Хотелось ко всему привыкнуть,
Все претерпеть, все испытать.
Хотелось города воздвигнуть,
Стихами стены исписать.
Казалось, сердце билось чаще,
Словно зажатое рукой.
И зналось: есть на свете счастье,
Не только воля и покой.
И медленным казался Пушкин
И все на свете – нипочем.
А спутник —
он уже запущен.
Где?
В личном космосе,
моем.
Человек поверяется холодом или жарой
в сорок градусов выше и ниже нуля,
и еще —
облепляющей весь горизонт мошкарой,
и еще —
духотой,
бездушной, словно петля.
Закипает
и превращается в пар,
загорается
и превращается в дым
ваша стойкость.
А тот, кто упал, – пропал,
и поэтому лучше быть молодым.
Двадцать градусов лишних он выдержит —
не пропадет.
До костей он промокнет,
но всё – не до самых костей.
А сгоревши дотла,
он восстанет из пепла, пойдет
и гостей позовет!
Напоит и накормит гостей!
Лучше быть молодым!
Все, кто может, – спасайся, беги
в край,
где легкая юность чеканит шаги!
Едва вернулся я домой,
Как мне сейчас же рассказали
О том, что друг любимый мой
Убит на горном перевале.
Я вспомнил длинный ряд могил
(Удел солдат неодинаков!),
Сказал: – Хороший парень был, —
При этом даже не заплакав.
И, видно, кто-то посчитал,
Что у меня на сердце холод
И что я слишком взрослым стал…
Нет, просто был я слишком молод.
1955
Тоска по детству – ерунда!
Вот детство! Что на свете слаже?..
А я не захотел туда
Вернулся на мгновенье даже.
Наморщь-ка лоб; чем одарит
Нас память?
Это ж все знакомо:
В снежки играем, дифтерит
Да скука над законом Ома…
Зато – о, юность!
Как остры
Воспоминанья!
И чем старше,
Тем резче помню —
от жары
Свой первый обморок на марше…
1960
Весна. Мне пятнадцать лет. Я пишу стихи.
Я собираюсь ехать в Сокольники,
Чтобы бродить с записной книжкой
По сырым тропинкам.
Я выхожу из парадного.
Кирпичный колодец двора.
Я поднимаю глаза: там вдалеке, в проруби,
Мерцает, как вода, голубая бесконечность.
Но я вижу и другое.
В каждом окне я вижу женские ноги.
Моют окна. Идёт весенняя стирка и мойка.
Весёлые поломойни! Они, как греческие праздне —
ства,
В пору сбора винограда.
Оголяются руки. Зашпиливаются узлом волосы.
Подтыкаются подолы. Сверкают локти и колени.
Я думаю о тайне кривой линии.
Кривая женской фигуры!
Почему перехватывает дыхание?
О, чудовищное лекало человеческого тела!
Я опускаю глаза. Хочу пройти через двор.
Он весь увешан женским бельём на верёвках.
Это – огромная выставка интима. Музей испод —
него.
Гигантская профанация женственности.
Здесь торжествуют два цвета: голубое и розовое.
В чудовищном своём бесстыдном разгуле плоть
Подняла эти два цвета, как знамя,
Коварно похитив их у наивности.
Я пытаюсь всё-таки прорваться на улицу,
Увернувшись от наволочки.
Я ныряю под ночную сорочку,
Я выныриваю так, что шёлковые,
Чуть влажноватые чулки
Проволакиваются по моему лицу.
Я поднимаю глаза. Там, вдалеке, в проруби,
Как вода, мерцает голубая бесконечность.
Я облегчённо вздыхаю.
Но вижу, что и там проплывает облако,
Округлое,
как женщина.
1962
Как трудно оторваться от зеркал
В семнадцать лет! И служат зеркалами
Река Москва и озеро Байкал,
Браслетка и стекло в оконной раме.
С велосипедом парень. И как раз
С девчонкою наладилась беседа.
Она молчит. И все ж скосила глаз
На никель обода велосипеда.
И девушка-геолог попила,
Рюкзак огромный скинув, из болотца,
А все глядится…! Встань! Уже пора!..»
А все никак, никак не отровется.
Наверное, в том все же что-то есть…
В трюмо себя счастливым взглядом смерьте!
Но где-то там за все готова месть:
Завешивают зеркало при смерти.
1966
В семнадцать лет я не гулял по паркам,
В семнадцать лет на танцах не кружил,
В семнадцать лет цигарочным огарком
Я больше, чем любовью дорожил.
В семнадцать лет средь тощих однолеток
Я шел, и бил мне в спину котелок.
И песня измерялась не в куплетах,
А в километрах пройденных дорог.
…А я бы мог быть нежен, смел и кроток,
Чтоб губы в губы, чтоб хрустел плетень!..
В семнадцать лет с измызганных обмоток
Мой начинался и кончался день.
1952
Я до тепла был в молодости падок!
Еще б о печке не мечтать, когда
По желобку меж стынущих лопаток
Струится холодющая вода!
От той смертельной, муторной щекотки
Спирает дух, как на полке́ в парной,
Особенно когда еще обмотки
Пропитаны водою ледяной.
Шинель моя намокла, как мочало.
Умерь попробуй звонкий лязг зубной!
Вода стонала,
хлюпала,
пищала
В зазоре меж подошвой и ступней.
Она была обильною и злою,
Текла с дерев на лоб, на щеки, в рот.
Ее с лица я отирал полою,
Как возле топки отирают пот.
В разливы рек я брел и брел по шею,
Я воду клял и клял на все лады.
Я не запомнил ничего страшнее
Холодной этой мартовской воды.
1953