Пью чай и чищу зубы в родительской квартире, затем еду первым автобусом в квартиру на Пушкинской, чтобы забрать крем для Светы. Думаю о том, что больше месяца вожу с собой в сумке зубную щетку. Это мой амулет и световой меч. И это практично, когда не знаешь, где останешься ночевать.
Аня, конечно, воспользовалась моим отсутствием и позвала на чай нашего директора. Его пальто и кожаный саквояж блеснули на меня застежками и пуговицами, как только я вошла. И еще незнакомый тембр храпа. Что-то такое мне попадалось на глаза в книгах о методах продвижения продукции или об улучшении мотивации сотрудников. И как прекрасно, что наш с Аней локальный склад косметики расположен в шкафу-купе в прихожей! Странно смотрятся синие пряди в моих волосах. Хорошо, что можно спрятать их под шапку… Непривычно видеть брюки от директорского костюма на полу у входных дверей. Как тряпка. Еще большее разочарование ожидает меня в кухне: во время чаепития моя кружка то ли от нахлынувших эмоций, то ли от обилия информации свалилась на пол и теперь лежала совершенно разбитая.
Скольжу, обгоняю прохожих, спешу в институт. Это похоже на старую компьютерную игру: нужно просто дойти до финиша. Нет чувств. Совершенно пустая голова.
Наверное, нужно поесть. Покупаю в булочной круассан. Молочу его со скоростью шредера. Несколько минут разминаю языком шоколадный пластилин начинки. Вот сейчас нужно включить довольное жизнью лицо, но не выходит.
Во дворе института я встречаю свою коллегу Таню. Она на общественных работах уже полгода. Сразу же записалась в дворники. У нее свой персональный график. К тому времени как все остальные вяло стекаются к кабинету Михаила Вахтанговича за распределением задач, Таня уже запирает метелки и лопаты в дворницкой, надевает через плечо потрепанную сумочку, освобождает от детской лыжной шапки седые у корней пружинки каре и, энергично распиливая воздух локтями, мчится сдавать ключи, а затем уходит домой.
Вчера кронировали деревья. Таня уже заполнила ветками большой железный контейнер и посолила дорожки. Теперь она сидит на свежем пеньке тополя и разглядывает омелу. Состояние неподвижного созерцания для нее настолько необычно, что мне полезли в голову самые мрачные мысли.
– Доброе утро! – упреждающе кричу я с расстояния пяти метров.
– Доброе-доброе! – отзывается Таня. – В Британии бывает неурожай омелы.
Я не всегда понимаю сразу, когда человек шутит. Мне не приходилось слышать, как шутит Таня, и я останавливаюсь, не зная, улыбнуться вежливо и идти дальше по своим делам или ответить что-то.
– Там омелу продают перед Рождеством, как у нас елки, – продолжает Таня.
Момент для незаметного отхода упущен.
– Я так хотела поехать в Кембридж… И грант выделили, и объективно моя работа была интереснее, но на заседании кафедры утвердили другого аспиранта.
Ее голос звучит ровно, без обиды, как будто мелкий гравий, подхваченный метлой, катается по асфальту из стороны в сторону:
– Вены резала. Родители спасли – на день раньше приехали с дачи. Долго не могла себя заставить вернуться в университет. Потом мне предложили часы в школе: учительница в декрет ушла. Там три года поработала…
Таня крутит в руках омелу и бодро подытоживает свой монолог:
– Нужно верить, что все получится, и прилагать усилия. Бездействие – смерть.
Я согласно киваю.
Таня протягивает мне зеленый шар с жемчужными ягодами, и я впервые вижу, как она улыбается:
– Возьми. Украсишь входную дверь. Еще можно к люстре привязать, чтобы иметь лишний повод поцеловать любимого человека.
– Спасибо, – говорю я и приседаю в реверансе. Когда мне не хватает слов, я думаю, что я балерина. Прекрасно понимаю сценаристов индийских фильмов – порой несравнимо проще станцевать, чем сказать о своих чувствах.
Я почти лечу к дверям прачечной, как будто у меня в руках не омела, а воздушный шар. Слова Тани акупунктурными иглами торчат в моих ушах, только оркестр в моей голове почему-то играет тревогу и бурю. К чему бы это? Скрипя снегом и мачтами, на горизонте снова появился мой персональный Летучий Голландец – Дым. И теперь мне непросто ответить на вопрос, кого я хочу целовать под омелой. Да и с дверью, подходящей для украшения, теперь напряженка…
В прачечной только Света. Она записывает что-то на уголке газеты, прижав телефон плечом, и тычет в омелу ручкой:
– Шо цэ у тебя? Привет!
– Очень модно на Западе украшать омелой дома. – Я успеваю включить защитный купол и жонглирую словами. Света удивленно кривится.
– Добренько! До созвона! Ага, пока! – Она надавливает ногтем большого пальца на телефонную клавиатуру и снова обращается ко мне: – Ты мне крем привезла?
– Конечно! – Я снова в броне и на коне. Ловко пристраиваю омелу на подоконник, достаю крем из сумки и отдаю Свете. – Внимательно прочитай инструкцию. Сначала попробуй намазать на запястье, если кожа не покраснеет, то спокойно наноси на лицо.
– Господи, прямо так серьезно! – Света изображает испуг.
– В состав крема входят натуральные активные компоненты. Чтобы избежать сильной аллергической реакции…
– Вероника, доброе утро! Ты как будто лекарство продаешь! Вот это подход к работе! – Из подсобки выходит Нина Зиновьевна.
– Доброе утро! А как иначе… – Я смущенно улыбаюсь.
– Ты так и поедешь с этим в руках? – Света отсчитывает деньги за крем и показывает на омелу.
– Сейчас во что-нибудь заверну, – говорю я и вспоминаю, что должна захватить еще и шторы.
– А кто это омелу в прачечную притащил? – Возмущенный профиль Нины Зиновьевны указывает на подоконник. «Стыдно! Стыдно так нахально нарушать все нормы гигиены!» – читается в ее глазах.
В эту волшебно замедленную секунду я могла бы подмигнуть Свете, невинно пожать плечами и, брезгливо держа стебель двумя пальцами, вынести растение на мороз. Приговаривать по дороге: «Не знаю – не видела-дела-стола-сама-пришла…» Я делаю шаг к подоконнику и попадаю в адскую геометрию параллельных отрезков, проведенных лезвием по запястью, концентрических окружностей моего стадиона времени и бесконечного множества точек на моем игральном кубике. По красным параллельным отрезкам летит, прижав лыжные палки, Таня, преодолевая сопротивление ветра. Куда-то над стадионом. И я зажата в этом студне созерцания. Все, что я могу в этой замкнутой системе, – бросать и бросать кубик. Еще бежать. По кругу. И смотреть, как кто-то в параллельной плоскости снова и снова рассекает острыми лыжами стенки сосудов.
– Это мое, – спокойно говорю я, и кафельные стены прачечной слегка дрожат.
– Зачем это тебе? – удивленно спрашивает Нина Зиновьевна.
– Для дизайна, – отвечаю я, добавляя к бесконечному бегу биатлон.
– Ника, у меня где-то был кулек из супермаркета, – вспоминает Света.
Нина Зиновьевна смотрит на часы, в окно и бросает:
– Ну, где ж эти красавицы?
– За тортом побежали? – спрашиваю я, а она доверительно кивает.
– Кажись, идут! – Света выходит из подсобки с оранжевым пакетом и протягивает его мне: – На.
Двери натужно зевают и замирают нараспашку, впускают Алину, которая улыбается и поглядывает назад. За ней вплывает белый куб с иллюминатором.
– Миш… Михаил Вахтангович! – вскрикивает Нина Зиновьевна.
– Я же обещал… С Новым годом! – сопит Михаил Вахтангович, аккуратно приземляя стиральную машинку на порог. За ним идет Валя с тортом.
– И отметить есть чем! – высвистывает она.
Михаил Вахтангович поднимает вверх указательный палец и, выдержав паузу, открывает стеклянную крышку машинки, чтобы достать бутылку шампанского.
– Божечки! – Нина Зиновьевна восхищенно вздыхает.
Начинается детский утренник с Дедом Морозом и Снегурочками. Я же прячу омелу в пакет, шторы в сумку и выскакиваю на улицу, одной рукой наматывая на шею шарф.
Только сегодня замечаю, что эскалатор на станции «Пушкинская» отбивает маршевый ритм, когда везет вниз курсантов Военной академии. «Левой! Левой!» – стучит редуктор. Эскалатор, который едет вверх, не марширует. Мне становится любопытно, изменится ли звук, когда курсанты спустятся на платформу. Я останавливаюсь правее металлического поручня и делаю вид, что роюсь в сумке, но шум приближающегося электропоезда поглощает все прочие звуки станции и мою глупую идею заодно.
Я вбегаю в вагон и поворачиваюсь лицом к дверям, освобождая немного пространства для оранжевого пакета с омелой. Никогда не думала, что она такая красивая! С другой стороны, чего еще ожидать от растения-паразита – нужно приспосабливаться, очаровывать, чтобы не спилили.
Златоискательница! Когда березки, калины, сирень и жасмин уже не радуют глаз своими голыми ветками, на высоких деревьях становится видно ее: упругие зеленые побеги, точеные листья, молочно-белые бусины ягод. Старые, но еще бравые тополя и каштаны хвастают друг перед другом своими омелами:
– Что скажешь, пень трухлявый, как тебе моя подруга?
– Ничего. Но моя попышней будет!
А грузные яблони посмеиваются:
– Посмотрим, что они запоют, когда им эти красотки ветки выкрутят и все соки выпьют!
Ах, яблони, много знающие, много родившие! Усталые, сгорбленные под весом плодов, с дряблой темной корой. Может, это женская зависть? Рядись не рядись весной белым цветом, а не принесешь яблок – спилят на дрова. А как же! Садовое дерево должно родить. А эта гадина палец о палец не ударит, сидит на верхушке другого дерева ближе к солнцу. Бездельница, живущая за чужой счет. Как яблони порадовались бы, узнав, что в каких-то странах перед Рождеством деревья очищают от омелы до последней зеленой веточки, чтобы украсить входные двери венками из нее. Хотя и это известие могло возмутить:
– Слабое утешение! У кого-то праздник – ленты, бусы, колокольчики, а кому-то до весны в снегу по пояс стоять и на ветру ветками скрипеть.
Мой школьный сосед по парте вполне серьезно заявлял, что выделяет омелу среди всего растительного многообразия и намерен подробно изучать ее, когда вырастет. Это было двадцать лет назад. Какую ерунду хранит память! Но я не помню ни одного случая, чтобы я видела, как мой отец целует маму. Наверно, их поколение считает подобные проявления чувств неприличными.
Я еще раз смотрю на отломанный от ветки зеленый шар и представляю, как зеленые губы приклеиваются к стволу дерева и не отпускают, пока бензопила не разлучит их. Может, омела вовсе не паразит? Может, она излишне страстна? Вся ее жизнь – это секс. А партнер не выдерживает такого накала и дает дуба. Даже будучи при этом кленом…
– Станція «Київська», – предупреждает невидимый голос.
– Девять сорок семь! – вопят часы над въездом в тоннель.
– Побежали… – говорю я себе.