Если бы золотая рыбка предложила Дане бессмертие, он бы, пожалуй, взял деньгами.
Не то чтобы ему не нравилось жить. Но смерть – это что-то такое пыльное, из глубины дальней полки; как ни полезешь за мыслями о ней, непременно вляпаешься пальцами в проблему поближе, требующую немедленного решения.
И денег.
Даже когда ему перевалило за тридцать и тело стало посылать недвусмысленные сигналы о состоянии Датского королевства, он всё равно продолжал думать об этом отдельно. Болезни – это болезни. Их лечат горчичниками и аспирином.
А смерть – это смерть.
Только увидев её в родителях – осознав, что смерть не точка, а череда коротких отрезков, – Даня сумел разглядеть и ответ, очевидный, но невероятный. И всё же без лекций доктора Шарпа – без его объяснений, перекроивших мозг, – он бы не решился.
Мы слишком привыкли верить тем неизбежностям, что скармливают нам в детстве.
Дуб – дерево. Роза – цветок. Олень – животное. Воробей – птица. Россия – наше отечество.
Смерть неизбежна.
Сейчас очередная лекция доктора Шарпа играла в наушнике, а Даня топтался в вагоне, слоняясь мимо требования не прислоняться. Удержаться на месте ему было трудно, смотреть на маму с папой – ещё труднее. Они сидели в углу вагона, по-воробьиному подобравшись, и вроде бы оба листали смарты; но переплетённые пальцы папиной правой и маминой левой руки были белее обычного, а внимательный наблюдатель заметил бы, что мама смотрит сквозь экран. Перед выездом она долго маялась, ведь на столь важное мероприятие полагалось нарядиться парадно, но в больнице украшения неуместны. В итоге костюм взяла простой и даже не стала краситься, но в волосы приколола большой розовый цветок – симпатичный, но нелепый, из тех что в любую эпоху выглядят анахронизмом.
Цветок этот лет двадцать с лишним назад смастерил ей Даня, когда ему совсем уж нечем было заняться в летнем лагере.
Папа опирался локтем на рюкзак с вещами – настоящий походный рюкзак с их геологических времён; от него до сих пор тянуло мхом и дымом. Он настоял на том, чтобы до вокзала и в переходе нести его самому, и Даня заранее морщился, представляя, как им придётся бороться на выходе: от метро до клиники идти было минут двадцать, и папе, конечно, тяжело нести груз столько времени, но он, конечно, не скажет.
Почему-то во всём происходящем это казалось Дане самым странным: что клиника, в которой продают бессмертие, расположена не в стеклянно-металлическом центре, не в циклопическом сталинском ампире и не на аккуратных подземных этажах современных московских бизнес-комплексов, а где-то на самой окраине.
Ехать было до конечной.
Всё в мире конечно. Так говорит нам религия, наука и здравый смысл. Сзади Большой взрыв, впереди – тепловая смерть Вселенной; даже если мы избежим всех прочих перипетий, рано или поздно движение молекул просто остановится, а вместе с ним остановится любая жизнь. Мы иногда вздыхаем, думая об этом, и лирически рассуждаем о неизбежности, но редко помышляем о бунте.
Звёзды ловят лишь болваны. Разумные, образованные люди знают, что звёзды – это гигантские шары раскалённого газа. Их не положишь в карман.
Зачем тянуть к ним руки.
Всё в мире бесконечно. Так говорит нам религия, наука и здравый смысл. Покуда броуновское движение не остановилось, химические элементы продолжат существовать, сталкиваться и взаимодействовать, образуя бесчисленное множество явлений. Бытие есть нескончаемый процесс, круг замыкается, а всякий труп есть торжество жизни, ибо на нём прорастает трава.
Это мы тоже знаем с детства.
Законы природы невозможно нарушить. Человек не может просто взмахнуть руками и взлететь. Но можно разглядеть за очевидными законами (например, гравитацией) законы неочевидные (подъёмную силу воздуха), приручить их, перекрутить – и сделать то, что казалось абсурдом. Нужны лишь проницательность и смелость.
Жизнь – в том числе жизнь разумная – это лишь одна из форм бытования материи. Но эта форма способна реструктурировать саму себя.
Нужны лишь проницательность и смелость.
Нас с детства учат, что смерть неизбежна. Да, мы можем иезуитстки вывернуть эту мысль: мол, после смерти наши атомы расползутся по вселенной, кусочек моей ноги станет звездой; как говорил Карл Саган, we are star stuff; но будем честны – даже те из нас, кто пускает слезу от патетизма сагановской мысли, понимают, что это лишь фигура речи, риторическое лассо, на секунду захватывающее нашу мысль и перехватывающее дыхание. Метафора. То, что чешуйка моей кожи однажды станет звездой, не имеет никакого отношения ко мне.
Буддисты пытаются решить эту проблему иначе – убеждая себя, что жизнь не имеет ценности и в целом равнозначна смерти. Да, человек способен поверить и в такое. Но в конечном итоге это тоже чепуха. Все мы рождаемся с естественной тягой к жизни. Её отсутствие – это не более чем анестетик, который мы можем с годами в себя вдолбить, чтобы не было так больно и страшно.
Неужто получается, что право христианство с его восхитительно садистским представлением о том, что бытие обречено на страдание и смерть?
Но в мире есть бессмертные существа, и речь не о выдуманных фантастами разумных кристаллах или цифровых интеллектах. Речь о мясе – и мы даже оставим сейчас в стороне всяческих гидр. Но старению не подвержены некоторые виды черепах и морских огурцов. Не умирают медузы, черви и лобстеры. Вернее, конечно, умирают – но не так, как люди: смерть не зашита в них изначально, у них нет внутреннего счётчика, после которого деление клеток останавливается. Лобстеры, к примеру, регулярно обновляют панцирь, а на новый требуются ресурсы. И поскольку рост их ничто не ограничивает, каждый следующий панцирь становится всё больше – однажды лобстер либо перестаёт его менять (и умирает от травм, когда старый изнашивается), либо перетруждается в попытке сформировать новый.
Представьте на секунду лобстеров с технологиями – способных мастерить не панцири, но доспехи. Лобстеров, которых защищают от травм роботы. Лобстеров, достаточно развивших хирургию и медицину, чтобы сдерживать свой бесконечный рост.
Эти лобстеры были бы в самом деле бессмертны. Они не умирали бы естественным путём.
Заверяя себя, что смерть неизбежна, что она зашита во всякую живую тварь, мы врём себе.
Не пора ли перестать?
Даня всё не мог перестать ходить по вагону взад-вперёд – и сам не мог понять, от страха это или от радостного возбуждения.
Впрочем, так ли велика разница.
Мысль о смерти лежала у родителей в глубине дальней полки, и хоть мама с папой теперь частенько совали туда руки, они сами никогда бы не вытащили её, не перетряхнули на свету. Не задумались о том, чтобы выбросить.
Но он не побоялся закатать рукава и перетряхнуть их шкаф, а они – и это важно – не побоялись его помощь принять.
От этой мысли становилось тепло.
Почему жизнь так несправедлива? Почему природа добрее к лобстерам, чем к людям?
По всей видимости, это расплата за тепло.
Как мы уже упоминали в других лекциях, каждое деление клеток физически укорачивает теломеры – кончики хромосом. Фермент теломераза способен их восстанавливать – и успешно делает это у многих животных. Упрощая, можно сказать, что изначальный дизайн живых существ подразумевает, что теломеры будут бесконечно укорачиваться, но организм будет их бесконечно чинить. Так это и происходит, скажем, у вышеупомянутых гидр.
Но почему не у нас? Почему деление клеток упирается в предел Хейфлика?
Чтобы ответить на этот вопрос, нужно задуматься, зачем клетки делятся в принципе. Иногда они делают это для роста, иногда – для размножения, но чаще всего – для простого поддержания жизни. Бактерии, вирусы, радиация, физические травмы и попросту бытование в среде постоянно портят клетки, а поломанное надо заменять. Если слишком много клеток в ткани или органе будут дефективными, те просто откажут и организм сломается.
Умрёт.
При естественной репликации неизбежны мутации – это залог эволюции и многообразия жизни, которое мы наблюдаем. Где-то что-то пошло не так, молекулы неправильно изогнулись или размножились с ошибками – и вот мы получаем клетку-мутанта, которая дальше будет производить таких же мутантов (ведь дочерние клетки – её копии). Сама по себе она не страшна, но рано или поздно в одной из дочерних клеток произойдёт ещё одна мутация, то есть отклонений от эталона станет уже два. Их будет два во всех клетках-внучках. Потом появится третье, четвёртое и так далее.
Когда таких отклонений в культуре клеток накопится много, мы назовём это «малигнизацией».
Это – рак.
Рак исследуют врачи и лечат в больницах, поэтому мы воспринимаем его как болезнь наравне с гриппом или переломом ноги, но это не совсем правильно. От гриппа можно привиться, ногу можно не сломать, а вот рак при достаточно долгой жизни статистически неизбежен. Если позволить клеткам делиться бесконечно, рано или поздно мутации случатся, рано или поздно они накопятся – и однажды их накопится столько, что клетки окончательно потеряют изначальный облик и малигнизируются.
Есть факторы, повышающие вероятность малигнизации. Один из них – это попросту размер тела: очевидно, что чем больше в организме клеток, тем больше происходит делений и тем выше вероятность, что опухоль где-нибудь всё же случится – не в печени, так в желудке; не в костном мозге, так на коже.
Второй фактор – тепло. При высокой температуре молекулы активнее, так что вероятность мутации намного больше. У крупных теплокровных существ выше шансы умереть от рака, чем у небольших и холоднокровных.
Самое время отметить, что все перечисленные выше биологически бессмертные животные: черви, лобстеры, черепахи – холоднокровные.
В природе встречаются разные стратегии взаимодействия с этим печальным фактом. Многие мыши, к примеру, выживают за счёт плодовитости: они размножаются быстро и обильно, как бы ожидая, что их скоро съест хищник. Обычно так и происходит. Но если мы исключим хищников и, к примеру, заведём мышей дома, 90 % из них умрут именно от рака. Мыши никак не защищены от естественного накопления ошибок репликации.
У других животных – в том числе людей – такая защита есть: подавление теломеразы. Фермент присутствует в организме, но он отключён, как если бы нам перещёлкнули тумблер. Поэтому наши клетки не могут делиться вечно, поэтому и мутации не могут копиться вечно. Заработавшемуся человеку иногда нужно выпить снотворное и заставить себя отдохнуть, даже если не хочется; так и предел Хейфлика останавливает деление наших клеток раньше, чем плоть переродится в раковую массу.
Эволюция убивает нас, чтобы мы не умерли.
Напоминает лафонтеновского медведя, разбившего человеку голову камнем, чтобы его сон не потревожила муха. Не правда ли?
На выходе из метро по асфальту ползали мухи, рисуя чёрным по белому инвертированные созвездия. Они почему-то почти не взлетали. Наверное, тут когда-то разлили сладкое.
За станцией «Ленинградская» Москва была зелёной и свежей, совсем не такой, как в центре. Они будто приехали на дачу – забыть обо всех делах и отдохнуть. Как Даня и предвидел, папа и слушать ничего не стал по поводу рюкзака, взвалил вещи на себя, и по щеке его уже ползла струйка пота.
Надо бы как бы невзначай поймать такси, раз уж заказать заранее Даня не догадался.
Пот пробежал по псориазному пятну на папиной щеке. Обычно они не особо бросались в глаза, но к важному мероприятию папа побрился.
Перехватив Данин взгляд, он немедленно завертел в поисках чего-то головой и как бы невзначай поднял ворот ветровки.
– Данечка, послушай, – тихо сказала мама; она не выпускала папину руку, – а ты уверен, что… что нам надо?
– Уверен.
– Но… это же опасно?
– В некотором смысле, – не стал спорить Даня. – Но рак – это… понимаешь, это как бы доппельгангер обычного старения. Рано или поздно тебя убьёт либо одно, либо другое. Только старение остановить никак нельзя, а рак всё-таки можно. То есть гарантий нет, но – это выбор между риском и неизбежностью. Риск лучше, согласись.
– Это всё очень философски, – вздохнула мама. – А мы же… мы же нормально живём. У нас ещё много лет впереди. Может, хотя бы отложим?
Папа слегка морщился всякий раз, когда наступал на левую ногу, но упрямо молчал.
– Ты помнишь, что делала пятнадцать лет назад?
– Пятнадцать? – мама задумалась. – Ты тогда с нами уже не жил… но в экспедиции мы ещё ездили. Машину тогда разбили… дядя Антон ещё был жив.
– Даже в консервативном случае процедура омолодит вас на пятнадцать лет, – перебил Даня. – Дядю Антона не воскресит, но всё остальное? Сможете снова кататься в экспедиции.
– Серьёзно? – охнул папа; потом одёрнул себя: – Да нет, кто нас возьмёт…
– Кто вас не возьмёт! У вас особый случай. Ваш опыт – да на молодые тела? На части разорвут!
По крайней мере, если не откатываться до пубертата, подумал Даня, но вслух не сказал.
– Ну нет, это какая-то фантастика, – пробормотала мама, но взгляд её нырнул куда-то вглубь, а на губах затеплилась задумчивая улыбка.
Интересно, посинеют ли обратно глаза?
– Ладно, Анюта, – воскликнул папа и даже слегка распрямился под рюкзаком. – Даня нас ругал-ругал. За одно ругал, за другое ругал. Надо же проверить, чего он, такой умный, сам вычитал.
Мама послушно кивнула.
Политики хотят, чтобы учёные были послушными, и обычно мы вынуждены подчиняться. Мало кто хочет этого больше, чем президент Соединённых Штатов.
Напомним нашим слушателям-неамериканцам, кто такая Алисия Дэвис, полтора года назад переизбранная на второй срок на этом посту. Начинала она рядовым активистом в организации РЕТА, боровшейся за права животных. РЕТА была организацией неоднозначной, её не раз уличали в лицемерном и жестоком отношении к тем, кого они призваны были защищать; поэтому когда Дэвис возглавила отколовшуюся от РЕТА ААЕ – Association for Animal Equality – это сразу повысило её реноме.
Для социологов не секрет, что в последние полвека уровень эмпатии в странах первого мира стабильно растёт. Растёт и экономическое благосостояние, и интерес к экологическим проблемам. Иными словами, защита животных – вопрос для нашего поколения актуальный.
И крайне политически выгодный. Для всё тех же социологов не секрет и то, что люди принимают решения существенно менее взвешенно и рационально, чем им кажется. Одна яркая эмоция легко перекрывает страницы логических аргументов. Собственно, есть ли пример нагляднее, чем то, что знаменитой «кампании котиков» хватило не только на то, чтобы Дэвис избрали, но и на то, чтобы её переизбрали?
Ещё на первом сроке ей удалось воплотить в жизнь одну из своих стратегических целей: существенно ограничить то, как учёные могут взаимодействовать с «существами второй категории разумности» (дельфинами, слонами, многими приматами, некоторыми попугаями и даже воронами – в общем, большинством животных, способных узнать себя в зеркале).
Нет смысла комментировать то, гуманистично ли это и последовательно ли в стране, до сих пор ведущей активные военные действия. Не будем даже отмечать, что сам корень слова «гуманизм» означает «человек» и не предполагает экстраполяции на другие виды. Зададим лишь вопрос: бредово ли с точки зрения науки частично уравнивать этих животных в правах с людьми? Логика апологетов Дэвис состоит в том, что существо, способное узнать себя в зеркале, в некотором смысле рефлексирует собственное бытие, так что экспериментировать с ним жестоко. Доля правды в этом есть, и интеллектуальные возможности этих животных в самом деле чрезвычайно перспективны.
На полях отметим, что реализовать их потенциал было бы существенно проще, если бы у научного сообщества была возможность таких животных модифицировать.
Но оставим это. Нас волнует лишь влияние Дэвис и её кабинета на судьбу проекта «Плеяды» – увы, печальное.
У разных животных разные стратегии выживания. Мы уже упоминали выше, что у многих холоднокровных теломераза активна – н? о и не у всех теплокровных она подавлена. Собственно, теломераза проявлена у мышей (которые, напомним, обычно умирают именно от рака) и нестабильно проявлена у свиней – другого животного, часто выступающего в роли подопытного. Поэтому, хоть эксперименты с теломеразной терапией на этих видах и способны многому нас научить, неразумно было бы слепо переносить их результаты на людей (и мы сейчас оставляем за скобками ремарку о том, что мышиные теломеры существенно длиннее человеческих и вообще, кажется, работают по иному принципу).
Опытные данные каких видов были бы нам полезнее всего? Приматов: орангутангов и бонобо. Увы, из-за позиции Дэвис корпус работ с приматами ограничен. Мы отчасти опираемся на опыт европейских коллег, отчасти поспешно навёрстываем упущенное сами; но в конечном итоге эта неприятная ситуация – лишь повод вспомнить, что эксперименты на животных никогда не дают полной картины.
У нас есть проницательность, чтобы это понять.
Осталось найти смелость – и самим ввести себе ТА-613.
Найти вход в клинику им удалось не сразу: двери утопали в зелени, раскалывались резной светотенью. Когда Даня с родителями вошли в светлый просторный холл, папа немедленно грохнул рюкзак на пол – с таким гордым видом, будто босса завалил. Впрочем, улыбка сползла с его лица, когда из-за стойки ресепшена спросили:
– Вы к кому?
Стойка была такая высокая, что человек за ней терялся, и казалось, будто грозный голос звенит с самих небес.
– Мы… э… на процедуры, – робко ответил папа и перевёл глаза на Даню. Тот схватился за смарт:
– Теломеразная терапия. К доктору, э-э-э, Оскольскому.
– Вы записаны? – подозрительно спросила стойка.
– Не я. Они. Мои родители.
– Так они пусть и говорят! Детский сад, честное слово. – Стойка протянула руку с аккуратными ногтями. – Направление?
– Вы в каком веке живёте? – возмутился Даня. – Всё у вас на почте!
– Я не с вами разговариваю! Вы вообще посетитель!
– Что у вас тут? – спросил приятный баритон.
Вряд ли это был сам доктор Оскольский – судя по возрасту, просто какой-то лаборант. У него были изумительно фигурные усы и пшеничные волосы – чуть светлее, чем у самого Дани, и не в пример аккуратнее уложенные. Белые кроссовки с мятно-голубыми шнурками идеально сочетались по цвету с халатом.
Мама и папа, мявшиеся в стороне, с надеждой обернулись.
Недоразумение решилось мгновенно. Даня продиктовал номер направления – и вот они уже сидят в полуофисе-полукабинете с тяжёлым деревянным столом у окна и взвивающимся к потолку прозрачным стеллажом, полным каких-то никелированных приспособлений.
При виде них мама едва заметно втянула голову в плечи.
– Если я верно понимаю, переписка велась с вами, – посмотрел на Даню лаборант.
– Да, и я привозил документы. По доверенности, ну и за себя – я же тоже участник программы.
– В будущем. – Он перевёл глаза на родителей. – Вы изучили материалы?
Те замялись – хотя всё они, конечно, читали и не раз.
– Там всё больше теория, – неловко ответила мама, – а мы в этом деле доверяем Даньке. Ой, то есть…
– Но инструкции мы прочитали. Всё взяли – от носков до смартов! – перебил папа.
– С носками-то трудностей как раз не будет, – лаборант сел за свой роскошный стол и воткнул клавиатуру. – Важно, чтобы вы понимали суть происходящего, так что я повторю. Активатор теломеразы – химическое вещество с непримечательным названием ТА-613, это уже четвёртое поколение подобных средств. Поставляется в таблетках, то есть процедура крайне лёгкая – ни операций, ни даже уколов. Мы надеемся, что в будущем принимать ТА-613 или его аналоги можно будет не просто амбулаторно, а дома, купив в аптеке. Тем не менее вас всё равно госпитализируют – чтобы пристально следить за состоянием. Активированную теломеразу можно снова подавить, но это происходит не мгновенно, да и нет уверенности, что этот тумблер, – использовал он термин доктора Шарпа, – полезно дёргать взад-вперёд, особенно у пациентов в возрасте. Мы предпочтём очень внимательный мониторинг. Который, скажу прямо, тоже будет испытанием для организма – одних анализов там сдавать немало, да и полежать в клинике придётся как минимум несколько месяцев. – Он развернул смарт, предлагая маме с папой подтвердить что-то отпечатками пальцев. – Таков уж ваш вклад в современную медицину.
Папа мазнул пальцем по экрану не глядя. Мама прокрутила текст наверх, свела брови читая, прищурилась, чуть пригнулась к смарту, ещё раз свайпнула, но через пару секунд покраснела и тоже приложила палец.
Даню ничего подписывать не попросили.
– Нужно понимать, что хоть в последние годы исследования рака шагнули вперёд, он по-прежнему остаётся очень серьёзной проблемой. – Лаборант говорил и одновременно набирал что-то на клавиатуре. – Беда в том, что раковые клетки – это клетки вашего же организма. Поэтому иммунитет их не замечает, поэтому и нам сложно их заметить. Не заберёшься же в каждую клетку! Я говорю вам об этом открыто. Тем не менее вся наша предварительная работа показывала блестящие результаты.
Папа как-то неловко потёр щёку и покосился на Даню. Вздохнул. Заговорить не решился.
Пришлось самому:
– То есть волноваться не о чем?
Лаборант наморщил фигурные усы:
– В медицине всегда есть о чём волноваться, и если кто-нибудь попытается убедить вас в обратном, это аферист и шарлатан. – Ухом Даня почувствовал, как папа неловко заёрзал на стуле. – Человеческое тело – слишком сложная конструкция. Оно может подвести любого, и гарантий нет. Но здесь, в «Плеядах», за вашими родителями будут очень внимательно следить, и в реальности куда вероятнее, что мы отыщем у них какую-нибудь болячку, которую в большом мире все пропустили бы.
Обращался он к Дане, будто это Даня – родитель, приведший детей на приём к терапевту, а те знай себе пускают слюни и возят пальцами по стеклу. Косые солнечные лучи, белые халаты, блестящий никель – всё это для них симпатичные игрушки, но стоит пригрозить, что сейчас начнутся уколы, как дети надуются, забьются в угол и наотрез откажутся выходить.
Но потом ты протянешь к ним руку – и они доверчиво за неё ухватятся, подставят палец под иглу и вытерпят боль за обещанную шоколадку.
Родители – это ведь те же дети, только хуже. Дети тоже ничего не смыслят в том узеньком проблеске времени, что называется «современностью», они тоже беззащитны, их тоже надо оберегать. Но с детьми хотя бы греешь себя мыслью, что чему-то их научишь, что-то передашь, что где-то там, впереди, их ждёт будущее – огромное и причудливое, как Кунсткамера.
А у родителей впереди только старость и смерть, на которые ты обязан будешь смотреть.
Лучше белые халаты. Лучше блестящий никель.
Блестящая возможность скататься в экспедицию с ними вместе – на равных.
– Нужно ещё подписать вот это, – снова протянул смарт лаборант. Папа снова тапнул не глядя, но мама вдруг поджала губы:
– Что это?
– Трудовой договор. Фиктивный, разумеется.
– Что?.. – растерялась мама. Лаборант настойчиво качнул смартом в её сторону:
– Вас не предупредили? К сожалению, мы не имеем права проводить исследования на случайных людях – только на сотрудниках «Плеяд». Поэтому формально мы трудоустроим вас стажёрами. Не волнуйтесь, это никак не повлияет на реальность – договор составлен так, что там даже ваши обязанности не описаны.
Мамин палец нерешительно завис над смартом.
– В мире сейчас существуют два кодекса медицинской этики: Хельсинская декларация и GCP, Good Clinical Practices, – в голосе лаборанта не было нетерпения, но что-то чуть позвякивало, как перетянутая струна. – В большинстве стран мира принята первая, но и США, и Россия, к сожалению для нас, работают по второй. GCP раньше был кодексом более мягким, но в последние годы, наоборот, стал консервативнее. По нему рискованные медицинские эксперименты на случайных людях допустимы, только если пациент болен неизлечимой или критически тяжёлой болезнью. Как вы понимаете, на теломеразную терапию это не распространяется, ведь естественное старение клеток медицина болезнью упрямо не признаёт. Хотя с эволюционной точки зрения это тот же рак… в общем, нужно вас оформить, – он почти коснулся смартом маминого пальца. – Прошу.
Мама отдёрнула руку.
– Это же… не совсем честно получается, – сказала она.
– Мам, не надо, а? – Дане стало неудобно на стуле. – Просто формальность, ну.
Она не ответила, перевела взгляд на папу. Тот пожал плечами.
«Если общество позволит ставить такие эксперименты даже исключительно над сотрудниками вашей лаборатории, что помешает вам завтра нанять стажёрами десяток студентов?» – вопрошал благочинный Питер Робертсон, похожий на католического пастора, и доктор Шарп возмущённо сверкал глазами в ответ. Он экспериментатор и идеалист, да ещё и американец.
Он наверняка просто не знает, как всё это делают сотрудники его лаборатории в Москве.
Цель проекта «Плеяды» – достигнуть катастеризма.
– Ну ты что, одного папу бросишь? – нетерпеливо рявкнул Даня, и мама виновато поставила подпись.
Они толком не попрощались. В офис вошли несколько санитаров, и вокруг мамы с папой свился водоворот – белых халатов, блестящего никеля; да и посещения будут доступны почти всегда.
Когда Даня встал, он на мгновение увидел в стеллаже с инструментами маму – с синими июльскими глазами – и папу – с копной рыжеватых волос. У них не было ни морщин, ни пятен на лице, они стояли прямо, и папа лёгким взмахом закидывал на плечо рюкзак. Отражаться рядом с ними было очень странно.
А если ещё один курс терапии, они с Даней совсем сравняются?
– Не уходите, – сказал лаборант. – Вам тоже нужно будет подписать документы. Но это с секретарём, я займусь пациентами.
– Я бы всё-таки хотел лично познакомиться с доктором.
Усы лаборанта довольно закруглились.
– Я и есть доктор Оскольский. Что, молодо выгляжу? – Он рассмеялся. – Подождите немного, к вам придут. – И пружинисто повлёк маму с папой из кабинета. Те посеменили было за ним, но у дверей папа вдруг встрепенулся:
– Данька, а ты перекрыл у нас воду? Не забыл?
– Папа, – ласково ответил Даня, – ты не на Северный полюс отправляешься.
За дверью доктор Оскольский нетерпеливо пощёлкал пальцами, и мама с папой ушли.
Неудивительно, что Даня принял специалиста за лаборанта. Если вдуматься, он не особо и молодо выглядел: усы и очки прекрасно скрывают возраст. Ему могло быть и двадцать пять, и сорок пять. Не приглядывался толком, пошёл за стереотипом – что серьёзные врачи не носят мятных шнурков. Поделом ему.
И всё же когда Даня обернулся к своему отражению в стеллаже, тени мамы и папы всё ещё стояли там, и стоял неожиданно молодой доктор Оскольский, и сам он тоже стоял – и пару секунд не мог вспомнить, откуда именно знает, что вот этот человек в отражении – это именно он сам, а не кто-то другой.