Книга: Два лета
Назад: Понедельник, 10 июля, 8:48 утра
Дальше: Пятница, 14 июля, 10:54 утра

Часть третья

Маковое поле

Среда, 12 июля, 10:49 утра

– BONJOUR, САММЕР!

Я вхожу в булочную, и Бернис, испачканная мучной пылью седая женщина за прилавком, приветствует меня улыбкой. Над дверью мелодично тренькает колокольчик.

– Bonjour, Бернис! – отвечаю я, вдыхая сладковатый аромат поднимающегося теста.

Не спрашивая, Бернис ловко берет с витрины свежий золотисто-коричневый pain au chocolat. Откуда эта добродушная женщина из французской булочной знает, как меня зовут и что я хочу купить? Все просто: целую неделю я следую одному и тому же утреннему ритуалу. Открыть глаза и подняться с постели с онемевшей после беспокойного ночного сна шеей (я еще не привыкла ни к разнице во времени, ни к неудобной кровати). Бесшумно спуститься по лестнице, стараясь избежать встречи с Элоиз (в это время она обычно еще спит). Пройти через кухню, где обменяться bonjour с Вивьен (в это время она обычно собирается в сарай, рисовать). Дойти до булочной через дорогу и купить свой новый любимый завтрак.

Сейчас Бернис протягивает мне бумажный пакет с pain au chocolat.

– Ça va? – приветливо спрашивает она, пока я роюсь в кармане шорт в поисках евро.

Я еще не освоила язык, но, в том числе и благодаря Бернис, уже знаю несколько полезных фраз. «Ça va?» означает «Как поживаешь?», и, как это ни смешно, правильно будет ответить Ça va, и это означает «все хорошо».

– Ça va, – повторяю я эхом, слабо улыбаясь и протягивая Бернис деньги. Ей необязательно знать, что на самом деле не все хорошо.

После моего приезда в Ле-дю-Шеман была череда длинных дней, которые я провела в одиночестве. Папа все еще в Берлине, а я жду не дождусь его возвращения. Дом, хотя и очаровательный, но какой-то холодный и даже жуткий. Может быть, из-за живущих в нем сейчас людей.

Элоиз, когда не спит, не плачет в душе (я дважды слышала) и не спешит в свою художественную школу или на ужин с друзьями, по-прежнему самое ужасное. Дефилирует в своих модных сарафанах, хлопает дверями, недовольно фыркает и смотрит с отвращением, будто я грызун какой-нибудь. Иногда она может уставиться и пристально рассматривать меня, когда я, например, ем в кухне, а она проходит мимо, и это выбивает меня из колеи. Когда я встречаюсь с ней взглядом, Элоиз отворачивается.

Вивьен намного приятнее, чем ее дочь (понятно, это не сложно). Она, похоже, сочувствует моему плачевному положению и каждое утро интересуется, как я: хорошо ли сплю (нет), хорошо ли ем (да). Я знаю, что благодаря Вивьен в доме забиты холодильник и шкаф с продуктами: я всегда нахожу вкусный сыр или маленькие стаканчики йогурта, сардины и свежие нарезанные фрукты. Накануне вечером я обнаружила стеклянную баночку с каким-то «тапенадом», оказалось, что это вкуснейшая паста из оливок. Я намазала ее на кусок хлеба, это и был мой ужин.

У меня были надежды как-нибудь поесть вместе с Вивьен или хотя бы поболтать с ней за горячим шоколадом. Однако при всей ее вежливости я чувствую какую-то отчужденность. Она все время ест вне дома, или спешит в сарай рисовать, или шепчется по телефону в гостиной. Поэтому обедаю и ужинаю я быстро, одна, сидя за старым дубовым столом. Из-за этого я чувствую себя кем-то вроде невидимки. Почти что привидением.

Я завела привычку прятаться в своих средневековых покоях, страдая из-за того, что не работает мобильный, и читая путеводитель по южной Франции, где подчеркиваю места, которые хочу посетить. Например, Ривьеру – полоску великолепных пляжей неподалеку отсюда. А больше всего хочу попасть в галерею «Прованс», за городом, где висит мой портрет, который написал папа. Но на деле я почти никуда не хожу, только в сарай-студию и иногда на бульвар Дю-Томп. И конечно же, в булочную.

– Merci, – благодарю я Бернис, держа в руке pain au chocolat, и открываю дверь. Снова звенит колокольчик. – Au revoir!

– Au revoir, Саммер! – она явно получает удовольствие, когда произносит необычное слово.

Вспоминаю симпатичного официанта Жака – он тоже считает мое имя забавным, и сердцебиение учащается. Я выхожу на солнечную улицу. Записка Жака все еще на дне сумки-шопера, я пока не осмелилась позвонить по номеру, который он мне дал. Зато осмелилась во время редких вылазок на бульвар Дю-Томп с трясущимися коленками пройти мимо Café des Roses, изо всех сил стараясь выглядеть беззаботно, но так ни разу и не увидела, чтобы Жак обслуживал столики. Может, родители навсегда разжаловали его в посудомойки. Или я его просто выдумала.

Переходя Рю-дю-Пэн, я достаю pain au chocolat из пакета и откусываю кусочек. Маслянистые пластинки теста и кусочки черного шоколада у меня во рту. Ммм. В Хадсонвилле я бы сейчас ела Cheerios.

Ну, конечно, не сейчас, напоминаю я себе. В Хадсонвилле на шесть часов меньше. Я представляю предрассветное персиковое небо над притихшими домами и серой водой. В своем воображении я рисую Руби, она спит в своей комнате с красочными гобеленами. И тут же ощущаю укол беспокойства, вспомнив ее вчерашнее письмо.

Отбрасываю эту мысль и толкаю калитку, ведущую в папин сад. Лимоны бросают тень на каменные скамьи, от рядов сирени исходит приятный аромат. Когда я прохожу мимо бассейна, давно не кошенная трава щекочет мне ноги.

На второй день после приезда я, сгорая от нетерпения, надела купальник и побежала в сад, но моим ожиданиям не суждено было оправдаться. Искристая голубая поверхность бассейна обманула меня: плитка на дне была вся грязная. Мама бы закатила глаза и сказала, что это так похоже на отца – ради статуса содержать бассейн и никогда не чистить его.

Не то чтобы я сказала маме про бассейн. Или, если уж на то пошло, про отсутствие отца. Мною овладевает паника, и кусочек pain au chocolat чуть не попадает не в то горло. Каждый день мама пишет письма, спрашивает, все ли у меня в порядке, и просит, чтобы папа ей позвонил. Она наверняка что-то подозревает. Я отвечаю, что все хорошо (Ça va!) и что мы с папой заняты. Но от вранья меня уже тошнит и внутри все крутит. Не знаю, сколько еще смогу выдержать и не проговориться.

– Non! – доносится из дома недовольный крик.

Я останавливаюсь посреди сада и смотрю на зеленые ставни. Ничего не видно, но я слышу другой громкий голос, тоже женский. Говорят по-французски. Элоиз и Вивьен, понимаю я. Они ругаются. Наверное, в комнате Вивьен, это в конце второго этажа, окна, как и у меня, выходят в сад. Вивьен всегда закрывает дверь туда, занавески сейчас тоже задернуты.

Я стою неподвижно, слушаю и гадаю, почему они ругаются. Буквально минуту спустя их голоса замолкают, и я иду дальше. Прохожу мимо розовых кустов и подсолнухов и наконец оказываюсь возле красного сарая. Прежде чем открыть скрипучую дверь, доедаю остатки pain au chocolat и смахиваю с губ крошки.

Папина студия просторная, в ней много воздуха, там полы из грубо отесанного дерева, а из окна в крыше льется солнечный свет. Сильно пахнет краской и скипидаром, именно так всегда пахла папина одежда. Я улыбаюсь воспоминаниям каждый раз, когда прихожу сюда.

По комнате расставлены мольберты, стопками разложены эскизные альбомы, контейнеры с кистями и углем.

Похоже на рай для художника. Наверное, это он и есть. Кроме Вивьен сюда регулярно приходят испачканные краской женщины и мужчины, они молча работают, каждый у своего мольберта. Однако сегодня здесь лишь месье Паскаль, с кистью в руках он рассматривает свое полотно.

Месье Паскалю примерно девяносто девять лет, и у него вечно недовольный вид. Вивьен рассказала, что он знаменитый художник, живет в Ле-дю-Шеман, но она не представила нас друг другу (я ничего не имела против). По седой бороде и соломенной шляпе я узнала в месье Паскале того старика, который изображен среди розовых кустов на папиной картине, висящей в доме, в гостиной. Не проронив ни слова, я прохожу мимо знаменитого художника в дальний угол сарая и устраиваюсь за маленьким письменным столом, рядом с большими картонными коробками. Здесь я работаю, хотя не рисую ни красками, ни углем. Этим летом я выполняю обязанности папиного ассистента.

На выходных папа прислал из Берлина письмо, в котором (уже в миллионный раз) извинился и сказал, что если уж я так прошу и действительно хочу, то могу начать разбирать в студии его бумаги и наброски. Так что вот уже несколько дней я именно это и делаю. Работа непростая: папин стол был завален чеками, распечатками писем, старыми тюбиками краски, каталожными карточками с записями от руки. А наброски были небрежно втиснуты в коробки. Видимо, свою склонность к неряшливости я унаследовала от отца.

Однако я неожиданно нашла удовлетворение в упорядочивании хаоса: освободила стол, тряпкой протерла пыль, подписала папки в ящиках стола, привела в порядок разрозненные документы. «Неужели это я?» – думается мне, пока я рассматриваю безупречно чистый стол. Будто за дело взялась другая Саммер.

Сажусь, скрестив ноги, на прохладный деревянный пол и принимаюсь за еще одну большую коробку с эскизами. Папа сказал, что к лету переправил сюда из Парижа все старые наброски, чтобы было откуда черпать вдохновение.

Под успокаивающее шуршание кисти месье Паскаля я наклоняюсь над коробкой и начинаю просматривать большие рулоны бумаги. На одних неясные, выполненные углем силуэты – поначалу они напоминают мне размытые фото. На других, вроде наброска стоящей на пляже в отдалении женщины, прорисовано больше деталей.

Вдруг мне попадается эскиз, который кажется знакомым. На нем почтальон, толкая перед собой тележку, идет по засаженной деревьями городской улице. Через минуту я понимаю, что цветной, выполненный красками вариант этого наброска висит в Музее Уитни в Нью-Йорк-Сити. Мы с Руби ездили туда во время зимних каникул, и я так гордилась, увидев на стене папину картину и рядом официальную табличку: «РАЗНОСЧИК. НЕД ЭВЕРЕТТ. ХОЛСТ, МАСЛО».

На обороте эскиза просвечивает надпись, и я переворачиваю его. «Дневной почтальон, 53-я улица, Манхэттен», – нацарапано папиной рукой, и рядом дата. Нарисовано семь лет назад, мне тогда было девять. До развода. Я представляю, как папа садится в поезд до Нью-Йорк-Сити, чтобы сделать наброски прохожих. Наверное, позже он решил, что «Разносчик» звучит более поэтично, чем «Дневной почтальон».

Продолжаю просматривать эскизы, один из них вызывает у меня улыбку. Это выполненное углем изображение старика в соломенной шляпе, он стоит между двумя розовыми кустами: это эскиз картины с месье Паскалем. На обороте папа указал: «Клод Паскаль, Ле-дю-Шеман». Датировано прошлым летом.

Оказывается, эти розовые кусты из папиного сада. Я бросаю взгляд через студию на настоящего Клода Паскаля и опять смотрю на надпись. Так здорово увидеть, как работает отец: сначала делает набросок, потом на его основе создает картину. Будто он – пусть самую малость – становится мне ближе, хотя сам по-прежнему далеко.

Скри-и-и-ип. Вздрогнув, я поднимаю голову и вижу, как открывается дверь сарая. Вбегает Вивьен, лицо раскраснелось, в руке сжимает кисть. На ней белая шелковая блузка с запачканными краской манжетами; рыжеватые волосы, как обычно, собраны в низкий хвост. Она не здоровается ни с месье Паскалем, ни со мной. Наверное, даже не видит меня – я сижу за коробками.

Через секунду в дверь вбегает кое-кто еще – Элоиз. Совершенно ясно: она следовала за матерью, обе они расстроены. И правда, Элоиз плачет – на щеках поблескивают слезы, губы дрожат. Особенно раздражает, что даже сейчас она красива. Из-за коробок я вижу, что они с Вивьен стоят друг напротив друга. Вспоминаю их ссору незадолго до этого.

– Maman! – Элоиз в ярости, руки сжаты в кулаки. – Ne marche pas – loin de – moi. – Она горько плачет, всхлипы мешают говорить. – J'en peux plu! Elle…

– Arrête! – взрывается Вивьен. Она прикрывает глаза и касается лба кончиками пальцев. – Il n'y a rien que je peux faire, – говорит она устало, будто у нее больше нет сил.

Я стараюсь не двигаться в своем укрытии. Даже при моих успехах во французском я понятия не имею, что говорят Вивьен и Элоиз. Одно совершенно ясно – конфликт серьезный. Снова вспоминаю свою ссору с мамой перед отъездом сюда. Интересно, мы выглядели так же? Мать выбита из колеи, дочь в слезах…

Элоиз, продолжая рыдать, говорит что-то еще, но вдруг месье Паскаль отворачивается от своего мольберта. Он сердито зыркает на Элоиз и Вивьен, как бы давая понять, что не следует отвлекать мастера от работы. Вивьен, смутившись, подходит к нему и говорит «Pardon!» и что-то еще по-французски, должно быть извиняется. Элоиз тем временем стоит на месте, шмыгает носом и ладонями вытирает мокрые щеки.

По какому поводу они ругались? Мне ужасно хочется это узнать, даже непонятно, откуда это любопытство. Видимо, в моей жизни сейчас происходит так мало, что мне интересно заглянуть в чью-то еще.

Пока Вивьен возле мольберта говорит с месье Паскалем, Элоиз в отчаянии оглядывает студию. Во мне шевелится робкое сочувствие к ней, и тогда… Она смотрит прямо на меня, глаза у нее расширяются. Я застываю на месте. Заметила? Я думала, что за коробками меня не видно! Уже в который раз меня посещает чувство, что в Элоиз есть что-то потустороннее. Что-то жуткое.

Она сверлит меня взглядом, на смертельно бледном лице плотно сжатые губы. Когда она решительно направляется в мою сторону, меня охватывает ужас. Солнечный свет падает на ее золотистые локоны и отделанное кружевом белое платье, и от этого у нее обманчиво ангельская внешность. Я обхватываю колени и изо всех сил прижимаю их к груди, стараясь съежиться в комок. Исчезнуть.

– Что ты здесь делаешь? – Элоиз нависает надо мной и настойчиво требует ответа; несмотря на страх, я не могу не заметить, как легко она переходит с французского на безупречный английский, мне немного завидно. – Ты подслушивала? – допытывается она с выпученными глазами. – Ты шпионила за нами?

Ну, хорошо, наверное, я чуть-чуть шпионила, но не нарочно. Я смотрю на возбужденное лицо Элоиз и осознаю, что у меня есть все основания здесь находиться. Во мне вспыхивает праведный гнев. Это дом моего отца! Возможно, я растеряна и сбита с толку, и мой единственный друг в стране – Бернис, женщина из булочной, но это не значит, что какой-нибудь буллер может подмять меня под себя. Так ведь?

Я гордо поднимаю голову и, крутя плетеные браслеты на руке, думаю о Руби. Потом вспоминаю о Скай Оливейре, и это подогревает мою решимость. Поднявшись на ноги, встаю в полный рост, а я сантиметров на пять выше Элоиз.

– Я первая сюда пришла, – говорю я и сама удивляюсь твердости в голосе. Указываю на коробки. – Я занимаюсь отцовскими эскизами. Ты появилась ни с того ни с сего вместе со своими непонятными разборками. – Я сцепляю руки, потому что они дрожат.

Элоиз густо краснеет и резко опускает голову, смотрит на коробки. Когда она поднимает на меня лицо, ее глаза без видимой причины снова наполняются слезами. Может, она относится к тому типу людей, которые при всей своей жестокости на удивление тонкокожие: они портят жизнь другим, но сами такого отношения вынести не могут.

– Неправда, – огрызается она. – Все наоборот.

Я в растерянности морщу лоб. Лицо у меня пылает, в горле ком. Но это больше злость, чем обида. У меня накопилось столько всего: необходимость врать маме, недавние странности в отношениях с Руби, одиночество всей прошедшей недели…

– Не знаю, о чем ты, – выпаливаю я. – И не понимаю, что ты имеешь против меня. – Элоиз моргает, да я и сама потрясена. Не привыкла высказывать вслух, что думаю. Но продолжаю, будто это и впрямь новая Саммер – та, что убрала папин стол. – С самого первого дня, – я вижу себя как бы со стороны, – я слышу от тебя одни грубости, а ведь я тебе ничего плохого не сделала.

Я еще крепче сцепляю руки. Элоиз слегка приоткрывает рот, но я не могу определить выражение ее лица. Удивление? Злость? Сожаление? Возможно, все вместе. Трудно допустить, что она извинится. Но прежде чем Элоиз успевает ответить, к нам спешит Вивьен, она машет руками, словно пытаясь отмахнуться от негатива.

– Pardon… прости, Саммер, – говорит она и с волнением переводит глаза с меня на Элоиз. – Я не знала, что ты в студии. О чем… о чем вы тут говорите? – Голос у нее сдавленный, она крепко сжимает в руках кисть.

– Вообще-то я уже собиралась уходить, – говорю я, и это правда.

Я опять вся дрожу и хочу поскорее оказаться подальше от Элоиз, пока я не сорвалась и не потеряла самообладание, которое обрела каким-то волшебным образом.

– Извините, – бормочу я, переступая через коробки.

С сильно колотящимся сердцем я направляюсь к двери сарая. Месье Паскаль вернулся к рисованию, будто ничего не случилось. Я выбегаю в сад. Волосы лезут в глаза, я небрежно их поправляю. Из сарая доносятся голоса Вивьен и Элоиз, тихие и напряженные. Надеюсь, этим летом они надолго здесь не задержатся. Хотя дом и будет казаться жутко пустым, это все равно лучше, чем их таинственные разногласия.

Вздохнув, я прохожу через сад и открываю калитку. Меня перестало трясти, но голова еще кружится от редкого проявления смелости. Вытираю потные ладони о фиолетовую маечку, она тоже досталась мне от Руби.

Я замедляю шаг у входной двери дома, раздумываю, не зайти ли туда, чтобы послать письмо Руби. Можно ей описать, что произошло в сарае. Но тогда придется ответить на ее вчерашнее сообщение, а я пока не знаю как. Я хмурюсь и отшвыриваю камешек из-под вьетнамки.

Последнее письмо от Руби пестрило восклицательными знаками и заглавными буквами, там говорилось, что она и ОСТИН УИЛЕР теперь ВСТРЕЧАЮТСЯ. «В понедельник мы ходили в кино, и когда космический корабль садился на Землю 2.0, Остин перегнулся через коробку с попкорном и – да-да! – ПОЦЕЛОВАЛ МЕНЯ!!!! – написала она на одном дыхании. – Вот ОНО, малыш, – ЛЕТО, ЧТОБЫ ВЛЮБИТЬСЯ!!!»

Прочитав, я уставилась на экран, внутри ощущение пустоты. Понимала, что нужно ответить с восклицательными знаками и с радостным волнением. Но не могла. Я ведь уехала из Хадсонвилла, а Руби снова опередила меня. И влюбилась. Это должно быть «мое лучшее лето» – лето моего шестнадцатилетия. Я как-то услышала фразу: «Ей шестнадцать, сладкий возраст, и ее никогда не целовали», и она не выходит у меня из головы. Я не только никогда не целовалась, я никогда не нравилась ни одному мальчику. Я даже не могла говорить с Хью Тайсоном.

Перечитывая письмо от Руби, я вдруг осознала, что времени все равно, кто ты, поздний цветок или нет, оно движется себе в обычном ритме, старит тебя, а ты все еще нецелованная. А остальные, вроде твоей лучшей подруги, несутся вперед, точно по расписанию проходя все «обряды инициации».

Я отворачиваюсь от папиного дома, в груди тяжело. И то, что летний роман у Руби с Остином Уилером, только усугубляет проблему. Остин – слащавый блондин, еще одна шестеренка в машине популярности. Он приятель Скай Оливейры, и я, конечно же, опасаюсь, что Руби тоже к этому стремится. Хотя она и не упоминала о Скай ни в одном из сообщений, печальные доказательства видны в инстаграме. Например, Скай разместила фото с вечеринки Четвертого июля, там она с несколькими клонами, они позируют в ее роскошном дворе. И там же, на заднем плане, в полосатом платье сияющая Руби болтает с Остином. Увидев эту фотографию, я скорчилась, будто от удара в живот.

Несколько дней спустя Остин выложил свое фото со Скай и Руби, они втиснулись в кабинку в «Лучше латте, чем ничего», Руби в фартуке бариста, Скай и Остин пьют кофе со льдом, все широко улыбаются, будто самые близкие друзья. Удар в живот номер два.

Тем временем мы с Руби обмениваемся безобидными письмами. Я рассказываю о жизни в Ле-дю-Шеман, она – как навещала отца в Коннектикуте. В своей типичной манере Руби советует мне не только позвонить симпатичному официанту Жаку («Давай!»), но и сфотографировать его и прислать ей («Фотки – или ничего не было!»). Мы по-прежнему подписываем каждый мейл своим фирменным «Люблю тебя дважды». Но чувство такое, будто что-то не так.

Я плетусь по Рю-дю-Пэн, руки в задних карманах шорт. Меня бесит, что я далеко от Руби. Далеко от дома. Уверена, будь я в Хадсонвилле, все было бы как обычно. Мы с Руби откровенничали бы друг с другом, как всегда. Я бы узнала все секреты, получила бы все ответы.

А здесь мне приходится искать ответы в инстаграме. Я слежу не только за Руби, Скай и Остином. Элис постит фотки из Калифорнии, где навещает Инез, там они беззаботно отдыхают на пляже, как и положено лучшим подругам. Хью Тайсон (он не очень активен в инстаграме, но когда все-таки загружает пост, у меня сердце замирает) разместил фотографию камеры Nikon DSLR, тетя Лидия подарила мне такую же. Подпись гласит: «Летние курсы фотографии – это классно!» Интересно, он ходит на курсы в Нью-Йорк-Сити?

Я использую свой Nikon каждый день: снимаю лимонные деревья в папином саду, пирожные и свежеиспеченный хлеб в булочной, фонтан с купидонами на углу. Сейчас, когда прохожу мимо фонтана, свернув на бульвар Дю-Томп, немного жалею, что камеры с собой нет.

Я могла бы снять белый каменный собор на фоне ярко-голубого неба. Или двух старушек на ступенях собора, они разломили пополам багет и едят, а голуби склевывают крошки у их ног. Красную вывеску TABAC. Кафе Cézanne, где освещенные солнцем уличные столики заполнены обедающими людьми. Маленький магазинчик с одеждой, где в витрине выставлены балетки пастельных тонов…

Я задумываюсь возле магазинчика, и что-то буквально вталкивает меня внутрь. По магазинам я не ходила с мая, когда была с Руби в торговом центре – покупала вьетнамки в поездку. Здесь обои в горошек, винтажные сумки на полках, бутылочки духов на подносах и стильные короткие платья на плечиках. У нас в торговом центре все это смотрелось бы странно, а в Ле-дю-Шеман это на своем месте. И я чувствую, что сейчас мне следует выбрать тоненькую блузку с коротким рукавом и c узором из маленьких красных цветов, немного напоминающих маки. Я несу блузку в примерочную, где снимаю с себя фиолетовую маечку Руби.

– Très jolie, – говорит продавщица, когда я выхожу посмотреться в большое зеркало.

Мне понятно, она говорит, что блузка «очень красивая», и это ее работа. Я смотрю в зеркало, подняв непослушные волосы наверх, и признаю, что блузка… хорошенькая. Цвет подчеркивает мой розовый румянец, и мне нравится свободный, летящий силуэт в сочетании с джинсовыми шортами. Руби такое не наденет, она предпочитает обтягивающее, но это ничего. Может быть, это даже хорошо.

Чувствую себя немного безрассудно, так же, как тогда, в сарае, когда я дала отпор Элоиз. Заикаясь и смешивая французский с английским, говорю продавщице, что хочу купить блузку – в кармане достаточно евро – и прошу отрезать этикетки. Несколько минут спустя я уже на улице в очень красивой новой блузке, а майка Руби скомкана в руке.

Теплый послеполуденный ветерок раздувает мою обновку. Я улыбаюсь, мне кажется, что я невесома, что плыву над брусчаткой. На бульваре полно людей, и, проходя мимо Café des Jumelles, я задеваю чье-то плечо.

– Excusez-moi. – Я горда, что автоматически перешла на французский.

Прохожий – подросток пониже меня с шапкой кудрявых каштановых волос и карими глазами. Не понимаю, с чего это он останавливается и начинает улыбаться.

– Bonjour, mademoiselle, – обращается он ко мне, будто приглашая к разговору. – Ça va?

Так. У меня начинает гореть лицо. Неужели этот парень… ну, вроде как подкатывает ко мне? Я снова вспоминаю о торговом центре у нас в городе, о том, как незнакомые парни, широко улыбаясь, иногда говорили Руби «Привет!», когда мы с ней ходили по магазинам. Если парень был симпатичный, то Руби тоже говорила «Привет!», и, бывало, они обменивались телефонами. Я же всегда молчала, невидимка на вторых ролях. Мне никогда не улыбались, со мной никогда не заговаривали, и я к тому привыкла. Я не привыкла к этому.

Кареглазый мальчик, похоже, ждет ответа. Но я слишком взволнована, чтобы сказать «Ça va» или вообще хоть что-нибудь. Поэтому я отворачиваюсь и ухожу, сердце бьется все сильнее. Правда, я украдкой бросаю взгляд через плечо: мальчик все еще смотрит в мою сторону и улыбается. Потом он пожимает плечами и уходит.

Под новой блузкой глухо колотится сердце. Не понимаю. Это что, блузка волшебная? Поэтому парень меня заметил? Может, дело в самой Франции или во французских мальчиках. В конце концов, я же в кафе общалась с Жаком, хоть сейчас и кажется, что этого не было и больше не будет никогда.

Отвлекшись, я поворачиваю на залитую солнцем площадь, где расположился фермерский базар. На прилавках горы сыра и овощей, фруктов и цветов. Целые блестящие рыбины лежат на льду, на столах расставлены бутылочки с лавандовым маслом и разложены упаковки с травами. Я останавливаюсь, чтобы рассмотреть связанный прутиками в пучки чабрец, и думаю, можно ли будет его в августе отвезти домой как сувенир из поездки. Не то чтобы мама захочет воспоминаний о Франции и об отце. Или Руби найдет применение чабрецу. Я смотрю на ее маечку у меня в руке.

Я брожу в толпе. Мужчины и женщины болтают с продавцами, вокруг приятный шум торговли. Останавливаюсь возле прилавка с овощами, восхищаясь горой красных спелых помидоров. Может, куплю себе на обед, а к нему кусок бри с сырного прилавка. Лезу в карман, чтобы посмотреть, остались ли евро, и вдруг сзади слышу знакомый голос.

Мужской голос. Сердце снова ускоряет свой ритм, и я оборачиваюсь. Рядом с бочками оливок с продавцом разговаривает симпатичный официант Жак. Я вижу его профиль, и у меня перехватывает дыхание: высокие скулы и большой красивый нос, копна черных волос. Он здесь. Будто я его вызвала силой мысли. Я все еще стою возле помидоров, сердце колотится, голова кругом. Можно пойти на поводу у своей застенчивости и поспешно исчезнуть. Или…

Я думаю про мальчика, который на улице сказал мне: «Ça va?» Вспоминаю письмо от Руби про любовь. В воображении всплывает Хью Тайсон, он ходит на курсы фотографии, живет своей жизнью. Я чувствую кожей нежное прикосновение новой блузки, вдыхаю ароматы трав и цветов. Все это соединяется во мне, и прежнее безрассудство возвращается. Оборвав внутренний танец нерешительности, я подхожу прямо к Жаку.

– Ça va? – решаюсь я. Кажется, сейчас это самая подходящая фраза.

Жак отрывается от оливок, и его темно-синие глаза расширяются. У меня все дрожит внутри. Я спрашиваю себя, что я делаю, но уже поздно – уже делаю, это уже происходит, и прямо сейчас.

– Саммер! – восклицает Жак и многозначительно улыбается.

Он меня помнит? Он меня помнит! Он наклоняется так близко, что я чувствую запах одеколона на его шее, и быстро целует меня в обе щеки. Я заливаюсь густым румянцем, темнее, чем цветы на блузке, чем помидоры позади меня. И почему-то обычай целоваться в щеку уже не кажется мне таким уж плохим. Стою неподвижно посреди бурлящего базара и вся дрожу.

Жак отстраняется.

– Одну минутку, s'il te plait? – спрашивает он, и я киваю.

Я уже сделала первый шаг и могу ждать минутку, час, день, все лето… Жак поворачивается к продавцу оливок и начинает быстро, жестикулируя, говорить по-французски. Я стараюсь дышать ровно. Продавец набирает совком блестящих зеленых оливок в большой контейнер и протягивает Жаку.

Сделка завершена, Жак широко улыбается мне.

– Родителям в кафе не хватало некоторых ингредиентов, – объясняет он, – и они послали меня сюда, понимаешь?

Он в форме официанта, но белая рубашка помята и не заправлена, а черный галстук развязан и болтается на шее. Но почему-то из-за этого Жак кажется еще симпатичнее, чем в прошлый раз.

– Понимаю, – это все, на что я способна.

Жак довольно усмехается.

– Alors, Саммер, – говорит он, когда мы вместе отходим от прилавка с оливками. Наши руки соприкасаются, и это похоже на электрический разряд. – Ты так и не позвонила мне насчет уроков французского. – Тон игривый, глаза блестят. – Где же ты была?

Снова сердце бьется чаще.

– У меня… – Не хочется объяснять, что мне раньше не приходилось звонить мальчику. – У меня нет своего мобильника, – наконец выдаю я слабое объяснение. И рассказываю, что мой сотовый здесь не работает, а Жак говорит, что в магазине TABAC можно купить временный телефон и сим-карту. Благодарю его за совет, хотя и почувствовала себя отдохнувшей из-за того, что осталась без телефона (это после того как завершилась ломка).

– Где же был ты? – отвечаю я вопросом на вопрос, когда мы идем мимо прилавка с подсолнухами. Но тут же закусываю губу: как бы это не раскрыло факта моих периодических прогулок мимо Café des Roses в попытке «случайно» наткнуться на него.

Жак смеется, проводит рукой по взъерошенным черным волосам.

– А-а, мы с семьей на несколько дней уезжали из города, – отвечает он. – Ездили в Антиб, на Лазурный берег. Ривьера. Знаешь, где это?

– Да! – восклицаю я, вспомнив свой путеводитель по южной Франции. – То есть не то чтобы знаю это место, – поправляюсь я, снова краснея; Жака это забавляет. – Я там никогда не была. Но читала о Ривьере. Хочу когда-нибудь туда съездить.

– Oui? – Жак понимает бровь.

Меня охватывает ужас: вдруг он подумает, что я предлагаю ему туда меня отвезти. Пойти с Жаком на пляж, в купальнике? Эта мысль вызывает у меня желание заползти под прилавок с баклажанами, мимо которого мы идем.

– Я много куда хотела бы поехать, – продолжаю болтать я, вспоминая подчеркнутые места в путеводителе. – Например, в Авиньон, где находится папский дворец. И в Камарг, где можно увидеть диких лошадей… – Я уже сама похожа на путеводитель. – Ой, и главное – галерея «Прованс», до которой отсюда совсем близко, правда?

– Да, недалеко, – говорит Жак, пока мы обходим семью из четырех человек, которые пробуют салями у прилавка с мясными деликатесами. Жак смотрит на меня, на губах играет улыбка. – Pourquoi? Почему «самое главное»? – спрашивает он.

Размышляю, не сказать ли просто, что я люблю искусство и жаль приехать во Францию и не посетить музей. И все это в общем-то правда. А более глубокая, более реальная правда о моем портрете и об отце – не будет ли она хвастовством? Я выбираю нечто среднее.

– Там есть картина, которую я очень хочу увидеть, – объясняю я, глядя на свои вьетнамки. – Картина, м-м, моего отца. Он художник.

Это производит впечатление на Жака.

– Vraiment художник? Это круто, – говорит он, растягивая «у», акцент у него очень милый. – Твой отец француз?

Мотаю головой, мы проходим мимо прилавка с приправленным зеленью козьим сыром.

– Он американец, но живет в Париже, а лето проводит в Ле-дю-Шеман. – Я вдруг понимаю, что Жак мог слышать о папе или знать, что он тут живет. – Нед Эверетт, – отваживаюсь я.

Жак, улыбаясь, добродушно пожимает плечами.

– Боюсь, не знаю ни одного современного художника. Впрочем, они часто выбирают Прованс. Наверное, тут хороший свет. – Он поднимает повыше контейнер с оливками, в мягких солнечных лучах они отливают золотом.

Я киваю, снова пожалев, что нет камеры.

– Как Поль Сезанн и Винсент Ван Гог. – Я уже трясусь не так, как несколько минут назад: теперь я в своей стихии, художников я знаю.

Жак кивает в ответ, темно-синие глаза блестят, в них мелькает интерес.

– Так ты, Саммер, значит, гостишь у папы?

От пристального взгляда я снова начинаю смущаться.

– Вроде того, – отвечаю я, надеясь избежать разговора про Берлин. – Я остановилась в его доме на Рю-дю-Пэн.

Ой. Я съеживаюсь, готова провалиться сквозь землю. Вдруг Жак подумает, что я приглашаю его в дом отца? Ведь только немного расслабилась и перестала в разговоре с парнем чувствовать себя полной идиоткой…

– Кафе моих родителей в эту пятницу не работает, – говорит Жак и останавливается, чтобы рассмотреть гору персиков. Наверное, решил сменить тему, что меня радует. – Le quatorze juillet, прости, Четырнадцатое июля. День взятия Бастилии. Ну знаешь, День независимости Франции? Как Четвертое июля у вас.

– Про День Бастилии я знаю, – говорю я и улыбаюсь. Спасибо моему верному путеводителю.

– Зато галерея «Прованс», кажется, в этот день открыта, – продолжает Жак, берет персик и рассматривает его в солнечном свете. – Мы могли бы…

Боже мой! Я опять вся дрожу, только теперь в два раза сильнее. И вдруг какая-то девушка кричит: «Жак!» Я осматриваюсь, в голове туман. Высокая девушка с внешностью модели – темная кожа, на коротких каштановых волосах модный начес – идет к нам, держась за руки с рыжеватым парнем в футболке с логотипом Phoenix. У парня на плече рюкзак, а у девушки под мышкой альбом для эскизов.

Я их, кажется, знаю, но откуда? И вдруг до меня доходит: это та парочка, что целовалась у фонтана с купидонами в день моего приезда, и это их я видела с Элоиз в Café des Jumelles в тот же вечер. Они друзья Элоиз. И знакомы с Жаком? Насторожившись, я отворачиваюсь и делаю вид, что интересуюсь персиками. Опускаю голову пониже, надеясь спрятаться за упавшими на лицо волосами.

Жак их приветствует: девушку целует в щечку, парня хлопает по спине; называет ее Колетт (вот именно, Колетт!), а его – Томасом. Пока они втроем по-французски обмениваются приветствиями, я рассматриваю персики, мысленно умоляя Жака не знакомить их со мной. К счастью, он этого не делает, и Колетт с Томасом долго не задерживаются. Томас говорит: «À bientôt!», это, я знаю, значит «До скорого». С персиком в свободной руке я осторожно разворачиваюсь.

– Классные ребята, я познакомился с ними этим летом, – объясняет Жак. Глядя поверх его плеча, я вижу, как Колетт и Томас удаляются быстрым шагом. – Они часто заходят в кафе вместе с друзьями из художественной школы.

Я знаю. С этой мыслью в мозгу проясняется что-то такое, до чего раньше я не додумалась. Если Элоиз и ее друзья из художественной школы, Колетт и Томас, всегда ходят в Café des Roses (когда им не надо избегать меня), то Элоиз и Жак знают друг друга. У меня внутри все обрывается. Если Жак знаком с Элоиз, то он наверняка заметил ее красоту. И насколько я знаю, в отличие от Колетт, у Элоиз нет парня. Рукой я сильнее сжимаю персик. Но ревновать глупо, ведь никаких прав на Жака у меня нет.

Жак протягивает руку и осторожно забирает у меня персик. Наши пальцы соприкасаются. У меня перехватывает дыхание, и мысли об Элоиз улетучиваются.

– Merci, Саммер, – спасибо, что выбрала именно этот, – благодарит Жак с персиком в руке. – Он достаточно спелый, как раз для десерта, который сегодня готовит мой папа. – Он замолкает ненадолго. – Так я за тобой заеду в пятницу? Мы можем поехать в галерею на моем мопеде.

Погодите. Что? Я уставилась на Жака, кровь шумит в висках.

– В галерею «Прованс», – подсказывает он и широко мне улыбается. – Поедем?

Когда я осознаю смысл его слов, меня бросает в жар. Свидание? Свидание с МАЛЬЧИКОМ? Я не верю, что это происходит со мной и начинаю волноваться. Похоже, я разучилась говорить, язык прилип к небу, но мне удается кивнуть. Я слышу, как Жак спрашивает адрес, но голос звучит невнятно, будто доносится издалека. Стоя посреди фермерского базара, я понимаю, что сегодняшний день полон невероятных событий. Словно я попала в параллельную вселенную, где не действуют обычные правила. И теперь – хотя, возможно, я опережаю события – мне кажется, я знаю, как ответить Руби.

«Эй, подружка, помнишь ты предсказывала мне французского бойфренда? Что ж, скажу только, что не ты одна этим летом влюбилась…»

Назад: Понедельник, 10 июля, 8:48 утра
Дальше: Пятница, 14 июля, 10:54 утра