Книга: Два лета
Назад: Часть третья. Маковое поле
Дальше: Часть четвертая. Не рассказывай

Пятница, 14 июля, 10:54 утра

Я ОПАЗДЫВАЮ. И БУКВАЛЬНО БЕГУ. Выскакиваю из булочной, пригибаясь, чтобы не задеть сине-бело-красный французский флаг в дверном проеме, сегодня День взятия Бастилии. Бернис поприветствовала меня радушным «Bonjour!» и дала мне pain au chocolat, который я теперь сжимаю в руке, перебегая улицу. Едва не попадаю под машину, которая трясется по брусчатке Рю-дю-Пэн. Я на взводе, по шее катится пот.

Через четыре минуты за мной должен заехать Жак. Хоть бы он оказался непунктуальным, молюсь я, вбегая в папин дом. Задерживаюсь в пустой кухне, планируя расправиться с завтраком. Но я слишком взволнована, чтобы что-либо проглотить. Глупо было бежать к Бернис, но я думала, что у меня достаточно времени для утреннего ритуала. Только потом, увидев часы на стене за спиной у Бернис, я запаниковала.

Я бросаю несъеденный pain au chocolat на кухонный стол и мчусь вверх по лестнице. Хорошо, что я уже приняла душ – в ванной льется вода. Должно быть, там Элоиз, потому что я видела из окна спальни, проснувшись, как Вивьен шла в сарай-студию. Сегодня я проспала. Всю ночь я не могла заснуть, ворочалась с боку на бок, мысли метались, радость сменялась страхом, пока на рассвете я наконец не задремала.

С одной стороны, смешно было в среду на фермерском базаре даже в мыслях произнести слова «бойфренд» и «любовь». В тот день я все же ответила Руби, но принизила значимость новости. «Вполне возможно, что это ненастоящее свидание», – написала я, заворачиваясь в привычный кокон сомнений. С другой стороны, во мне явно нарастает предвкушение. И я чувствую, что оно резко усиливается, когда забегаю в свои средневековые покои и вынимаю из пластикового пакета новый сарафан.

Вчера я снова пошла в элегантный бутик на бульваре Дю-Томп и купила этот сарафан – он яркого небесно-голубого цвета, с фестонами на подоле, а бретельки перекрещиваются на спине – и кремовые босоножки со шнуровкой на щиколотке. Из футболки с шортами я быстро переодеваюсь в новое. И смотрюсь в разбитое зеркало. Видно, что сарафан очень милый, таких красивых вещей у меня еще не было. Правда, я замечаю, что плетеные браслеты оранжево-зеленых цветов к голубому сарафану не подходят.

С тех пор как Руби в девятом классе сплела для меня эти браслеты, я ношу их постоянно, с любой одеждой и в любой ситуации. Но таких ситуаций, как сегодня, еще не было. Интересно, Руби расстроилась бы из-за отсутствия браслетов? Мы с лучшей подругой отдалились и никак не можем сблизиться. Впрочем, она с энтузиазмом ответила на письмо о Жаке. «КОНЕЧНО, это настоящее свидание!!! – написала она. – Что я говорила?? Разве я КОГДА-НИБУДЬ бываю неправа? Я всегда права!!! И вообще кто такой Хью??»

Я улыбаюсь в экран. Мысли о Хью на самом деле выцвели и свернулись, как старые фотографии. Но почему Руби так важно, чтобы она всегда была права? Наверное, потому что это дает ей абсолютную власть. Я вздыхаю и снимаю браслеты. Аккуратно кладу их на туалетный столик. Хочу взять щетку и расчесать свои длинные, мокрые после душа волосы.

Тук-тук. Тук-тук. Кто-то пришел. «Он пунктуальный», – думаю я в смятении, одновременно с этим пытаясь расчесать волосы и достать из косметички блеск для губ. Накрасив губы, хватаю сумку-шопер. Уже выходя из комнаты, вспоминаю о камере. Она лежит на подоконнике – накануне вечером я снимала сад. Хватаю камеру, запихиваю ее в сумку и наконец вылетаю из комнаты.

Слетаю вниз по лестнице, добираюсь до кухни и вдруг резко останавливаюсь. Входная дверь открыта, Жак стоит, прислонившись к косяку и скрестив руки на груди. Лицом к нему, с одной рукой на дверной ручке, в банном халате, с тюрбаном из полотенца на голове и – это, наверное, самое ужасное – держа в другой руке мой pain au chocolat, стоит Элоиз. Меня охватывает досада. Наверное, выйдя из душа, она услышала стук в дверь и, ступая бесшумно, как призрак, слетела вниз по лестнице, чтобы открыть (и съесть мой завтрак).

– А, Саммер! – говорит Жак, увидев меня. Он улыбается, но на лице замешательство.

Элоиз поворачивается ко мне, у нее похожее выражение. Только она не улыбается.

– Откуда ты знаешь Жака? – спрашивает она резко, без предисловий.

Так. В утренней суматохе я совершенно забыла о том, что Элоиз с Жаком, возможно, знакомы. Из того, как она стоит – повернувшись так, чтобы загородить его от меня, – ясно: она не только знает Жака, вполне вероятно, что он ей нравится. А нравится ли она ему? У меня внутри все сжимается, я смотрю на Жака. К счастью, не похоже, чтобы он любовался Элоиз. Вместо этого он переводит взгляд с нее на меня и хмурит брови, будто пытается решить головоломку.

– Я… м-м-м… – мычу я. По привычке от волнения касаюсь запястья, но там пусто, браслеты не потеребишь. – Мы… мы познакомились в Café des Roses, – наконец отвечаю я. И расправляю плечи, не желая сгибаться под каменным взглядом Элоиз.

Дело в том, что после нашей перепалки в сарае Элоиз… стала относиться ко мне по-другому. Перемены едва уловимые. Мы все еще не разговариваем, когда встречаемся в доме. Но, увидев меня, она уже не кривит презрительно рот, не сопит и не хлопает дверями. Словно она против воли смирилась и считает меня по крайней мере человеком.

Сейчас, впрочем, ее взгляд пропитан ядом. Прямо как раньше.

– Je ne comprends pas, – говорит Жак, хмурясь. – Я не понимаю. – Его темно-синие глаза прыгают с Элоиз на меня, как мячики от пинг-понга. – Саммер, ты знакома с Элоиз? Вы обе здесь живете? Вы…

– Элоиз здесь временно, – перебиваю я. Я хочу дать понять, что она незваный гость, а дом вообще-то мой. – Со своей мамой-художницей, приятельницей моего отца.

Жак кивает, он все еще озадачен. Элоиз усмехается.

– Временно, – повторяет она с горечью, ее рот кривится.

Мне приходит в голову, что, возможно, Элоиз жалеет, что проводит лето в этом доме. Вот почему у нее «сложный период». Если это правда, тогда, наверное, у нас с Элоиз есть кое-что общее: мы обе хотим, чтобы Элоиз уехала.

– Кстати, – добавляет она, поворачиваясь ко мне и показывая на мой pain au chocolat. – Ты не против, если я съем его, правда же, Саммер? – На ее лице расплывается язвительная улыбка. – Я нашла его на столе, так что…

Не дожидаясь моего ответа, она откусывает огромный кусок. Во мне все кипит, я едва сдерживаюсь, чтобы с криком «мое!» не вырвать свой завтрак у нее из рук, будто мы двое малышей, не поделивших леденец. Но при Жаке я не собираюсь терять самообладание. Лишь сжимаю кулаки, пока довольная собой Элоиз жует.

Жак кусает губы, сдерживая улыбку, будто находит нашу враждебность забавной.

– Смешное совпадение, non? – спрашивает он.

– Обхохочешься, – бормочу я.

Элоиз жует мой завтрак и не отвечает.

– Ну что, – произносит Жак в напряженной тишине. Он опускает руки и засовывает их в карманы джинсов. Первый раз вижу его не в униформе официанта и с удовольствием отмечаю, что ему идет выцветшая красная футболка и черные джинсы Adidas. Мое сердце бешено колотится. Он поднимает бровь. – Саммер, ты готова?

– Oui, – тут же отвечаю я, делая шаг вперед и проскальзывая мимо Элоиз, чтобы на пороге присоединиться к Жаку. Как бы ни переживала я по поводу нашей… поездки (не такое страшное слово, как «свидание»), перспектива остаться с Элоиз пугает меня гораздо сильнее.

– Ну, весело вам провести время, – огрызается она, снова откусывая от pain au chocolat.

Я напрягаюсь в надежде на то, что она не спросит, куда мы едем. Посещение галереи мне кажется чем-то очень личным. Но потом замечаю, что ее щеки покрылись пятнами: она еле сдерживается, чтобы не спросить, притворяется, что ей все равно.

Я чувствую что-то вроде удовлетворения. Элоиз… мне завидует? По взгляду видно, что она помимо своего желания одобряет мой сарафан, босоножки, блеск для губ. Закутанная в халат, волосы принцессы спрятаны под полотенцем – она сейчас менее привлекательна, чем я. Мы поменялись ролями.

– Спасибо, – я стараюсь придать тону беззаботность, а Жак, добавив дружелюбное «Au revoir!», наклоняется и целует Элоиз в обе щеки.

Теперь волна сильной зависти накрывает меня. Элоиз улыбается Жаку – я гневно наблюдаю – и что-то быстро говорит ему по-французски, я различаю лишь Colette et Tomas и le café. Никакого кокетства в их диалоге нет, но я все равно ощущаю прилив беспокойства. Интересно, было ли что-то между ними?

Я все еще размышляю над этим, как вдруг Элоиз, ухмыльнувшись, кладет в рот последний кусочек моего pain au chocolat и хлопает дверью. Это она умеет. Медленно поворачиваюсь лицом к Жаку, мы оба стоим на пороге. Не уверена, нужно ли мне извиниться или что-то объяснять, – хотя что я скажу? Я сама не понимаю Элоиз.

– Это было… странно, – бормочу я наконец, заправляя за ухо непослушный локон. На улице становится душно, от жаркого воздуха прилипшие к шее волосы сохнут. Хорошо, что новый сарафан из легкой ткани.

Жак пожимает плечами.

– Un peu bizarre, – соглашается он, хмыкнув и слегка кивнув головой. – Так как ты… понимаешь, я подумал… – Он замолкает, и я в ужасе ожидаю признания, что он встречался с Элоиз. Однако секунду спустя он поднимает голову и широко мне улыбается. – А, не важно, – говорит он.

А ведь и правда не важно. Настроение у меня улучшилось, и я улыбаюсь в ответ. В тот момент мы будто договорились, что обсуждать Элоиз больше не стоит. Вслед за Жаком я иду от дома к припаркованному на улице мопеду, ослепительно белому, гладкому, с двумя шлемами того же цвета на сиденье. Жак протягивает мне один из них, но я чуть колеблюсь. Постоянно гоняю на велике по всему Хадсонвиллу, но мопед – это другое: быстрее, бесшабашнее, страшнее.

– Давай-давай, тебе понравится, – уверяет меня Жак, в глазах хитрый огонек.

Я в сомнениях, но раз уж до сих пор хватало смелости – выйти из комнаты, вылезти из панциря, собраться в «поездку» с мальчиком, то… Я глубоко вздыхаю и надеваю шлем. Он плотно облегает голову, заглушая пение птиц на Рю-дю-Пэн.

Жак тоже натягивает шлем, при этом не перестает быть привлекательным, даже когда застегивает ремешок под подбородком. Он грациозно запрыгивает на мопед. Я забираюсь сзади, неуклюже и с осторожностью, ставлю сумку на колени, пытаясь сесть так, чтобы сарафан не задирался. Хорошо, что Жак ко мне спиной.

– Прежде чем мы отъедем, должен тебе кое-что сказать, – говорит он, обернувшись ко мне, и заводит мотор.

– Что? – Я перекрикиваю мопед, все внутри сжимается.

Жак широко улыбается.

– Ты сегодня очень красивая.

Погодите. Что? Сердце так трепещет, что я теряю дар речи. Послышалось. Шлем, мотор, жара – у меня галлюцинации. Слуховые. В этом ведь дело? Наверняка, ведь я – это я. Саммер Эверетт. Та, что с лицом, как на картине Пикассо, та, кого не замечают мальчики. Красивая? Нет! Хотя… а вдруг? А вдруг не послышалось? Пульс учащается. Прежде чем я успеваю переспросить, Жак отворачивается, и мы уносимся прочь.

Мое сердце бьется в такт с мотором мопеда. А мысли несутся так же, как и мы по Рю-дю-Пэн, – головокружительно быстро. Я никак не могу удержать ступни на подножках и, недолго думая, наклоняюсь вперед и руками обхватываю Жака за пояс. Боже мой! Я в шоке от собственной смелости. Сейчас, кажется, ничего невозможного нет. Через футболку я чувствую тепло Жака и сама себе улыбаюсь. Мы мчимся по бульвару Дю-Томп.

Фасады всех магазинов и кафе к празднику украшены французскими флагами или просто синей, белой и красной тканью. Улицы почти пусты, совсем как у нас Четвертого июля. Я читала о Дне взятия Бастилии и помню, что с него началась Французская революция. Что же такого особенного в июле, в летней жаре, что люди поднимаются на восстания?

Оставив бульвар Дю-Томп позади, мы вылетаем на открытую дорогу. Ветер свистит внутри шлема, хлещет по голым рукам и ногам. Это ощущение одновременно пугает и дарит свободу. Вокруг нас нет ничего, кроме небесной синевы, темно-зеленых кипарисов, редких машин и таких же мопедов. Вдали горы. Те же зеленовато-коричневые горы с пологими склонами, что я видела из такси по пути из аэропорта. Тогда это была другая Саммер, она и представить себе не могла, что будет ехать на мопеде с мальчиком, обхватив его руками. Если бы только она видела меня сейчас!

Жак уверенно направляет мопед вправо, и мы начинаем подъем, уходя вверх по отлогому красноватому утесу. Я не успеваю испугаться, потому что вид отсюда великолепный: вокруг нас и внизу красновато-бурые скалы, бирюзовая лента воды и лавандовые поля. С них доносится сладковатый аромат.

Мы добираемся до плато и сворачиваем на тенистую дорожку. И вот оно – впереди небольшое белое здание с колоннами. На фасаде растяжка с надписью GALERIE DE PROVENCE. Я чувствую укол сожаления. Сюда надо было приехать с отцом. С ним войти внутрь и посмотреть мою картину – его картину – вместе. Это значило бы очень много.

В то же время мне не терпится: не хочу ждать, когда папа прилетит из Берлина. В последнем письме он обещал, что «постарается» вернуться к моему дню рождения, то есть во вторник. Я уже решила, что если к тому времени его не будет, мне придется рассказать маме всю правду. Жак паркуется напротив галереи, и я отгоняю тревожные мысли.

Неохотно разжав руки, я убираю их с его пояса. С такой же неохотой снимаю шлем – наверняка волосы наэлектризовались. А когда шлем снимает Жак, его взъерошенные волосы выглядят, как всегда, привлекательно. Он поворачивается ко мне и широко улыбается. Вспоминаются его слова: «Очень красивая». И, заливаясь румянцем, я не могу не улыбнуться в ответ.

Я собираюсь слезть с мопеда, Жак протягивает мне руку и помогает спрыгнуть. И руку не отпускает. У меня кружится голова. Представляю, как напишу Руби: «Держусь за руки! С реальным, живым мальчиком!» Но теперь, после того как я обнимала Жака, то, что мы держимся за руки, не кажется таким уж странным или невозможным. Мы идем к галерее, все еще держась за руки, и меня охватывает волнение, которое с нашими руками ничего общего не имеет. Сейчас я увижу мою картину.

Мы поднимаемся по лестнице и входим в прохладный мраморный вестибюль. Здесь информационная стойка и объявление на стене: «Photographies interdites», рядом с ним изображение камеры, перечеркнутое красной линией. Значит, я не смогу фотографировать. Из вестибюля видны просторные залы, на белых стенах картины в рамах. Похоже, кроме нас с Жаком, женщины за информационной стойкой и сонного охран ника, в галерее никого нет. Из-за праздника, наверное.

– Ты когда-нибудь здесь был? – спрашиваю я Жака, всей душой надеясь, что он не чувствует, как у меня от волнения потеют ладони.

– Очень давно, – отвечает Жак, мы тем временем подходим к информационной стойке. – Я был здесь на экскурсии с классом в первый год l'école – средней школы. Некоторые мои одноклассники, мечтающие стать художниками, чаще сюда ходят.

Он отпускает мою руку – я разочарована, но при этом испытываю облегчение – и делает шаг вперед, ближе к женщине за стойкой. Она отправляет нас дальше – вход в галерею свободный.

– А ты не хочешь стать художником? – спрашиваю я Жака, когда мы входим в первый зал. Наши шаги гулко звучат по мраморному полу. С замиранием сердца я скольжу взглядом по стенам.

– Non, – смеется Жак. – Я хочу стать шеф-поваром, кулинаром, как папа. А ты? – задает он встречный вопрос. – Ты хочешь стать художником, как твой папа?

Я мотаю головой. Собираюсь сказать Жаку, что у меня совсем отсутствует художественный талант, как вдруг замечаю одну картину, она кажется знакомой: наручные часы плавают на поверхности океана. Очень лаконичная и современная, она напоминает мне работы Рене Магритта и Сальвадора Дали. На табличке имя художника: ВИВЬЕН ЛАКУР.

– Ой, – я показываю на картину, – я ее знаю. Это… это мама Элоиз. – Досадно, что пришлось упоминать Элоиз здесь и сейчас. Неужели она повсюду будет меня преследовать?

Правда, Вивьен вовсе не плохая. Еще я понимаю, что Вивьен, должно быть, нарисовала и картину с плавающими напольными часами, что в моей комнате: стиль тот же, что и у этой картины с часами. Наверняка в галерее есть и работы месье Паскаля. Как же классно увидеть подтверждение того, что папа – часть художественного сообщества Прованса.

– А я не знал, что мама Элоиз – художница, – говорит Жак, когда мы отходим от работы Вивьен. Я радуюсь, что Жак и Элоиз по крайней мере не так близки, чтобы рассказывать друг другу о родителях.

Мы с Жаком переходим во второй зал, и я застываю. Я не могу дышать. Потому что вижу ее. Прямо впереди, на центральной стене, в золотой раме… Да, я. Мое сердце замирает, и я, не боясь выглядеть глупо, бросаюсь вперед. Подбегаю к картине и останавливаюсь очень близко, еще чуть-чуть – и дотронусь до полотна.

Вот я – маленькая девочка с серьезным лицом, с длинными светлыми кудряшками, через пару лет они станут непослушными и похожими на одуванчик. На мне белое платьице с круглым воротничком, я стою, опустив тоненькие руки, среди огромного поля ярко-красных маков. По моей спине бегут мурашки. Это одновременно странно и замечательно: видеть себя – прошлую версию себя – запечатленной в красках, в раме на стене. Я смутно чувствую, что Жак подошел, встал рядом со мной и тоже изучает картину.

– Вау, – говорит он тихо. – Это…

– Это я, – шепчу в ответ, гордясь и стесняясь одновременно. С картины маленькая Саммер смотрит такими же большими глазами, как сейчас у меня.

Жак молчит. Я на секунду отрываюсь от портрета и перевожу взгляд на Жака. Он, сморщив лоб, изучает полотно.

– Это я, когда была маленькая, конечно, – поясняю я с нервным смешком. – Это… это и есть картина моего папы, из-за которой я сюда хотела прийти, – добавляю я, мои щеки пылают.

Жак кивает, по его лицу пробегает улыбка. Он смотрит на квадратную табличку под картиной, и я тоже. Там папино имя, дата – год, когда мне исполнилось одиннадцать, и название: FILLE. Вот французское слово, которое я узнала очень давно, задолго до поездки. Fille – значит «девочка». Кроме того, это значит «дочка».

Неожиданно на глаза наворачиваются слезы. Только не это. Не могу же я плакать здесь, при Жаке, во время своей первой… поездки. Не ожидала, что мой портрет вызовет у меня столько переживаний, всколыхнет сумбурные чувства потери и радости. Я сжимаю губы и стараюсь сглотнуть.

– Саммер, она потрясающая, – бормочет Жак, снова глядя на картину. Кажется, он не замечает, что я готова расплакаться. – Ты ее раньше не видела? – спрашивает он.

Я вздыхаю, чтобы привести себя в чувство.

– Только в интернете, – отвечаю я с трудом.

Коснувшись уголков глаз, я снова погружаюсь в картину, вбирая в себя все детали: мазки отцовской кисти там, где голубое небо, крошечную трещинку в нижнем правом углу полотна. Густой, насыщенный красный цвет маков. Папа нарисовал картину во Франции и здесь же продал.

Мелькает болезненное воспоминание: мне одиннадцать, у меня серьезное лицо и длинные светлые кудряшки, я застала всхлипывавшую маму в кабинете за компьютером. Я заметила, что она читает страничку Artforum, а на экране картина, которую я раньше не видела. На ней я стою посреди целого поля красных цветов. Меня это удивило и смутило, и я, подойдя поближе, прочитала: «"Дочка" Неда Эверетта возвещает о появлении значительного таланта, чья манера вызывает в памяти импрессионистов».

Ничего не поняв, я спросила у мамы, в чем дело. Она вздрогнула, увидев меня. Тут же закрыла страничку и, посадив меня к себе на колени (я уже вытянулась и стала долговязой, так что едва уместилась), рассказала, что папа продал во Франции картину крупному арт-дилеру и теперь разбогатеет и станет знаменитым. Почему она не сказала, что мы разбогатеем и станем знаменитыми тоже, и почему папа отдельно от нас, я не знала.

Две недели спустя мама в коробке принесла домой полосатого рыжего котенка и снова усадила меня на колени. Она сказала, что они с папой решили развестись, что они оба меня очень любят и что мы с ней вдвоем останемся в Хадсонвилле, а папа переедет во Францию. К тому времени он уже долго там жил, и я слышала, как они с мамой ссорились по телефону. Она иногда плакала, и меня это пугало. Я слышала, как бывает при разводе, – из-за родителей Руби, поэтому ждала с нетерпением и ужасом того, что будет дальше.

Потом, когда отец вернулся забрать вещи и обнять меня на прощание, а мама с каменным лицом наблюдала за нами, мне пришло в голову, что это мой портрет мог стать причиной того, что произошло между родителями. Я всегда чувствовала, что отец искал возможности вести красивую, творческую жизнь, и продажа картины позволила ему это сделать. Вскоре он продал и многие другие работы, например «Разносчика».

Но я не жалела о портрете – он поразил мое воображение. Тайком заходила на страничку Artforum и подолгу смотрела на себя, словно маленький нарцисс, довольная тем, как изобразил меня отец. Я узнала, что работа выставлена в галерее во Франции, в Провансе. Я набрала слово fille в гугл-переводчике и улыбнулась, прочитав значения на английском. Свой интерес к картине я держала в секрете от мамы – при любом упоминании об отце она вздыхала и хмурилась.

– Ты помнишь, как позировала для этой работы? – спрашивает меня Жак.

Я моргаю, вырванная из воспоминаний. В галерее холодно, я растираю руки, чтобы согреться.

– Нет, – говорю я, переводя взгляд с картины на Жака и обратно. – Папа, наверное, нарисовал ее с помощью воображения. Или по памяти.

Я снова прокручиваю время назад, до тех пор, когда мне было восемь, девять, десять. Помню, бывало, когда я, например, читала на террасе, папа делал набросок. Я потом заглядывала к нему в альбом, хихикала над изображением своего лица и кудряшек. После развода родителей мне не удавалось проводить с отцом достаточно времени, чтобы он мог опять сделать эскиз. У меня даже не было возможности поговорить с ним о Fille. Я упомянула ее однажды, во время разговора по скайпу, и он был рад, что она мне нравится, но ему «нужно убегать, солнышко». Поэтому я совсем не знаю ее предыстории.

– И уж точно, я никогда не была на маковом поле, – добавляю я, рассматривая красные цветы.

– Нет? – говорит Жак, и я поворачиваюсь к нему. Он поднимает бровь, таинственно улыбаясь. – Когда выйдем отсюда, я тебе кое-что покажу.

Меня разбирает любопытство, но я пока не готова уйти. Жак, кажется, это понял: он отходит к полотну Сезанна с изображением зеленовато-коричневых гор, оставив меня наедине с Fille.

Может, проходит час, может, несколько минут, я все рассматриваю свою картину и жалею, что не могу забрать ее с собой. И тут я понимаю, что могу. Лезу в сумку, беру камеру и отхожу на пару шагов, чтобы в кадр попала вся картина. Однако через секунду рядом оказывается внезапно проснувшийся охранник, он грозит мне пальцем и что-то рявкает по-французски.

Забыла. Photographies interdites. Я хмурюсь, размышляя, не сказать ли охраннику, что на картине я. Разве это не дает права на съемку? Меня охватывает несвойственная мне уверенность в себе. Вообще-то я часть галереи. Как будто здесь мой второй дом. Я здесь своя.

Жак, который до этого любовался красочной картиной Матисса, одним прыжком оказывается возле меня и спрашивает, все ли в порядке.

– Ça va, – говорю я, но охранник все еще смотрит искоса. – Вообще-то, думаю, нам пора. Может, перекусим?

Как бы мне ни нравилось общаться с Fille, но у меня немного кружится голова – от голода и от событий этого утра. В любом случае, я сюда очень скоро вернусь, хорошо бы с папой.

Пока мы с Жаком двигаемся в сторону вестибюля, я все смотрю на свою картину. Все вытягиваю шею и щурю глаза, и она все уменьшается, пока не превращается в цветную точку. Мы выходим на улицу, на жаркий воздух, и мне становится грустно: уже скучаю по Fille.

– Хорошо, – говорит Жак, беря мою руку, я вся в своих мыслях, меня это сейчас не смущает. – Мы поедем обедать. Но сначала, как я и говорил, мне нужно кое-что тебе показать.

Я рассеянно киваю, едва слушая, и Жак по дорожке ведет меня за здание галереи. Мы идем по пологому склону холма, я смотрю по сторонам на красноватые утесы и огромные, как в сказке, оливковые деревья вокруг нас.

– Где мы? – спрашиваю я. Все еще мыслями в галерее, я плохо ориентируюсь.

– Это по-прежнему Ле-дю-Шеман, – объясняет Жак, – его сельская часть, понимаешь? Здесь живут и работают фермеры, которые торгуют на базаре.

Я снова киваю, новые босоножки немного трут на щиколотке. Пейзаж великолепный, но мне непонятно, зачем делать крюк. Мы добираемся до подножия холма.

– Voilà, – говорит Жак, указывая рукой вперед. – Саммер, смотри!

Я смотрю – и не верю своим глазам. Перед нами целое поле ярко-красных маков. Цветы, цветы – их сочный ковер стелется до далеких зеленоватых гор. Поле точно такое же, как на моей картине. Это и есть поле с моей картины.

– Как… о боже мой, – бормочу я, чувствуя, как на лице расплывается радостная улыбка. Я в изумлении поворачиваюсь к Жаку. – Как ты вообще… об этом узнал?

Жак сияет, гордый собой.

– Ну, я местный, – говорит он, в его голосе задорные нотки. – Сразу подумал об этом поле, как только увидел картину твоего папы. В Провансе, конечно, есть и другие маковые поля, но готов поспорить, что именно это…

– Вдохновило его, – заканчиваю я радостно. Представляю, как папа, увидев именно это поле, связал его со своим наброском из альбома, где изображена я. Будто привез меня во Францию. Я снова чувствую, что вот-вот заплачу.

Отпускаю руку Жака и делаю шаг вперед. Камера все еще у меня в другой руке, и я делаю несколько кадров с полем, стараясь захватить его одной широкой панорамой. Кажется, меня посетило вдохновение.

– Ты не мог бы меня снять? – обращаюсь я к Жаку, передавая ему камеру. И лишая себя возможности передумать, я нагибаюсь, расшнуровываю босоножки и босиком бегу по полю, ощущая под ногами прохладную глинистую почву. Останавливаюсь, разворачиваюсь лицом и опускаю руки по бокам, повторяя свою позу на Fille.

– А, я понял! – кричит Жак, поднося камеру к глазам. – Просто класс!

Когда он делает снимки, я вроде бы должна смутиться. Я вообще никогда не нравлюсь себе на фото. И предпочитаю снимать, а не сниматься. Но сейчас, здесь, когда солнечные лучи ласково гладят меня по волосам, а вокруг колышется целое море маков, я чувствую себя отважной и беззаботной и, возможно, даже… красивой.

Лицо заливает румянец. Жак опускает камеру; он изучающе, сосредоточенно смотрит на меня, отчего я краснею еще больше. Мог ли он прочитать мои мысли? Помнит ли, что сказал, когда мы сели на мопед?

– Помнишь? – вдруг кричит Жак. Он идет ко мне, заслоняя глаза от солнца. Мое сердце колотится. – Помнишь, когда мы познакомились, – продолжает он, остановившись напротив меня, – я поймал камеру на лету?

– А, да-да, – я смеюсь, убирая волосы со лба.

– Я рад, что я это сделал, – говорит он, в глазах блеск. – Похоже, она тебе нравится.

«Мне нравишься ты», – думаю я. Однако эта влюбленность совсем не похожа на мое увлечение Хью Тайсоном или кем-то до него. С Жаком есть ощущение, будто что-то может произойти, будто я могу сделать так, чтобы что-то произошло. Будто я уже не послушный пассажир, который из окна машины наблюдает за проходящей жизнью.

– Я тоже рада, что ты это сделал, – из-за стука сердца едва слышу собственный голос. – Я рада, что мы познакомились.

Жак улыбается, кусая нижнюю губу.

– Это тебе, – говорит он, отдавая мне камеру.

Когда я принимаю ее, он берет меня за руку и притягивает к себе. Я чувствую свежий пряный запах одеколона, ощущаю мягкую ткань красной футболки и вижу, что вблизи его синие глаза еще темнее, чем я думала, и у меня перехватывает дыхание, и кажется, что минуты одновременно устремились вперед и замедлили ход…

– Это тебе, – снова говорит он, наклоняет голову и целует меня.

Жак целует меня. У меня захватывает дух. Его теплые губы на моих губах, чувство незнакомое и в то же время естественное. Мой первый поцелуй. Я отвечаю поцелуем. По крайней мере, я так думаю. Кажется, я точно знаю, что делать, хотя меня никто не учил. Удивительно. Будто все годы, полные томления, надежд и фантазий привели прямиком сюда, к этому мгновению. «Ей шестнадцать, сладкий возраст, и ее никогда не целовали», – думаю я. Жак обнимает меня за талию и прижимает к груди. Мне это теперь не грозит. Успела заскочить в последний вагон.

Мы целуемся и целуемся, посреди макового поля, здесь, в Провансе, а вокруг горы и небо. Моя жизнь разделилась: до поцелуя и после поцелуя. Теперь все будет по-другому.

* * *

Спустя четыре дня после Поцелуя, в день моего шестнадцатилетия, я просыпаюсь в прекрасном настроении. Потягиваюсь на узкой кровати и чувствую себя отдохнувшей, проблемы из-за разницы в часовых поясах наконец побеждены. Свет, падающий через окно, серый и тусклый. Жак сказал мне, что в Провансе дождь идет раза два за лето. Наверное, сегодня такой редкий случай. Сегодня, в день моего рождения. Я сажусь на кровати, свесив загорелые ноги. Интересно, который час? Вчера я легла поздно, потому что мы с Жаком гуляли под луной по бульвару Дю-Томп. Официально мне исполняется шестнадцать в 12:02 дня. Возможно, это уже произошло.

Глядя в разбитое зеркало, пытаюсь понять, изменилась ли я. Да, изменения есть! Пряди волос выгорели на солнце, на щеках легкий румянец оттого, что я много времени провожу на воздухе. Замечаю, что даже в пижамных штанах и бесформенной футболке видны изгибы. Спасибо, конечно, здешней вкусной еде, например, pain au chocolat от Бернис или блинам с нутеллой и сахарной пудрой – их мы с Жаком ели во время вчерашней прогулки. Я снова улыбаюсь.

Я касаюсь пальцами губ и понимаю: я изменилась и в том, что не видно глазу. Я целовалась. Я почувствовала, каково это – провести рукой по густым темным волосам мальчика. Я знаю, каково это – стоять с этим мальчиком у фонтана с купидонами (на том же месте, где я видела целующихся Колетт и Томаса целых сто лет назад и думала, что они с другой планеты) и чувствовать на губах его губы. Словно выучила новый язык, правда, говорю пока не очень бегло.

С сильно бьющимся сердцем я отворачиваюсь от зеркала и выхожу в коридор. Комната Элоиз закрыта, и я крадусь на цыпочках. Не стоит будить монстра. В последнее время я так мало бываю дома, что с вечера Дня взятия Бастилии ни разу не встретилась с Элоиз. Мы с Жаком тогда пошли смотреть фейерверк на бульваре Дю-Томп, где уже собралась целая толпа веселых зрителей. Я и сама после событий того дня светилась, как фейерверк. Мы повстречали школьных друзей Жака – с растрепанными волосами, в джинсах и в кроссовках без шнурков, эти добродушные ребята вполне могли сойти за членов французской эмо-группы. Они встретили меня непринужденными улыбками и поцелуями в щеку, приняв компанию незнакомой американки как должное.

Когда начался фейерверк, я огляделась вокруг и решила, что было бы замечательно сфотографировать восторженные лица зрителей. Подняла камеру к глазам и через объектив увидела Элоиз. Она стояла с Колетт, Томасом и другими ребятами – наверное, друзьями из художественной школы – в нескольких метрах от нас и снимала на телефон. Я напряглась: одновременно ждала и боялась, что она оглянется и увидит здесь меня вместе с Жаком. Но она смотрела только на небо и, захваченная врасплох, в эту минуту выглядела беззаботной и радостной, почти как ребенок. Другая Элоиз. Я почувствовала растерянность… и еще что-то. Нежность? Я вдруг будто бы поняла ее. Но было как-то странно. Все же из желания поймать этот удивительный момент я украдкой сняла ее.

Сейчас я иду в ванную, чтобы принять душ, и надеюсь, что мне и дальше удастся избегать Элоиз. Сегодня я встречаюсь с Жаком в Café des Roses: он пообещал, что сам приготовит для меня обед. Я заказала bouillabaisse и именинный торт.

Я не соблюдаю больше мои утренние ритуалы: последние несколько дней не забегала в булочную, не проводила время в папиной студии и не забиралась, подобно крабу, в свою комнату читать путеводитель. Напротив, я исследовала окрестности – ездила в те места, о которых читала.

Жак выпросил у родителей выходной, и в субботу мы на мопеде поехали в Авиньон. Сходили в Папский дворец, и я увидела знаменитый каменный мост недалеко от Авиньона, тот самый, из детской песенки, которую мне папа пел в детстве: Sur le pont d'Avignon on y danse. Я исполнила ее для Жака, чуть смущаясь, а он засмеялся и сказал, что я très adorable. И поцеловал меня. Мое легкое смущение того стоило.

Недалеко от Сен-Реми-де-Прованс мы расположились посреди подсолнухового поля и устроили пикник – ели хлеб, сыр и фрукты. Потом поехали в Арль, залитый солнцем город, где жил и работал Ван Гог. Там мы пили кофе – я брала горячий шоколад – в милом желтом кафе, названном в честь художника, и Жак добродушно закатывал глаза, потому что «там все для туристов», а мне было все равно. Я была слишком занята – фотографировала.

В воскресенье мы поехали на поезде в Канны, город на Ривьере. Шикарные отели, элегантные люди и пляжи с белоснежным песком и такой голубой водой, какой я никогда не видела. Я даже не очень стеснялась при Жаке раздеться до купальника. А он, загорелый, выглядел, конечно же, привлекательно в плавках, темно-синих, под цвет глаз. Заметив, что я на него смотрю, он многозначительно улыбнулся, и мы наперегонки побежали в воду. Я обогнала его и, чувствуя себя абсолютно свободной, нырнула в теплое Средиземное море.

После пляжа мы ели на набережной свежую рыбу и салат, а потом поехали назад, в Ле-дю-Шеман. Все в песке и немного обгоревшие на солнце, мы чувствовали приятную усталость. Жак сказал, что на следующие выходные мы можем выбрать другой маршрут и на поезде отправиться в Париж.

«Я могла бы здесь жить», – думаю я. В конце концов, я привыкла к скользкой насадке для душа – вот, держу ее сейчас. И мой французский стал лучше: вчера я узнала, что «joyeux anniversaire» значит «с днем рождения» (Жак прошептал это мне, когда мы целовались у фонтана с купидонами). Может, я и поздний цветок, но сейчас я цвету, не то что в Хадсонвилле, где я уже начала вянуть.

Конечно, я не стала бы уезжать из Хадсонвилла навсегда, я устроила бы все, как те знаменитости, которые «распределяют свое время» между двумя городами. Родители могли бы оформить совместную опеку, а то сейчас все свалилось только на маму. При воспоминании о ней у меня все сжимается внутри. Я выхожу из душа и заворачиваюсь в тонкое полотенце. Сегодня истекает срок, который я сама наметила. Папа из Берлина еще не вернулся. Так что придется сделать это. Придется все рассказать маме.

Вчера она позвонила сюда на домашний телефон – впервые после звонка в день моего приезда, – и я подняла трубку, так как ждала звонка от Жака. Мама была очень взволнована, она завалила меня вопросами про отца, и мне было ужасно неприятно выдумывать ответы. Я спросила, что нового у нее, и она ответила странно – нервно засмеялась и туманно сказала: «Поговорим, когда вернешься». Я не стала рассказывать про Жака, этот разговор стал бы очередным минным полем. По крайней мере, я не слишком сильно врала, сказав, что не могу больше говорить, так как жду звонка от… друга.

Я заливаюсь румянцем и возвращаюсь в свои средневековые покои. Надеваю небесно-голубой сарафан, в котором я впервые увидела свой портрет и поцеловалась. Счастливый сарафан. Бросаю взгляд на плетеные браслеты Руби – они по-прежнему лежат на туалетном столике – и снова оставляю запястье пустым. Завязываю уже ставшие удобными босоножки и спускаюсь вниз.

Аппетитно пахнет жареной курицей. Я слышу, как в кухне шумит Вивьен. Интересно, с чего вдруг она взялась готовить? Они с Элоиз почти не едят дома. Накануне вечером, поднявшись по лестнице, я видела, как у Вивьен погас свет. Неужели она ждала моего возвращения? Конечно, Вивьен чувствует ответственность за меня, ведь папа «пропал без вести».

В гостиной я подхожу к компьютеру проверить время. Я уже выучила, что в Европе часы считают по-другому. Полдень не делит день пополам, как у нас. Здесь час дня – это тринадцать часов, два – четырнадцать, и так далее, до полуночи, когда все начинается по новой. Запутанно и при этом совершенно понятно, как и сама суть времени, мне кажется. В правом верхнем углу экрана виднеются цифры, сейчас 13:05 – час и пять минут пополудни. Так что мне уже официально исполнилось шестнадцать. По крайней мере, во Франции. В Хадсонвилле, где на шесть часов меньше, мне пока пятнадцать. Какое забавное наблюдение!

Я сажусь перед компьютером и захожу в почту. Встреча с Жаком в Café des Roses назначена на половину второго, так что можно не спешить. У меня три новых письма, они пришли чуть раньше, утром. Одно от мамы, другое от папы и третье от тети Лидии. Я чувствую, что волнение усиливается, и решаю начать с тетиного – наименее стрессового.

«Поздравляю с шестнадцатилетием, девочка моя! – говорится в нем. – Я, как сумасшедшая, встала затемно, чтобы снять восход. Вообще ты все лето не выходишь у меня из головы. Пара ребят из школы посещают мой курс фотографии, и думаю, тебе бы тоже очень понравилось. Пригодилась ли камера Nikon? Жду, когда ты вернешься, чтобы посмотреть твои фото. Надеюсь, там, во Франции, у тебя все в порядке. Ты же знаешь, что можешь делиться со мной всем, что бы ни случилось, да? С любовью, тетя Л.»

Я хмурюсь, последние две строчки сбивают меня с толку. Что бы ни случилось? Что она имеет в виду? Как будто ей известно, что папа в Берлине. Но откуда? И про ребят, которые ходят на курс фотографии, – что-то вертится в голове, но я никак не могу понять что. Стараясь отделаться от странных ощущений, я закрываю тетино письмо и открываю папино. «Любимая моя Саммер, – говорится в нем. – Joyeux anniversaire. Ты, наверное, уже выучила, что это значит на французском. А у меня хорошая новость ко дню рождения: я сегодня возвращаюсь! Рейс из Берлина должен приземлиться сразу после обеда. Жду не дождусь встречи с тобой!»

Я не свожу глаз с экрана, и на моем лице расплывается широченная улыбка. Папа возвращается! Мне не придется ни в чем признаваться маме. Радостно пританцовывая на стуле, читаю дальше: «Да, солнышко, пока не забыл: можешь сделать мне небольшое одолжение? Я куда-то дел один эскиз, который срочно нужно отправить агенту. Не могла бы ты поискать его в студии? На нем пожилая женщина вынимает из печи хлеб, а на обороте написано: Бернис, Ле-дю-Шеман. Наверное, запихнул его в одну из неразобранных коробок. Прости за это задание в день рождения, солнышко, но это бы мне очень помогло. Merci beaucoup и до скорого. Папа».

Меня не волнует, что придется поработать в день рождения. Сейчас меня вообще ничего не волнует. Здорово, что папа нарисовал эскиз Бернис, хозяйки пекарни. Можно даже ей показать перед тем, как отправлю. Все еще улыбаясь, открываю письмо от мамы. Коротко поздравив меня с днем рождения, она сообщает, что уже проснулась и ждет моего звонка. Позвоню, конечно, как только приедет отец, чтобы дать ему трубку. Никаких секретов, никакой лжи. Чувствую себя легкой, как воздушный шарик. И абсолютно свободной.

Выхожу из почты, отметив с тревогой, что поздравления от Руби нет. Уверена, она еще спит. Но от нее ничего нет уже три дня, а это рекорд. Пальцы сами находят пустое запястье. Если бы я была сейчас в Хадсонвилле, мама в честь моего дня рождения повела бы нас с Руби (а еще Элис и Инез, если они в городе) в «Оролоджио», чудный итальянский ресторанчик на Грин-стрит.

Я «летний ребенок», так называет меня мама, поэтому у меня всегда очень скромные дни рождения, а не шумные вечеринки (вроде той, что устроил на шестнадцатилетие Руби ее отец в прошлом апреле). Летом почти все разъезжаются – в лагеря или в путешествия. К тому же мне даже нравится отмечать тихо: «Оролоджио» – это достаточно торжественно. Официанты приносят торт и громко поют «С днем рожденья», я закрываю лицо руками, а Руби давится смехом.

Вставая из-за стола, вспоминаю кадр, который увидела в инстаграме вчера поздно вечером, когда вернулась. Руби загрузила фото, где она, Остин, Скай и Генджи Танака в «Оролоджио» – нашем любимом – сияют над тарелками с пастой. «Празднуем! – подписала Руби. – #выход #двойноесвидание».

Интересно, подумала я тогда, что это они праздновали. А вспомнила ли Руби о моем дне рождения? Впрочем, грусть была сильнее любопытства. Вот она, жестокая реальность: моя половинка, почти что моя сестра, отдаляется от меня все сильнее и сильнее. Правда, эта грусть не давила. Ведь я и сама от нее отдаляюсь. Она ничего не знает о наших с Жаком приключениях. Я ей даже не сказала, что целовалась. Несколько недель назад такая недомолвка считалась бы преступлением. А теперь я не чувствую, что должна посвящать Руби во все подробности своей жизни. Возможность хранить кое-что в секрете дает определенное чувство свободы. Но пока я иду из гостиной в кухню, в горле у меня все же комок. Не хочу признавать, что наши с Руби отношения сломались и починить их нельзя.

У стола Вивьен режет овощи, она даже не замечает, что я прошла. В сковороде на плите шкворчит готовая курица. Я подавляю соблазн попросить кусочек. Надо сберечь аппетит для обеда с Жаком. Открывая входную дверь, я понимаю, что, как обычно, даже не представляю, сколько сейчас времени, опоздаю я в кафе или нет. Тем не менее сначала я хочу выполнить папино поручение.

Небо низкое и серое, оно не предвещает ничего хорошего, я слегка дрожу на холодном воздухе. Обхватив себя руками, пускаюсь бегом через сад. Вода в бассейне мутная, что наконец соответствует его содержанию, и розы четко выступают из тумана, красные, как кровь.

Приоткрытая дверь сарая скрипит на ветру. Решаю, что там, наверное, месье Паскаль, но когда вхожу, вижу, что студия пуста. Запах скипидара сильнее, чем я запомнила (я не была здесь с прошлого четверга), а через окошко в крыше проникает только серость. С мольберта глядит чье-то незаконченное полотно – лицо крупным планом. Меня снова бросает в дрожь. Не знаю, почему мне так страшно.

Торопясь, я опускаюсь на колени перед папиной коробкой с эскизами и начинаю быстро просматривать стопки бумаги. Рука женщины с тюльпанами, школьники на автобусной остановке, мужчина в берете на велосипеде… Бернис, вынимающей хлеб из печи, нет. Мне начинает это надоедать: ну почему папа не может содержать эскизы в порядке? Впрочем, он всегда неаккуратный и беспечный.

И тогда, сидя в студии на холодном полу, я осознаю, что все еще сержусь на отца – сержусь за Берлин, за то, что бросил меня здесь одну. Может, даже сержусь за то, что много лет назад, продав Fille, бросил меня в Хадсонвилле. Делаю глубокий вдох: с одной коробкой покончено. Надеюсь, не буду сердиться, когда наконец увижу папу. Наверное, почувствую такое облегчение, что просто обниму его и сразу прощу.

Берусь за следующую коробку, она задвинута за другие. В ней столько пыли, что я кашляю. Просматриваю эскиз за эскизом, и вот он – сложенный листок, застрял глубоко между двумя другими рисунками. Это, видимо, и есть Бернис. Разворачивая набросок, я чувствую удовлетворение, будто разгадала загадку.

Мне не сразу удается понять, что это. На рисунке не Бернис. Нет. На нем кудрявая большеглазая девочка в белом платьице, она стоит посреди макового поля. Маки не красные, эскиз сделан углем. Но я-то знаю, что они ярко-красные на полотне, что висит в галерее «Прованс». Передо мной эскиз Fille. От удивления у меня вырывается короткий смешок, он эхом отдается в пустой студии. Я и не знала, что существует эскиз моей картины. Перевернув листок, читаю надпись на обороте.

Там дата – пять лет назад. И слова: «Элоиз, Ле-дю-Шеман». Так, погодите. Ничего не понимаю. Перечитываю надпись и хмурю брови. Меня опять разбирает смех: ерунда какая-то, как может быть написано «Элоиз» на обороте моего эскиза? Но смех этот странный и неестественный, слишком громкий.

Элоиз? Элоиз, которую я знаю, которая спит наверху, в папином доме? Или какая-то другая? Там должно быть написано «Саммер». Саммер. Саммер. Саммер. Элоиз тут ни при чем. Так ведь? В голове крутится какая-то ужасная мысль, темная и скользкая. У Элоиз светлые кудряшки и большие глаза. И пять лет назад она спокойно могла быть здесь, в Ле-дю-Шеман. Могла действительно стоять на том маковом поле. Но зачем папе ее рисовать?

В голове все схлопывается, будто закрыли дверь. Я встаю, сжимая эскиз в руке. Стены студии давят. Нужно отсюда выбраться. Запах скипидара как отрава. Плохо соображая, делаю пару шагов назад, но не отрываю взгляда от коробок с эскизами, смутно припоминая, что так и не нашла Бернис и что мне скоро надо идти на встречу с Жаком. Вот только Жака и всего остального, что казалось таким важным пару секунд назад, как бы больше не существует.

Я разворачиваюсь и выбегаю в сад, где уже начался дождь. Ливень. Холодные капли падают мне на руки и ноги, на нос и щеки. Должно быть, со стороны кажется, будто я плачу. Поверхность бассейна вся в ряби, дождь хлещет по листьям лимонных деревьев, заливает кусты лаванды. Я продолжаю бежать, сжимая в руке быстро намокающий эскиз. Мне все равно. Мне даже хочется увидеть, как уголь потечет, чтобы все улики исчезли.

Когда я добегаю до дома, то не в силах отдышаться. Что мне теперь делать? Подняться с эскизом к себе, забраться в постель? Притвориться, что сегодня еще не наступило? Я открываю дверь и захожу, мокрые сандалии хлюпают по полу. Едва не спотыкаюсь о роскошный кожаный чемодан… Чемодан. Кто-то при ехал. Из кухни доносится мужской голос. Очень знакомый. Он говорит по-французски. Отвечает женщина, тоже по-французски.

Вхожу в кухню. Вивьен у стола, разделывает курицу, а папа сидит, перед ним тарелка. Курицу готовили для него.

– Привет, пап. – Голос у меня тихий, сдавленный.

Он поднимает голову, его глаза округляются. Вивьен, оторвавшись от курицы, тоже смотрит на меня.

– Саммер! Девочка моя! – Папа, сияя, вскакивает со стула. – С днем рождения! Боже, ты так выросла и похорошела!

Он бросается ко мне с распростертыми объятиями. Я лишь смотрю на него. Он такой, каким я его помню: светлые с сединой волосы зачесаны со лба назад и лежат волнами, лицо загорелое, немного новых морщинок вокруг зеленых глаз. На нем темно-синие джинсы и белая рубашка на пуговицах, сверху куртка из тонкой коричневой кожи. На большом пальце краска. Когда он меня обнимает, то пахнет тоже точно так же, как я помню: кремом для бритья и мятной жвачкой вместе с краской и скипидаром. Сейчас я задохнусь.

– Солнышко, что с тобой? – спрашивает папа, все еще сжимая меня в объятиях, но уже не так крепко. – Ты вся дрожишь. – Он убирает руки и отходит на шаг, нахмурившись.

Тогда я осознаю, что вся мокрая, волосы прилипли к лицу, счастливый сарафан промок насквозь, а к груди прижат влажный эскиз. Еще я понимаю, как, должно быть, бледна, безжизненна и холодна моя кожа.

– Что случилось? – Папа прикладывает ладонь к моему лбу. – Почему ты оказалась под дождем? – Я не отвечаю, он хмурится сильнее, морщинки становятся заметнее. – Ты обиделась из-за Берлина? – с грустью спрашивает он. – Солнышко, прости меня, пожалуйста. Но я уже вернулся, и нам столько надо наверстать…

– Почему на моем наброске написано «Элоиз»? – спрашиваю я.

Папино загорелое лицо белеет.

– Что? – шепчет он.

Я протягиваю ему эскиз, мокрая бумага вот-вот порвется. За папиной спиной раздается громкий стук. Я понимаю, что Вивьен выронила разделочный нож. Он лежит на кухонном полу, как брошенное орудие убийства. А сзади шаги, легкие, почти бесшумные. Шаги призрака. В кухне появляется Элоиз, как в первый день, в кружевной сорочке, золотистые локоны разбросаны по плечам.

– Что здесь происходит? – спрашивает она.

Элоиз говорит по-английски, поэтому я решаю, что она обращается ко мне. Но нет. Она смотрит на моего отца. И обращается к нему. А в ее голосе страх. И тогда я чувствую, что меня тоже пронзает страх – будто ножом в живот. «С днем рождения», – вертится в голове нелепая мысль. Я продолжаю держать эскиз перед собой. Меня бьет дрожь.

Папа переводит взгляд с эскиза на мое лицо, потом на Элоиз. Потом на Вивьен. Мы вчетвером неподвижно стоим посреди кухни, слышно только, как по окнам барабанит дождь. Наконец папа снова поворачивается ко мне. Он откашливается, берет эскиз у меня из рук и мягко говорит:

– Саммер, я должен тебе кое-что рассказать.

Назад: Часть третья. Маковое поле
Дальше: Часть четвертая. Не рассказывай