Мальчик в форме, которая ему велика, спотыкаясь, бредет по бесконечному ковру. Оранжевое небо так низко, что он почти может до него дотянуться, но его взгляд направлен вниз. Ковер пучится и обвивается вокруг ног, мальчик выпутывается и неверным шагом идет дальше с ружьем на изготовку. Он не один. Рядом бегут другие дети, они тяжело дышат, падают, опять встают. Все с ружьями. Мальчик слышит гул, лязг, они приближаются. Он останавливается и всматривается в далекий горизонт. На фоне пылающего неба появляются черные очертания, они все ближе, ближе. Танки, мощные, слепые, бесконечной вереницей ползут по ковру на детей – сотни, тысячи танков. Мальчик кричит: «Назад!» Но дети, будто оглохнув, ослепнув, бегут дальше. Тут мальчик видит, как танк наезжает на первых двух детей и беззвучно их поглощает. Мальчик кричит громче: «Назад! Бегите же назад!» – и останавливает другого мальчика, который бежит мимо него прямо на танк. Тот поворачивается. Это Томас Прайсгау, его лучший друг. «Нужно назад, Томас!» Но Томас вырывается и бежит на танк. Его затягивают гусеницы. Щуплый мальчик в отчаянии плачет: «Нет! Нет!»
– Малыш, просыпайся, Штефан…
Штефан открыл глаза и заморгал. Кто-то встревоженно склонился над ним.
– Это сон.
С облегчением узнав голос отца, Штефан осмотрелся. Он в своей комнате, в постели. В открытую дверь падает свет. Пурцель сидит в ногах кровати и шумно дышит, как будто только что бежал вместе со Штефаном по болоту. Людвиг шлепнул пса по морде, тот зарычал, но на Людвига это не произвело ни малейшего впечатления, и он рукой смел его с кровати.
– Ты видел плохой сон.
– Папа, я кричал, но они меня не слушали!
– Бывает, что приснится что-нибудь плохое. Но теперь все опять хорошо. Ты дома и в безопасности.
– А у тебя тоже бывают плохие сны?
Не ответив на этот вопрос, отец поправил съехавшее одеяло, укутал сына, а потом сказал:
– Я оставлю дверь открытой. Ну а теперь спи. – И, перешагнув через Пурцеля, который все еще шумно дышал, через разбросанные по ковру игрушки, вышел.
Штефан слышал, как он, шаркая, прошел в спальню, оставив свет в прихожей. В узкой полосе света, падавшей на ковер, были видны повалившиеся солдатики. А многих Штефан побросал в кучу отдельно. Наверно, он играл, и это были погибшие.
За стеной в своей постели лежала Ева – на спине, сложив руки. Она слышала крики брата. Хотела встать, но хлопнула дверь родительской спальни и кто-то прошел к Штефану. За стеной послышались голоса отца и Штефана. Было около четырех. Она еще не спала. Как странный короткометражный фильм, перед глазами прокручивалось происшествие минувшего вечера. После того как Эдит заперла дверь за фрау Ленце, Ева, протиравшая столы, обернулась и задала родителям вопрос, хотя у нее бешено билось сердце и она очень боялась ответа. Она набралась мужества – на это потребовалось время.
– Откуда вы знаете этого человека?
Отец, протиравший за стойкой краны, бросил быстрый взгляд на мать. Та взяла у Евы тряпку, развернулась и на ходу ответила, что не знает, почему так странно повел себя тот человек. Ни его, ни его спутницу она никогда не видела. Людвиг кивнул, вытер насухо краны и выключил свет. Друг за другом они вышли на лестницу, оставив дочь в зале.
Еве стало жарко, она сбросила оба одеяла. Она не помнила, чтобы родители когда-нибудь так лгали. Она смотрела на тень Дон-Кихота, чье копье угрожающе подрагивало. Он готовился нанести удар. Он был против нее, впервые. У Евы застучали зубы, и она опять укрылась одеялами. Лишь в половине шестого она погрузилась в беспокойный сон. «Он плюнул матери под ноги. Он ее не любит. Но это же хорошо. Конечно, хорошо. Юрген тоже сказал бы, что это хороший знак. Но почему они тогда врут?» Ева снова открыла глаза. Было уже светло. Дон-Кихот исчез. На полке темнела шляпа Отто Кона.
– Этого не может быть.
Аннегрета, в белом халате, подошла к окну в сестринской, выходящему на внутренний двор, и обмоталась зеленой занавеской, как одеялом, будто запеленала себя, будто хотела исчезнуть там, как ребенок, который мечтает спрятаться ото всего мира. Доктор Кюсснер подошел к ней и попытался осторожно высвободить ее из занавески, которая грозила оборваться наверху. Он говорил что-то успокаивающее. Что иногда они беспомощны. Что могут только выполнять свой долг, но не в силах творить чудеса. Что Аннегрета сделала все возможное. Он продолжал говорить в таком роде, пока Аннегрета вдруг, словно протрезвев, не выкрутилась из занавески и не велела ему перестать «пороть чушь». Она села на стол из резопала посреди комнаты, где стояла тарелка с печеньем, которое, вероятно, за ночь высохло, и с горечью переспросила:
– Все возможное? Как же убого это звучит. – И зажала уши, как будто не желала больше ничего слышать.
Кюсснер смотрел на ее затылок, на маленький чепчик, из-под которого выбивались белые, похожие на медицинскую вату волосы.
– Ты идешь?
Она не ответила. Доктор мягко опустил ее руки.
– Еще пойдешь к нему?
Не глядя на Кюсснера, Аннегрета тихо сказала:
– Прости, Хартмут, но я не могу на это смотреть.
Он немного помедлил, а потом пошел к ребенку, который умирал в пятой палате. Аннегрета принялась есть печенье.
Кюсснер прошел по коридору. Его тоже потрясла эта история. Две недели назад был прооперирован девятимесячный Мартин Фассе. Врожденное сужение пищевода. Операция была сложная, но абсолютно необходимая, и уже сильно ослабленный малыш перенес ее на удивление хорошо. В течение десяти дней он на глазах прирастал плотью. Но четыре дня назад неожиданно начались понос и рвота. Пенициллин не помогал, антибактериальные средства не помогали, укрепляющие средства организм не удерживал. Мартин таял на глазах, и даже у Аннегреты, большого мастера кормления, на лице появилось необычно испуганное выражение. В эту ночь она почти не отходила от малыша, то и дело обмазывая ему маленькие посиневшие губы попеременно молоком и водой. В конце концов она взяла хнычущего, мерзнущего ребенка на руки и принялась ходить с ним, чтобы согреть. Около четырех утра Мартин затих, и Кюсснер стетоскопом долго искал сердце на запавшей маленькой груди.
На пороге палаты для особо тяжелых детей, в которой было всего три кроватки, он сразу увидел, что Мартин битву проиграл. Кюсснер подошел к нему и провел последнее обследование маленького, уже холодного тела. Он посмотрел на часы и записал в лист осмотра время смерти – пять тридцать. При этом он думал о том, что через несколько часов ему придется отвечать перед директором за очередной случай поноса у грудных детей. Усиленное соблюдение мер гигиены – двойное кипячение бутылочек и сосок, ежедневная смена белья, мытье рук до и после любого контакта с пациентом – результата не дало. Кюсснер не знал, что делать. Когда он вскоре вернулся в сестринскую, тарелка с печеньями была пуста. Аннегрета стояла у шкафа и готовила завтрак детям, которых не кормили грудью, – рассыпала молочный порошок по бутылочкам. В чайнике кипела вода.
– Хочешь еще на него посмотреть?
Аннегрета покачала головой. Кюсснер подошел к ней, развернул к себе и обнял. Она стояла, словно окаменев, не сопротивляясь. Кюсснер сказал, что подождет до семи, а потом позвонит родителям. Зачем их будить? С таким известием. Аннегрета высвободилась из объятий Кюсснера, поправила халат, погладила его по щеке и сказала, что у нее сложились хорошие отношения с фрау Фассе. Она сама позвонит. И, отвернувшись от Кюсснера, она стала разливать кипящую воду. Он смотрел на ее спину и думал: «Пора».
Целых сорок пять минут в беседе с директором городской больницы доктор Кюсснер пытался излучать компетенцию и уверенность, хотя происходящее вселяло в него беспомощность и печаль. Он был совершенно вымотан. Вернувшись в свой недавно выстроенный отдельный дом на окраине города, он постоял в прихожей и прислушался к звукам в доме. Дети были в школе, под вешалкой стояли только их разноцветные тапочки. Ингрид, включив радио, занималась чем-то наверху. По радио крутили шлягер, и Ингрид подпевала:
Весь Париж мечтает о любви.
Кюсснер подумал об Аннегрете, ее презрении к любой сентиментальщине, вспомнил, как она насмешливо поморщилась, когда он предложил ей однажды поехать вместе в этот самый город любви. «Романтика – это замаскированная ложь», – сказала она тогда. Он повернулся к зеркалу и увидел в нем усталого человека намного старше своих лет. С волосами Кюсснер простился уже давно. Скоро у него разовьется склероз сосудов, он начнет толстеть и в сорок пять получит инфаркт, как его отец. Тот не был счастлив в браке с матерью.
Пока Кюсснер стоял так в прихожей, по лестнице спустилась его жена с грудой грязного постельного белья – веселенькие цветочки на белом. Она двигалась упруго, энергично. Увидев мужа, улыбнулась. Как всегда, Хартмут Кюсснер подумал о том, что она красива особой, немеркнущей красотой. Чудо, что она выбрала такого среднестатистического мужа, как он. Доктор не улыбнулся в ответ, и жена тоже посерьезнела.
– Что-то случилось?
– Мне нужно с тобой поговорить, Ингрид.
Ингрид положила белье перед дверью в подвал и внимательно на него посмотрела. Она ждала.
– Пойдем в гостиную.
– Мне даже страшно. Что ты еще надумал? Мы же не собираемся еще раз переезжать? Мне так здесь нравится. И детям тоже…
– Да, я знаю.
Следом за недоумевающей женой доктор Кюсснер прошел в гостиную.
Ева тоже в это утро готовилась к чему-то для нее непривычному. В суде сегодня был выходной, и она без звонка отправилась к Юргену на работу, на фирму Шоорманов. Он пока всего один раз поздно вечером провел ее по путаным коридорам, показал безлюдные помещения, где до потолка стояли упакованные товары, мрачный зал с бесконечно длинными столами и транспортерами, где с четырех утра начиналась рассылка товаров. «Тогда тут гудит, как в улье», – сказал Юрген. Они поднялись по лестнице до самой крыши и стали целоваться под выступом стены, но пошел дождь. В кабинете Юргена капли громко стучали в окно. Ева крутилась в его начальническом кресле, будто ненароком все выше задирая юбку, пока не обнажились бедра и трусики. Юрген вдруг опустился на колени, раздвинул ей ноги и так сильно прижал голову к паху, что стало больно. Но она, затаив дыхание, ждала. Однако через несколько секунд Юрген снова встал и заявил, что им пора.
Сегодня Ева пришла некстати, это она поняла сразу. Он бегло поздоровался с ней, помог снять демисезонное пальто, новое, ярко-красное, и чуть раздраженно спросил:
– Мы ведь договорились на вечер?
Когда Ева села на стул для посетителей, Юрген задал еще один вопрос:
– Что такого срочного?
Его резкий тон сбил ее с толку.
– Мне нужно поговорить, Юрген.
– Хочешь чего-нибудь? Чашку кофе? Но я через пять минут ухожу на совещание.
Ева смотрела, как он занял свое место за широким, черным блестящим столом, будто за защитным валом, и, скрестив руки, принял отстраненный вид. У него глубоко запали глаза. В этот момент он был почти чужим, она видела его будто глазами своих родителей: смуглый, темноволосый, богатый. Юрген заметил ее настороженный взгляд, опустил руки и, улыбнувшись, вздохнул.
– Ну, выкладывай, раз уж пришла.
И она, запинаясь, сначала рассказала о встрече в дамской комнате дома культуры несколько месяцев назад, о своем чувстве, что видела раньше жену главного подсудимого. О том, что ясно помнит человека в белом халате, который показывал ей татуировку с номером и произносил числа – от одного до десяти, она уже в детстве знала их по-польски. О своих неотступных ощущениях, что она как-то связана с лагерем. И под конец о том, что случилось в «Немецком доме». О родителях, которые солгали. А сегодня за завтраком не смотрели ей в глаза…
– Погоди… – До сих пор Юрген не перебивал Еву, но теперь поднял руку. – Почему ты не веришь родителям?
– Юрген, а как же иначе можно объяснить поведение того человека? Они знакомы!
Юрген встал и подошел к стене, где на зажимной рейке в длинный ряд висели эскизы полос каталога.
– Ладно, тогда они не хотят об этом рассказывать.
– И мне на этом успокоиться, что ли?
Юрген снял со стены один лист, на котором были изображены белые коробки. Он, очевидно, исполнил пожелание Эдит Брунс и включил в ассортимент стиральные машины.
– Может быть, они пережили нечто подобное тому, что выпало на долю моему отцу. И не хотят, чтобы им напоминали о той боли.
– Но мои родители никогда не были коммунистами…
– Может быть, Сопротивление?
Ева чуть не рассмеялась при этой мысли.
– Не может, Юрген!
Юрген прикрепил лист на другое свободное место на планке.
– Почему ты так в этом уверена, если они не хотят об этом говорить?
– Они вечно твердят: «Политикой пусть занимаются там, наверху. А мы потом будем расплачиваться». Я же знаю своих родителей.
Юрген вернулся к письменному столу.
– Четвертая заповедь гласит: «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе».
– Почему ты сейчас это говоришь?
Ничего не ответив, Юрген сел. Впервые услышав десять заповедей, которые прочитала ему из Библии мать, он представлял себе, как будет почитать родителей: украшать их цветочными венками, вставать перед ними на колени, дарить шоколад, полученный от тетушки Анни. Правда, по его мнению, это было уже слишком, но если так говорит Бог… Ева тем временем встала и подошла к Юргену. Она была разгневана, и он мог ее понять.
– При чем тут заповеди? Я хочу знать, что произошло между моими родителями и этим человеком! Неужели ты не понимаешь? – Не дожидаясь ответа, Ева продолжила: – Нет, не понимаешь. Да и где тебе? Ты ведь понятия не имеешь, что я узнала, услышала. Там творилось невообразимое. Какие преступления совершили эти люди!
– Могу себе представить.
На лице у Юргена появилось жесткое выражение. Он холодно посмотрел на Еву и отвернулся. «Вот таким он будет в старости», – промелькнуло у нее в голове. В эту минуту она презирала его.
– Это как раз невозможно себе представить! Ты ни разу не пришел, ни разу не послушал. И даже ни разу не спросил меня, что пережили эти люди. Ты полагаешь, они хотят вспоминать о своей боли? И тем не менее они приехали. И пришли туда. В этот зал, где все время жарко, встали в лучи прожекторов. А на них давят эти сволочи, которые сидят в своих костюмах, расставив ноги, и смеются, и отворачиваются, и говорят: «Ложь. Неправда. Все клевета», а всего хуже… – Ева выпрямилась и передразнила холодную интонацию главного подсудимого: – «Мне об этом ничего неизвестно». А свидетели тем не менее продолжают рассказывать. С ними обращались, как с животными, с убойным скотом, с последней мразью. Им было больно, ты не можешь себе представить как, и я тоже нет. Врачи проводили с заключенными опыты, медицинские опыты…
Юрген встал.
– Ева, мне кажется, довольно! Я не пребываю в такой неизвестности, как ты, вероятно, полагаешь, но не сейчас и не здесь, а теперь мне…
Но Еву было уже не остановить.
– Нет, слушай, Юрген! Хотя их мучили! Нечего было есть! Хотя все в лагере было в дерьме…
Юрген попытался жестом остановить Еву и взять ироничный тон.
– Где твое хорошее воспитание? Может быть, ты возьмешь себя в руки…
Он кивнул на дверь, за которой работала секретарша. Но Ева продолжала:
– Хотя везде были трупы, вонь, дерьмо… И тем не менее люди хотели жить!
Ева провела обеими руками по лицу и издала нечто вроде всхлипа. Она вошла в раж, такого с ней еще не случалось. Она стояла посреди просторного кабинета Юргена на светлом шерстяном ковре и тяжело дышала. Юрген сделал к ней шаг.
– Я знал, что на тебя это произведет слишком сильное впечатление. У тебя слишком слабые нервы.
Но Ева увернулась и, посмотрев на него, постаралась говорить спокойно, хотя это было трудно. «Нервы». Какое дурацкое слово!
– Позавчера одна женщина из Кракова рассказывала, как должны были ликвидировать цыганский лагерь. Заключенные узнали об этом и сделали себе оружие из железа. Затачивали металл, как ножи. Искали палки и доски. И, когда появилось СС, стали защищаться. Женщины, старые и молодые, мужчины, дети – все изо всех сил отчаянно боролись за жизнь. Потому что знали, что их ждут газовые камеры. Их всех перестреляли из автоматов.
За обитой дверью, в приемной фройляйн Юнгхенель, седая скромная женщина, которая скоро собиралась отмечать двадцать лет, проведенные на рабочем месте, и верой и правдой много лет служила уже отцу Юргена, печатала за письменным столом письмо своему квартирному хозяину. В нем говорилось, что молодой человек, недавно поселившийся на первом этаже, непереносим. Выбрасывает мусор прямо во двор, мочится в палисаднике, из открытых окон до поздней ночи доносится громкая музыка, вонь стоит непереносимая. Один раз он попытался заманить в свою квартиру ребенка. Она пишет это письмо от имени всех жильцов и из-за страха мести желает сохранить анонимность.
Фройляйн Юнгхенель вынула лист бумаги из машинки и еще раз пробежала его глазами. Кроме того, что из нижней квартиры пару раз была слышна приглушенная музыка, все остальное было неправдой. Но ее пугал человек, языка которого она не понимала. Ей приходилось каждый день по несколько раз проходить мимо его квартиры, и она не хотела, чтобы он жил в ее доме.
Когда фройляйн Юнгхенель складывала письмо, ей показалось, что из кабинета начальника донесся крик, и она замерла. Невозможно же услышать что-то через толстую обивку двери? Фройляйн Юнгхенель встала и подошла к двери. Приоткрыла рот, прислушалась, но ничего не услышала. Наверно, ошиблась. Она вернулась за стол и положила письмо в конверт, на котором уже напечатала адрес арендодателя. Она чуть было не сделала ошибку и не написала адрес от руки. Своим почерком. Фройляйн Юнгхенель засунула письмо в сумочку. Марку она наклеит вечером дома – никогда в жизни она не украдет у начальника марку, – а потом, когда стемнеет, пройдет две улицы и бросит послание в почтовый ящик.
В кабинете Юргена было тихо. Поникшая Ева сидела на стуле для посетителей. С ней случилась истерика, и Юрген два раза коротко ударил ее по щекам, справа и слева. Это подействовало. Юрген отошел к окну. Они молчали. Ева спокойно спросила:
– Почему ты даже не слушаешь?
– Потому что там зло.
Юрген произнес это бесстрастно, без заметных эмоций. Он смотрел на город. Кабинет находился на одиннадцатом этаже, за высотными домами далеко у горизонта виднелись плавные холмистые очертания зеленого Таунуса. Ева протерла лицо носовым платком, который дал ей Юрген, высморкалась и встала. Взяла сумочку, которую, придя, положила на кожаный диван возле двери. Перекинула на руку пальто. Сглотнула слизь, накопившуюся в горле, последние соленые слезы, которые через нос затекали в горло и горели. Подошла к окну, к Юргену, и сказала:
– Неправда, Юрген, это не зло. И не какой-то там черт. Это просто люди. И это-то самое страшное.
Ева развернулась, вышла из кабинета, оставив дверь открытой, коротко кивнула фройляйн Юнгхенель, с любопытством уставившейся на нее, и ушла. Юрген все стоял у окна, глядя на площадку перед зданием, где, как мухи, сновали люди. Он ждал, пока выйдет Ева в ярко-красном пальто. Она появилась на площадке и быстро пошла налево к трамваю. Он думал, что она будет намного меньше. Но она показалась высокой, прямой.
Появившаяся в дверях фройляйн Юнгхенель напомнила о совещании в отделе моды. Он опаздывает уже на пять минут. Юрген попросил ее передать, что он вообще не придет. Она в недоумении смотрела ему в спину и ждала. Он поправился:
– Через двадцать минут.
Фройляйн Юнгхенель закрыла дверь. Юрген подошел к столу и открыл ящик. Вынул тяжелую черную книгу с золотым тиснением на задней стороне обложки, где были указаны его имя и дата первого причастия. Юрген держал Библию в руке, но не раскрывал ее. Он думал о Христе в пустыне. Трижды подвергся соблазну и трижды отверг его. А ему это не удалось, он оказался слаб. Что-то чужое одержало над ним верх. Юрген чувствовал этот запах. Вот он стоит посреди поля и смотрит в глаза умирающему, а вокруг резкий запах гари и сладковатый запах серы. Руки превращаются в когти. Он в странном отчаянии кривит лицо в улыбке. Разумеется, то было детское представление о дьяволе. Но от этого не менее верное. После случившегося он захотел стать священником, ближе к Богу, ближе к тому месту, где надежно.
Утром Людвиг Брунс, как каждый год в это время года, вел переговоры в конторе пивоварни «Хеннингер» о цене за бочку на сезон. Напротив сидел Клаус Икс, по поводу фамилии которого никто не осмеливался отпускать шуточки. Они знали друг друга много лет, всегда умели договориться и по ходу ритуальной торговли опрокидывали по несколько рюмочек шнапса. После определенной рюмки господин Икс мрачнел и принимался жаловаться на то, что в городе уже много лет как запретили конные повозки.
– Вот были времена, ах, какие же были лошади!
Но сегодня Людвиг отказался даже от первой рюмки. Господин Икс не на шутку перепугался. Людвиг заболел? Все ли в порядке? Все ли хорошо дома? Людвиг слабо кивнул и отговорился чувствительным с недавних пор желудком.
В это время Эдит с открытым ртом сидела в кресле дантиста доктора Каспера, аскетичного вида мужчины без возраста. Доктор при помощи зеркальца осматривал ее зубы и время от времени тыкал маленьким крючочком в десны. Затем засунул большой и указательный пальцы ей в рот и принялся дергать и расшатывать все зубы по очереди. Стояла тишина, только журчало где-то в трубе. Закончив, доктор Каспер чуть откинулся на табурете и серьезно сказал:
– Фрау Брунс, у вас пародонтоз.
– И что это значит?
– Воспаление десен, поэтому они кровоточат, когда вы чистите зубы. И некоторые зубы уже кандидаты на вылет, шатаются.
– Кандидаты?
– Увы.
Эдит Брунс выпрямилась.
– Откуда это взялось? Я ведь постоянно чищу зубы. Витаминов не хватает? Но я ем фрукты.
– Возраст. Климакс.
Эдит вытаращилась на доктора Каспера. Она уже слышала это слово от терапевта, доктора Горфа. Но у того оно прозвучало синонимом легкой простуды, не имеющей последствий, а в устах доктора Каспера означало смертный приговор.
– И что, ничего нельзя сделать, господин доктор?
– Полоскайте рот антисептиком. Но когда-то придется удалять.
Эдит опять откинулась на спинку кресла и посмотрела в потолок.
– Кандидаты.
– Да. Но есть приличная замена. Нет, не вставные челюсти, как до войны. Сегодня вы найдете такие только в комнате ужасов… Фрау Брунс, это ведь не повод для расстройства.
Но Эдит ничего не могла с собой поделать. Хотя ей было очень стыдно, она закрыла лицо и горько расплакалась.
В квартире над «Немецким домом» Ева тихонько постучала в дверь Аннегреты и заглянула в комнату. Сестра спала в тусклом свете, который пропускали желтоватые жалюзи, как всегда на боку, свернувшись, как зародыш. В комнате пахло пивом и картошкой. Ева вовсе не хотела знать, что случилось. Медленно закрыв дверь, она прошла в гостиную – вокруг нее плясал Пурцель – и посмотрела на тяжелый высокий буфет. В детстве она часто играла в принцессу, где этот буфет был ее замком с зубцами, окнами и башенками.
Ева открыла дверцы, ящики, и в нос ударил знакомый запах сигар, сладкого ликера и пыли. Она знала все белые скатерти и матерчатые салфетки, наполовину прогоревшие красные елочные свечки в коробке, коробку с посеребренными приборами, которые родители хвастливо называли «королевскими» и поэтому никогда ими не пользовались.
Ева опустилась на колени. В нижнем ящике родители хранили документы и альбомы. Ева полистала папку со счетами и гарантийными талонами. Самый старый документ был датирован восьмым декабря сорок девятого года, значит, вскоре после того как Брунсы открыли «Немецкий дом». Это был товарный чек и гарантия на прибор из магазина электроприборов «Шнайдер» с Висбаденерштрассе. Лампа «горное солнце». Ева помнила, она висела в ванной комнате над ванной. Всякий раз, заходя в туалет, она включала ее, дернув за шнур. Сидя на толчке и занимаясь своими серьезными делами, она с восхищением наблюдала, как толстая серая проволока в металлической воронке медленно окрашивалась в розовый, потом в темно-красный и, наконец, начинала пылать. А потом лампа исчезла. Ева не заговаривала о ней, так как была убеждена, что, часто включая лампу, испортила ее.
Еще в ящике лежали пять фотоальбомов. В трех, обтянутых светлой тканью с узором, были фотографии последних лет, остальные покрывал черный и темно-зеленый картон. Ева взяла темно-зеленый и, открыв его, увидела фотографии, сделанные во время одной юношеской поездки отца. Хельголанд, двадцать пятый год. Отец, в веснушках, смеется во весь рот. Он тогда впервые поехал куда-то один. Вот он под открытым небом помешивает что-то в подвешенной над костром кастрюле. Пар из кастрюли не позволял рассмотреть лицо, но отца можно было узнать по шортам и майке с других фотографий. Людвиг рассказывал, как он в течение десяти дней готовил на тридцать ребят. В конце они наградили его медалью, которую смастерили из фольги – «Лучший повар Хельголанда». Эта медалька тоже лежала в альбоме, она расплющилась, затупилась, прочесть надпись было практически невозможно.
Ева сидела на ковре. Пурцель лежал рядом. Она открыла черный альбом. На первой странице мать старательно витиеватым почерком белым карандашом на черном картоне надписала: «Людвиг и Эдит, 24 апреля 1935 г.». На следующей странице была приклеена свадебная фотография. Родители Евы стоят на фоне бархатного занавеса, возле них низкая колонна, из которой фонтаном брызжут цветы. Мать держит отца под руку, оба улыбаются, Людвиг – настороженно, Эдит – облегченно. На ней белое, широко расходящееся под грудью платье, которое не может прикрыть большой живот. Раньше Аннегрета так часто тыкала пальцем в это место фотографии, что фотобумага на животе у Эдит протерлась. «А вот там я!»
Ева листала альбом, машинально гладила пса по боку и смотрела на знакомые немые снимки. Празднование проходило в гамбургском ресторане. Можно было легко отличить благовоспитанных городских родственников Эдит от крепышей-островитян Брунсов. Родители Эдит не одобряли выбор дочери. Тем не менее после свадьбы молодожены заняли две комнаты в их квартире в Ральштедте. Людвиг зарабатывал как сезонный рабочий, летом на море, зимой в горах. Он получал неплохие деньги, но никак не мог найти постоянную работу. Супругам приходилось разлучаться на несколько месяцев, чему оба не были рады.
Вскоре после того как весной тридцать девятого года родилась Ева – за двадцать минут, на самом дорогом ковре бабушки и дедушки, – у них наконец появился шанс взять в аренду ресторан возле Куксхавена и зажить там семьей. Людвигу к тому времени было около тридцати, Эдит около двадцати пяти. «Но тут началась война, и все изменилось». Эту фразу Ева часто слышала от родителей. Людвига вскоре после начала войны мобилизовали на полевую кухню, сначала он служил в Польше, затем во Франции. Повезло – дальше не пришлось. Бывало, у него из рук вырывало кастрюли, но обошлось без серьезных ранений.
Эдит с двумя девочками сначала жила у своих родителей в Гамбурге. Дела у них шли неплохо, еды хватало. Но когда начались английские бомбардировки, Эдит отправила дочерей, восьми и четырех лет, на остров Юст к родственникам, тете Эллен и дедушке Морскому Волку. Так его называла маленькая Ева. Сама она этого не помнила. Дедушка с тюленьими усами был ей знаком только по свадебным фотографиям. На всех снимках он имел такой вид, будто плачет.
Ева почти долистала альбом. На последних фотографиях Эдит и Людвиг танцевали. Вместо фаты на матери теперь был ночной чепец, а на отце колпак с кисточкой – старинный обычай, как объясняла мать: в полночь с невесты снимают фату, на новоиспеченных супругов надевают чепец и колпак и читают специальное стихотворение. Оно было вложено в альбом, написанное на отдельном листе бумаги.
Слушайте далекий колокольный звон, свадьба закончилась, но скоро новый день, и вы уже счастливые муж и жена. Прекрасная невеста, позволь мне сказать тебе эти слова, в этот час, в этом месте: сними фату, которая сегодня украшала тебя и осчастливливала целый день. Возьми чепец, эту корону. Под этим украшением да поселятся радость и довольство сегодня и во веки веков. И к тебе, жених, я пришел не с пустыми руками. Тебе я принес этот колпак, украшение славного мужа, который не думает о развлечениях, который всегда рано возвращается домой. Отныне избегай соблазнов и нацепи этот колпак на уши.
Гости, ставшие вокруг молодых, хлопают в нетвердые ладоши, лица блестят, некоторые взгляды уже блаженно пьяненькие. Только у родителей Евы вид, как будто с другой фотографии – напряженный и трезвый, они стоят обнявшись и смотрят друг другу в глаза.
– Стареет. – На пороге появилась Аннегрета в халате со стаканом молока. Она кивнула на Пурцеля, который высунул язык. – У него точно сердце не в порядке.
– Ерунда, – ответила Ева, хотя сама уже давно думала о том же. Она погладила Пурцеля по голове, тот тяпнул ее за руку. – Анхен, ты помнишь Юст?
– Да, но, пожалуйста, не сейчас…
– Почему только эти несколько фотографий? Почему нет военных лет?
– Тогда было чем заняться, кроме как фотографировать.
– Мы купались там в море?
Ева не хотела, чтобы Аннегрета уходила, но та развернулась и уже из коридора сказала:
– У меня правда была отвратительная ночь.
Ева закрыла альбом и вернула его в ящик. Напоследок она вынула и раскрыла папку из желтого картона, лежавшую справа от альбомов. Там родители хранили их детские рисунки. На верхнем рисунке был изображен небольшой дом – соседний с домом главного подсудимого. Островерхая крыша, кривая дверь и слишком большие окна. Возле дома держатся за руки две девочки, большая и маленькая, с косичками торчком. Из-за дома поднимаются в небо две красно-желтые полосы. Можно было бы подумать, что это плод детской фантазии, но Ева знала, что изображают эти полосы. Она откинулась на буфет, который когда-то служил ей замком.
Ближе к вечеру Ева вошла в здание прокуратуры. Она надеялась, что большинство сотрудников уже ушли на выходные и никто не увидит то, что она собиралась сделать. Она знала, что имеется список с более чем восемью тысячами имен офицеров, служивших в лагере. Он хранился в двух толстых папках, которые Ева видела неоднократно, когда председательствующий судья проверял показания свидетелей. Служил ли данный офицер в лагере во время данного происшествия? Нередко при помощи неподкупного списка показания оказывались ложными. Для свидетелей это всегда был унизительный момент. Они представали клятвопреступниками, только потому что не могли вспомнить месяц или время года, когда их мучили. До сих пор Ева боялась этих папок, однако ей и в голову не могло прийти, что ее жизнь как-то связана с ними.
Она прошла по показавшемуся бесконечным пустынному коридору. В конце, перед дверью, за которой находился архив, остановилась и подумала о тех запретных дверях из сказок, которые Штефан больше не хотел слушать. Ева вошла и, закрыв за собой дверь, сориентировалась в помещении без окон. На одной из полок – быстрее, чем ей бы хотелось, – она обнаружила обе серые папки и вытащила одну, на которой было написано «Персонал СС/концлагерь. А-Н». Осторожно, как будто папка могла взорваться у нее в руках, Ева положила ее на один из столов, сдвинутых в центре помещения.
В коридоре по-прежнему было тихо. А может, так же осторожно поставить папку обратно на полку, вернуться домой, принять ванну, прихорошиться и пойти с Юргеном в кино на фильм «Сокровище Серебряного озера»?
За стеной послышался приглушенный смех. Там располагалась маленькая кухонька. Наверно, секретарша фройляйн Лемкуль любезничает с Давидом Миллером или еще каким-нибудь стажером. Ева прислушалась. Опять смех. Да, точно, фройляйн Лемкуль, румяная легкомысленная женщина небезупречной репутации. Коллеги перешептывались на ее счет.
Ева открыла папку и провела указательным пальцем по регистру до буквы Б. Потом Бр. Перелистывая страницы, она читала имена. Сверху вниз. Брозе. Броссман. Бруккер. Брукнер. Брунс.
В этот момент дверь распахнулась и в помещение ввалились два человека. Они, чавкая, целовались, их тела переплелись. Давид Миллер неумело расстегивал блузку фройляйн Лемкуль, та все смеялась. Давид прижал ее к столу и тут заметил Еву, которая неподвижно стояла по другую сторону стола перед открытой папкой с неподдельным ужасом на лице. Давид медленно выпрямился, подтянул фройляйн Лемкуль и растерянно ухмыльнулся.
– Простите, но на кухне так тесно.
– Мы просто зашли за документами, – неуклюже солгала фройляйн Лемкуль.
Ева захлопнула папку и тихо сказала:
– Я уже ухожу.
Она отнесла папку на место. Давид смотрел ей вслед.
– Ты ведь никому не расскажешь, Ева? – нервно спросила фройляйн Лемкуль. – Это всего лишь невинная шутка…
Ева вышла, не ответив, и закрыла за собой дверь. Поведя плечом, фройляйн Лемкуль посмотрела на Давида:
– На чем мы остановились?
Но тот, высвободившись, подошел к полке и вытащил папку, содержание которой так потрясло Еву.
В понедельник был выходной. Для семьи Брунс это означало совместный ужин. Даже Аннегрета пыталась так организовать свои смены в больнице, чтобы по понедельникам быть свободной. Ужинала семья Брунс в половине седьмого на кухне. На столе обычно был хлеб с колбасой и сыром, иногда рыбные консервы. Для Штефана мать открывала банку его любимых огурцов в горчичном маринаде, отец готовил большую миску своего знаменитого салата из яиц с каперсами и майонезом, который значился и в меню «Немецкого дома». Но свежий укроп Людвиг использовал только для семьи. «За любые деньги».
В этот вечер окна на задний двор были открыты, так как для начала мая стояла необычно теплая погода. Доносилось пение одинокого дрозда. Все уже сели за стол. Только место Штефана пустовало.
– Штефан! Ужин! – крикнула Эдит.
Аннегрета, накладывая себе яичный салат, рассказывала отцу об одном враче из городской больницы, немолодом хирурге, у которого много лет были такие же проблемы со спиной, как и у Людвига. Его спас корсет. Теперь у него практически нет болей. Отец пошутил, что ему, как мужчине, корсет носить не с руки, но поблагодарил за информацию. А вдруг эта штука победит боль? Тогда он опять сможет кормить посетителей обедами. Эдит приготовила себе только два бутерброда – она все больше полнела – и с улыбкой заявила, что готова каждое утро зашнуровывать отца, а вечером расшнуровывать. Ей приходилось делать это в детстве для бабушки. Наверняка справится и сейчас.
– Чему научился в детстве, не забудешь никогда. Вот уж не могла подумать, что мне придется еще раз этим заняться.
Все, кроме Евы, рассмеялись. Та молча наблюдала за родителями и сестрой, которых так веселила мысль о том, что Людвиг наденет корсет. Тот сегодня еще ни разу не посмотрел на Еву. Мать же то и дело бросала на нее обеспокоенные взгляды. И сейчас она погладила ее по голове:
– Это итальянская салями. Которую ты так любишь.
Ева отвернулась, как упрямый ребенок, и сама на себя разозлилась. Что она должна сказать? Что спросить? Она сидела на своей кухне со своей семьей, в самом надежном на свете месте, и не могла собрать мысли.
– Мама.
В дверях появился Штефан. Вид у него был необычный, лицо пошло пятнами, а глаза расширились от ужаса.
– Мама, – повторил он.
Это прозвучало душераздирающе. Все четверо тут же поняли, что произошло что-то серьезное, и медленно, как в замедленной съемке, по очереди встали.
– Он не шевелится, – сказал Штефан.
Несколько минут спустя все стояли в комнате Штефана посреди разбросанных на ковре солдатиков и смотрели на мертвую собаку, которая лежала перед кроватью. Штефан рыдал, а в промежутках пытался рассказать, что случилось:
– Он сначала наложил огромную кучу, я его обругал и немножко ударил, а он упал и так странно задергал лапами, а потом… потом…
Дальнейший рассказ постоянно прерывался отчаянными рыданиями и был непонятен. Людвиг притянул к себе Штефана, тот вжался лицом в родной отцовский живот. Рыдания стали глуше, но успокоиться парнишка не мог. Эдит вышла. Аннегрета, охая, опустилась к Пурцелю и осмотрела маленькое, покрытое шерстью тельце, к которому так привыкла. Дыхание, пульс, рефлексы. Затем она встала.
– Это точно сердце.
Штефан завыл, Ева погладила его по голове.
– Пурцель теперь на собачьих небесах. Там есть такая лужайка, только для собак…
– Он целый день будет играть с другими собаками… – добавил отец.
Аннегрета закатила глаза, но промолчала. Эдит вернулась в комнату с газетой и собрала последнюю кучку Пурцеля.
Пса завернули в старое одеяло и уложили в большую принесенную Людвигом коробку с надписью «Загуститель „Пронто“ – без комков». Каждый добавил в коробку посмертные дары. Эдит положила ломтик итальянской салями, Аннегрета бросила горсть фруктовых леденцов, которые не любила и потому не доела. Ева достала из-под дивана в гостиной любимую игрушку пса – обгрызенный теннисный мячик. Штефан, все еще икая и всхлипывая, долго думал, положить ли в коробку заводной танк, но потом выбрал десять лучших своих солдатиков, которые должны будут защищать Пурцеля на тот случай, если на собачьем небе попадутся злые собаки. Потом ему разрешили выбрать, кто останется с ним на ночь.
– Все, – сказал Штефан.
Вопрос обсудили. В конце концов спать со Штефаном осталась Ева. Она обняла тонкое мальчишеское тельце, а Штефан все плакал и хлюпал во сне. У кровати стояла перевязанная веревкой коробка. Сверху Эдит темно-синим карандашом написала: «Пурцель. 1953–1964». Ева вжалась носом в шевелюру Штефана, та пахла травой. Она закрыла глаза и увидела помещение без окон, раскрытую папку, список. Под строкой «Антон Брукнер» значилось: «Людвиг Брунс, унтер-офицер СС, повар, служил в Освенциме с 14.9.1940 по 15.1.1945».
Эдит в ванной комнате чистила зубы над раковиной. Она закрыла глаза, чтобы не видеть своего лица в зеркале. Когда она сплюнула, пена была красного цвета. Людвиг в это время сидел в гостиной, в своем углу дивана, перед телевизором, с которого была снята салфетка. Шла передача «Ваш конек. Петер Франкенфельд ищет таланты». Но Людвиг не смотрел, как мужчина на экране демонстрирует свой подвал, до отказа забитый разнообразными фигурками сов. Он думал о своей дочери Еве, которая сегодня вечером сидела за столом чужая.
На следующее утро, спозаранку, когда спал еще даже одинокий дрозд, они похоронили Пурцеля под черной елью во внутреннем дворе. Сражаясь с корнями, которые он разрубал сильными ударами лопаты, Людвиг выкопал яму. Время от времени он останавливался и хватался за спину. Штефан не хотел отдавать коробку, Ева силой отобрала ее. Отец тихо запел:
– Прими этого пса, он был верен и добр.
Остальные стали подпевать, хотя «мелодию», которую затянул отец, было не узнать. Когда вернулись в дом, Эдит обняла Штефана за плечи и сказала, что у него будет новая собака. Но тот серьезно ответил, что никогда не захочет иметь никакую другую собаку, кроме Пурцеля. Ева задержалась и вошла в дом последней. Она не хотела, чтобы кто-нибудь из родных видел, как горько она оплакивает смерть Пурцеля, который прожил такую хорошую жизнь. И которому все всё простили.
Ничем не примечательное лицо. Будто утонув в темном костюме, он сидел между чудовищем и медбратом, но ни с кем не разговаривал. Номер шесть был самым незаметным среди подсудимых. На семьдесят восьмой день заседаний, в день смерти Пурцеля, речь зашла о том, какую роль он играл в лагере. Пока Ева переводила показания поляка Анджея Вилка, человека лет пятидесяти с землистого цвета лицом, от которого пахло шнапсом, подсудимый, сняв очки в роговой оправе, спокойно протирал их белым платком. Вилк рассказывал, как подсудимый убивал заключенных в так называемой лечебнице. Узников приводили в процедурную и сажали на табурет. Они должны были поднять левую руку и прижать ее ко рту, чтобы приглушить ожидаемый крик, а также, чтобы облегчить подсудимому со шприцом доступ в область сердца.
– Они называли это «выколоть». – Это слово свидетель произнес по-немецки.
Затем он опять заговорил по-польски, а Ева переводила:
– Сначала я был санитаром, потом переносчиком трупов. Моей обязанностью было уносить убитых. Мы переносили их из процедурной, где их убивали, через коридор в подвальную прачечную. А вечером клали на телегу и отвозили в крематорий.
Председатель наклонился вперед:
– Господин свидетель, вы присутствовали в помещении, где подсудимый делал инъекции?
– Да, я стоял в полуметре или в метре от него.
– Кто еще там находился кроме вас и подсудимого?
– Второй переносчик трупов.
– Сколько человек были таким образом умерщвлены в вашем присутствии?
– Я не считал, но где-то от семисот до тысячи. Бывало, это происходило каждый день с понедельника по пятницу, а бывало, по три, иногда по два раза в неделю.
– Откуда приводили этих людей?
– Из двадцать восьмого блока. Один раз привели семьдесят пять детей. Откуда-то из Польши. От восьми до четырнадцати лет.
– Кто умерщвлял детей?
– Вон тот подсудимый. Вместе с подсудимым номер восемнадцать. До этого детям давали мяч, они играли между одиннадцатым и двенадцатым блоками.
Наступило молчание, все невольно прислушались к тому, что происходило на школьном дворе за окнами. Но дети в эти минуты сидели на уроках. Только тихонько покачивались тени деревьев. Обвиняемый опять надел протертые очки. В стеклах отразился слепящий свет прожекторов. Анджей Вилк был спокоен. Ева ждала следующего вопроса председателя, тот листал папку. Молодой судья показал ему какой-то документ. Ева вспотела. В зале всегда было душно, но сегодня ей казалось, что воздуха вообще не осталось. Она отпила глоток воды из стакана, стоявшего перед ней на столе. Во рту стало еще суше. Тут председатель, обратив к Еве доброе лунное лицо, задал вопрос:
– Ваш отец тоже находился в лагере?
Ева посмотрела на судью, кровь отлила у нее от лица. Свидетель понял вопрос и ответил по-немецки:
– Да.
Ева сделала еще глоток воды, однако проглотила с трудом. Лицо председательствующего судьи медленно темнело у нее перед глазами, как будто его заштриховывали карандашом. Она сморгнула.
– И как сложилась его судьба?
Свидетель ответил по-польски.
– Подсудимый убил его у меня на глазах. Это произошло двадцать девятого сентября сорок второго года. Тогда инъекции проводили каждый день.
Вилк продолжил говорить, Ева не сводила глаз с его губ, стараясь разобрать слова. Но губы расплывались, слова куда-то утекали.
– Я был в процедурной… подсудимый… мы ждали… дверь… моего отца… Садитесь. Вам сделают укол… от тифа… – Ева положила руку на локоть Вилка, как будто хотела опереться на него, и медленно попросила: – Пожалуйста, повторите еще раз то, что вы сказали…
Свидетель что-то сказал. Но не по-польски. Такого языка Ева еще не слышала, она посмотрела на председателя, который совсем потемнел.
– Я не понимаю его… Господин председатель, я его не понимаю…
Ева встала, зал закружился вокруг нее, кружились сотни лиц, и одновременно на нее наваливался линолеум. Потом все стало черно.
Открыв глаза, Ева поняла, что лежит на кушетке в маленькой комнатке за залом, в сумрачной гримерке с освещенными зеркалами. Кто-то расстегнул верхние пуговицы блузки. Фройляйн Шенке прикладывала ей ко лбу мокрый платок. Она плохо его отжала, и вода затекала Еве в глаза. Рядом стояла фройляйн Лемкуль с папкой в руках, обмахивая Еве лицо.
– Ужасный там воздух, – сказала она.
К косяку открытой двери прислонился Давид, у него был не на шутку встревоженный вид. Ева села и сказала, что все уже хорошо. Хотела встать, но Давид жестом остановил ее:
– Свидетель продолжит давать показания по-немецки. Он говорит вполне прилично.
В дверях показался служитель с сообщением, что перерыв окончен. Фройляйн Шенке и фройляйн Лемкуль кивнули Еве и заторопились к выходу. Ева опять хотела встать и пойти за ними, но ноги подкосились, как будто по-детски гибкие суставы должны были нести тело взрослого человека. Она глубоко задышала. Давид прошел в комнату и взял последний бутерброд с ветчиной с одной из стоявших перед зеркалами тарелок.
– Людвиг Брунс – ваш отец, верно?
Ева решила, что ослышалась, но Давид продолжил:
– Он работал поваром в офицерском казино лагеря. Сколько вам тогда было лет?
Ева молчала и искала правильный ответ. Она изобличена. Наконец, сдавшись, она произнесла фразу, которую чаще других слышала в зале:
– Я не знала. – И после паузы продолжила: – У меня не сохранилось воспоминаний. Иначе я бы никогда не согласилась на эту работу. Я даже не знала, что мой отец был в СС.
Давид бесстрастно жевал бутерброд. Вид у него был весьма довольный. Ева разозлилась и все-таки встала.
– Получили подтверждение, да, господин Миллер? Вы ведь всегда говорили, что каждый из нас, все в этой стране имеют к этому отношение. Кроме, может быть, ваших коллег по прокуратуре…
– Да, я так считаю, – перебил ее Давид. – Этот ваш так называемый рейх ни за что не мог бы так безупречно функционировать сверху донизу, если бы не пособничество большинства.
Холодея от отчаяния, Ева рассмеялась.
– Я не знаю, чем занимался мой отец, кроме как жарил яичницы и варил супы! – И тихо добавила: – Но отсюда я уволюсь.
Давид положил недоеденный бутерброд обратно на тарелку и посмотрел на Еву в зеркало:
– Возьмите себя в руки, фройляйн Брунс. Вы нам нужны. – Он развернулся и подошел к Еве. – От меня никто ничего не узнает.
Ева посмотрела на Давида, опять увидела его зрачки разной величины, которые так близко видела всего раз, несколько месяцев назад в зале «Немецкого дома». Тогда ей стало неприятно, а сегодня эта неправильность в лице показалась странно близкой. Наконец она неуверенно кивнула и сказала:
– Анджей Вилк признался мне сегодня утром, что ему мучительно говорить по-немецки. Я пойду переводить дальше.
Несколько дней спустя, в субботу перед Троицей, под бледно-голубым небом по летному полю шли четыре человека. Мимо проехала багажная тележка; водитель, стюард в белой форме, остановился возле маленького серебристого самолета «Цессна», принадлежавшего Вальтеру Шоорману.
– Идеальная летная погода, – сказал Юрген Еве, чей пестрый платок развязался и трепетал на ветру.
Бригитта держала Вальтера Шоормана под руку, тот с любопытством осматривался вокруг и улыбался, как возбужденный ребенок. Он не узнал Еву, но приветливо поздоровался с ней, заметив: «У меня теперь пеленки». Они друг за другом поднялись в самолет, стюард с тележки перенес чемоданы в небольшое багажное отделение, расположенное под пассажирской кабиной. За штурвалом сидел человек, лицо которого невозможно было рассмотреть под отсвечивающими солнечными очками и большими наушниками. Он пожал руку Юргену и Вальтеру Шоорманам и продолжил проверять датчики, рычаги и кнопки.
Ева нервно уселась в тесной кабине. Один раз она летала в командировку в Варшаву; тогда ей было нетрудно довериться большому пузатому самолету. Но этот малыш казался скорее макетом, таким ненадежным. Юргену, который пристегнулся рядом с ней, она заметила, что ей не очень нравятся слова «с одним мотором». А что, если этот мотор откажет? Юрген со знанием дела ответил, что самолет недавно прошел техосмотр.
Двери закрыли, но пилот не заводил мотор. Вальтер Шоорман спросил сзади, почему не взлетают. Юрген ответил, что пока не было разрешения на старт. Пилот показал Юргену три пальца, тот поднял большой палец. Ева знала, что ждать придется еще полчаса. За это время должно подействовать снотворное, которое Бригитта подмешала мужу в чай за завтраком. Юрген рассказал Еве, что во время последнего полета с острова во Франкфурт отец решил выйти. Примерно над Гамбургом. Пытался открыть двери, что небезопасно. И Юрген с Бригиттой придумали этот трюк.
Страх Евы рос, Вальтер Шоорман тем временем засыпал. Когда его голова откинулась назад, пилот по радио запросил разрешение на старт и завел мотор. Они покатились по взлетной полосе. Самолет набрал скорость, и Ева обеими руками вцепилась в подлокотники кресла. Мотор зарычал громче, разметка взлетной полосы стремительно проносилась мимо. Больше всего ей хотелось закричать. Юрген взял ее руку. Шасси отделились от асфальта, самолет поднялся в воздух, и они полетели, оставляя позади дома, уличное движение, людей в городе, поднимаясь все выше в бледное небо.
Полет длился без малого три часа. Шум мотора в кабине был таким громким, что о разговорах не могло быть и речи. Вальтер Шоорман спал с открытым ртом, Бригитта носовым платком отирала ему слюну, стекающую из уголка рта. Юрген читал деловые бумаги, время от времени помечая что-то карандашом или делая записи. Ева увидела, что это договоры на английском языке. Потом Бригитта достала из сумочки иллюстрированный журнал «Квик» и принялась читать.
Ева смотрела в окно на невозможную глубину, следила взглядом за темными линиями – реками, считала зеленые пятна – леса – и представляла, как она, маленькая, незаметная, идет между деревьями и видит наверху между верхушками деревьев серебристую точку, бесшумно ползущую по небу. Она подумала, что сейчас было бы правильно умереть. «Я там жила, там жила и моя сестра. Мой отец каждый день проходил в эти ворота на работу. Мама закрывала окна, защищая дом от сажи, поднимающейся из печных труб». Пока об этом знал только Давид Миллер. И жена главного подсудимого. Она узнала Еву за стойкой в «Немецком доме». С неприкрытым презрением женщина в фетровой шляпке посмотрела на нее, когда их взгляды встретились два дня назад в доме культуры, и сделала жест рукой, как будто хотела сказать: «Ну погоди, милая, ты еще получишь оплеуху».
И Ева вдруг вспомнила. Она маленькая. Все чешется. Комары искусали руки и ноги. Она стоит в обнесенном стеной саду и расчесывает себя до крови. В воздухе сладковатый запах гари. В саду высажена клумба с розами, кусты в полном цвету. Желтые и белые. Большая девочка в полосатом льняном платье стоит посреди клумбы и обрывает розам головки. Это Аннегрета, она смеется, и Ева смеется вместе с ней. Она тоже начинает обрывать цветы. Сначала трудно, но потом она понимает, как это делать. Девочки забрасывают друг друга цветами. На очереди бутоны. Вдруг Аннегрета замирает, таращится на что-то позади Евы, как кролик, выпрыгивает с клумбы, несется по саду и исчезает в кустах. Ева медленно оборачивается. Подходит женщина в халате, у нее лицо мыши, разозлившейся мыши. Она хватает Еву за локоть и дает ей звонкую пощечину. Еще одну, еще. И только тут Ева чувствует за запахом гари аромат роз. Ей четыре года.
В кирпичном доме с соломенной крышей и кованым числом 1868 над входной дверью Бригитта показала Еве ее маленькую комнату под крышей с покатым потолком, цветастыми занавесками, обоями в точечки и односпальной кроватью.
– Вы же еще не женаты, – слегка усмехнулась она и доверительно прибавила: – У Юргена просто не все дома, вообще-то это нормально.
И она пошла к мужу, которого совместными усилиями полусонного вывели из самолета, но который теперь совершенно проснулся и испуганно звал жену. Бригитта оставила дверь открытой. Из окна были видны дюны – незнакомо голые, поросшие красноватой травой. Между ними Ева рассмотрела полосу Северного моря, которое с этой стороны острова считалось диким и опасным. Юрген принес маленький чемодан Евы и подошел к ней. Она прильнула к нему, он обнял ее за плечи. Его сердце билось сильно, упруго, как будто он бежал.
– Юрген, пойдем на берег? Как ты думаешь, уже можно купаться?
– Прости, Ева, я еще должен посидеть с договорами. Мне сегодня нужно отправить их по телексу.
– В субботу?
Проигнорировав вопрос, Юрген отошел от Евы и сказал:
– Я рад, что ты приехала.
При этом он посмотрел на нее почти с негодованием.
– Юрген, а это не смешно с раздельными спальнями? Мы уже взрослые. И помолвлены.
– Я больше не собираюсь обсуждать с тобой этот вопрос. Увидимся позже.
Он вышел. Ева вспомнила, как он накануне заехал за ней в дом культуры. Стоял у машины и махал рукой, а заметив Давида, медленно опустил ее. Ева с Давидом беседовали, не глядя друг на друга, не дотрагиваясь друг до друга. И тем не менее Юрген, вероятно, почувствовал, что их связывает нечто ему неведомое. Ева видела, как в нем появилась неуверенность и печаль. А еще ревность. Но почему он стал таким недоступным? Юрген по-прежнему оставался для нее загадкой.
Ева пошла на море одна. В пеструю матерчатую сумку, которую дала ей Бригитта, она положила полотенце и белье. Купальник надела под платье. Стояла почти летняя погода. Пенились отдельные облачка, давила густая, тяжелая небесная синева. Пахло мелкими цветами, кто-то стрекотал в траве. Пройдя между высокими дюнами на берег, Ева сняла туфли. Колготки она не надевала и босиком побежала по песку к воде.
Она еще ни разу не видела такого широкого пляжа. Тут было немало людей, они сидели, лежали на песке, прыгали в набегавшие волны, некоторые даже бросались в воду, и тем не менее у Евы возникло такое чувство, будто она одна. Она остановилась и какое-то время смотрела, как набегают и откатываются назад волны. Вода поднималась, подступала, набирала высоту, наконец переворачивалась, с шумом обрушивалась и, блестя, уходила в песок.
Ее отец вырос на этом море. Он почему-то всегда рассказывал только о мертвых, об утопленниках, о жертвах, которых требовал «бледный Ганс». Об отцах своих одноклассников, рыбаках, которые как-то не вернулись с рыбной ловли, о двух соседских детях, которые заплыли слишком далеко. Один раз – Еве было пятнадцать лет – они отдыхали на Юсте. Дедушка Морской Волк к тому времени уже умер, и они жили у тети Эллен, сестры отца. За несколько дней до их приезда во время внезапного урагана затонул прогулочный корабль. Погибло восемь человек, всех нашли, кроме шестилетнего мальчика. Ева, которая очень любила купаться, не хотела заходить в воду. Она боялась, что ее кто-нибудь схватит в воде, что она напорется на этого мальчика, что его опухшее лицо выплывет к ней из волны. Отец тогда сказал, что это было бы не так уж и плохо. Что в таком случае родители смогут наконец похоронить своего сына. Еве стало стыдно, она ведь думала только о себе. Ее отец хороший человек.
Ева подходила все ближе к воде, пока ей первой волной не омыло ноги. Вода была холодная, как снег. Она решила не заходить в море, а прогуляться. Солнце обжигало лицо. Пройдя довольно большое расстояние по берегу, Ева свернула наугад в дюны и двинулась по кроличьей тропе. Ей нравилось идти по лунному пейзажу. Но вдруг она с испугом заметила в темной траве дюн светлое неподвижное тело, рядом второе, потом еще одно, еще. Почти как трупы, только они шевелились. Это были люди, загоравшие нагишом. Ева замерла, смущенно развернувшись, пошла обратно к морю и почти сразу же наткнулась на еще одного человека, который взбегал по дюнам. С него капала вода, а детородный орган болтался во все стороны. Еве стало жарко от смущения, она прикрыла глаза рукой и, спотыкаясь, прошла мимо.
Бригитта накрывала в гостиной ужин. Из широкого окна позади стола открывался вид на дюны и море. Низкий потолок подпирали темные балки. В выложенном красным кирпичом камине, внутри черном от сажи, горел слабый огонь – не для тепла, так как в доме имелось центральное отопление, а для настроения.
Запыхавшаяся Ева, войдя в комнату, какое-то время молча смотрела на хозяйку дома. Бригитта подняла на Еву вопросительный взгляд: «Что случилось?» Та полусмущенно-полувесело, запинаясь, рассказала, что там, на берегу, загорают люди без одежды и купальных костюмов. Бригитта только отмахнулась и продолжила расставлять тарелки. Ну да, конечно, это такая новая мода. К счастью, если не хочешь, раздеваться необязательно. Вот, например, Роми Шнайдер, актриса, Ева, несомненно, ее знает. Так вот, она была здесь всего один раз и заявила, что это ужасно. В каждой волне по голой попе. Ева и Бригитта посмотрели друг на друга и рассмеялись.
В этот момент в гостиную вошел Вальтер Шоорман. Он был в пижаме, открывавшей ввалившуюся грудь, а в руках держал рубашку, с которой, очевидно, не мог справиться. Только вблизи Ева рассмотрела бледно-красные полосы, сеткой покрывавшие его плечи.
Шрамы.
– Над чем смеетесь? – спросил он, подойдя к Бригитте.
– Над нудистами. Ева сегодня кое с кем повстречалась.
– Простите, фройляйн, – извинился Вальтер Шоорман. – Сейчас они начинают уже в мае. Бригитта, для меня это повод продать дом.
– Валли, об этом мы еще поговорим, – сказала Бригитта, помогая мужу надеть рубашку. – В конце концов, ты тоже разгуливаешь полуголый.
Вальтер Шоорман проигнорировал это замечание и обратился к Еве:
– Они оправдываются тем, что нет ничего срамного в том, чтобы ходить, как сотворил тебя Господь. А при этом большинство атеисты.
Бригитта застегнула мужу рубашку.
– Ты тоже атеист.
Ева невольно улыбнулась, и Вальтер Шоорман недоверчиво посмотрел на нее.
– Вы ведь держите ресторан? На Бергерштрассе?
Ева сглотнула.
– Мои родители, да, но он в начале улицы. Далеко от вокзала.
Старик сощурил глаза. Кажется, его не очень успокоило это объяснение, но вмешалась Бригитта:
– Валли, это именно ресторан.
Вальтер Шоорман подумал, а затем кивнул:
– Питаться человек должен.
Ночью Ева лежала на узкой кровати в маленькой комнате, слушала море и думала о голом мужчине в дюнах. Нужно признаться, зрелище ее возбудило. Мужчина был красив, здоров и держался непринужденно. Как бы ей сейчас хотелось, чтобы рядом лежал Юрген. Почувствовав в лоне, как она уважительно для себя называла свой половой орган, приятные волны, Ева положила руку между ног и закрыла глаза. Ласково журча, на нее накатилось море, ее обнял Юрген, вода стала подниматься, стало жарко… Вдруг она почувствовала чье-то присутствие и открыла глаза. На фоне дверного проема посреди комнаты совершенно неподвижно стояла темная фигура.
– Юрген? – тихо окликнула Ева.
– От меня вы ничего не узнаете!
Настойчивый голос Вальтера Шоормана. Он еще раз повторил эту фразу. Ева подскочила в кровати и пошарила в поисках выключателя ночной лампы. Тут в коридоре загорелся свет, и на пороге появилась Бригитта.
– Валли, ты ошибся комнатой.
Она бережно вывела мужа и закрыла дверь. Тем временем Ева нашла выключатель. Щелк. Включился свет, и она некоторое время бездумно таращилась на покатый потолок. Потом повернулась на бок и стала смотреть на картину, висевшую на противоположной стене. Морской пейзаж. Корабль борется с чудовищными волнами. В воздух взлетают рыбы. «Добром это не кончится, конечно». Ева погасила свет, но уснуть не могла. Ей захотелось пить. Наверно, съела слишком много «роскошного», по слову Бригитты, селедочного салата.
Прислушавшись к звукам в доме, Ева в конце концов встала, натянула модный халатик, который купила специально для этой поездки, ощупью спустилась по лестнице в выложенную бело-голубой плиткой кухню, где столкнулась с Бригиттой. Та в мягком круге света люстры сидела на деревянной лавке с полупустой бутылкой пива в руках. Без косметики, лицо опухшее, как будто она плакала. Ева хотела уйти, но Бригитта кивком подозвала ее:
– Садитесь. Хотите пива? Но сейчас я не найду стаканов.
– Годится.
Через пару минут они чокнулись. Бригитта заметила, что ей нравится халат Евы, а потом без перехода рассказала, как во время бомбежки Дрездена потеряла всю свою семью – отца, приехавшего на побывку, мать, брата. Ей было двенадцать лет. Вальтер для нее и отец, и мать, и брат, и друг, и возлюбленный. Сейчас он часто как ребенок. И у нее такое чувство, как будто она еще раз теряет семью.
– Но для него все еще хуже. Он старается не показывать, но видит, как мне грустно. С тех пор как мы знакомы, он хотел только одного – сделать меня счастливой. А теперь каждый день делает меня чуть-чуть более несчастной. И не в силах ничего изменить. Все его долбаные деньги ни капельки не помогают.
Бригитта замолчала и допила пиво. Ева прокашлялась и спросила, почему Вальтер Шоорман всегда повторяет одну и ту же фразу. Бригитта ответила, что ей мало известно о его заключении. Но он перенес пытки. Бригитта встала и убрала пустые бутылки в маленькую кладовку за кухней.
«В детстве я была с родителями в этом лагере», – хотела сказать Ева. Ей очень хотелось рассказать Бригитте о том, что Эдит всегда становится дурно от запаха гари. О нечаянной встрече в «Немецком доме». О разоренных розовых кустах. Не могут же они быть причиной того, что спустя столько лет главный подсудимый в таком негодовании, чтобы плюнуть под ноги ее матери? Ей хотелось спросить у Бригитты, что делать. Сказать или нет? Но Ева молча встала из-за стола.
В прихожей они пожелали друг другу спокойной ночи, и Ева медленно пошла по лестнице. С каждой ступенькой она все яснее понимала: ей не нужен совет. Уже несколько месяцев она сидела в одном зале с людьми, которые жили и служили в лагере. Несколько месяцев слушала, что там происходило, денно и нощно. Свидетели произносили все больше слов, голоса проникали в Еву и сплавлялись в хор: это был созданный и поддерживаемый людьми ад. И несколько месяцев она слышала подсудимых, уверявших, что они ничего не знали. Ева не верила. Никто в здравом рассудке не поверил бы. Страх, что родители скажут то же самое – «Мы ничего не знали», – был сильнее нее. Потому что тогда ей придется порвать с отцом и матерью.
Ева шла по коридору к своей комнате, доски скрипели под босыми ногами. Проходя мимо двери, за которой спал Юрген, она остановилась, не раздумывая, тихонько постучала и открыла дверь, различив под открытым окном очертания кровати. В окне начинало синеть темное небо. Ева села на кровать. Юрген спал на животе, под черными волосами она не видела его лица.
– Юрген?
Ева погладила его по затылку, он проснулся и, перевернувшись на спину, сонно спросил:
– Что-то с отцом?
– Нет, но я не хочу оставаться одна.
Тишина, только ночной ветер шевелил занавески. Ева поперхнулась и чуть не рассмеялась: она буквально слышала, как у Юргена ворочаются мозги. В конце концов он приподнял одеяло, и Ева легла к нему. Он обнял ее. От Юргена пахло смолой, мылом и потом. Правой рукой он провел по косе, которую она заплетала каждый вечер. На этот раз Ева еще четче услышала, как бьется его сердце, почти ей в грудь. В дюнах раздался крик. Птица?
– Это птица? – спросила Ева.
Вместо ответа Юрген склонился над ней, коротко и твердо поцеловал ее в губы, лег на нее, развел халатик, поднял ночную рубашку, спустил трусики, свои пижамные штаны, проник глубже между ее ногами, которые она раздвинула, взял свой член, поводил им, выругался, не нашел, потом нашел и яростно проник в нее. Ева затаила дыхание. Юрген двинулся пару раз, ей стало больно, потом он в отчаянии застонал, заскулил и рухнул на нее. Какое-то время тяжело лежал и тихо всхлипывал. Ева опять погладила его по затылку. Тогда он сполз с нее и сел на край кровати. Обеими руками потер лицо.
– Прости, Ева.
Как мальчишка, грубый и беспомощный одновременно. Она провела рукой по его спине, чувствуя, как тепло разливается семя. Будто лоно плачет.
Давид уговорил Сисси пойти вместе с ним. Они пешком, почти как пара, прошли по пустынным в выходной день улицам к синагоге в Вестэнде. Давид разъяснял, что такое праздник шавуот. Сисси взяла его под руку. На ней был приличный костюм ржавого цвета, а сверху новый лиловый плащ, не подходивший по цвету. Давид всегда говорил о своей еврейской вере так, будто читал по книге. А Сисси не слушала. Она подсчитывала, сможет ли заплатить за среднюю школу сына. Тот хотел еще на два года остаться в школе, чтобы потом пойти учиться на турагента. А ведь Сисси хоть сейчас могла устроить его на обучение к мяснику. Жалованье восемьдесят марок в месяц. «Я не буду мясником! Только через мой труп!» – возмущенно закричал сын. Он не хотел носить резиновый фартук и копаться в падали. Он хотел сидеть в кабинете и продавать поездки в дальние страны. Сисси прекрасно его понимала, но с деньгами будет туго. Все-таки больше, чем сейчас, клиентов у нее не будет, хотя опыт и компенсировал процесс старения. Но как долго?
Давид объяснял, что в праздник шавуот вспоминают дар еврейскому народу Торы на Синайской горе. Зачитывание десяти заповедей возобновляет союз с Невыразимым. В празднике должны принять участие все, кто может, – младенцы, маленькие дети, старики. По традиции в этот день пьют молоко, к которому подают молочные блюда и мед.
– Потому что Тора, как молоко, Сисси. Молоко, которое народ Израиля жадно пьет, подобно невинному младенцу.
– Ах, вот как, – откликнулась Сисси.
Произведя подсчеты, она решила рискнуть. Хоть и потребуется на сто марок в месяц больше. На худой конец она встанет в баре «Мокка» еще и за барную стойку. Ей не нужно много спать.
В притворе синагоги толпились пришедшие на богослужение члены общины. Стены украсили березовыми ветвями и пестрыми лентами. Мужчины надели праздничные кипы, женщины – воскресные наряды и шелковые платки. Дети едва дышали от собственной благопристойности. Атмосфера была оживленной и радостной. Раввин Рисбаум, серьезный человек с открытым взглядом, который в последние месяцы помогал Давиду искать ответы на все его вопросы, связанные с верой, тепло с ним поздоровался, внимательно посмотрел на Сисси и кивнул ей. Давид надел фиолетовую кипу. Сисси, с улыбкой указав на свой плащ, заметила, что у них вид, почти как у близнецов. Она хотела пройти в молельный зал, но Давид направил ее на боковую лестницу. Женские места располагались на хорах. Сисси поднялась на несколько ступеней, осмотрела помещение над лестницей, где уже сидели женщины, девушки и маленькие дети и, обернувшись к Давиду, прошипела:
– Но отсюда мне будет видно только стену.
– Такая традиция.
– Это для меня слишком глупо. Я пойду.
Сисси развернулась и направилась к выходу. Давид удержал ее за руку.
– Останься, тебе понравится. Потом накроют стол. Яичный торт с творогом. И творожный пирог.
Сисси остановилась.
– Творожный пирог?
Давид улыбнулся.
– Творожный пирог и десять заповедей. Это самое главное.
Сисси помедлила, но затем развернулась и с некоторой неохотой поднялась по лестнице. Давид прошел в молельный зал, который был ему уже хорошо знаком. Некоторые мужчины приветливо кивали ему. И тем не менее он чувствовал себя обманщиком.
Вместе с другими женщинами Сисси сверху, за стеной, слушала молитвы, песнопения и отрывки из Торы. Она следила за чужим языком. Хазан декламировал по-арамейски:
Бог приготовит трапезу праведным. Да будут приглашены благочестивые, которые слушают славословие этой песни, на эту совместную трапезу. Да будете вы сочтены достойными сидеть в этом праздничном зале, так как вы выслушали десять заповедей, произнесенных в величии.
Мелодия напоминала Сисси песенку ребенка, который, заигравшись, напевает себе что-то под нос. Она не понимала слов, но десять заповедей знала хорошо. Каждую из них по отдельности она считала правильной. У Сисси были простые отношения с Богом: она Его оставила в покое, а Он ее. Она соблюдала почти все заповеди. Только родителей своих не могла почитать. Она их не знала.
– Ты хочешь развестись?
Аннегрета чуть не поперхнулась тортом с безе. Она с доктором Кюсснером сидела в битком набитом пивном ресторане «Хаусберг Шенке» за городом. Они приехали на машине Кюсснера, так как Аннегрета и слышать не хотела о том, чтобы в свободное время пройти на шаг больше необходимого. На столе стояли кофейные чашки, кофейник и две тарелки с тортом, хотя доктор к сладкому относился прохладно. За соседними столами хныкали и чавкали дети, ворковали парочки, плавились от жары и жажды туристы. Кипела воскресная жизнь, а Аннегрета как окаменела. Кюсснер внимательно посмотрел на нее и сказал:
– Я уже несколько раз говорил с Ингрид. Мне кажется, она начинает свыкаться с этой мыслью. Она с детьми останется в нашем доме. Ты знаешь, я никогда не любил этот ужасный город. И он становится все ужаснее. У меня есть возможность взять практику в Висбадене. Чудесный старый дом в стиле модерн с большим садом. Приличный район, цивилизованные жители. Славные дети, доброжелательные родители. Я хочу жить и работать там вместе с тобой.
Аннегрета дожевала, проглотила, отложила вилку и встала.
– Прости, я ненадолго отлучусь.
Она прошла между столами и стульями в сумрачный зал, где сидели только пожилые гости, бежавшие от солнца. Указатель «К туалету» вел по непроветриваемому коридору через маленький дворик и по длинной лестнице в подвал. В туалете было три кабинки, одна из которых, по счастью, оказалась свободна. Аннегрета зашла и подняла крышку унитаза. Короткий спазм, и ее вырвало недожеванным безе и сливками. Она дернула цепочку, зашумела вода, но безе все плавало наверху. Аннегрета еще раз дернула за цепочку. Однако белые крошки болтались в воде, как миниатюрные айсберги. Из соседней кабинки вышла женщина.
– Я могу вам помочь?
– Нет, спасибо.
Посмотревшись в грязное зеркало, Аннегрета вытерла рот носовым платком, достала из сумочки слишком яркую оранжевую помаду, обвела губы и принялась начесывать волосы. Она долго ковырялась ручкой расчески в волосах. Наконец опустила руку.
Оставшийся наверху Хартмут Кюсснер ни о чем не сожалел. Он боялся этого разговора чуть ли не больше, чем объяснения с женой. А вдруг, когда он нарисует Аннегрете их совместное будущее, у него возникнет чувство, что этого не нужно было делать? Но вышло иначе. Наоборот. Когда вернулась Аннегрета – яркая помада, белые волосы, имевшие еще более ватный вид, чем обычно, толстая, воинственная в своем весеннем платье с крупными цветами и при этом с таким испуганным, неуверенным взглядом, – он понял, что любит ее. Что хочет заботиться о ней, ухаживать за ней до конца своих дней. Аннегрета села и тут же опять начала есть торт. Набив рот, она сказала:
– Прости. Ты совершил ошибку, Хартмут. Я никуда с тобой не поеду.
– Висбаден, район Бирштадт.
– Не имеет значения. И жить с тобой я не буду. Я никогда этого от тебя не скрывала. У нас просто роман.
– Да, ты всегда это говорила. Но мне все равно.
Аннегрета подняла взгляд и невольно улыбнулась этому незаметному, выглаженному человеку с лысиной на макушке, который проявил такую неожиданную силу. Она отложила вилку.
– У меня есть семья.
– В которой ты состаришься старой девой?
– Ну да, старой девой. – Аннегрета иронично скривила рот и сказала: – Я говорю «нет». И что вы теперь намерены делать, господин доктор Кюсснер? Похитить меня и запереть в подвале этого потрясающего дома в стиле модерн в районе Бирштадт города Висбаден?
Доктор Кюсснер достал из нагрудного кармана солнечные очки, которые Аннегрета еще не видела, и нацепил их на нос.
– Может быть.
Аннегрета засмеялась, но вышло фальшиво.
Обратный полет с острова был, как потом выразилась Бригитта, «жуткий». Они сразу поднялись в темные облака, так как пилот сначала решил, что это интересная задача, затем летели сквозь сильный дождь, превратившийся в грозу. Маленький самолет трясся так, что даже Юрген время от времени незаметно вцеплялся в кресло. Кроме того, на Вальтера Шоормана не подействовали утренние успокоительные таблетки, что, однако, выяснилось только в воздухе. Он боялся погибнуть, правда, к счастью, не бузил, но безостановочно говорил. Понять можно было только обрывки фраз и отдельные слова, но смысл ясен: коммунизм – единственная гуманная, прочная форма организации общества. Ева слушала и тряслась вместе с самолетом. Она единственная не боялась. У нее будто отмерли все чувства.
Открывая дверь в квартиру над «Немецким домом», она подсознательно ждала, что к ней выбежит Пурцель. Но из кухни вышла только Эдит. Она сняла с дочери мокрое пальто и поздоровалась вопросом:
– Что за погоду ты привезла?
Обычно эту расхожую фразу Эдит Брунс обращала только к чужим. Она не стала дожидаться ответа, а сразу сообщила, что накануне Штефан выкопал Пурцеля. Отец, вышедший из гостиной с сонным видом, добавил, что Штефану не хватало двух лучших солдатиков, чтобы держать армию «в боевой готовности» ввиду предстоящих сражений с лучшим другом Томасом Прайсгау. Перед похоронами Пурцеля Штефан об этом не подумал.
Сам Штефан делал уроки за кухонным столом. Он обнял Еву и стал обстоятельно рассказывать о новом состоянии Пурцеля, об исчезнувших глазах и «зверском» запахе. На этом месте Штефан зажал нос.
Мать вернулась к плите, где готовила обед – рагу из остатков мяса с кухни Людвига и овощей. Вообще-то Ева любила это блюдо – «большой котел в маленьком», как называл его отец, – но за столом без аппетита ковырялась в тарелке. Она рассказывала о широком пляже самого северного острова в Северном море, что Людвиг как патриот Юста ворчливо комментировал. Этот берег, по его словам, сделал человек:
– Пока туристы не смотрят, они сваливают туда песок из Китая.
После еды, за кофе, Ева вручила подарки. Аннегрете она купила восточно-фризский чай и большой кулек леденцового сахара, которые отложила в сторону до вечера. Родители распаковали бело-синюю керамическую доску, на которой нежными мазками была нарисована молодая пара на коньках. Они очень радовались, но Ева обратила внимание, какой усталый у обоих вид. Штефан, на голову которому Ева нацепила синюю капитанскую фуражку с золотой кокардой, засиял, побежал в прихожую и перед зеркалом принялся отдавать честь и маршировать взад-вперед.
– Налево! Направо! Нале-во! Напра-во! Смирно!
– Штефан, это капитанская! – крикнула Ева.
Штефан коротко подумал и начал кричать:
– Лево руля! Поднять швартовы! Течь на корме!
И пока в прихожей грозил затонуть корабль, Ева с родителями молча сидели за кухонным столом. Эдит и Людвиг положили руки на клеенчатую скатерть. Дождь, который Ева привезла с острова, молотил по кухонному окну. Она отпила еще глоток остывшего, ставшего безвкусным кофе, и тоже положила руки на стол. «Не говорить. Не шевелиться. Затаиться, пока все это не кончится. И тогда никто не пострадает».
Давид нервничал. Он плохо спал, у него был больной вид. Светловолосый сразу это заметил, когда они поздоровались в зале. Он бы с удовольствием положил ему руку на плечо, но лишь насмешливо заметил, что пробил час Давида. Теперь наконец займутся подсудимым номер четыре. Однако Давид отреагировал так серьезно, что светловолосый пожалел о своих словах. Он никак не мог понять, что связывает Давида с этим подсудимым, чудовищем. К неудовольствию прокуратуры, тот все еще находился на свободе. По состоянию здоровья ему уже три раза продлевали освобождение от ареста.
На ближайшие заседания было приглашено четырнадцать бывших узников, которые должны были дать показания о том, что происходило в одиннадцатом блоке. Шестеро прибыли из Польши, их должна была переводить фройляйн Брунс. Ева появилась в доме культуры, как будто ничего не случилось. Она поздоровалась с фройляйн Шенке и фройляйн Лемкуль, они обменялись замечаниями о том, что никак нельзя одеться по-летнему шикарно: за окнами льет дождь, установились июньские холода.
В жарко натопленном фойе за запотевшими окнами суетились репортеры. Они осаждали генерального прокурора, обвинителей, защитников, подслушивали друг у друга, громко дрались за места в телефонных кабинках. Двое схватили друг друга за воротник, их пришлось разнимать служителю. Репортеры надеялись на новые жестокости, а значит, на хорошие тиражи.
Сражения шли и за места на зрительских трибунах. Жена подсудимого номер четыре сидела на своем месте в первом ряду и держалась сегодня прямее обычного. Подчеркнуто элегантный костюм, тщательно уложенные волосы, аккуратный макияж. Ева смотрела на нее через зал и думала о том, что она похожа на бывшую оперную певицу, которая перепела все драматические арии – Офелию, Леонору, Кримхильду, – но душа осталась безучастной.
Наступила тишина, вышли судьи, пригласили первого свидетеля. Это была Надя Вассерштром, служившая в лагере личным секретарем подсудимого номер четыре. Она владела немецким, но показания хотела давать по-польски. Ничего не отразилось на лице шимпанзе, когда она на двух костылях медленно прошла вперед к свидетельской трибуне, Ева помогла Наде сесть на стул и начала переводить то, что та помнила. Свидетельница заговорила на ясном польском языке, не прерываясь, не подыскивая слов. Ева переводила в том же ритме, уже не справляясь по словарям, находила аналоги, делала паузы и чувствовала, что что-то не так, как раньше. Она переводила, как подсудимый, имевший чин обершарфюрера СС и возглавлявший политический отдел, без разбору велел расстреливать людей у черной стены, расстреливал и сам – мужчин, женщин, детей, – и пыталась понять, в чем дело. Человек с лицом шимпанзе придумал своеобразные качели, где заключенных подвешивали за колени вниз головой. Он допрашивал находившихся в этом беспомощном положении людей при помощи палок и плетей, многих до смерти. Во время рассказа подсудимый номер четыре медленно водил головой – налево, направо. Один раз он подмигнул жене, та коротко улыбнулась. Когда председательствующий судья сделал ему за это замечание и спросил, что он имеет сказать на обвинения, встал защитник, Братец Кролик:
– Мой подзащитный решительно опровергает обвинения, – заявил он. – Он просто проводил допросы, это входило в его обязанности.
На обеденный перерыв Ева осталась в зале. Может, она заболела? Она вспотела и носовым платком вытерла лоб. Вытащила из портфеля маленькую бутылочку с мятной водой, которую после обморока носила с собой и которая несколько раз уже помогла ей справиться с тошнотой. Ева открутила крышку и втянула носом воздух, ожидая резкого свежего запаха, но ничего не почувствовала. Нос заложило. Может быть, она все-таки подхватила грипп.
Давид тоже остался на месте. Он неотрывно смотрел на пустующую скамью подсудимых, на стул подсудимого номер четыре, который как раз обедал в столовой за залом с другими людьми, за крайним столом, охраняемый полицейскими от зрителей и репортеров.
После перерыва Надя Вассерштром продолжила давать показания. Ева переводила:
– Однажды подсудимый убил совсем молодого человека, немецкого еврея. Это случилось девятого сентября сорок четвертого года. Я хорошо это помню, потому что перед допросом тот потерял сознание в моем кабинете. От голода. Одна надзирательница принесла мне кусок пирога. Я отдала ему. Потом подсудимый вызвал его к себе в кабинет на допрос. Через два часа дверь снова открылась. Молодой человек висел на качелях. Он уже не имел человеческого облика. Одежды не было. Ягодицы, половые органы, все разбухло, кровило, было рваное, это был просто мешок, кровавый мешок. Тогда пришел другой заключенный и выволок его. Мне пришлось вытирать кровь.
Картина стояла у Евы перед глазами, она как будто находилась в той приемной, видела каждую подробность, черты лица погибшего, открытую дверь в кабинет, красный след, протянувшийся от качелей. Фиксировала каждую деталь и тем не менее была будто слепая. Ева растерянно оглянулась на зал и, встретив бесстрастный взгляд жены подсудимого, испугалась – она словно смотрела в зеркало. И наконец поняла, что сегодня было иначе: она больше ничего не чувствовала.
Давид встал, наклонился к микрофону, стоявшему перед светловолосым и, хотя не имел таких полномочий, спросил:
– Этого заключенного уносил его родной брат. Его младший брат, так?
Ева обменялась взглядом со светловолосым, тот кивнул. Ева обернулась к Наде Вассерштром:
– Это был его брат?
– Я не помню.
Давид поднял лист бумаги:
– Вот, госпожа свидетельница! Вы утверждали это два года назад, десятого января, во время первого допроса у следователя!
Ева тихо перевела Наде, та покачала головой. Давид вышел из себя:
– Она должна помнить! Спросите ее еще раз!
– Давид, сядьте, – прошипел светловолосый.
Одновременно заговорил в микрофон председательствующий судья:
– Я не думаю, что это имеет особое значение.
Светловолосый схватил Давида за плечо и усадил на место. Тот неохотно сел, провел рукой по волосам, но неожиданно опять вскочил, пробежал мимо зрителей, поднялся по ступеням и вылетел из зала. Подсудимый внимательно следил за ним, Ева видела это, а потом что-то сказал защитнику. Тот встал: его подзащитный хочет сделать заявление. Председатель повернулся к шимпанзе и сделал жест рукой. Пожалуйста. Подсудимый встал и мягким голосом сказал:
– В этот день меня не было в кабинете. Мы праздновали день рождения нашего коменданта. Он пригласил около двадцати офицеров на корабельную прогулку по Соле. Затем был обед в офицерском казино. Вы можете спросить мою жену, вон она, она при этом присутствовала. Или заместителя коменданта, он тоже был приглашен с женой.
Председатель обернулся к судьям. Они коротко посовещались. Вызвали жену подсудимого. Она вышла и стала медленно, обстоятельно описывать тот день. Ева и Надя Вассерштром пересели на сторону обвинения. Ева тихо переводила свидетельнице, которая внимательно слушала, не спуская при этом глаз с жены подсудимого. Увядшая красавица помнила множество подробностей, но прежде всего обед в казино. Была свиная поджарка. С картофельным пюре и огуречным салатом. Наконец она открыла сумочку и что-то достала.
– Этот снимок был сделан за десертом. Хотите посмотреть?
Надя Вассерштром сказала Еве:
– Значит, это было в другой день. Другого числа. Но было. Только в другой день.
Но Ева не слышала свидетельницу, хотя та говорила ей прямо в ухо. Она смотрела на фотографию в руке жены подсудимого, уверенная, что на ней изображен ее отец. Смеется посреди офицеров и их жен. Но ей было все равно.
После обеда Аннегрета вышла из больницы и торопливо побежала под дождем к трамвайной остановке. Доктор Кюсснер ждал ее. Как и в первый их вечер, он отделился от темной машины и перегородил ей дорогу. Пальто его промокло, вероятно, он стоял так уже долго. На работе Аннегрета последние дни избегала его. Теперь он крепко схватил ее за локоть и решительно повел к машине. Если бы Аннегрета попыталась вырваться, это привлекло бы внимание. Кюсснер посадил ее на переднее сиденье, захлопнул дверь и сел за руль. Аннегрета с деланной насмешкой поинтересовалась, серьезно ли он намеревается ее похитить. Доктор, не ответив на вопрос, сказал, что ушел из дома.
– А я тут при чем? – возмущенно спросила Аннегрета.
Хватит делать хорошую мину при плохой игре, будто она тут ни при чем, ответил доктор. Проходившая мимо машины в бесформенном дождевике сестра Хайде услышала громкие голоса, заглянула в запотевшие окна и узнала спорщиков. Она оказалась права в своих подозрениях, появившихся уже давно, и удовлетворенная пошла домой. Человеческая низость нашла свое лишнее подтверждение.
Сидя в машине, доктор Кюсснер заплакал. Плакать он не умел, но слезы были искренними. Вынести этого Аннегрета не могла.
– Ну что еще такое? Думаешь, так можно на меня надавить? Или ты рыдаешь, потому что пожалел? Я сразу тебе…
– Заткнись! – с необычной грубостью прошипел Кюсснер.
Он отер слезы и уставился в дождь, стекающий по лобовому стеклу.
– Мне грустно, потому что я причинил боль жене. Мне грустно, потому что я больше не смогу жить со своими детьми. И тем не менее все правильно.
Доктор Кюсснер выпрямился, повернул ключ и завел мотор. Заметались дворники, стали видны улица, прохожие, огни других машин.
– Мы едем в Висбаден. Я хочу показать тебе дом.
Аннегрета схватилась за ручку двери.
– Я не хочу!
Но доктор Кюсснер включил поворот, чтобы вписаться в поток машин.
– Я люблю тебя.
Эти слова Аннегрета слышала впервые.
– Ты меня не знаешь.
– Что общего имеют между собой любовь и знание?
Кюсснер нажал на газ. Одновременно Аннегрета открыла дверь и выскочила из набирающей скорость машины. Кюсснер затормозил.
– Ты с ума сошла?
Аннегрета подвернула ногу и, взвыв, что он эгоистичная сволочь, как, впрочем, и все мужчины, хлопнула дверью. Прихрамывая, она в бешенстве ушла, а Кюсснер, два раза громко прогудев, уехал. Он тоже был в ярости, но быстро успокоился и один поехал в Висбаден, где подписал договор об аренде процветающей педиатрической практики и еще один договор об аренде особняка в стиле модерн с запущенным садом. После этого доктор Кюсснер стал надеяться на совместное будущее с Аннегретой.
Аннегрета вошла в квартиру над «Немецким домом». Боль в ноге почти прошла. Аннегрета была крепкая.
– Есть кто дома?
Не получив ответа, Аннегрета повесила мокрый плащ на вешалку и прошла прямо в комнату Евы. Там она подошла к письменному столу, выдвинула второй ящик сверху, достала одну из синих тетрадей, легла на Евину кровать, вынула из кармана спортивных брюк леденец, засунула его в рот и принялась читать.
«Сначала в „душевую“ вели женщин и детей, потом мужчин. Чтобы обмануть жертв и избежать паники, были вывешены таблички „Помывочная“ и „Дезинфекция“. От пятисот до семисот взрослых и детей загоняли в помещение примерно в сто квадратных метров. Через отверстие в потолке „Циклон Б“ проникал в приспособление из металлической сетки и распространялся по сетчатым цилиндрам. Первое время снаружи были слышны крики, которые постепенно переходили в многоголосый гул, как в улье, потом он становился все тише. Смерть наступала в промежутке от пяти до пятнадцати минут. Через тридцать-сорок минут проветривания зондеркоманда должна была вынести трупы из газовой камеры, а также собрать украшения, остричь мертвым волосы, выдернуть золотые зубы, высвободить младенцев из материнских объятий…»
Аннегрета закрыла глаза и вспомнила маленького Мартина Фассе. Она сумела взять себя в руки после его смерти. Она даже перестала носить с собой шприц. Шприц с коричневатой жидкостью, от которой дети становились слабыми, сонными и бессильными. Аннегрета уснула, обсосанный леденец выпал изо рта на подушку. Раскрытая тетрадь легла на живот. Так и застала ее вернувшаяся домой Ева. Она пристально посмотрела на спящую сестру, взяла тетрадь и потрясла Аннегрету за плечо.
– Что ты здесь делаешь?
Поморгав, Аннегрета проснулась и села. Ева была в негодовании:
– Что ты себе позволяешь? Что ты рыщешь тут в моих вещах?
– Рыщешь… Я читала.
– Аннегрета, что это значит? Зачем ты это делаешь?
Аннегрета отмахнулась и встала с кровати. Ухнул матрац. Аннегрета подошла к Евиному шкафу, в среднюю створку которого было вмонтировано зеркало. Большим и указательным пальцами поправляя белые волосы, она ответила:
– Мне интересно.
Ева посмотрела в зеркало на сестру. Она, должно быть, ослышалась. Аннегрета продолжила:
– Знаешь, это как в больнице. Больные все время пытаются перещеголять друг друга страшилками.
– Какие страшилки? Это все было на самом деле.
У Евы не хватало слов.
– Каждый хочет быть поближе к смерти. Среди родителей в наибольшем почете те, у кого ребенок самый больной. А если он умирает, их венчают золотой короной.
– Что ты такое говоришь?
У Евы закружилась голова, у нее возникло такое чувство, как будто она видит страшный сон, в котором близкие люди совершают ужасные поступки. Аннегрета развернулась и подошла к Еве. Изо рта у нее пахло липким малиновым леденцом.
– Я хочу сказать, Ева, ты же не совсем дура. Здравый смысл говорит, что тут врут за здорово живешь. Это был рабочий лагерь…
– Там систематически убивали сотни тысяч людей.
Ева смотрела на сестру, которую знала всю жизнь. Та как ни в чем не бывало продолжила:
– Это были преступники, разумеется, их не кормили с ложечки. Но цифры, которыми тут размахивают, полная чушь. Я примерно подсчитала. Я немного разбираюсь в химии. Знаешь, сколько понадобилось бы «Циклона Б», чтобы убить такое количество людей? Каждый день нужно было четыре грузовика, груженных этим…
Ева, не дослушав, вышла. Аннегрета пошла за ней, продолжая подсчеты. Это якобы массовое уничтожение людей невозможно с точки зрения логистики. Ева зашла в гостиную, открыла дверцу буфета и, достав желтую бумажную папку, протянула Аннегрете верхний лист.
– Это твой рисунок.
Аннегрета умолкла и, посмотрев на островерхую крышу, кривую дверь, слишком большие окна, на девочек с косичками, на два огненных столба на горизонте, пожала плечами. Но Ева четко видела, что на лбу у сестры выступили маленькие капельки пота, что она побледнела.
– Девочки – это мы, – не унималась Ева. – Мы были там, Аннегрета. Рядом с нами погибали люди. Мы были там, и ты это знаешь.
Сестры посмотрели друг другу в глаза. Ева заплакала, плач быстро перешел в рыдания. Растерянность Аннегреты росла, у нее был такой вид, как будто кто-то вывел ее из долгого летаргического сна. Она сделала шаг к Еве, словно хотела ее обнять. Тут открылась входная дверь, и они услышали голос отца:
– Господи, ну и льет! Прямо потоп.
Тогда Аннегрета взяла из рук у Евы рисунок и начала его рвать. В дверях появились Людвиг и Эдит. Людвиг держался прямее обычного.
– Ну как, сильно я изменился? – весело спросил он.
В отличие от него Эдит сразу поняла: что-то не так. Она переводила взгляд с Аннегреты, которая рвала на маленькие кусочки лист бумаги, на Еву, утиравшую слезы. На щеках у нее выступили красные пятна, пучок рассыпался. Тут в гостиную вбежал Штефан.
– У папы теперь кросет!
– Это называется корсет, малыш. И сидит как влитой. Мне кажется, уже помогает.
– Хватит, Людвиг, – сказала Эдит. – А ты, птенчик, ступай к себе в комнату.
– Почему-у? Ева, ты плакала?
– Да, из-за Пурцеля.
Ева сглотнула и попыталась взять себя в руки. Эдит подтолкнула Штефана к двери.
– Сейчас диктант. Иначе потом не будет никакого пудинга.
Штефан, надув щеки, поплелся из комнаты. Четверо остались стоять на своих местах. Теперь испугался и Людвиг.
– Что у нас такое? Мне через полчаса нужно на кухню.
«Мне нечего больше терять», – подумала Ева и спросила:
– Каково это было, папа, удерживать душу в теле убийц?
Тут Аннегрета демонстративно рассыпала по ковру клочки рисунка и вышла.
Людвиг сел у обеденного стола. Стояла тишина. Только иногда раздавался тихий стук в окно – это ветром швыряло дождевые капли. Эдит опустилась на колени и собрала в руку клочки рисунка. Ева смотрела на картину на стене и пыталась вспомнить имена коров.
– Что ты хочешь знать, Ева? – спросил Людвиг.
«Визид в зоопарк щастье для всей семьи. Мы смотрим на звирей. Ат апасных звирей защищаит ришотка». В соседней комнате Аннегрета диктовала Штефану диктант. Она стояла над ним и, утрируя ударения, произносила текст упражнения. Штефан низко склонился над тетрадкой. Он писал медленно и делал ошибки почти в каждом слове.
– Звееерей, солнышко. «Зверей» пишется через «е». Дальше: «Коз или лошадей можно увидеть повсюду. Но где еще увидишь широкую львиную гриву или пеструю шкуру тигра?» Вопросительный знак.
«Счастливое было время». Слова отца эхом отдавались в голове у Евы, пока она стояла в трамвае, уцепившись за петлю, свисавшую с поручня. Она ехала в прокуратуру. Когда отец и мать рассказывали о времени в лагере, в прихожей зазвонил телефон. Звонила фройляйн Шенке. Нужно перевести срочный телекс из Польши. Несмотря на вечерний час, трамвай был переполнен. Еву стиснули дышащие тела, но она не чувствовала прикосновений. Она видела перед собой отца, как он прямее обычного сидит у стола. Мать, сцепив руки за спиной, прислонилась к буфету.
«Счастливое было время», – сказал отец. Потому что лагерь стал первым рабочим местом, куда он мог взять с собой жену и дочерей. Они впервые жили семьей, в большом доме, безбедно и надежно, и только со временем поняли, что это за лагерь. В казино приходили приличные офицеры, разумеется не все, попадались и такие, кто слишком много пил. Начальник политического отдела? Это который с лицом обезьяны? Вежливый, неприметный. Иногда просил объедки. Для заключенных, которые работали у него в отделе. Нет, они не знали, что он делал на службе. Нет, офицеры СС не говорили о работе за обедом.
Эдит утверждала, что вообще не ходила в лагерь. Она вела домашнее хозяйство, стирала, готовила, поднимала дочерей. Да, окна приходилось закрывать. При восточном ветре стоял жуткий запах. Да, конечно, им было известно, что там сжигают трупы. Но только потом они узнали, что людей убивали в газовых камерах. Только после войны. Почему не перевелись на другое место работы? Два раза подавали прошение. Увы. Да, отец действительно вступил в ряды СС, еще до войны. Но только чтобы не чувствовать себя таким одиноким, ведь он часто был разлучен с семьей. Не по убеждению.
Ева спросила, почему главный подсудимый плюнул матери под ноги. «И почему так враждебно настроена его жена? Что они против вас имеют?» Эдит ответила, что им это неизвестно. Отец повторил: «Нам это неизвестно». Тут в прихожей зазвонил телефон. Когда Ева после короткого разговора вернулась в гостиную с сообщением, что ей нужно на работу, отец посмотрел на нее и сказал, как будто поставил точку: «У нас не было выбора, дочь».
Ева вышла на остановке неподалеку от здания прокуратуры. Никогда прежде она не чувствовала такой усталости. Ей пришлось собрать всю волю, чтобы не сесть на скамейку в парке и больше уже не вставать. Она на лифте поднялась на девятый этаж, позвонила в стеклянную дверь, с другой стороны появилась фройляйн Шенке и открыла ей дверь.
– Привет! Пойдешь потом в «Буги»?
Ева покачала головой.
– Лемкуль идет, Миллер и этот, другой стажер… Как его, с невозможно длинными ресницами?
– Господин Веттке, – ответила Ева.
– Точно.
В этот момент в коридоре появился светловолосый, он быстрым шагом подошел к Еве. Лицо его было крайне напряжено. Он протянул ей тонкий лист бумаги со слегка смазанным текстом. Телекс. Ева пробежала его глазами и перевела смысл.
– Визит санкционирован на высшем уровне. Виза будет выдана всем поименованным лицам.
На мгновение Еве показалось, что светловолосый сейчас ее обнимет. Однако он лишь кивнул и с необычной теплотой пожал ей руку.
– И все?
– Да, все. Но это было очень важно. Речь идет о нашем визите. Мы едем в Польшу.
Ева поняла. Сразу после того как подсудимые начали утверждать, что они, дескать, ничего не видели и не знали, так как их рабочие места находились совсем в другом месте, что план неверный, обвинение во главе со светловолосым подало ходатайство об осмотре места преступления – лагеря. Защита была против. Дескать, дипломатические отношения между ФРГ и Польшей оставляют желать лучшего, организовать поездку за «железный занавес» слишком сложно. Но светловолосый проявил упорство и дошел до высших властных этажей в Бонне и Варшаве. И сегодняшний телекс стал его первой крупной победой в процессе. Вид у него был довольный. Ева тихо спросила:
– А я тоже поеду? Или там свой переводчик?
Светловолосый посмотрел на нее, как будто только что узнал.
– Мы можем поговорить, фройляйн Брунс?
Ева, удивившись доверительной нотке, прозвучавшей в его голосе, прошла за ним в кабинет. Светловолосый указал ей на стул, а сам встал спиной к окну, за которым в ночное небо поднимался очередной небоскреб города.
– Ко мне приходил ваш жених.
Ева села.
Юрген появился в прокуратуре на следующее утро после возвращения с острова. Дверь ему открыл Давид Миллер, они коротко осмотрели друг друга. Неприязнь была взаимной.
– Фройляйн Брунс сегодня нет, – сказал Давид.
– Я знаю, я хотел бы поговорить с заместителем генерального прокурора.
Давид помедлил, а потом сделал утрированно любезный жест рукой.
– Прошу следовать за мной, сударь.
Давид пошел по коридору, Юрген следом. Он смотрел на волосы Давида, слишком длинные на затылке, мятый пиджак, неподходящие ботинки, имевшие вид спортивных тапочек. «Какой жалкий тип», – думал он. И вместе с тем он не мог не признать, что на многих молодых женщин Давид, вероятно, производит впечатление. На Еву, к примеру.
Давид постучал в открытую дверь одного кабинета и жестом пригласил Юргена войти. Светловолосый стоял на коленях у стены. Сняв пиджак, поскольку в окно било солнце, он раскладывал документы по разноцветным папкам. Это были заказы и накладные на «Циклон Б».
– Те, чьи подписи здесь стоят, давно уже умерли, – сказал он Давиду, когда тот вошел в кабинет. – Нам не хватает этих чертовых путевок.
– К вам посетитель, – ответил Давид и вышел.
Светловолосый предложил Юргену сесть и с любопытством посмотрел на него. Юрген снял шляпу и сказал:
– Я жених фройляйн Брунс.
– Ах, вот что.
Светловолосый поискал под бумагами на письменном столе сигареты и протянул пачку Юргену.
– В чем дело, господин Шоорман?
У Юргена стало нехорошо на душе. Но было уже поздно.
Ева сидела напротив светловолосого.
– Он полагает, что эта работа очень плохо действует на вашу нервную систему, – говорил зампрокурора. – У вас слабые нервы. Он потребовал, чтобы мы вас уволили.
У Евы возникло такое чувство, будто она падает в бездонную пропасть. Она перестала что-либо понимать.
– Он не обсуждал это со мной. И я не уйду! Я ведь часть процесса. Я голос этих людей.
Светловолосый жестом попытался успокоить ее.
– К сожалению, дело обстоит таким образом, что ваш жених вправе принять это решение. Мы, как инстанция, нарушим закон, если продолжим и впредь пользоваться вашими услугами вопреки воле вашего будущего супруга. Мне очень жаль.
Ева смотрела на светловолосого, хотела что-то возразить, но лишь молча мотала головой. Ей стало дурно. Она встала, молча вышла из кабинета и быстро прошла по бесконечному коридору в туалетную комнату. Перед зеркалом фройляйн Шенке и фройляйн Лемкуль прихорашивались для похода в бар «Буги». Они бросили на Еву быстрый взгляд. Вид у нее был аховый.
– Что случилось?
Ева достала из сумочки бутылочку с мятной водой и открыла ее. На сей раз резкий запах ударил прямо в мозг, на глазах выступили слезы, она закашлялась, а потом сказала:
– Сволочь!
– Кто именно из всех этих мужчин? – спросила фройляйн Шенке, подводя брови.
– Твой жених? Шоорман? – полюбопытствовала фройляйн Лемкуль. – Если больше не хочешь, дай мне знать.
Ева подошла к ним и посмотрела в зеркало на свое приветливое лицо под приличной прической. Потом обеими руками схватила пучок, вытащила шпильки, распустила узел и рассыпала волосы. При этом у нее вырвался дикий вопль, как боевой клич неопытного бойца. Девушки с изумлением посмотрели друг на друга, потом фройляйн Лемкуль улыбнулась:
– То есть ты с нами идешь.
Три часа спустя Ева танцевала в огромном черном жестяном ведре, в котором кто-то сильно и непрерывно помешивал огромной металлической ложкой. Кто-то, кто, по убеждению пастора Шрадера, предопределяет все. Стоял такой грохот, что думать Ева не могла. Людей было столько, что она уже не понимала, где заканчивается ее тело и начинается чужое. Воздух, который она вдыхала, только что выдохнул кто-то другой. Ее дыханием дышали другие.
She loves you, yeah, yeah, yeah! She loves you, yeah, yeah, yeah! She loves you, yeah, yeah, yeah, with a love like that you know you should be glad! Yeah, yeah, yeah. Yeah, yeah, yeah.
Ева опьянела, ей очень нравилось, как ее крутит господин Веттке в этом котле, наполненном черными, белыми, самыми разными людьми. Иногда она бросала взгляды на Давида Миллера, который сидел на высокой скамье с краю котла и обжимался с фройляйн Лемкуль. Потом Ева оказалась рядом с Давидом на этой скамье. Она не помнила, как там очутилась. И куда делась фройляйн Лемкуль.
– Где фройляйн Лемкуль? – прокричала она Давиду в ухо.
Давид пожал плечами, он тоже был пьян. У него был праздник. Пробил его час. Сегодня арестовали чудовище! Суд наконец-то отменил «отсрочку ареста по состоянию здоровья». К сожалению, он не видел лица шимпанзе в момент оглашения этого решения. Сбежав из зала, он направился в синагогу и уселся в молельном зале, где в это время не было людей. Он ждал раввина Рисбаума. Возможно, ему он мог бы доверить правду. Правду о себе, о своем брате, о своей семье. Но через некоторое время Давид задышал спокойнее, успокоился и ушел. Он смотрел на танцующих людей, американских солдат, штатских и заорал в грохот:
– Это был мой брат, которого забил чудовище! А мне пришлось его выносить! Родителей увели в газовую камеру, сразу как нас привезли в лагерь!
Тут он заметил, что голова Евы тяжело легла на его плечо. Она уснула. Или потеряла сознание. Он вздохнул и поднял ее со скамьи.
На левую руку Давид накинул ее плащ, а правой поддерживал ее самое. Летний ночной воздух привел Еву в себя.
– Я вызову вам такси.
Давид довел ее до края тротуара и стал высматривать у проезжающих мимо машин желтые шашечки на крыше.
– Спасибо, – слабым голосом сказала Ева. Тут ей кое-что пришло в голову. – Что вы только что сказали? О вашем брате?
Ева подняла голову и попыталась рассмотреть лицо Давида. Но все кружилось, она никак не могла сфокусировать взгляд. Тут Давид махнул рукой:
– Такси!
Машина затормозила у тротуара, и Давид втащил Еву на заднее сиденье. Он положил ей на колени сумочку, бросил рядом плащ и сказал водителю:
– Бергерштрассе триста восемнадцать.
И захлопнул дверь, прежде чем Ева успела его еще раз поблагодарить. Он смотрел на задние фары такси и думал о том, что сегодня она была не такой, как обычно, но не мог понять, что вызвало такую перемену. Затем Давид поднял воротник пиджака и зашагал прочь. К Сисси.
Пожилой водитель решил завести с Евой разговор. Он ловил ее взгляд в зеркале заднего вида:
– Вам в «Немецкий дом»? Но они скоро закроются. Кухня в любом случае уже не работает.
Ева посмотрела на наручные часы, но не смогла понять, сколько времени. Водитель тем временем продолжал:
– Стоит туда сходить, в этот «Буги»? Там ведь вроде много негров. Вам, девушкам, надо быть поосторожнее.
Тут Ева наклонилась вперед и сказала, что хочет в другое место. Она назвала адрес. Водитель растерянно повторил его, моргнул, развернул машину и больше вопросов не задавал. Важный адрес лишил его дара речи.
Вальтеру Шоорману вызвали врача. У него начались судороги. За ужином они с Юргеном говорили о новом ассортименте, в первую очередь о стиральных машинах. Продавать их вместе с установкой или нет? Выгодно ли самим заключать договоры с сантехниками и требовать проценты? Вальтеру Шоорману была противна мысль о том, чтобы зарабатывать деньги на мастеровых людях. Он был против. Они не поссорились, напротив, Юрген согласился с отцом. Вдруг Вальтер Шоорман упал со стула, как свечка падает из подсвечника, и забился на полу в сильных судорогах. Со стороны могло показаться, что человек одержим дьяволом. Юрген вышел, зрелище было для него непереносимо. Бригитта вместе с поразительно спокойной фрау Тройтхардт убрала все, обо что мог пораниться муж, и стала дожидаться конца припадка. Врач подготовил ее к чему-то подобному. Через три минуты все закончилось.
Теперь обессиленный Вальтер Шоорман лежал на расстеленной постели в спальне. Он казался испуганным, но голова была ясная, он обсуждал с врачом, не лучше ли ему на ночь поехать в больницу. Наконец условились на том, что врач какое-то время еще побудет с пациентом.
– Но будьте осторожны, я выставляю счет по минутам.
Они посмеялись. Тут раздался звонок в дверь. Все вопросительно посмотрели друг на друга. Кто еще в такое время? Юрген пошел открывать.
Он сразу понял, что Ева пьяна, и торопливо проволок ее по прихожей, крикнув в сторону спальни:
– Это Ева. Она… она проезжала мимо.
Юрген закрыл дверь своей комнаты и со смесью отвращения и желания стал смотреть на слегка пошатывающуюся Еву – распущенные волосы, размазанный макияж, стеклянные глаза.
– Сядь. Хочешь что-нибудь выпить?
– Есть джин?
– Мне кажется, тебе хватит.
Ева тяжело упала на диван.
– Да, верно, хватит. Юрген, я ухожу от тебя.
Юргену резко стало дурно. Но он приложил все усилия, чтобы она этого не заметила.
– Вот как. И что тебя навело на эту мысль?
– Ты! Ты навел меня на эту мысль! Как ты мог за моей спиной пойти в прокуратуру? Я не просила говорить за меня. Я сама решаю, когда и как мне работать. Сама решаю, что мне делать!
Не все слова выходили гладко, Ева путалась и слегка шепелявила. Но говорила она всерьез, это Юргену было понятно.
– Ты влюбилась в канадца.
Ева посмотрела на Юргена и, нечетко выругавшись, сказала:
– Это единственная причина, которая показалась бы тебе убедительной, да? Как ты мелочен.
Ей оказалось трудно произнести слово «мелочен», вышло «мечен». Но она была разгневана, огорчена и решительна.
– Знаешь, Юрген, мне нужен друг. А я пришла к выводу, что ты таковым не являешься.
– Вообще-то я твой будущий муж.
– А что это значит? Мой господин? Хозяин? Если покажешь палку, мне надо через нее прыгать?
– Когда мы познакомились, ты сказала мне, что охотно пойдешь за своим избранником.
– Вопрос только, кем он окажется. Желательно, чтобы это был взрослый человек, который отдает себе отчет в своих поступках. Не мальчишка, как ты.
– Ева, откуда такие дерзости?
Вместо ответа Ева с некоторым трудом сняла обручальное кольцо, положила его на стеклянный журнальный столик – кольцо при этом звякнуло – и встала.
– Я все равно не смогла бы жить в доме, где воняет хлоркой.
Юрген испугался. Он подошел к ней и хотел взять ее за руку. Она увернулась.
– Это из-за той ночи?
Ева чуть не рассмеялась, но потом со злостью сказала:
– Я видала и похуже.
Юрген ошалел, Еве стало почти жалко его, но она не взяла свои слова обратно. Юрген предпринял последнюю, жалкую попытку:
– Я просто хотел защитить тебя. Я же вижу, как тебя меняет этот процесс.
– Да, к счастью.
Ева взяла сумку с дивана, плащ с подлокотника кресла и, пошатываясь, пошла из комнаты. Юрген проводил ее к выходу. Он молчал, но в прихожей вдруг быстро обошел ее и загородил входную дверь.
– Ты никуда не пойдешь.
Ева посмотрела ему в глаза, которые темно-зеленым мерцали в глубоких глазницах, на черные волосы, которые ночью немного растрепались, как будто у него выросли рожки. Один раз Юрген чуть ее не ударил. Но сегодня он испытывал лишь отчаянный страх, что она его бросит. Еве хотелось плакать, но она сказала:
– Всего хорошего твоему отцу. И передай сердечный привет Бригитте.
Ева выгнула руку и взялась за дверную ручку. Юрген, глядя в пол, отошел в сторону и пропустил ее. Хлопнула дверь. В прихожую вышла Бригитта и с любопытством посмотрела на Юргена.
– Зачем она приходила?
Но Юрген, ничего не ответив, вернулся к себе в комнату.
Как-то поздним летом, когда за закрытыми окнами жужжали особенно жирные мухи, девочке и ее старшей сестре было впервые позволено пойти с матерью к парикмахеру. Однако сестра не хотела. Когда мать пыталась вытащить ее из дома, она, уцепившись обеими руками за дверной косяк, засучила ногами и заревела, как маленький ребенок, хотя ей было уже почти девять лет. В конце концов укусила мать за руку. Та дала ей пощечину, однако оставила в покое. Маленькая девочка обернулась в дверях и состроила сестре козу. Ей было совершенно непонятно такое поведение. Ведь ей уложат локоны, которые потом будут пахнуть цветами, как у прекрасных дам.
Мать повела возбужденную девочку по пыльной улице. Яблоки на деревьях окрасились в красный, но от них еще болел живот. Им навстречу шла группа мужчин в полосатых костюмах, которых сопровождали трое солдат. Один из них поздоровался с матерью, подняв палку. Мужчины в костюмах были худые, у них были большие глаза и странно подстриженные волосы под шапочками. «Им тоже нужно к парикмахеру», – подумала девочка. «Отвернись», – сказала мать. Девочка испугалась мужчин, которые не смотрели на нее и двигались так, как будто из них вынули что-то важное.
Мама с девочкой подошли к красно-белому шлагбауму. Мама показала бумажку, на которой была приклеена ее маленькая фотография, потом нужно было что-то подписать. Девочка встала на цыпочки и увидела бесконечный забор. Ее удивило, что на проволоке нет ни одной птицы. Они прошли за шлагбаум, к воротам, на которых что-то было написано. Девочка знала буквы «а» и «е», потому что они были в ее имени. «А-е-а-е», – пропела она, и они зашли в ворота.
В голубом помещении пахло мылом. Человек в белом халате посадил ее на стул и крутанул пару раз. Как на карусели. И вдруг, будто у волшебника, у него в руках очутились ножницы и расческа. «Я хочу локоны», – сказала девочка. Человек ответил что-то на незнакомом языке и показал на раковину. Девочка испугалась, потому что, когда мыли голову, щипало глаза. Но человек тем не менее отвел ее к раковине, открыл воду, пустил теплую струю на волосы и принялся полоскать, мылить и опять полоскать. Он действовал осторожно. Ни одна капля не попала в глаза девочке, которая все это время сидела, крепко сощурив глаза.
Ящински – так его звали. Теперь Ева вспомнила. Она стояла в бывшей парикмахерской лагеря у треснувшей раковины и вспоминала. Это был узник, потому что, когда она пришла в следующий раз, рукав его халата один раз задрался, и она увидела татуировку с номером. Она ткнула пальцем на татуировку, и человек по-польски произнес цифры. Ева повторила, чтобы не забыть. В следующий раз она хотела показать господину Ящински, что все помнит, но он держался строго. Обычно ему помогали две помощницы, молодые женщины, они подметали волосы и накручивали бигуди. У одной, со смешным лицом, нос торчал прямо в небо. А в этот день ее не было. Господин Ящински вымыл Еве волосы, и мыло попало ей в левый глаз. Он этого не заметил. В другой раз Ева расплакалась бы, но сейчас почему-то удержалась. Однако потом, укладывая волосы щипцами, он прижал раскаленный металл к голове. Зашипело, запахло паленым – волосами и кожей. Ева взвыла. Мать ругалась, господин Ящински извинялся. Со слезами на глазах. После этого мать никогда больше не брала с собой Еву в парикмахерскую.
Ева невольно дотронулась кончиками пальцев до места над ухом, где под волосами был длинный шрам. Ей стало стыдно своих детских воплей. Что значит короткая боль по сравнению с тем, что пришлось перенести этим людям? Здесь.
В открытой двери парикмахерской появилась фигура.
– Где вы застряли? Вы нужны там. Мы в одиннадцатом блоке.
Ева вышла следом за Давидом Миллером на лагерную улицу.
Накануне Ева, единственная женщина в группе из двадцати пяти человек, приехала сюда из Варшавы. В делегацию в числе прочих входили шесть представителей защиты, председательствующий судья и оба других судьи, заместитель генерального прокурора, еще пять прокуроров, Давид Миллер и два журналиста. Выехав из аэропорта, они семь часов тряслись в автобусе по плохой дороге. Когда доехали до маленького города, который дал имя лагерю, было уже темно. Члены делегации поселились в номерах простой гостиницы на окраине. Говорили мало. Все устали, однако были сосредоточенны. Ева оказалась в малюсенькой комнате, из обстановки – только самое необходимое. На узкой кровати лежало сложенное потертое полотенце, застиранное, светлое, почти прозрачное. «Наверняка им пользовались, еще когда действовал лагерь», – подумала Ева. Она легла в постель, потушила свет и попыталась понять, где находится. Тут. Слушая мерное тиканье дорожного будильника, она было решила, что сегодня не сомкнет глаз, но уснула быстро и ночью не видела снов.
На следующее утро ее разбудил не будильник, а крик петуха. Ева подошла к окну и выглянула в сад за гостиной, где бродил петух со своими курами. За забором виднелся болотистый луг, горизонт обрамляли ряды тополей, листва которых блестела на утреннем солнце.
За завтраком в холодном помещении с белой штукатуркой, напоминавшем скорее новенький сельский клуб, нежели гостиницу, защитники уселись за один стол. Братец Кролик чаще обычного открывал и захлопывал свои карманные часы. В другом конце вокруг светловолосого расселись обвинители. Давид был погружен в себя и не притронулся к еде. Председательствующий судья сидел за столом один и, жуя хлеб, просматривал какие-то документы. «Без мантий вполне себе люди, – подумала Ева, допивая жидкий кофе. – Отцы, сыновья, мужья, друзья, любовники».
После завтрака все пешком направились ко входу в главный лагерь, мимо жилых домов, из которых выходили дети с ранцами на спине, мимо мастерских, где уже кипела работа. Оживленный вначале разговор становился тише и наконец совсем смолк. У ворот их встретили трое поляков – пожилые мужчины в темных плащах. Один оказался представителем польского правительства, остальные – сотрудниками мемориала, которые должны были показать им лагерь. Ева перевела слова председательствующего судьи, лицо которого вблизи было обычным, не похожим на луну:
– Мы хотели бы составить полную картину об условиях в концентрационном лагере и в лагере смерти Аушвиц-Биркенау.
Сотрудники мемориала ответили почти сочувственными взглядами. Ева вместе с другими членами делегации прошла в лагерь под надписью над воротами. Журналисты и сотрудники прокуратуры принялись фотографировать. Братец Кролик орудовал рулеткой и вместе с коллегой шагами мерил бараки, записывая расстояния и углы. Он хотел доказать, что используемый в суде план лагеря неправильный. Ева переводила разъяснения сотрудников мемориала и осматривалась, ничего не узнавая. До того момента, как они вошли в двухэтажное кирпичное здание на лагерной улице.
– Здесь располагался лагерный загс. А вот тут была парикмахерская. Узники-парикмахеры бесплатно стригли сотрудников СС и их жен.
Члены делегации бегло осмотрели помещение, выложенное голубой плиткой, и вышли. Ева осталась одна. Она смотрела на слепое зеркало, пыльное кресло и вспоминала господина Ящински.
Ева пошла за Давидом к одиннадцатому блоку. Он чуть не бежал, и она едва успевала. Делегация скрылась за углом, и на какое-то время они остались на лагерной улице одни.
– Подождите же, Давид…
Ева нагнала его и взяла под руку. Он скосил на нее глаза.
– Как вам, Ева, что мы здесь запросто прогуливаемся? Как свободные люди? – Он не стал дожидаться ответа. – Чем именно мы это заслужили? Я считаю это неприличным.
Давид высвободился, свернул направо и исчез между двумя кирпичными зданиями. Ева пошла за ним. Члены делегации стояли перед каменной стеной. Вид у них был растерянный и пристыженный. Когда Ева подошла ближе, к ней обратился светловолосый. Пожалуйста, пусть она объяснит сотрудникам мемориала, они сожалеют, что не подумали принести венок. Ева увидела перед стеной горящие свечи, цветы и два венка, на ленте одного из которых была изображена звезда Давида. Она перевела, сотрудник мемориала сделал неопределенный жест рукой. Тут председательствующий судья объявил минуту молчания. Ева заметила, что Братец Кролик что-то обсуждает с коллегами. Однако в конечном счете защитники тоже опустили головы и скрестили или сложили в молитвенном жесте руки, думая о том, что услышали за последние месяцы от свидетелей, о том, что те видели собственными глазами. Они молчали и думали о людях, которым пришлось встать перед этой стеной, чьи голые тела предварительно были помечены крупными цифрами, чтобы потом легче было идентифицировать казненных в крематории. Они молчали и думали о тысячах мужчин, женщин, детей, которые были застрелены тут безо всякой причины.
Дальше, в одиннадцатом блоке, в допросном кабинете чудовища, в лазарете, где проводились эксперименты, на плацу, где людей забивали, расстреливали, ломали, в бараках, куда их набивали битком, где они умирали от голода и болезней, члены делегации хоть и переговаривались, но значение момента понимали все. Никто не остался равнодушным. Небо было безоблачным, словно для того, чтобы ничто не осталось от них сокрытым.
– Пляжная погода, – сказал один журналист и сделал снимок.
Сотрудник мемориала завел их в один из деревянных бараков. Они медленно шли по длинному центральному проходу, справа и слева высились трехъярусные деревянные конструкции, на которых люди пытались спать, немного передохнуть, меняясь местами, тесно прижавшись друг к другу, друг на друге. У одного из дальних настилов сотрудник присел на корточки и показал выемку над нижней лавкой. Все наклонились и посмотрели ему через плечо. Ева сначала не поняла, что там такого, кроме голой деревянной стены, сквозь которую зимой должен был проникать лютый холод. Но проследив за указательным пальцем поляка, она разобрала поблекшую надпись. Кто-то по-венгерски написал на стене: «Андреас Рапапорт, прожил 16 лет». Сотрудник прочитал надпись вслух, и посетители, сгрудившиеся над нарами, вполголоса повторили это имя, вспомнив рассказ свидетеля об Андреасе Рапапорте, который прожил всего шестнадцать лет и кровью написал на стене свое имя.
Ева с плачем вышла из барака. Она не могла остановиться. К ней подошел сотрудник мемориала.
– Я часто такое видел, – сказал он. – Можно все знать про Освенцим. Но побывать здесь – нечто совсем другое.
В бараке остался только Давид. Он постоял возле нар, где лежал Андреас Рапапорт, а затем опустился на колени и положил руку на дерево.
После обеда, который не сохранился у Евы в памяти, делегация посетила лагерь смерти, находившийся в двух километрах от главного. Ева взяла с собой синюю тетрадь, чтобы вечером в гостинице записывать впечатления и так, возможно, избавиться от них. Но после того как они в течение нескольких часов обходили территорию, вытянутое здание с взметнувшейся башней по центру, под которой тянулись рельсы, платформу, дорогу, по которой люди отправлялись в свой последний путь, стояли в березовой роще под деревьями, где люди провели последние мгновения своей жизни, слушали пение птиц в безоблачном небе, видели вход в газовую камеру, откуда уже не было выхода, после того как Ева увидела Давида и светловолосого, неподвижно стоявших рядом, подавленного, как и все, защитника, Братца Кролика, который помог председателю присесть на пенек, после того как она увидела слезы мужчин, она поняла, что слов ей не найти.