменелость, неспособность распрямиться, неспособность стоять объясняются не ядом и не какой-то там игрой ее воображения, а были усиленной версией обычного? Я болела, потому что Молочник преследовал меня, Молочник не отпускал меня ни на шаг, Молочник знал обо мне все, он не жалел своего времени, сужал круги, и все это из-за тлетворности секретности, привычки пялить глаза и судачить, существовавшей в этом месте. Поэтому наши с мамой цели разнились, наши с ней цели всегда разнились, но потом я все же предприняла попытку, потому что в этот момент, а это был момент одиночества, мне более чем когда-либо требовалась ее вера в меня, требовалось, чтобы она поняла меня правильно. «Никаких жен, ма, – сказала я. – Никаких мужей, никаких плодов, никаких абортарок, никакого яда, никакого самоубийства», – последнее я добавила, чтобы избавить ее от необходимости добавлять это самой. «Тогда что же это?» – сказала она, и в разгар боли, в разгар действия яда, я вдруг почувствовала, как божественное облегчение нисходит на меня, а все потому, что она оставила свои упреки и задумалась – а не говорю ли я правду. Полюбить ее было так просто. Иногда я видела, как легко я могу полюбить ее. Но потом это прошло, и она оставила сомнения, упреки, забыла о том, что тащит меня, что предъявляет ложные обвинения, – она обратилась к мелким сестрам. Три сестры вылезли из кроватей и в этот момент стояли за нами в ночных рубашках.
Она скомандовала им помочь ей, и мелкие сестры, конечно, с радостью принялись исполнять ее команды. Они любили драму, любую драму, если это была настоящая драма и они могли в ней поучаствовать или по меньшей мере поприсутствовать. Они бросились к нам и ухватили меня именно там, где сказала им мама, и вчетвером протащили меня по оставшейся части площадки, вниз по ступенькам в конце площадки, потом в ванную, где мелкие сестры отпустили меня. Они решили, что меня нужно отпустить, и я упала вместе с мамой на пол. Удар был резкий, болезненный, и я в первый момент вскрикнула. Потом я поняла, что пол здесь подходящий. Холодный, ровный, приятный, но все же ненадолго, потому что мое тело снова начало заявлять о себе. Я опять встала на локти и колени, готовясь к неизбежному. Мама тем временем раздавала команды мелким сестрам – взять в ее спальне ключи от ее аптечки во дворе и немедленно принести ей. Они ринулись в ее спальню все одновременно, мелкие сестры всегда так всё делали, а мама, повернувшись назад ко мне, продолжала давить мне на живот и одновременно приказывать мне думать! думать! Если не «залетела», если не «гоняла глиста», если не мята болотная, то не ела ли чего-нибудь? Не ошивался ли поблизости кто-нибудь из тех, кто не должен ошиваться, но я теперь вообще не могла отвечать ни на какие вопросы. Все еще сжатая в клубок, все еще сохраняя эту странную форму, я метнулась к ванне, к полу, к унитазу, потом снова рухнула на пол. Надвигалось что-то огромное, и мне казалось, что у моего тела мало надежды на хороший исход.
Сестры вернулись, звеня ключами, и мама вскочила на ноги с обращенным к ним криком: «Вернусь через минуту!» Она приказала им не отходить от меня, не сводить с меня глаз, не позволять мне лечь на спину и уснуть, срочно вызвать ее, если я начну синеть или со мной случится что-нибудь кроме рвоты. Она бросилась прочь, а сестры встали вокруг меня, и их рвение я ощущала сильнее тепла их тел. Этих тел я не видела, потому что мой лоб в очередном приступе облегчения был прижат к полу. Короткая передышка, я это знала, а еще я знала, что должна наслаждаться этой простой радостью, пока не подступили новые корчи. Но мелкие сестры тут же принялись визжать. Трясти меня. Толкать меня. «Прекрати! Не спи! Мама сказала, тебе нельзя спать!»
Мама вернулась с пинтой какого-то чудовищного на вид зелья с отвратительным запахом. Еще появились соседки с большими бутылками в оплетке, стеклянными колпаками, зелеными, коричневыми и желтыми консервными банками, с бальзамами, зельями, склянками, травами, порошками, рычажными весами, ступками и пестиками, громадными фармакопеями, а также дистилляциями из разряда «имей в семье», изготовленными по собственному рецепту. Они материализовались из ниоткуда, что было обычно для соседей в случаях небольничной болезни. Они, как и мама, подготовились к действиям, рукава их ночных рубах были закатаны. Сначала в ванной состоялся консилиум, женщины стояли надо мной, обменивались мнениями над моим телом. Я слышала почти все, а чего не слышала, мне потом дорассказали мелкие сестры. Они обсуждали план действий, пуристки из них говорили, что неправильно вызывать рвоту, пока они не знают, с чем имеют дело. Другие призывали посмотреть реально на вещи, говорили, что сейчас нельзя терять время на выяснение причин и перфекционизм, что в данном случае импровизированный пожарный подход абсолютно подходящее средство. «Если говорить об абсолютности, – сказала одна из соседок, – то этот случай абсолютно похож на случай той бедняжки, которую отравила сестра». – «Какой бедняжки?» – сказала мама, и голоса, как потом рассказывали мне мелкие сестры, в этот момент зазвучали тихо.
«Да всего на днях, – начала соседка, – и вы должны помалкивать об этом, соседки, потому что информация еще надлежащим образом не просочилась в сообщество, но у этой маленькой девицы, которая на самом деле женщина, случился очередной из ее сдвигов. Она отравила сестру, которая яркая». Соседки закивали, потому что большинство из них, оказалось, присутствовали на той промывке. Но мамы там не было. И мелких сестер тоже не было, и сообщение об этой новости произвело на них сильное действие. Как бы они ни любили драму, сестру таблеточной девицы они любили сильнее драмы. С этим известием об ее отравлении и независимо от возбуждения, которое они испытывали, – как же: им разрешили присутствовать на взрослом аналоге полуночного приключения в духе Энид Блайтон – в данном случае на приключении появился изъян, который почувствовали не только они. Несмотря на ее яркость, ее дружескую расположенность, ее добрую волю ко всем и так и нарывающуюся на неприятности открытость, сестру таблеточной девицы любили все. И тут в ту ночь в ванной мелкие сестры, услышав эту новость, забеспокоились, забеспокоилась и мама. Они вчетвером испытали потрясение. Да что говорить, у всех женщин был потрясенный вид. Они молчали чуть не целую вечность, осознавая тяжесть случившегося с этой лучезарной молодой женщиной, забыв в этом промежутке вечности, что другая, пусть и не столь яркая молодая женщина, лежит у их ног.
Наконец одна из них сказала: «Об этом стоит помнить, но на самом деле ситуация в данном случае другая». – В этот момент внимание всех снова вернулось ко мне на полу. – «Тот случай кажется мне гораздо более серьезным», – сказала она. И соседи, которые раньше промывали бедняжку другую, пришли к выводу, что мое состояние не такое плохое, как у нее. Однако из-за их заблуждения – что мое состояние может быть только следствием мести со стороны жены Молочника – они не поняли важности собственных слов. Мама тоже не поняла и в тот момент, как это ни невероятно, не поняла и я. И даже когда имя сестры таблеточной девицы проникло в мой мозг, пока я лежала на полу, я так и не заметила очевидный след хлебных крошек. Я, конечно, посочувствовала девушке, когда старейшая подруга сказала мне, что с ней сделала сумасшедшая сестра, но это было все равно что посочувствовать человеку, который, как тебе сообщили, пережил тяжелое испытание, даже на секунду не подумав, что ты сама накануне такого же испытания. Так что это в одно ухо влетело, а в другое вылетело, этакое вполне мимолетное сочувствие к сестре таблеточной девицы, беззаботность без всякой задней мысли, но и не сочувствие истинного понимания или прочувственного сострадания. Что же касается моего собственного взгляда на мое состояние, то я полагала, что было бы абсурдно считать, что эта боль в животе связана с отравлением, тогда как она связана с нервами, – даже если с нервами в худшем состоянии, чем они были когда-либо после встречи с Молочником – и в этот момент мама сделала невероятный шаг: предложила отправить меня в больницу, заявив, что не готова позволить умереть дочери из-за того, что принятые в обществе правила запрещают ей вызывать «Скорую». Ее слова были восприняты как взрыв бомбы. Соседки заахали. «Перестань! Ах, перестань!» – и они принялись умолять ее не делать этого.
«Ты с ума сошла, дорогая соседка! – воскликнули они. – Ты сама подумай. Ты не можешь отвезти ее в больницу. Не говоря уже о нормах, принятых в районе, запрещающих обращение в больницу, если дело какое-то сомнительное, что может потребовать привлечения полиции, нельзя закрывать глаза на тот факт, что репутация твоей дочери бежит впереди нее, а это наверняка и случится, если ты отвезешь ее туда. Если эта полицейская банда пронюхает, что у них в больнице любовница сама знаешь кого, то они решат, что у них в руках самая лучшая наживка, чтобы выманить на нее одного из самых законспирированных неприемников из всех». – «Почему они за это ухватятся? – продолжила другая соседка. – Твоя дочка совсем еще молоденькая, ею легко манипулировать, ее легко застращать. Они ее напугают, подвесят на крючок, впутают, поставят все с ног на голову, – будь прокляты их сердца, собаки уличные! – а если она не поддастся, это ее тоже не спасет, как ты прекрасно и сама знаешь: здесь один только намек на осведомительство более чем достаточен».
«А потом ты сама, – завела песню другая, – бедная вдова с целым домом девочек, муж умер, один сын убит, другой в бегах, еще один сын сбился с пути, а еще один тайком приходит и уходит, словно замыслил что-то. Потом есть твоя старшая дочь в безутешном горе, твоя вторая дочь, запрещенная неприемниками, твоя третья дочь, идеальная из идеальных, если еще забыть про ее французский, который официально признан самым пидарастичным в районе. А теперь еще и дочь, которую будут подозревать в предательстве. Ты подумай о мелких». Они показали на мелких, стоявших рядом с ними, жадно ловивших каждое слово. «Нет, – они покачали головами. – Никакой больницы. Этой придется выжить. И она выживет, – настаивали они. – Так что не волнуйся, соседка. – Тут они принялись похлопывать маму по плечам, обнимать ее. – И не забывай, – закончили они, – мы ведь знаем, что тут нужно делать. Мы все, включая и тебя, много-много раз проходили через эти импровизации, приобрели начальный опыт, знаем эти доморощенные рецепты».
Я соглашалась с соседками, хотя и не в пункте бегущей впереди меня репутации. Единственная причина, почему она предшествовала мне, состояла в том, что они ее состряпали и поставили передо мной. Любовница сама знаешь кого было бы глупостью, если бы сам Молочник не настаивал на таком моем положении. А кроме того, в районе, который питался подозрениями, предположениями и неточностями, где все было вывернуто наизнанку, невозможно было толком рассказать какую-нибудь историю или не рассказывать ее, а просто помалкивать, все, что здесь говорилось, все, о чем умалчивалось, превращалось в сплетню. Поскольку это сообщество верило в сплетни, то насколько был велик шанс, что власти, сталкивающиеся с презрением и неуступчивостью запретного района, не будут хвататься за всякие глупости, фотографировать их, снимать на кинопленку, складывать в папки, сопоставлять с другими сведениями и тоже легко верить в это? Что же касается осведомительства, то полиция могла захомутать кого угодно в любом случае. Они знали, что могут в любое время задержать тебя и попытаться перетянуть на свою сторону. И это независимо от того, вызывал ты «Скорую» или нет. Вызов «Скорой» не должен был быть проблемой, но он был проблемой, потому что таким тогда был порядок вещей. И все же сама я не хотела «Скорой», не хотела больницы. Да и нужды в них не было, потому что – сколько еще я должна повторять? – это было никакое не отравление. Но соседки смотрели на это по-другому. Они предложили промывку, сказали, что если я выверну все свои кишки наизнанку, то это не повредит. «В конечном счете, – продолжали они, – кажется, что ее тело само пытается извергнуть что-то. Мы ему только поможем». Поэтому началась промывка и выворачивание кишок.
Они вмешались в состояние моих внутренностей, повлияли на мой следующий приступ корчей, и уже не знаю, какую дозу промывочного средства они туда влили, действие его было таково, что меня и в самом деле вырвало. В ту ночь меня чем только не пичкали, и все это выходило из меня наружу, а в промежутках я не менее семнадцати раз переходила из состояния окаменелости в состояние тряпичной куклы. Поначалу я пыталась считать, чтобы отвлечься, сделать вид, что это упражнение на отстраненность. Я считала вслух, сказали мелкие сестры, потом они сказали, что я либо потеряла счет, либо стала произносить цифры неразборчиво. Я вспомнила ощущение, которое испытывала – надрывное чувство в горле, в животе, а сначала я наивно думала, что у меня будет только нормальная неприятная рвота. Во время этой блевотной сессии я выдала последнее, что ела, а потом пошла сплошная желчь. Нет, сначала какое-то содержимое желудка. Потом были множественные выбросы отвратительного коричневого кишечного вещества. Потом уже, когда я уже не могла справляться с коричневым веществом, только после этого пошла желчь. После этого было еще. Потом были сухие позывы. Чертова прорва сухих позывов. И все эти этапы – в возрастающей степени против гравитации – скоро привели к тому, что у меня возникло неодолимое желание закрыть глаза, и я принялась умолять, чтобы мне разрешили их закрыть. Вообще-то я едва могла держать их открытыми. Нужно уснуть, думала я. Нужно лечь. Поскорее умереть. Почему они не дают мне поскорее умереть? Мне и вправду казалось, что именно эти женщины с их промывкой и время от времени молитвами, а не яд, были причиной того, что я умирала в нашей ванной в ту ночь. Роздыху мне не давали. Они разделились на две группы – одна давала мне рвотное, а другая занималась молитвами. Потом они менялись, и только спустя многочисленные продолжения и изнеможения понемногу наступила более сносная часть ночи. Она проходила короткими урывками забытья, которые по возрастающей перемежались с более долгими урывками забытья, каждый из которых наступал после новой порции, которую давали мне очистители, после чего организм исторгал из меня остатки яда. И только когда они оставили меня в покое, я смогла остаться лежать на полу, чувствуя облегчение, оставленная в покое, одна. Я лежала, созерцая пол – тоненький слой пыли на нем, волосок, крапинки моей рвоты, и думала, что единственными реальными вещами в этом мире были вот эти основополагающие компоненты пола, пыль и все остальное, и что они, и только они могут вечно поддерживать мое существование. Но иногда я передумывала, и тогда на место пола становилась панель ванны, или унитаз, или дружелюбная стена ванной, против которой я время от времени обнаруживала себя, тогда они казались мне столь же надежными, тоже обещающими поддерживать мое существование вечно.
Когда я пришла в себя в первый раз, стоял день, и я лежала в кровати, умственно спрягая французский глагол être. Я его в уме пропускала через лица, времена и наклонения. Когда я пришла в себя во второй раз, я по-прежнему лежала в кровати, думала, что ж, если он произвел на меня такое действие своими сексуальными домогательствами, то я не знаю, смогу ли я теперь спастись от него. Когда я пришла в себя в третий раз, мне снился Пруст, вернее, кошмар с Прустом, в котором он оказывался каким-то неблаговидным современным писателем, живущим в тысяча девятьсот семидесятые, выдающим себя за писателя начала века, за что в моем сне его судил суд, кажется, в моем лице. В этот момент я опять вырубилась, потом пришла в себя в последний раз – потому что я многократно просыпалась и засыпала, пока не проснулась по-настоящему – и поняла, что сделала поворот и теперь на пути к выздоровлению. Причиной, почему я была в этом уверена, был «Фрей Бентос». Я старательно готовила у себя в голове стейк «Фрей Бентос» и фантазию на тему почечного пирога. Я уже достала из шкафа консервную банку, открыла ее и поставила в духовку. Потом я достала тарелку, нож, вилку и кружку чая для себя. Даже в кровати в моей голове аромат этого пирога вызывал у меня слюноотделение. Слава богу, что через секунду пирог был готов. Я достала его из духовки, чуть не теряя сознание от предвкушения, и уже собиралась наброситься на него, когда дверь в мою спальню распахнулась. Это были мелкие сестры. Они опять все одновременно запрыгнули в мою комнату.
«Она проснулась!» – вскрикнули они, и вскрикнули это прямо мне в лицо, как и в лица друг дружке. Они сразу же сообщили мне, что мамы нет дома и они оставлены за главных. Они перечислили, чего я не должна делать, а это включало: падать с кровати, пытаться встать с кровати, есть или пить, кроме того, я не должна пытаться кокетничать с мужчинами. Это происходило одновременно с их рассказом о том, как мне было нехорошо, и их изображением моих стонов. Потом они перешли к болезненной белесой белизне моей кожи, что было прервано мной, потому что я сказала, что умираю с голоду, и, сбросив с себя одеяло, попыталась встать. Это вызвало визг. «Запрещается! – закричали они. – Мама не разрешила!» А я сказала: «Ну, хорошо, а что есть поесть? Принесите-ка мне что-нибудь». Но они затолкали меня назад в кровать и укрыли одеялом. Чтобы меня отвлечь, они сказали, что расскажут захватывающую историю про неприемников. Этим утром, пока я спала, военизированные неприемники той страны из нашего района приходили к нам в дом.
Мелкие сестры услышали стук в дверь. Тогда мама и мелкие сестры открыли ее. На пороге стояли мужчины. Говорили они вполголоса, сказали, что в районе случилось кое-что и они хотят поговорить об этом со мной. Мама сказала: «Вы не можете с ней поговорить. Она больна, к тому же в кровати, спит. Или занимается своими французскими языками, пока выздоравливает. Но что случилось? Можете мне сказать, что случилось?» Мужчины сказали, пусть отправит малявок подальше. Мама сказала мелким сестрам идти в гостиную, закрыть дверь и не подслушивать, о чем пойдет речь. Она подтолкнула их в коридор, придавая начальную скорость. Мелкие сестры прокрались назад, на этот раз через гостиную в передней части дома, а там прижали уши к занавешенным окнам. Но неприемники по-прежнему говорили вполголоса.
«И что, если она в то же время была в питейном клубе? – услышали они голос прервавшей их матери. – Многие люди ходят в этот клуб. Этот питейный клуб, – сказала она, – самый популярный в районе. Если моя дочь была там, это еще не значит, что ей известно об этих делах». Потом мама сказала, что я пролежала в кровати четыре дня, была отравлена, и пусть они поговорят с женщинами-промывательницами, если хотят, а неприемники ответили, что сейчас они уходят, но обязательно поговорят с промывательницами, а еще, что они обязательно вернутся, если показания промывательниц окажутся неудовлетворительными. После этого они ушли, а мама отправилась к соседям, узнать, что означает этот новый поворот. «Ну, вот, мы тебя приободрили, – сказали мелкие сестры, хотя я после моей последней переделки не понимала, как они смогли это разглядеть, – так что теперь твой черед, средняя сестра, почитать нам». Тут они показали мне книги, и я только теперь заметила, что эти книги у них в руках. А это были: «Изгоняющий дьявола», взятая из стопки на прикроватном столике мамы; «Трагическая история доктора Фауста» и непонятно откуда взятая и адаптированная для детей взрослая книга «Назовите себя демократией!», начинавшаяся словами: «Какое марионеточное государство еще пять лет назад могло проводить обыски в домах без ордера, могло арестовывать без ордера, могло сажать в тюрьму без обвинения, без вынесения судебного приговора, могло прибегать к телесным наказаниям, отказывать в посещении заключенного, могло запрещать расследование смертей в тюрьме, арест без ордера и заключение без обвинения и тюремное содержание без судебного приговора?» Чудны́е они, мелкие сестры, подумала я. Слишком много трагедий. Настоящий молочник прав. Нужно поговорить о них с мамой. А они тем временем положили книги на мое пуховое одеяло, на меня. После этого забрались на мою односпальную кровать под одеяло рядом со мной. Младшая мелкая сестра у изголовья кровати обняла меня, как смогла, а старшая мелкая сестра и средняя мелкая сестра тоже притиснулись ко мне, сцепили руки в ожидании у задней спинки кровати, когда я начну читать.
Позднее в тот день мелкие сестры отправились искать приключения, а мама вернулась и поднялась ко мне. Вид у нее был мрачный, а это означало, что сейчас последуют новые плохие новости. «Эта бедняга, которая травила людей, – она умерла. Разведывательный патруль с солдатами нашел ее при въезде с перерезанным горлом – кто-то ее убил». Первая моя реакция не была, как кто-нибудь мог бы предположить: «Что ты говоришь? Невероятно. Как она может быть мертва, если она сама убивает людей?» И не очевидным: «Кто ее убил?» – прореагировала я, потому что, хотя я и слышала слова мамы, в мою голову не вмещалось, что ее кто-то мог убить. Одного только упоминания ее в разговоре прежде было достаточно, чтобы настроиться на определенную волну. Господи, кого она на этот раз убила, подумала я. Кого отравила теперь? Но вообще-то я не хотела знать, в душе не хотела, потому что это столько уже продолжалось, что, в конечном счете, перестало трогать. Но я, конечно, сочувствовала тому, кто это был, но это было такое же сочувствие, какое я испытала, когда старейшая подруга рассказала мне об отравлении сестры таблеточной девицы. Еще одна из тех историй, которые не берут за душу, которые встречают безразличное сочувствие без истинного участия… Но вдруг словно гром с неба грянул, что отравленной-то была я. После этого родилась мысль: «Какой же я была слепой! Какая же я идиотка», потому что теперь это было ясно, абсолютно очевидно, черт бы ее подрал. Она отравительница. Она была в клубе. Она подошла ко мне в клубе, выговаривала мне за то, что я убила ее и других в сговоре с Молочником или что-то в таком роде. Ее новый метод действий, как об этом знали все, состоял в том, чтобы, не закрывая рта, рассказывать свои гипнотизирующие изобретательные истории. Так она брала вас, свою следующую жертву, на крючок, завоевывала ваше внимание. Вы встревожены, но сосредоточены на ее словах, а это значит – хотя вы и знаете ее модус операнди и всю ее историю отравлений, – вы не обращаете внимания на ее руки. А ей этого и надо. Очень быстрая, очень ловкая, умеющая становиться невидимой, она подмешивает во что угодно, растворяется в ничто. Некоторые люди говорили, что она типичная местная, коварная и маленькая, яростная феминистка, вот только, судя по тому, что говорили настоящие феминистки, она не была феминисткой, потому что наши женщины с проблемами говорили, что она умственно неполноценная.
Они говорили, что теперь это очевидно, потому что, чтобы прикрыть свое безумие, она периодически использует не только проблемы гендерной несправедливости, но и другие законные проблемы любого рода несправедливостей. Точно так же, как кто-нибудь другой, добавляли они, может использовать для прикрытия своего безумия что угодно – образование, карьеру, семейную жизнь, сексуальную жизнь, религию, фитнес, лицевые подтяжки, похудания лица, воспитание детей, борьбу за свободу, правительственное управление какой-либо страной. Все, что делала эта несчастная женщина, подводили они итог, было ее личным, а не коллективной версией этого. Женщины с проблемами еще прежде сказали неприемникам, что бесполезно предупреждать таблеточную женщину, потому что она не может перестать делать то, что делает, и ей требуется вмешательство, но не того рода, которое могут предложить они. После чего женщины с проблемами сказали, что поскольку неприемники избрали себя главными в этом курятнике, то почему бы неприемникам не предоставить таблеточную девицу в их, женщин с проблемами, распоряжение, а самим не заняться тем, что в их компетенции? Они могли бы сделать что-нибудь, предложили эти женщины, с этим сладострастником среднего возраста, который тут завлекает молодых женщин в свои сети, соблазняет их. Неприемники ответили, что они не станут вовлекаться в дрязги и не потерпят диктата. «У вас был шанс разобраться с таблеточной, – сказали они, – и вы его упустили, даже пришли к тому, как нам стало известно, что отравлены несколько из ваших. Так что прочь с дороги, мы с этим разберемся сами…» Они имели в виду, конечно, свой проверенный временем безошибочный способ.
Так неприемники огласили свое предупреждение: таблеточная девица поотравляла уже слишком многих, а потому еще одно отравление станет для нее последним, но она не остановилась, а потом я узнала, что черту она перешла даже не на мне. После меня был кое-кто еще, мужчина, и она отравила его, думая, что он – не знаю, может, Гитлер, – и он мучился всю ночь, и его жена мучилась всю ночь вместе с соседками, которые промывали его. После этого жена отправилась к неприемникам и сказала, что сделала таблеточная девица. Но прежде чем неприемники успели что-либо предпринять, в дело вмешалась какая-то таинственная личность. Так развивались события, по словам мамы, которая сидела в моей спальне на моем стуле против моей кровати и пересказывала мне, потрясенная, эти помехи, пришедшие к ней по испорченному телефону. Они подошли к нашей двери, сказала она, потому что их задание теперь состояло не в том, чтобы убить таблеточную девицу, но узнать, кто ее убил. Все, кто имел с ней в последнее время хоть какие-то дела, настоятельно приглашались к неприемникам, чтобы ясно и четко отчитаться о себе. Исключение сделали только для меня – которую видели в питейном клубе во время разговора с таблеточной девицей за день до этого, – и для мужчины, ошибочно принятого за Гитлера, поскольку, когда неприемники приходили к нам, и он, и я были слишком больны и не могли встать с кроватей. Отравленный мужчина смог доказать свою непричастность к ее убийству, потому что и его семья, и промывательницы свидетельствовали в его пользу. Моя мать на пороге нашего дома сказала неприемникам, что наша семья и наши промывательницы могут подтвердить то же самое относительно меня.
Неприемники не вернулись, убедившись в том, что я лежала в постели, когда убили таблеточную девицу, и странно было то, что я так еще и не почувствовала, что ее уже нет в живых. Надо всем этим преобладало мое упрямство по отношению к матери в ответ на ее упрямство по отношению ко мне. Было ясно, что она согласна с тем, что человек, ошибочно принятый за Гитлера, вполне мог быть отравлен таблеточной девицей, но ее вера в слухи о моем романе с Молочником по-прежнему оставалась настолько сильной, а вера в меня была настолько слабой, что она никак не могла допустить, что и я тоже была отравлена таблеточной. В то же время, испытывая облегчение оттого, что моя трудная ночь была делом рук таблеточной девицы и, таким образом, не имела никакого отношения к тому воздействию, которое оказывает на меня Молочник, я чувствовала, как нарастает мое раздражение на мать за то, что она не хочет видеть то, что прямо у нее перед носом. Она продолжала говорить об этой смерти, забыв, казалось, что в восьми случаях из десяти намеренных отравлений в районе ответственность лежала на «бедной таблеточной девице», и тут мое терпение лопнуло, и я выдала не самое уместное замечание, но лучшее, что я могла родить в тот момент. «Слушай, ма, она не маленькая девочка. Она старше меня. Она женщина!» А мама ответила: «Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Она была миниатюрной и низкорослой, и все знали, что с ней что-то не так. Даже если бы ее не убили, эта маленькая девочка никогда бы не выросла». И вот в этот момент тот факт, что таблеточной девицы больше нет, окончательно дошел до меня.
А мама разволновалась. Она сказала, что, если ее не убили неприемники – а они сказали, что они ее не убивали, потому что у них нет никаких причин не говорить, что они не убивали, если убили, к тому же они тут во весь голос заявляли, что собираются ее убить, – это могло означать только то, что здесь произошло обычное убийство. Обычные убийства были жуткими, необъяснимыми, именно такие убийства у нас не случались. Люди понятия не имели, как к ним относиться, как их классифицировать, как к ним подступаться, а все потому, что у нас происходили только политические убийства. «Политические», конечно, включали все, что имело отношение к границе, все, что логически можно было – пусть даже в какой-нибудь мелкой мелочи, в самой вымученной, даже если остальной мир, если его это заинтересует, скажет, что это абсолютно невероятно – свести к границе. Если происходили какие-то другие, неполитические убийства, то сообщество погружалось в недоумение, а еще в тревогу, не понимая, как ему жить дальше.
«Не знаю теперь, чего ждать, – сказала мама, и она определенно была встревожена. – Мы превращаемся в “заморскую” страну. Там все возможно. Там обычные убийства. Там свободные нравы. Люди там женятся, заводят романы, а их супругам на это наплевать, потому что они тоже заводят романы… не понимаю, зачем тогда жениться? Они не говорят, зачем они женятся. Потом они разводятся или даже не заморачиваются тем, чтобы развестись, а вместо этого заключают браки с собственными детьми. Стоит тебе там выйти за дверь своего дома, как ты наталкиваешься на сексуальные преступления». Я никогда не видела маму такой – потрясенной, близкой к истерике, и я думаю, такие вещи происходят с людьми, непривычными к обычным преступлениям, когда те происходят поблизости. «Ма, – сказала я. Я попыталась ее остановить, попыталась ее отвлечь. – Ма! Ма! – Мама подняла взгляд, полный смятения, потом попыталась собраться с мыслями. – Ма, скажи мне, что еще ты слышала про таблеточную девицу?»
Она больше ничего не знала, кроме того, что делом занялась официальная полиция, но с ними никто из сообщества не разговаривает. Некоторые наплели что-то, несколько других поводили их за нос. Снайперы уже наверняка взяли их на прицел. Пока их патруль на бронированных машинах с командой противоснайперов и с трупом не уехал, сообщество, как всегда в таких случаях, наглухо закрылось. Продолжились разговоры: «Не может это быть обычным убийством. У нас не случаются обычные убийства. Наверняка это политическое убийство, вот только знает ли кто-нибудь, с какой стороны оно политическое?» Так обстояли дела, или я думала, что дела обстоят так, когда почти две недели спустя не решила зайти в кулинарный магазин.
После того как я оправилась от отравления, я никак не могла наесться. И меня все время преследовали фантазии о еде, когда я на самом деле не ела, мои мозги показывали мне приятные и аппетитные шоу со спецэффектами. Я снова и снова видела «Фрей Бентос», а еще «Фарли Раск», «Сахарные булочки», сардины, сэндвичи с хрустящим картофелем, бисквитные сэндвичи с горчичным кремом, сэндвичи с батончиком «Марс», моллюски, свиные ножки, съедобные водоросли, жареную печень, конфетки в каше – прежние детские сласти, младенческие сласти, большинство из которых теперь у меня вызывали отвращение. И только когда я почувствовала желание поесть чипсы, обычные чипсы, ничего, кроме чипсов, я подумала: наконец, настоящая еда. Возвращение к нормальной жизни.
Я вышла из дома с обычной теперь своей нынешней опаской – как бы случайно не наткнуться на Молочника, дошла до кулинарного в самой середине района, так и не встретив Молочника, распахнула убогую покоцанную дверь магазина, и тут же меня окутал великолепный чипсовый запах. Я настолько погрузилась в него, настолько им наслаждалась, что поначалу даже не обратила внимания на странную атмосферу вокруг меня, что было подобно, как поняла я потом, тому, что я не замечала собственного отравления, хотя разумный человек понял бы, что его отравили гораздо раньше. Ситуация в кулинарном магазине была именно такой.
Там стояла очередь, большая, длинная, она петляла вокруг двух стенок магазина, и я встала в конец. Тут же подошли другие, встали за мной. Я знала большинство из этих людей зрительно, но никогда с ними не разговаривала: женщины средних лет, пришедшие за ужином для мужей, несколько мужчин, несколько детей, несколько подростков. Но в то время там не было ни одного человека, с которым я была бы знакома лично. Пока шла очередь, я наслаждалась запахом, а еще мысленно повторяла je suis, je ne suis pas, а также подсчитывала в уме, сколько человек передо мной. Но пока я это делала, люди, которых я считала, стали выходить из очереди. Некоторые тут же вышли из магазина, но большинство отошло в стороны или к дальней стене. Это означало, что я добралась до прилавка на девятнадцать человек раньше, чем должна бы добраться, если бы они остались в очереди, одновременно я почувствовала, что и люди сзади меня тоже рассеиваются. Вскоре, кроме меня, в очереди не осталось никого, хотя люди, стоявшие в ней прежде, необъяснимо продолжали оставаться в магазине. За прилавком одна из двух продавщиц в большом белом переднике подошла ко мне, встала ровно передо мной. Она уперла руки в бока и замерла, не спрашивая, что мне надо, и не глядя на меня, даже когда я ей говорила, что мне надо. Она словно направляла взгляд куда-то на мой висок. Я не то чтобы забеспокоилась, но что-то так, немного, я смотрела, как она двигается, чтобы набрать чипсов мне и мелким сестрам. И вот тогда я поняла, что в магазине стоит мертвая тишина, а поскольку я всегда жила в этом районе и с детства, даже толком этого не осознавая, тонко воспринимала потоки, неуловимости и ритмы района, мне пришло в голову только то, что причина моей заторможенности – недавно перенесенная болезнь. Она была у меня за спиной, тишина, она подрагивала у меня за спиной, и я не могла повернуться, хотя мысли мои метались. «Только пусть не Молочник. Господи, пожалуйста, путь это будет не Молочник». И я все же повернулась, и это был не Молочник. Это были все остальные. Все, кто был в магазине, глазели на меня.
Некоторые тут же отвели глаза, другие уставились в пол, третьи принялись разглядывать свои руки или крупный плакат со списком продуктов перед нами за прилавком. Кто-то смотрел на меня открыто, даже, думаю, с вызовом, и я подумала, говножопые, что я еще натворила? И тут до меня дошло, я почувствовала, что это как-то связано с таблеточной девицей. Не с тем, что она меня отравила, о чем, как я была уверена, знал теперь весь район. А с ее смертью. Но не могут же они думать, подумала я, что я имею к этому какое-то отношение. В этот момент вернулась продавщица с чипсами, поставила их на прилавок. Я отвернулась от остальных, взяла пакеты, вытащила деньги, чтобы расплатиться. Женщина исчезла. Она повернулась ко мне своей широкой спиной и уже ушла в дальний конец, стояла там тоже в молчании рядом со второй продавщицей. Они никого не обслуживали. Никто не просил, чтобы его обслужили. Все ждали, казалось, что случится дальше.
Неприемники сказали, что не убивали ее. Потом стали выяснять, кто ее убил. Потом, сославшись на какие-то удобно подвернувшиеся, как говорилось, срочные дела на границе, они оставили свою активность и смылись. Но эти люди никогда не смывались. В этом состояла их репутация, их фирменный знак, их профессиональная непредотвратимость. Поэтому сообщество пришло к выводу, что, в конечном счете, убил ее один из них. Не по политическим, конечно, мотивам, потому что с учетом неожиданной молчаливости неприемников, их тихого отступления, резкого прекращения их свирепого, дотошливого разыскания и, в особенности, без их обычного признания в содеянном, если оно было содеяно, таблеточная девица не могла быть убита по политическим мотивам. Значит, не по мотивам границы. Не для спасения страны, не для защиты района, не для пресечения антисоциального поведения в районе. Это сделал Молочник. Он ее убил. Обычно убил, не политически, убил ее, потому – так решило сообщество, – что ему не понравилось то, что она попыталась убить меня.
Может, так оно и было, а может, не так оно было, но кулинарный магазин думал, что так, и в тот момент в окружении всех этих людей, уже имевших на этот счет свое мнение, я тоже подумала, что так оно и было. Высокопоставленный герой сообщества совершил обычное грязное убийство, а все для того, чтобы отомстить за какую-то бесстыдную шлюшку. Я не очень наивная, а это значит, что я поняла для себя, к примеру, вы большую часть своих жизней живете с вещами, немного не укладывающимися в норму, немного сдвинутыми, но вполне поддающимися восстановлению, что вполне естественно. Но вот в один прекрасный день условия повсеместно – ставили вас об этом в известность или нет, давали вы на это свое согласие или нет, – меняются на противоположные. Все стронуто со своих мест, да, но не кто-то один все это стронул, а значительно большее число, чем один. Прежде мои внутренности были не в себе, боли в животе, дрожь в ногах, рука у меня тряслась, когда я вставляла ключ в скважину. И паранойя меня одолевала в доме, я все проверяла, не забрался ли он ко мне в шкаф, тогда как его там не было, не забрался ли он ко мне под кровать. Каждый раз, когда он приближался… все ближе… еще ближе, но я до этого момента не могла сказать, появляется ли на мне его клеймо, или оно уже давно на мне. Старейшая подруга предупреждала: «Твои поступки невозможно предсказать. Тебя нельзя вычислить – а они это не любят. Ты, подруга, упрямая, иногда глупая, невероятно глупая, потому что ты исходишь из того, что люди, которым свойственно твое отсутствие уступчивости, тебя не любят. Это опасно. То, что ты не предлагаешь им – в особенности в такие смутные времена, – люди возьмут сами». – «Не все люди, – возразила я. – И потом, моя жизнь – это не их жизни. Почему я должна что-то объяснять и просить у них прощения, тогда как они сами выдумали эту историю и даже сейчас ведут себя, как плохие собаки, наблюдают, выжидают подходящий момент, чтобы наброситься на тебя?» А что касалось их взгляда на меня как на отвязную, похотливую, бесстыдную, то я сказала: «Если уж об этом речь, старейшая подруга, то на самом деле я в большей степени Дева Мария, чем любая из…» – «Тебе восемнадцать, – сказала она. – Ты девушка. Никого за спиной у тебя нет, пока ты не пожелаешь, чтобы у тебя за спиной стоял Молочник. Так дай им что-нибудь – что угодно, – и пусть они тебе не поверят, и в особенности, потому что они получат удовольствие, оттого что не поверят. Но тогда по крайней мере они не будут пенять тебе на твое высокое положение благодаря ему». Но я этого не сделала. Не смогла. Не знала как. Не верила, что у меня еще есть время для этого. Слишком много слухов, слишком много вымысла, а еще «не суйте свои носы в чужие дела» позади, теперь от всего этого не отделаешься.
Так что я чему-то училась, но в этой напряженности, в особенности эмоциональной напряженности, я не знала, чему я учусь. И не знала, что мне делать, а оттого совершила глупость. Среди этого молчания и глазения на меня я взяла чипсы и, не расплатившись, развернулась и ушла из магазина. Я уже не хотела этих чипсов, не хотела собственных денег. Конечно, я должна была оставить их – и чипсы, и деньги на прилавке, очистить себя от этой ситуации, но очевидное, возвышенное, благородное едва ли приходит в голову, когда ты неожиданно оказываешься в стрессовой ситуации. Как ты спустя некоторое время узнаешь, что нормально, что возвышенно, а что – нет? И вот я взяла чипсы и не заплатила за них, сделала это отчасти от злости: Да, Молочник. Иди. Убивай. Убей их всех. Вперед. Слушай меня. Я тебе приказываю, а отчасти я сделала это из сопереживания и тревоги за их чувства. У меня не было ни малейшего желания ввязываться в неприятности с людьми старше меня, как иногда это делают восемнадцатилетние, отваживаясь на открытое неуважение, на упреки. И я потеряла голову и позволила им вынудить меня взять эти чипсы в угрожающей манере. Так что самым неприемлемым было мое собственное поведение, вызывающее обращение с людьми в магазине, хотя все они мысленно именно к этому и склоняли меня. Но теперь я знала то, что они знали уже некоторое время: что я уже больше не одна из подростков среди кучи других подростков, которые приходят в район, выходят из него, слоняются без дела. Теперь я знала, что это клеймо – и не только от Молочника – необратимо и против моей воли выжжено на мне.