ПЕРСИКОВЫЙ ДОМ С ЗЕЛЕНЫМИ ставнями выглядит пустым. Убегая вчера, я не взяла ключ. Внутри все сжимается, и я стучу в дверь. Тишина. Стою на пороге, точно в первый день, сердце выскакивает из груди. И сразу, как и в тот день, замечаю движение в окне второго этажа. Кружевная занавеска колеблется, появляется бледное лицо Элоиз. Она смотрит на меня, и я, затаив дыхание, смотрю на нее, гадая, о чем она думает.
Занавеска возвращается на место, входная дверь открывается. На пороге Вивьен: рыжеватые, собранные в низкий хвост волосы, ясные голубые глаза, элегантная полосатая рубашка и укороченные черные брюки. Я едва сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться. Жизнь движется по кругу, все повторяется. Глаза Вивьен расширяются.
– Саммер, – тихо говорит она. Сам-эйр.
Она делает ко мне шаг, будто хочет обнять или поцеловать в щеку, но в итоге не решается. Я смотрю на нее. Вот она, женщина, разбившая мою семью. Я должна ее ненавидеть. Мне должно хотеться кричать на нее, толкнуть ее. Сказать ей, чтобы не разговаривала со мной и не смотрела на меня. Но формальная вежливость почему-то рассеивает злость. Вивьен – незнакомка. Так же было, когда мы с мамой в прошлом году поехали на машине в торговый центр и какой-то парень сзади врезался в нас. Мама вышла, чтобы обменяться с ним данными по страховке, и они были удивительно вежливы друг с другом. Ах, вы чуть не убили меня или чуть не сломали мою жизнь, но ничего личного, давайте вести себя цивилизованно! Интересно, если маме и Вивьен когда-нибудь доведется встретиться, мама поведет себя так же?
– Ты отца не встретила? – спрашивает Вивьен.
– Что? Где? – В смятении я оглядываюсь через плечо.
– Он ушел минуту назад, – говорит Вивьен. Выйдя на порог и сощурившись, она изучает Рю-дю-Пэн. – Вы разминулись с ним? – Ее сильно смущает это таинственное обстоятельство.
Но никакой тайны нет. Мы разминулись с отцом, потому что я приняла молниеносное решение заскочить в булочную. Пока я была там, он был здесь. Но зачем?
– Куда он ушел? – спрашиваю я у Вивьен и кисло добавляю про себя: «Снова уехал в Берлин?» Я бы не удивилась.
Вивьен прижимает руки к груди.
– За тобой. Забрать тебя из дома Касселей. Жак Кассель – он вчера вечером звонил Элоиз и сказал, что ты там.
– А-а, – мямлю я.
Я чувствую себя преданной, когда представляю, как Жак в своей комнате тайно по телефону рассказывает Элоиз обо мне. Уверена, он не хотел, чтобы мой отец волновался, и потому думал, что поступает правильно. Я закатываю глаза.
– Ton père, папа чуть с ума не сошел, – говорит Вивьен, будто прочитав мои мысли. Будто я почему-то должна переживать за папу. – Я просила его подождать хотя бы до утра. Он всю ночь не спал. – Замолчав, она трет виски руками. – Никто из нас не спал.
Я снова смотрю на окно Элоиз. Занавеска не двигается.
– Зайди, пожалуйста, – просит Вивьен и делает шаг в дом. – Я позвоню отцу на мобильный, скажу, что ты здесь.
Посомневавшись, я вхожу в прихожую. Интересно, что Вивьен про меня подумала в тот первый день. Вот та самая, другая дочь, не ведающая тайны, которой, как привидениями, окутаны стены этого дома. Было ли Вивьен меня жаль? Разбирало ли ее любопытство? Волновалась ли она, боясь сказать не то, что надо? Вот почему она старательно соблюдала дистанцию по отношению ко мне.
– Ты хочешь… э-э, есть? – теперь спрашивает меня Вивьен, нервно разглаживаю складку на полосатой рубашке.
Я отрицательно качаю головой и сухо улыбаюсь, представив себе, как мы все весело уплетаем круассаны, запивая горячим шоколадом.
– Я, пожалуй, пойду наверх, – говорю я, желая избежать нарастающей неловкости. Вивьен, похоже, чувствует облегчение: она кивает и тихо говорит, что собиралась на фермерский рынок. Секунду мы стоим неподвижно и просто смотрим друг на друга, на ее лице отчетливо заметны волнение и нерешительность. Наконец я отворачиваюсь. И уже поднимаюсь по лестнице, когда слышу ее невнятное «Je suis désolée».
Я знаю: это значит «прости меня». И что мне ответить? Ничего, не волнуйтесь, все хорошо, ça va? Я не отвечаю. Просто иду вверх по лестнице, а Вивьен смотрит мне вслед. Поднявшись на площадку, я с тревогой бросаю взгляд на закрытую комнату Элоиз. Не дыша, захожу в свои средневековые покои и плотно закрываю дверь.
«Займись чем-нибудь», – говорю я себе, беру из угла свой пустой чемодан и расстегиваю его. Выдвинув расшатанный ящик, я достаю несколько маек. Пока я в движении, меня не поглотит темнота. И я не буду слишком много думать о том, что произойдет, когда папа вернется домой и мы с ним поговорим. Когда я собираю свою сумку-шопер (паспорт, кошелек, мятые после полета журналы, жвачка), в дверь стучат. Я замираю.
– Папа? – говорю я, но тут же ругаю себя за то, что не назвала его Недом. Это показало бы, насколько чужой ему я себя чувствую.
Ручка поворачивается, и дверь открывается. Но на пороге не Нед Эверетт. Это Элоиз.
– Привет. – Голос звучит натянуто, как и в предыдущие дни. Хотя в предыдущие дни Элоиз вообще не заходила ко мне в комнату, чтобы что-нибудь сказать.
– Привет, – эхом отзываюсь я так же сухо, сжимая в липкой ладони упаковку жвачки.
Она стоит на месте, руки опущены – та же поза, как на маковом поле пять лет назад. Выражение лица тоже детское: открытое и настороженное одновременно. Нет и следа ее обычной усмешки. Золотистые локоны спутаны, а под глазами черные круги. Белый сарафан помялся, как будто она спала, не раздеваясь, или, как сказала Вивьен, не спала совсем, а розовый лак на ногтях облупился.
Не скрою, я про себя торжествовала, глядя на ее небезупречный вид. Но появилось и другое чувство, от которого у меня внутри все похолодело. Я вижу сходство. То, о чем говорил Жак. Оно едва уловимое, но все же есть: и линия плеч, и изгиб бровей, и волосы, обрамляющие лицо, – они светлее и не такие непослушные, но все же очень напоминают мои. Мы похожи. Дрожа всем телом, я делаю шаг назад. Элоиз всегда казалась мне какой-то потусторонней. Наверное, где-то глубоко внутри я чувствовала: если пригляжусь получше, то замечу то, что вижу сейчас. Возможно, это мне и не давало покоя. Но тогда казалось, что будет спокойнее, если я свои подозрения и вопросы оставлю при себе.
Элоиз делает шаг вперед и бросает взгляд на кровать, где разложены мои вещи и лежит раскрытая сумка-шопер.
– Куда ты? – спрашивает она, нахмурившись. – Уезжаешь?
– Тебе-то что? – огрызаюсь я и, круто развернувшись, бросаю в сумку упаковку жвачки. Мне бы хотелось, чтобы Элоиз ушла из моей комнаты.
– Ну и ладно, – не менее резко, с уже знакомым мне раздражением отвечает она. – Уж прости, что я беспокоилась о тебе. Хотела узнать, как ты справляешься после… – Она замолкает, и ее дыхание учащается.
У меня сжимается сердце.
– А как ты думаешь, я справляюсь? – тихо говорю я.
Элоиз вздыхает. Я думаю, что она сейчас развернется и наконец оставит меня в покое. Но вместо этого она садится на краешек кровати, осторожно отодвинув путеводитель по южной Франции, который, видимо, мне больше не нужен. Я начинаю сердиться и уже подумываю сказать Элоиз, чтобы встала и ушла. Но меня вдруг охватывает сильная усталость. Я вздыхаю и тоже сажусь, правда, не рядом с ней. Камера лежит между нами, как разделитель. Довольно долго мы обе молчим, и слышен лишь птичий щебет в саду.
– А ты когда узнала? – спрашиваю я, глядя на разбитое зеркало прямо перед собой.
Элоиз пытается отковырять лак с большого пальца.
– Точно не помню, – говорит она. – Просто… знала всегда. С очень маленького возраста. Это… не было тайной.
Смотрю на нее и не понимаю.
– Просто знала всегда? – повторяю я в шоке. Как это – жить, зная о существовании за океаном второй семьи отца. – Что он… что у него… – Я не договариваю, у меня язык не поворачивается договорить.
Элоиз кивает.
– Когда я была маленькая, он… – Элоиз бросает на меня быстрый вопросительный взгляд, как бы проверяя, можно ли при мне упоминать отца. Я не возражаю, и она продолжает. – Он больше времени проводил в Америке. Я знала, что он с тобой и твоей мамой. И принимала это как само собой разумеющееся.
– Но… – продолжаю за нее я, уже предчувствуя, что будет дальше.
Элоиз снова берется отдирать лак, как будто ей обязательно надо выполнить это важное задание.
– Когда стала старше, появилось неприятное чувство, – быстро объясняет она. – Никому из друзей я об этом не рассказывала, и я понимала почему: было как-то стыдно. А еще меня разбирало любопытство. Хотела узнать о тебе. – Она снова смотрит на меня, ее щеки горят.
Я тоже покрываюсь румянцем. И представляю себе маленькую Элоиз – девочку с картины Fille. Ей хочется узнать обо мне, а я тем временем делаю уроки, остаюсь ночевать у Руби и гоняю на велике туда и обратно по Грин-стрит, ничего не зная ни о какой девочке во Франции.
– А что ты знала? – спрашиваю я. Глядя вниз на наши босые ноги, которые стоят рядом на деревянном полу, замечаю, что пальцы у нас одинаковые – длинные и тонкие. На ум приходит непрошеное слово «сестра», но я с силой выталкиваю его.
Рядом со мной Элоиз пожимает плечами.
– Я знала, как тебя зовут и что ты живешь где-то в Нью-Йорке. Вот и все. Поискала онлайн – социальные сети и все такое, но у тебя везде закрытый профиль. Пыталась выяснить побольше у него, но он особо не распространялся. Сказал только, что это тайна и что ты обо мне не знаешь. Поэтому мне нельзя выходить с тобой на связь.
Она с трудом выдыхает и хмурится. Даже не знаю, что хуже: когда что-то держат в тайне от тебя или когда ты сама – тайна.
– И вдруг, – продолжает она, возвращаясь к своим ногтям, – этой весной он сказал нам, что ты приедешь. Сказал, что остановишься на лето у нас дома в Провансе и он расскажет тебе правду.
Я вздрагиваю. У нас дома. Смотрю в окно на цветущий сад. Это дом не только папы, это их с Вивьен и Элоиз дом.
– И вдруг, – продолжает Элоиз, и ее уже не удержать, – ты стала реальной. Даже слишком. Я испугалась. – Она поднимает взгляд, ее синие глаза стали огромными. – Он установил всякие правила. Нам с мамой не разрешалось тебе ничего говорить. Сказать должен был… он. Нам надо было притворяться гостями в своем же доме. Вся моя жизнь перевернулась с ног на голову. Я стала ненавидеть мысль о твоем приезде. Я стала…
Она замолкает. Наверное, не находит нужных слов. Чем дольше она говорит, тем заметнее ее французский акцент, хотя английский по-прежнему прекрасный. А как же иначе? У нее отец – американец.
– Я стала ненавидеть тебя, – завершает она свой рассказ.
Она пристально смотрит на меня, и в выражении ее лица столько незащищенности и столько боли, что и я не могу отвести взгляда. Мне обидно, но я все понимаю. Я бы себя тоже возненавидела. Я же ненавижу Элоиз. Или нет? Наконец я прерываю игру в гляделки и перевожу взгляд на свой разряженный мобильник, он здесь же, на кровати.
– Знаешь, я не должна была полететь, – говорю я и провожу пальцем по пустому экрану. – Он позвонил, чтобы остановить меня, но… было поздно.
– Я знаю, – тихо говорит Элоиз, изучая большой палец. – Когда он уезжал в Берлин, он сказал нам, что собирается отложить твой приезд. Я почувствовала сильное облегчение. – Она срывает весь лак одним движением, на ногте теперь ничего нет. – У меня были страшные перепады настроения. Я постоянно плакала, и так продолжалось в течение нескольких недель. А вообще я редко плачу…
– Я тоже, – перебиваю я. – Но только, похоже, не этим летом.
Губы Элоиз трогает едва заметная улыбка. Интересно, она сейчас готова разрыдаться, как и я? Я вспоминаю, как она плакала в душе.
– И я приехала, – заключаю я, будто укладывая на место последнюю деталь головоломки, – а ты этого не ожидала?
Она энергично кивает, волосы попадают в глаза.
– И почувствовала… сильную обиду. Ты будто какое-то существо из рассказанной мне в детстве сказки – и вдруг появляешься в моем доме.
Я издаю смешок:
– Существо? Что, огр?
Элоиз опять улыбается той своей едва заметной, нерешительной улыбкой.
– Да нет, – говорит она. – Ты была такая милая.
От изумления я открываю рот, но она продолжает тараторить, и я не могу вставить ни слова.
– И умная. И вела себя как дома. Помнишь, тогда в студии ты сказала, что пришла первой. Это меня так разозлило. Хотя ты ведь и есть первая…
Она замолкает и смотрит на меня. Первенец. Я знаю, мы обе об этом подумали, объединившись в эту неловкую минуту. Потом Элоиз продолжает.
– И моя мама: она хотела, чтобы я относилась к тебе приветливо и доброжелательно, но я не могла. Мне казалось, ты явилась, чтобы отобрать то, что принадлежит мне. – Элоиз всплеснула руками. – Ты отобрала даже Жака!
Я моргаю в ответ.
– Жак… был твоим?
Она пожимает плечами, лицо заливает румянец.
– Нет. Мы не встречались. Но он мне нравился, – признается она, еще гуще краснея. – Хотя я приезжаю в Ле-дю-Шеман уже много лет, с Жаком познакомилась лишь этим летом. После занятий мы с друзьями заходим в Café des Roses, и он всегда заигрывает со мной. Я думала… – Она снова пожимает плечами.
Взяв лежащую между нами камеру, я верчу ее в руках.
– Жак и не мой тоже, – с легкой грустью замечаю я. – Ну, больше не мой. А может, никогда и не был моим. По-моему, ему нравится заигрывать с разными девочками, – добавляю я, размышляя вслух.
Элоиз закатывает глаза.
– Многим французам это нравится, – соглашается она. – Это… как у вас говорят? И проклятие, и благословение?
Вопреки всему я смеюсь. Элоиз тоже смеется, и это не язвительный, а настоящий смех. Я вспоминаю, какой она была беззаботной и радостной, когда смотрела фейерверк. Мне кажется, будто занавес приподнимается и передо мной предстает другая Элоиз – та, которую я еще не знаю.
В дверь стучат. Я не закрыла ее, когда пришла Элоиз, и теперь, повернув голову, вижу на пороге папу.
– Девочки, привет, – мягко говорит он.
Выглядит он устало: воспаленные глаза, осунувшееся лицо, на подбородке темнеет щетина. На нем вчерашняя одежда, волосы торчат. Но заметив, что мы с Элоиз сидим рядом, он улыбается. Ведь он, наверное, и не мечтал увидеть нас вместе.
– Саммер, я так рад, что ты вернулась, – говорит он. – Есть хочешь?
Вот когда в нем просыпается отцовский инстинкт. Я, сжимая в руках камеру, отрицательно качаю головой.
– Ладно. – Он кивает мне, явно отмечая мое нарастающее недовольство. – Если захочешь поговорить, я в студии. – Он кивает и Элоиз. – До скорого, девочки.
Он уходит, но в комнате витает дух его присутствия. Я стараюсь осознать, что он у нас с Элоиз один на двоих. Он наш отец. И всегда им будет.
– Как ты его называешь? – спрашиваю я, прерывая молчание.
– Papa, – отвечает она, ерзая на кровати, то скрещивая, то распрямляя ноги. – А ты?
– Папа, наверное. – Я пожимаю плечами. – Хотя подумываю, не перейти ли на Неда. – Я переворачиваю камеру и нажимаю на кнопку, чтобы взглянуть на последний снимок. Это вечерний бульвар Дю-Томп, все сверкает огнями.
– Можно посмотреть? – спрашивает Элоиз и придвигается ко мне.
Я напрягаюсь и хочу отодвинуться, но передумываю. Просто поворачиваю камеру так, чтобы ей был виден экран.
– C'est классно! – Элоиз говорит почти как Жак. Она одобрительно наклоняет голову. – А еще есть?
Я пролистываю кадры назад. Французские снимки возникают в обратном порядке, как в машине времени: голубые океанские волны в Каннах, Жак улыбается, опершись о припаркованный мопед, мост в Авиньоне, кипарисы и подсолнухи, маковое поле…
Я замираю. У меня перехватывает дыхание. Смотрю на Элоиз, гадая, скажет ли кто-то из нас что-нибудь о маках или о картине. Неловкая тема. Если Элоиз и думает о Fille, по ней не скажешь. Она поднимает на меня широко раскрытые глаза.
– Саммер, – говорит она, – фотографии просто потрясающие.
Я в некотором смущении выключаю дисплей.
– Спасибо, – отвечаю я. – Но в них нет ничего особенного. С такой шикарной камерой кто угодно сфотографирует…
– Не кто угодно. – Элоиз протестующе мотает головой. – Поверь мне. Мои родители – художники. Ну то есть… ты и так знаешь. – Она краснеет, но продолжает. – Я практически всю жизнь провела в художественном классе. Правда, я не так хороша, как хотелось бы маме. – Она закатывает глаза. – Так или иначе, суть в том, что я узна́ю настоящего художника.
– Художника? – повторяю я и скептически усмехаюсь, но сразу замечаю серьезное лицо Элоиз. – Ой, – говорю я, – ты серьезно, что ли?
Элоиз кивает.
– Тебе бы где-нибудь выставляться со своими фотографиями, – добавляет она.
Я снова смеюсь.
– Где? В инстаграме? – Сказав это, я тут же понимаю, что мысль не так уж плоха. Вдруг мои фото и вправду лучше, чем я думала? Я ощущаю небольшой прилив гордости. Вдруг люди захотят увидеть их, узнать историю моего лета?
– Я обожаю инстаграм, – говорит Элоиз. Потом, глянув искоса, она нерешительно спрашивает: – Не хочешь меня добавить?
– Ладно, – отвечаю я, тоже нерешительно. – Твоя фамилия Эверетт? – Я замираю в напряженном ожидании.
Элоиз отрицательно качает головой.
– Лакур, – с улыбкой говорит она. – Мама была согласна только на такой вариант.
Я улыбаюсь в ответ. Элоиз Лакур. Приятно познакомиться. Но ее улыбка быстро блекнет. Наверное, как и я, Элоиз понимает, что все это закончится, не успев начаться.
– И что, ты уезжаешь в Нью-Йорк? – спрашивает она, глядя на мой собранный чемодан на полу. – Уже точно?
– Точно, – уверенно говорю я, радуясь своей решительности.
– А еще в Ле-дю-Шеман приедешь?
Я лишь пожимаю плечами. Я и правда пока не знаю.
– Или, может быть, в Париж? – предлагает Элоиз.
Париж. Точно. Там папа проводит осень, зиму и весну. И Вивьен с Элоиз тоже.
– Может быть, – отвечаю я. Об этом я пока думать не могу. Обо всем этом.
– Прости, пожалуйста, – тихо говорит Элоиз. Она переводит взгляд с чемодана на меня, и ее глаза полны слез. – За то, как я обращалась с тобой этим летом. Вообще-то я… не такая.
– Кажется, я уже это поняла, – говорю я и прикусываю губу, чтобы самой не расплакаться. Мое сердце, похоже, открывается. И объятия тоже.
Раньше я думала, что Элоиз похожа на Скай Оливейру. Сейчас мне трудно их сравнивать. Если только сама Скай не такая примитивная, какой кажется на первый взгляд. Такое вполне может быть.
Вытерев глаза, Элоиз торопливо поднимается.
– Ну что ж, не буду мешать собираться, – говорит она и, неуклюже наклонившись, одной рукой приобнимает меня.
Это так неожиданно, что я не успеваю обнять ее в ответ. И она направляется к выходу.
– Постой, – говорю я ей вслед. – Вот… раньше хотела сказать. Я не такая уж милая. Ты – это да.
Элоиз, наклонив голову, улыбается в ответ.
– Ну, мы же наполовину сестры, non?
Сестры. На этот раз я позволяю слову остаться. Полусестры. Как это смешно, будто две половинки целого. Но это и есть мы с Элоиз.
Элоиз выходит, и я слышу, что она возвращается в свою комнату. Я встаю и на минуту замираю, изучая свое отражение в разбитом зеркале. Ко мне приходит вдохновение, и я, поднеся камеру к глазам, делаю фото своего расколотого отражения. И тут у меня появляется одна мысль. Порывшись на кровати, я нахожу провод, чтобы подсоединить камеру к компьютеру. Стучусь к Элоиз и одалживаю ее мобильник, обещая сразу же вернуть. Немного поколебавшись, она дает мне его. Горячо поблагодарив ее, я вместе с телефоном, камерой и проводом спускаюсь в гостиную.
Там сажусь за стол и подсоединяю камеру к компьютеру. За окном над Рю-дю-Пэн ярко-синее небо. Я пересылаю все фотографии сама себе и за несколько кликов с помощью телефона Элоиз загружаю снимки в инстаграм. Это мой первый пост после отъезда из Хадсонвилла. Когда на экране появляются фотографии – снимки, сделанные из такси, и мой крутой расколотый автопортрет, – я испытываю чувство удовлетворения, будто завершила очень важное дело.
Я все еще пишу подписи, когда замечаю, что одна из фотографий – автопортрет – уже получила лайк и комментарий. От Хью Тайсона. Сердце замирает. «Классная фотка, Саммер, – пишет он. – А я тут впервые пошел на курс фотографии. Нам надо как-нибудь обменяться опытом». Лицо горит. Что это значит? Из-за моих снимков он решил, что я хожу на курсы фотографии? Он хочет встретиться?
Я кликаю на профиль Хью, будто это может дать мне подсказку. На последней фотке, размещенной несколько минут назад, окно гостиничного номера, выходящее на белый купол Капитолия. «Проснулся посреди ночи в столице и пишу плохие стихи. Как и завещали отцы-основатели», – говорится в подписи.
Я улыбаюсь. Раньше не замечала у Хью чувства юмора. Я вообще его плохо знаю. Интересно, что он сейчас делает в Вашингтоне, Ди-Си? И тут я набираюсь храбрости и, поставив лайк под его фоткой, пишу: «Ты там с президентом собрался встречаться, что ли?» Я откинулась на спинку стула. И горжусь собой – и сама не верю в реальность происходящего. Но знаю, что теперь, увидев Хью, уже не буду, как раньше, смущаться и пугаться.
Через секунду под моим комментарием появляется ответ. У меня внутри все замирает. Хью ответил! Получается, он в сети прямо сейчас, по ту сторону океана. «Ха-ха, не совсем, – пишет он. – Я с родителями приехал, скукотища. У тебя, похоже, лето проходит гораздо интереснее?..» Я улыбаюсь во весь рот. Хоть это и невозможно, я как-то общаюсь с Хью Тайсоном. И у меня получается! Я могла бы продолжить, ответив на его комментарий. Но решаю, что пока хватит. Во мне зарождается надежда. Может, мы с Хью продолжим разговор в Хадсонвилле. Лично. Так, пожалуй, будет даже лучше.
Все еще широко улыбаясь, я выхожу из инстаграма и по привычке заглядываю в почту. Одно непрочитанное письмо, отправлено вчера. От Руби. «С днем рождения, лапочка. Надеюсь, ты волшебно проводишь время во Франции. Прости, что я этим летом не слишком часто выхожу на связь. В глубине души мне кажется, нам полезно побыть на расстоянии. Не знаю. Но мне тебя не хватает. Нам надо будет столько всего друг другу рассказать, когда ты вернешься. Люблю тебя, Руби».
Я выдыхаю. Только вчера я подумала, что вдали от Руби обрела чувство свободы. Теперь понятно, что она испытывает то же самое, и это объясняет все происходящее со Скай-Остином-Генджи – ее новую жизнь – в инстаграме. Но старой обиды у меня больше нет, даже при том что Руби написала в конце не «люблю тебя дважды», а просто «люблю тебя». Наверное, это нормально. И при чем тут вообще «дважды»? Может, это что-то значило, когда мы были маленькие, но не каждой традиции суждено выдержать испытание временем.
Я закрываю ее письмо. Ответить пока не могу: сначала нужно переварить то, что написала она. Сейчас моя голова занята другим. Позвоню ей, когда вернусь и заряжу телефон. Тогда и расскажу про отца и про Элоиз. Про то, что целовалась с мальчиком и что переписывалась в инстаграме с Хью Тайсоном. Обо всем расскажу.
Мысли перескакивают с Руби на Хью, потом на Жака, с Элоиз на папу, пока я, пройдя по притихшему дому, выхожу на улицу. Босиком иду по мокрой траве в саду и толкаю скрипучую дверь сарая. Неужели только вчера я сделала здесь свое открытие? А кажется, будто это было целую жизнь назад. Как же я повзрослела.
Папа сидит за письменным столом, на котором теперь – благодаря мне – порядок, и перебирает старые бумаги. В пальцах зажата горящая сигарета, а это грозит пожаром. Ну и ладно. Пусть хоть дотла сарай сожжет.
– Здравствуй, Нед, – холодно говорю я, приблизившись. Новое обращение звучит непривычно. Он же папа.
Но это производит нужный эффект. Он резко вскидывает голову и моргает.
– Ох, Саммер, – хмурясь, отвечает он. Кажется, тоже постарел за один день.
– Я просто хотела сообщить, – говорю я, переминаясь с ноги на ногу на холодном полу сарая, – что уезжаю в Хадсонвилл. То есть сначала надо перезвонить маме и выяснить, какие есть рейсы, и потом…
– Солнышко, – говорит папа и тушит в пепельнице на столе сигарету. Он протягивает руку, как будто хочет взять мою, но я отхожу на шаг.
– Не называй меня, пожалуйста, солнышком, – говорю я, глядя на него. Почему я раньше не замечала, как меня раздражало это прозвище, каким пустым и бессмысленным оно всегда казалось.
Папа поднимает брови, будто не узнает меня.
– Я… хорошо, – бормочет он. – Я бы не хотел, чтобы ты называла меня Недом, но… что поделаешь…
– Что поделаешь? – повторяю я, дрожа. Я наконец-то выпускаю на волю все – всю боль, весь гнев. – Ты можешь быть честным. Ты можешь не врать и не обманывать. – Я давала себе слово не плакать, но проклятые слезы уже подступают к глазам.
– Солн… – Он сам себя обрывает и мотает головой. – Саммер. Послушай. Я прошу прощения. Я все понимаю. – Он поднимается из-за стола, держа в руке сложенный листок бумаги. Адамово яблоко ходит вверх-вниз. – Я плохо поступил с тобой и с твоей мамой. Но чего я совершенно не хотел – это обидеть тебя. Или ее.
– Извиняться уже поздновато, папа, – говорю я и обхватываю себя руками. В сарае прохладно от сквозняка. Хорошо, что остальных художников здесь сейчас нет, хотя даже если бы и были, я все равно говорила бы с отцом так же откровенно. Я устала от скрытности.
Папа прижимает руку к губам.
– Ты права, – тихо признается он. – Поэтому я и хотел, чтобы ты летом приехала во Францию, – объясняет он. – Наверстать упущенное время. Поскорее, чтобы успеть. Чтобы мне, наконец, объединить свои две жизни в одну.
Я смотрю на отца, удивляясь, что он так прямо признается в этом. В том, что жил двойной жизнью.
– Ну, я не желаю быть частью той, другой твоей жизни, – говорю я, хотя это и не совсем правда. Я думаю о своем разговоре с Элоиз. О Париже. Я не смогу забыть, что здесь, во Франции, у меня есть полусестра. Но все же сейчас я больше не хочу стоять и смотреть на отца, особенно здесь, в студии, где пахнет краской и скипидаром, где я прочитала имя Элоиз на обороте моего наброска, где мой мир раскололся надвое.
Я собираюсь уйти, но папа мягко ловит мою руку и разворачивает меня лицом к себе. Я опускаю глаза.
– Я хочу тебе кое-что показать, – говорит он, протягивая мне сложенный листок. – Просматривал старые альбомы с набросками, и вот… нашел.
Я с опаской – и можно ли меня за это укорять? – беру у папы листок и дрожащими пальцами разворачиваю его. Не сразу соображаю, что́ передо мной. А потом понимаю, что это набросок, который я никогда раньше не видела. Кудрявая большеглазая девочка растянулась на мягкой скамейке, в руках книжка. Девочка босая, в шортах и футболке, явно наслаждается летней свободой. Это я.
– Помнишь? – мягко спрашивает папа. – В Хадсонвилле?
Конечно, да. Я помню тот жаркий и влажный июльский день, комариный укус под коленкой, на задней стороне ноги, сосновый аромат в воздухе и книгу, которую читала, – «Гарри Поттер и принц-полукровка». Помню, как папа, опустившись на колени передо мной, попросил не двигаться, чтобы он мог сделать набросок. Я помню все.
Я киваю, но смягчаться не собираюсь. Я не хочу это делать. То, что отец нарисовал меня так же хорошо, как и Элоиз, ничего не исправит. Уже нельзя ничего исправить.
– Мне надо позвонить маме и заказать билет, – говорю я, возвращая набросок.
Прежде чем я успеваю повернуться и уйти, папа снова берет меня за руку.
– Саммер, я бы не хотел, чтобы ты улетала вот так, – говорит он. – Почему бы тебе не побыть во Франции еще немного? Пообщались бы. – Он вздыхает, разглядывая напряженное выражение на моем лице. – Я люблю тебя, – продолжает он. – Ты моя дочь. И этого факта не изменить.
Я не отвечаю. В горле ком.
– Понимаешь? – спрашивает папа, умоляюще заглядывая мне в глаза.
– Понимаю, – бормочу я, лишь бы отделаться от него.
Вырвав руку, я устремляюсь к двери сарая. Часть меня хочет, чтобы он снова последовал за мной, но этого не происходит.
В тот же вечер я приезжаю в аэропорт Марсель Прованс, и приезжаю вовремя. Это новое для меня ощущение: не надо торопиться, суетиться и беспокоиться. И не надо думать, чем бы заполнить время. Можно просто сидеть в зале ожидания и держать на коленях сумку-шопер, зная, что скоро пригласят на посадку. Маме удалось забронировать мне билет на самый ранний сегодняшний рейс. Я перевожу взгляд с настенных часов на окно, сквозь которое видно взлетную полосу, залитую розовыми лучами прованского солнца.
Оставив папу в студии, я не теряла времени даром: позвонила маме, вернула Элоиз ее мобильник, покончила со сборами. Когда папа вошел в дом, я тащила чемодан за собой вниз по лестнице.
Я пыталась убедить папу, что могу доехать на такси («Уже один раз доехала», – специально напомнила я), но он сам отвез меня в аэропорт. По дороге мы молчали, а когда подъехали к терминалу, папа сказал, что надеется на мое прощение и что хочет так много мне рассказать. Что именно, пока осталось тайной. Я коротко попрощалась и выскочила из машины.
«Никогда его не прощу», – с жесткостью думаю я сейчас. Над головой раздается треск, и представитель авиакомпании объявляет, что начинается посадка на рейс Дельта-202. Я встаю и вешаю на плечо тяжелую сумку-шопер. И тут замечаю их – маму и дочку, летевших со мной сюда. Только теперь с ними еще и папа. Мое сердце екает, я неотрывно смотрю, как эта небольшая семья, взяв вещи, встает в очередь. Это знак? Но даже если так, что он символизирует? Что, возможно, со временем, я смогу простить отца? Что и моя семья обретет целостность, раз мы все уже знаем правду? Даже не представляю.
Я предъявляю посадочный талон представителю авиакомпании и, шлепая вьетнамками, иду по длинному коридору, который ведет в самолет. Входя в салон, я тереблю одинокий плетеный браслет на своем запястье. Собирая вещи, я наткнулась на браслеты и вспомнила письмо от Руби. Тогда один браслет я надела на руку, а второй оставила в косметичке. Потому что пока я не разобралась в своих чувствах к Руби.
К счастью, на этот раз мое место у окошка, и можно, сделав из худи подушку, прислониться к стене. Маленькая элегантная пожилая француженка в соседнем кресле проблем точно не доставит, это очевидно. А та небольшая семья разместилась впереди, в нескольких рядах от меня. Самолет начинает рулежку, и я вспоминаю, что́ чувствовала перед отъездом из Хадсонвилла. Во мне тогда смешались дурные предчувствия и воодушевление, и я была уверена, что меня ждет лучшее лето в жизни.
«А на самом деле?» – спрашиваю себя я. Лайнер, разогнавшись, устремляется на максимальной скорости вперед. Его двигатели гудят. В каком-то смысле это ужасное лето: боль, обрушившаяся на меня вчера, когда я узнала правду, еще не утихла. Но потом я вспоминаю о Жаке, о вкусе pain au chocolat, который я ела в папином саду, о снимках, сделанных на фермерском рынке, и о том, как Элоиз сказала, что у меня получаются потрясающие фотографии.
А поступила бы я иначе, не поехала бы во Францию, если бы была такая возможность? Поменяла бы я это лето на другое? Самолет отрывается от земли, и я вдруг понимаю, что не знаю ответа. Об этом я размышляю весь долгий и тряский перелет через Атлантический океан, то засыпая, то просыпаясь. Каждый раз, открыв глаза, я прихожу в замешательство от розового солнечного света в салоне. Кажется, уже давно должна наступить ночь. Но из-за смены часовых поясов во время перелета мы из вечера сразу попадаем в вечер.
Когда мы начинаем снижаться, небо заволакивают облака, оно темнеет. А когда шасси касаются взлетной полосы (я облегченно выдыхаю: как хорошо вернуться на землю), начинается гроза. Небо рассекают зигзаги молнии, в крошечные иллюминаторы самолета стучит дождь. Пассажиры что-то ворчат про внезапно изменившуюся погоду, а у меня по спине пробегают мурашки: ведь вылетала я тоже в грозу. Погода была такой же, как сейчас, и мне от этого жутковато.
После полета все тело ломит, во рту пересохло. На выходе из салона впереди меня опять оказывается маленькое французское семейство, и я следую за ними получать багаж. Стараясь не потерять их в толпе пассажиров, я вдруг замечаю гораздо более дорогое мне лицо. Мама. С болтающейся из стороны в сторону сумкой-шопером я подбегаю к ней, и мы крепко обнимаемся. Ее черепаховые очки утыкаются мне в щеку, и я отстраняюсь, чтобы получше рассмотреть свою маму – ее красивые карие глаза и задумчивую улыбку. Мама выглядит более спокойной, чем обычно: ее лицо свежо и расслабленно. Возможно, причина в том, что между нами больше нет той великой тайны.
– Как ты повзрослела! – говорит мама, и я заливаюсь румянцем, понимая, что это не только в связи с шестнадцатилетием.
– А ты повеселела, – честно отвечаю я.
Мама улыбается еще шире.
– Нам о многом нужно поговорить, – продолжает она.
Хотела бы я знать, что́ именно мама имеет в виду. Но спросить я не успеваю, мама берет меня под руку, и мы отправляемся к багажной карусели. Чемоданы ездят мимо нас, круг за кругом.
– Знаешь, Саммер, – осторожно добавляет мама. – Я всегда говорила, что честность работает в обе стороны. Прости меня. Получается, я сама не была с тобой честной.
Я смотрю на нее, в горле ком.
– Что правда, то правда, – говорю я.
Мама кивает.
– И раз уж мы решили, что будем честными друг с другом, мне нужно тебе кое-что сказать.
Я напрягаюсь. Не уверена, что переживу еще один сюрприз.
– Звонил твой папа, – говорит мама.
Я не ожидала это услышать.
– Зачем? – кисло интересуюсь я. Появляется чемодан. Сделав шаг, я снимаю его с карусели.
– Ну… – Мама откашливается. – Он хочет приехать в Хадсонвилл. В начале августа.
– Этого августа? – С чемоданом в руках я разворачиваюсь лицом к маме.
Она кивает.
– Он сказал, что хочет побыть с тобой, ведь ты уехала так внезапно. И я не могу сказать, что не понимаю тебя, – говорит она, глядя на меня сочувственно. – Но дело в том, что я вообще-то верю ему. Думаю, на этот раз он действительно приедет.
– Правда? – с сомнением спрашиваю я. – С каких это пор ты веришь папе?
Мама, чуть улыбаясь, пожимает плечами.
– Знаешь, иногда проявляются и его хорошие качества. Как там говорят? Даже сломанные часы дважды в сутки показывают правильное время.
Я смеюсь и тоже пожимаю плечами. Пока что это все кажется нереальным – и папино обещание приехать, и воспоминания о моей поездке во Францию. В сумке-шопере вместе с камерой, паспортом и путеводителем лежат бутылочки лавандового масла и пакетики с ароматными травами. В понедельник я все-таки купила это на фермерском рынке. Сначала не хотела привозить домой сувениры, но сейчас довольна, что они есть. Пусть послужат напоминанием о том, что Ле-дю-Шеман мне не приснился. Голова тяжелая. Я зеваю, думая о своей кровати.
– Пошли, – говорит мама, забирая у меня чемодан. – Извини, – добавляет она, когда мы направляемся к выходу, – зонтика у меня нет. Грозу ничто не предвещало.
На улице льет дождь, а нам нечем прикрыться. Но я не боюсь. Знаю, что мама и я – мы вместе – доберемся до машины в целости и сохранности. Но когда мы выходим на улицу, дождя нет, будто кто-то щелкнул переключателем. Вечер безветренный и тихий, в лужах отражается лунный свет. Мы с мамой переглядываемся, на лицах удивление.
– А вдруг это знак? – спрашиваю я.
– Знак чего? – Мама смеется, мы идем к машине. – Того, что погода коварна и непредсказуема?
«Нет», – думаю я. Когда я улетала из Нью-Йорка во Францию, гроза прекратилась так же внезапно, как и сейчас. Это ведь не может быть простым совпадением? Вдруг это правда знак: круг замкнулся. Открывая дверь машины, я думаю о том, что скоро опять окажусь в Хадсонвилле. Буду просыпаться в знакомой комнате, буду гонять с теплым ветерком по Грин-стрит, как будто и не было никакой Франции. Но она ведь была, и она изменила меня навсегда, хотя я снова оказалась там, где все началось.
Да будет ваша душа безмятежна перед миллионом вселенных.
Уолт Уитмен
Единственная причина для существования времени – чтобы все не случилось одновременно.
Альберт Эйнштейн