Книга: Смена. 12 часов с медсестрой из онкологического отделения: события, переживания и пациенты, отвоеванные у болезни
Назад: 10 Вера
Дальше: 12 Конец смены

11
Новые поступления

Проделав стандартную процедуру – введя код доступа, код пациента и препарата, а также подтвердив все это, – я получаю на руки дилаудид. Проверяю указанную на ампуле концентрацию еще один раз, набираю препарат в шприц и разбавляю его десятью миллилитрами физраствора. Проверяю получившийся объем. Бросаю использованную стеклянную ампулу в специальный контейнер для игл и стекла, встроенный в мою рабочую станцию. Когда я училась на медсестру, нам рассказывали, что наркоманы порой выгребают пустые ампулы из мусора, чтобы заполучить оставшиеся на стенках капли. Понятия не имею, правда это или нет, однако с пустыми ампулами из-под наркотических препаратов я обращаюсь, словно с контрабандой.
Возвращаюсь в палату к Шейле. Лаборантка уже заканчивает брать у нее кровь и тайком протягивает мне «третью ампулу».
– Я прямо сейчас отправлю их в лабораторию, – говорит она нарочито громко, демонстрируя мне две другие пробирки.
Сестра Шейлы ненадолго поднимает на меня глаза, после чего продолжает пялиться в пол. Глаза Шейлы закрыты, а ее губы плотно сжаты от боли. Взяв ее за левую руку, я ввожу ей в капельницу дилаудид, а следом – шприц с физраствором.
– Что же ты мне не сказала, что тебе больно? – спрашиваю я.
– Сначала все было в порядке, – говорит она, крепко зажмурив глаза, – как вдруг, – она хватает ртом воздух, – боль резко усилилась.
Она открывает глаза и смотрит на меня с виноватым видом:
– Мне нужно пописать.
– Разумеется. Не могла бы ты перекатиться в мою сторону, к этому краю кровати? Так тебе меньше нужно будет пройти. – Она кивает, а затем осторожно перекатывается влево. Распахнув глаза, она тут же их закрывает. Пыхтит.
Я не стала просить ее оценить свою боль по шкале от одного до десяти, считая, что десять – это «самая ужасная боль на свете».
Некоторые люди – и Шейла, судя по всему, одна из них – будут, наверное, даже с разрубленной пополам рукой говорить, обливаясь потом, «шесть», изо всех сил стараясь, чтобы их голос звучал при этом нормально. Такие пациенты обычно просят обезболивающее, только когда боль становится невыносимой, потому что им кажется, будто их боль никогда не станет достаточно сильной для того, чтобы возникла необходимость с ней бороться.
Хотя я и объяснила Шейле физиологические причины, по которым боль лучше предупреждать, мне следовало догадаться, что она может и не прислушаться к моим рекомендациям. С такими пациентами лучше держать ухо востро – следить за выражениями их лиц, наблюдать, как они двигаются и двигаются ли вообще. Лицо обычно не может скрыть боли, однако порой нужно присматриваться повнимательней, и сегодня я этого не сделала. Стоицизм Шейлы оказался слишком убедительным – я поверила, что ей хватит меньше лекарств, чем нужно было на самом деле. Проблема только в том, что пострадала от этого не я – она сделала хуже самой себе.
Боль – ужасная штука. Она приносит страдания. Лучше всего справляются с болью наркотики, однако они неизбежно несут налет позора – даже здесь, в больнице. Некоторые из здешних медработников с особым презрением относятся к наркоманам, возможно от того, что мы все слышали рассказы про манипулирующих врачами торчков: про пациентов, которые, желая заполучить дозу, притворялись, будто им больно. На пациентов с хроническими болями часто навешивают такой ярлык. Больных серповидно-клеточной анемией, чья жизнь наполнена болью, а в самые пики болезни облегчение приносят лишь обильные дозы опиатов, порой принимают за банальных торчков. Ненавидим ли мы, работники здравоохранения, саму потребность в наркотиках у людей из-за высокой вероятности злоупотребления ими, или же у нас столь сильное возмущение вызывает сама боль? Мы не можем ее увидеть, потрогать, проверить, дать ей какую-то объективную оценку. Нас учили, что «боль такая, какой ее описывает пациент», однако когда мы не доверяем своим пациентам, то можем не придать их боли должного значения. Люди, лишенные чувства боли с рождения – это очень редкое отклонение, называемое врожденной сенсорной полинейропатией, – подвержены постоянной опасности. Когда нам больно, то нервы нашего организма усердно пытаются дать нам понять, что с нашим организмом что-то совсем не так. Сегодня я не смогла в полной мере оценить тяжесть боли Шейлы.
– Думаете, вы сможете встать, чтобы пойти в туалет? Позвольте мне вам помочь. – Только я начинаю тянуться к руке Шейлы, как у меня звонит телефон.
– Это операционная. Мы готовы принять вашу пациентку Филдс.
– Ох. – Я смотрю на часы: – Что-то вы рано. – Я не хотела, чтобы это прозвучало как обвинение, однако именно так и получилось.
– У нас была отмена. И они хотели прооперировать эту пациентку как можно скорее.
Это хорошие новости для Шейлы, однако я с ней еще не закончила. Ей нужно пописать, да и я еще не все бумаги заполнила.
– Это из операционной, – сообщаю я ей и ее родным, вешая трубку. – Они готовы ее принять.
– Готовы? Но ведь еще рано, – говорит ее сестра.
– Им удалось высвободить для нее время. Так что мне нужно поскорее разобраться со всеми бумагами, но сначала она сходит в туалет. – Я улыбаюсь Шейле, чьи глаза превратились в узкие щелочки.
– Нет, мы сами отведем ее в туалет, – говорит ее сестра. – Вы же идите и все подготовьте. – Она встает, а вслед за ней встает и ее муж.
– Вы уверены, что справитесь?
– Без проблем. У нас все получится. Ей просто нужно отправиться в операционную.
Я киваю. «Если понадоблюсь, вызывайте меня». Вернувшись к своему компьютеру, я вывожу на экран бланк, который мы заполняем обычно перед операцией. Снова ставить галочки и кликать мышкой.
Какие у пациента показатели жизненных функций? Есть ли у него аллергия? Есть ли история болезни, а также данные об осмотрах за последние три дня, и прикреплены ли они к ее медкарте? Были ли вещи пациента сложены в надежном месте? Последний вопрос кажется не таким уж и важным. В конце концов, Шейла может умереть прямо на операционном столе. Неужели так важно, что потом станет с ее одеждой? Даже посреди катастрофы не следует забывать о самых заурядных деталях. Это служит мне напоминанием о том, что жизнь продолжается, несмотря ни на что.
Один из самых странных случаев, произошедших со мной в больнице, также был связан с вещами пациента – вернее, с одной очень и очень личной вещью. В восемь утра, в самом начале смены я зашла в палату к пациентке – до этого момента я ни разу не встречалась ни с ней, ни с ее родными. Худая высокая женщина с очень короткой стрижкой протянула мне контейнер для зубных протезов с пластиковой крышкой на нем со словами: «Это не ее зубы!»
В больнице я всегда стараюсь сохранять терпение, однако порой все равно выхожу из себя, когда мне хамят, и это был один из таких случаев. Я нахмурила брови. «Это не ее зубы!» – повторила женщина, тыкая в меня контейнером для зубных протезов.
– Простите?
– Ее отправили вниз на КТ, а потом она вернулась в свою палату, и это не ее зубы!
Она повторила это уже в третий раз.
– А вы, простите, кто?
– Ее дочь.
Тут заговорила стоявшая с ней женщина, более плотная и не такая высокая: «Я тоже ее дочь, и это определенно не ее зубы!» Сразу после этого пришли с обходом врачи – их было шестеро. Я мало что узнала из отчета, однако, как только врачи начали обсуждать между собой пациента, стало ясно, что этой женщине за восемьдесят осталось недолго. Кроме того, она была в полубессознательном состоянии.
Так что я решила отложить мысли о ее зубных протезах подальше. Они вряд ли ей еще понадобятся. После этого я стала заниматься своими привычными делами, которых, по правде говоря, в тот день оказалось несколько больше, чем обычно: телефон не переставая звонил, то и дело возникали недопонимания, на разрешение которых уходило немало времени, я давала пациентам лекарства и, если уж быть совсем честной, занималась жизнями людей, которых еще можно было спасти.
Позже в тот день дочь умирающей пациентки разыскала меня, чтобы подробно описать, чем вставная челюсть в контейнере отличалась от протеза, который носила ее мать. Клыки были слишком длинными, а резцы слишком короткими – ну, или наоборот, я уже точно не помню. Я позвонила в кабинет компьютерной томографии и спросила, не забывал ли у них кто-нибудь вставную челюсть. Они отреагировали на этот вопрос так, словно я была сумасшедшей. Кроме того, этой пациентке томографию делали за день до этого, и персонал сегодня полностью сменился. Никто из присутствовавших тогда не видел пациентку, которой делали КТ в предыдущий день. Узнав об этом и поразмыслив над ситуацией, я задумалась о том, почему про перепутанные зубные протезы не спросили у дежурившей ночью медсестры. Возможно, к тому времени, когда пациентка вернулась к себе в палату после томографии, ее родные уже уехали домой.
Наконец, ближе к концу дежурства, у меня появилась возможность поговорить со старшей медсестрой смены, которая специально просила нас держать ее в курсе любых возникающих проблем. Она, в свою очередь, поговорила с главной медсестрой, ответственной за всю больницу. Ее рассуждения не помогли нам найти зубы, однако были довольно рациональными: «Ничего не понимаю, – сказала она. – У нас что, в отделении КТ стоит полка, где пациенты оставляют свои вставные зубы перед процедурой, которые персонал потом иногда путает местами и возвращает им чьи-то чужие?» В отделении КТ не имели ни малейшего понятия, как пациент мог вернуться к себе на этаж после снимка с чужой вставной челюстью. Зачем пациенту вообще могло понадобиться вынимать челюсть перед снимком? Более того, зачем вообще умирающему пациенту понадобилась КТ?
Я махнула рукой. Я сдалась. Я ушла домой. Моя смена закончилась, однако, когда я вспоминаю об этом случае теперь, мне стыдно из-за того, что я просто ушла, не разобравшись с проблемой. С другой стороны, однако, мне нечего было сказать этим женщинам по поводу зубного протеза их матери. Надеюсь, из-за нашего столь беззаботного отношения к зубным протезам ее дочери не решили, будто мы в целом наплевательски относились к их матери, в том числе и когда составляли сообщенный им мрачный прогноз. Медперсоналу больницы не до зубных протезов, когда у пациента нет практически никаких шансов выжить, однако его родные могут воспринимать подобные ситуации совершенно в другом ключе: если мы не в состоянии проследить за какими-то зубными протезами, то как вообще нам можно доверять здоровье человека?
Может быть и так, что они уцепились за вставную челюсть их матери, как за некий символ ее жизни. Это довольно распространенная реакция на известие о скорой гибели любимого человека. Боль, злость и скорбь фокусируются, подобно солнечным лучам в лупе, на какой-то совершенно неважной мелочи. «Это не ее зубы!» Жизни двух дочерей сконцентрировались на содержимом одного дешевого пластикового футляра для зубных протезов. Смерть матери – это тяжелейшая, безвозвратная утрата.
Я внимательно заполняю документ для Шейлы. Нет, у нее нет зубных протезов. Да, у нее есть очки, и она оставит их своей сестре. Нет, у нее нет ценных вещей, которые нужно было бы положить под замок. Да, ее сестра позаботится об ее одежде.
Наши пациенты подобны беженцам, гонимым с этажа на этаж, из палаты в палату с минимум пожитков. Я заканчиваю заполнять электронный документ и сохраняю его, после чего смотрю на часы: показатели жизнедеятельности! Совсем позабыла. Пулей в палату к мистеру Хэмптону: манжета тонометра, термометр, монитор пульсоксиметра. Он в норме – лучше просто некуда – и вместе с Трэйсом и Стивеном они продолжают свою оживленную беседу, на этот раз о ловле рыбы нахлыстом. Лично для меня рыбалка – самое скучное занятие на свете, однако они с таким энтузиазмом о ней говорят, что даже у меня появляется желание попробовать – вдруг это на самом деле так весело? Их необузданная энергия словно подпитывает меня, подобно тому как она, казалось бы, оживила мистера Хэмптона.
Я проверяю время на экране компьютера и понимаю, что опоздала с измерением на десять минут. Я вступаю сама с собой в привычные дебаты насчет того, записать ли мне нужное или фактическое время снятия показания, и в итоге записываю фактическое время.
«Он в порядке», – говорю я, внимательно изучив инфузионный насос капельницы и пластиковые трубки. Они прерывают свою беседу, чтобы вникнуть в сказанное мной, после чего возвращаются к своим забавным историям. Их самодостаточность меня вполне устраивает. Когда пациент так неожиданно идет на поправку, я только радуюсь тому, что никто во мне не нуждается.
Дверь в палату Кандас открыта, и стоило мне выйти в коридор, как она тут же кричит: «Вот ты где! Мне нужно кое-что спросить».
Черт бы ее побрал. Что ж, мне никак от нее не улизнуть, так что я захожу в палату, закрывая за собой дверь.
– Так что это был за врач, что приходил до этого? Какой-то там Юн, что ли?
Она имеет в виду Юн Сана, клинического ординатора онкологии. Я объясняю ей, что этот врач проходит стажировку в онкологии и вместе с ее лечащим врачом-онкологом из больницы они и будут проводить трансплантацию.
– То есть моего обычного врача здесь не будет даже во время процедуры?
– Не-е-е-т, – с неохотой признаюсь я ей. Пускай наш амбулаторный онкологический центр и находится буквально через дорогу от больницы, тот врач, к которому пациент приписан в нем – порой на протяжении многих месяцев и даже лет, – вовсе не обязательно участвует в медицинском уходе за этим больным после госпитализации. Лечащий врач стационарного пациента должен держать онколога пациента в курсе, однако если этому онкологу не назначено проводить обход для этого пациента в больнице, то он редко когда видится с ним во время его пребывания в больнице.
Так обычно все устроено в клиниках, и главная идея в том, чтобы максимально эффективно использовать врачебное время, однако пациентам подобный подход по понятным причинам не по душе. Им хочется, чтобы их наблюдал врач, который лучше всего знаком с их историей болезни.
В своей книге «Как думают врачи» Джером Групмэн пишет, что наличие индивидуального врача во многом определяет успешность лечения больных раком. Может быть и так, а может быть, и нет, однако если это действительно так, то почему тогда в клиниках все устроено именно таким образом: почему пациентов разлучают с их врачом в самые непростые моменты? Если так важно, чтобы пациентом занимался какой-то конкретный врач, то почему мы довольствуемся отчетами толком ничего не знающих о нем резидентов, клинических ординаторов или других врачей в столь критические моменты их лечения?
Кандас знает, как все устроено, однако делает вид, будто не в курсе общепринятого распорядка. Что ж, ее дело. Пациентам непросто, когда они видят «своего» врача во время обхода, однако тот даже не заходит к ним поздороваться. К тому же у меня нет достаточно убедительного объяснения того, почему именно в больнице принято так делать. Больным людям нет дела до эффективности обучающего процесса – им всего лишь хочется, чтобы за ними присматривал человек, которого они знают, которому доверяют.
– Этот парень толком не знает моей истории болезни. Я не хочу, чтобы за меня отвечал врач, не разбирающийся в плане моего лечения.
– Вы и не должны, Кандас. – Юн Сан здесь только учится быть онкологом, однако для Кандас трансплантация клеток – и без того пугающая процедура. Ей и так есть о чем переживать, помимо обрывочных знаний врача о своем пациенте. – Я сообщу куда надо. Может быть, получится поменять его на другого клинического ординатора онкологии, который лучше ознакомлен с вашим случаем. Я попытаюсь сделать все, что в моих силах.
– Договорились, – говорит она, решительно кивая головой. – Спасибо вам.
– Пожалуйста. – В эту секунду я ей восхищаюсь. Она готова открыто жаловаться о том, насчет чего многие пациенты предпочитают промолчать, хотя это беспокоит их не меньше ее. Я мысленно добавляю эту просьбу в список своих дел.
Покинув палату Кандас, я натыкаюсь на сопровождающую санитарку, протянувшую мне медкарту Шейлы, чтобы привлечь мое внимание. На этот раз пришла уже другая – молодая женщина с убранными в пушистый хвост длинными каштановыми волосами и ярко накрашенными глазами. Она мне нравится своим дружелюбием и терпением, столь не свойственными санитарам операционной. Обычно из-за чрезмерно плотного графика им попросту не до этого.
– Она ходит? – спрашивает она, мотнув головой в сторону двери в палату Шейлы.
– Да, но только медленно.
– Мне зайти с каталкой в палату?
– Нет, это необязательно. Я пойду и приведу ее.
Не совсем уверена, чем обусловлено такое мое решение. Проще не завозить каталку в палату, однако, оставив ее в коридоре, я усложнила процесс транспортировки для Шейлы. Вместе с тем мне кажется, что если ей удастся самостоятельно выйти из палаты, то это придаст ей дополнительной решительности. Операция, которую ей сегодня проведут, спасет ее жизнь, и я верю, что если она сама дойдет до каталки, то это поможет ей выйти из больницы несколько недель спустя, когда мы окончательно поставим ее на ноги.
У подобного мышления есть свое название: безумие. Это совершенно иррационально. «Если бы да кабы, то во рту росли б грибы», – говаривала моя мама. Что ж, ну и ладно. Попытка не пытка. Как только Шейлу заберут, я больше ничем не смогу ей помочь. Я не буду рядом, чтобы объяснить ей ошибку в диагностике, держать ее за руку и вытирать лоб, либо говорить: «Пожалуйста, пожалуйста, будьте с ней поосторожней». Я доверяю людям, с которыми работаю, но ведь они не я.
Я открываю дверь в палату Шейлы. Пришла пора отпустить ее в «вольное плавание».
«Они о тебе позаботятся. Ты в надежных руках». – Мне следует попрощаться с ней уверенным голосом и пожелать удачи.
Шейла сидит в кровати, а сестра с зятем стоят по бокам от нее. Она тяжело дышит и щурит глаза, словно стараясь справиться с болью. Похоже, от последней дозы дилаудида толку было мало.
– Если вам так больно ходить, мы можем подвезти каталку поближе, – предлагаю я.
Шейла отрицательно качает головой и медленно встает с кровати. Зажмурив глаза, она слегка нагибается вперед, а затем выпрямляется. Сестра берет ее под одну руку, зять – под другую. Я иду перед ними, держа в руках инфузомат и выставив одну руку в ее сторону, чтобы поймать, если она оступится и вдруг начнет падать.
Мы передвигаемся очень медленно. До двери, пожалуй, немногим большим метра, и еще столько же от двери до каталки. Время тянется бесконечно. С каждым сделанным шагом Шейла сдавленно ахает от боли.
Другая медсестра позвала бы санитарку, настояла на том, чтобы она зашла в палату. Но только не я. Может быть, это вовсе никакая не глупость и не предубеждения, и я попросту верю в то, что человеку важно чувствовать, что все нормально.
Наиболее отчетливо я осознала это, когда одиннадцатого сентября 2001 года в Нью-Йорке пали башни-близнецы торгового центра. Мы жили тогда в Принстоне, штат Нью-Джерси, – достаточно близко, чтобы почувствовать всю реальность происходящего. Нашим дочкам тогда было всего два с половиной, сыну – пять. Я была в принстонской библиотеке и готовилась к занятиям по микробиологии, на которые ходила в качестве подготовки к поступлению в колледж на медсестру. Нам нужно было написать небольшой доклад про лихорадку Западного Нила.
Я читала статьи и делала записи, как вдруг увидела в коридоре кучку людей, столпившихся вокруг телевизора. Заинтригованная, я пошла узнать, в чем же дело. «В башни врезался самолет», – сказала одна из библиотекарш тихим и напряженным голосом – казалось, она слишком сильно разнервничалась. Я ничего не понимала. Наверное, небольшой частный самолет сбился с курса. Странно. Понятно, что пассажирам не повезло, но помимо них вряд ли кто-то пострадал.
А затем по телевизору я увидела, как упала первая башня – сто десять этажей рухнули в огромную груду объятого огнем цемента, подняв ядовитую пыль. Вскоре та же участь постигла и вторую башню. Если верить моим воспоминаниям, то башни рухнули с интервалом всего в несколько минут, однако южная башня упала в 9.58, а северная – лишь в 10.28, полчаса спустя. После этого я вернулась к изучению литературы и выписала всю необходимую мне информацию, при этом рассуждая: «Все еще не скоро будет снова казаться нормальным – так что еще одна небольшая порция нормальной жизни напоследок мне не помешает».
Разумеется, я не могла быть уверена в том, что Шейла тоже предпочитала побыть нормальной вместо того, чтобы каталка оказалась прямо у ее кровати. Она настолько стойко все переносит, что вряд ли бы призналась, что не может идти, особенно после того, как я сама предложила ей дойти до каталки. Хммм. Не причинила ли я своим желанием помочь почувствовать себя непобедимой бессмысленную боль? Этого мне не узнать никогда.
Шейла наконец доходит до каталки, однако та оказывается слишком высокой для нее, и высота никак не регулируется. Что за гений создавал эти каталки? Шейла, конечно, не высокая, но и не коротышка. «Я схожу за ступенькой», – говорит санитарка, в спешке куда-то убегая, в то время как Шейла стоит, прислонившись спиной к каталке. Она медленно вдыхает и с силой выдыхает воздух. Она не обливается потом, так что эта «прогулка» не так уж ее и вымотала.
Санитарка быстро возвращается.
– Вот, держи! – говорит она, поставив на пол позади ног Шейлы небольшую скамеечку высотой в одну ступеньку, после чего слегка отодвигает назад каталку, чтобы у пациентки было больше пространства для маневров. Щелкнув фиксатором, она стабилизирует каталку на месте. Мы вчетвером помогаем Шейле на нее забраться. Сестра Шейлы берет ее за одну руку, зять – за другую. Я беру ее под мышки и тянусь вперед, в то время как санитарка ждет по другую сторону каталки, готовясь помочь. Я отсчитываю вслух: «Раз, два, три» – прямо как в фильмах, – и мы поднимаем Шейлу, только вот в реальности круто выглядеть со стороны недостаточно, и нам приходится по-настоящему поднапрячься.
Все получается, и Шейла оказывается на каталке. Плотно зажмурив глаза, она протяжно стонет.
– Теперь давай тебя уложим, – говорю я ей, следя за тем, чтобы она не запуталась в трубках капельницы. Не самый удачный момент, чтобы они отсоединились от ее руки.
Я помогаю ей опустить спину с одной стороны, ее зять – с другой, в то время как сестра Шейлы поднимает ноги. Мы кладем ее на спину, она вздыхает и открывает глаза. «Так лучше?» Шейла пожимает плечами.
Я внимательно на нее смотрю. Вот он, момент расставания, – я передаю ее в руки другим врачам. Последним знакомым лицом кого-то из персонала больницы, которое она увидит перед операцией, будет мое, и мне хочется, чтобы она запомнила его спокойным и уверенным.
– Я просто не могу тебя не обнять, – говорю я.
– И поцеловать, – удивляет она меня. Интересно, как именно она хочет, чтобы я ее поцеловала?
Поцелуи в больнице – настоящие поцелуи – подобны тем шести зернам граната, что Персефона получила в Царстве мертвых: большая, соблазнительная редкость, вкус настоящей жизни, перед которым невозможно устоять застрявшему в преисподней человеку.
Несколькими годами ранее жена одного только что умершего пациента снова и снова целовала меня в губы, стоя рядом со мной в коридоре. «Вы просто ангел», – шептала она.
Ну, я, конечно, не ангел, однако сделала все возможное, чтобы он мог умереть в больнице на нашем этаже, ставшим им обоим за последние несколько месяцев домом. Согласно правилам, он должен был отправиться в хоспис, что означало бы для него и его жены долгую и не самую приятную поездку, после которой они оказались бы в незнакомом месте в окружении незнакомых врачей и медсестер. У него был установлен катетер для сбора мочи в висевший снаружи пакет, однако он постоянно выходил из строя. Последние дни его жизни были сущим мучением.
Разговаривая с фельдшером паллиативной помощи, я настояла на том, чтобы его оставили в больнице. Не помню, что именно я ей сказала. Никаких медицинских причин держать его в больнице не было – он умирал, а люди могут умереть и умирают где попало. Как оказалось, вопрос был в деньгах. Больницам меньше платят за пациентов хосписов, чем за больных, которые могут выжить. Он занимал койку, за которую больница могла получить больше денег.
Мне же на все это было попросту наплевать. Не помню, переубедила ли я фельдшера или же она изначально была со мной заодно, однако мы устроили этому пациенту хоспис прямо в больнице. Это была наша самая большая палата – наверное, она предназначалась для высокопоставленных лиц, – с отдельной смежной комнатой, в которой стоял диван, – своего рода номер люкс в больнице. Больничная кровать была окружена закрывающими ее со всех сторон занавесками – своеобразным балдахином. После всего того, что эта женщина сделала за последние несколько месяцев для своего мужа, сражавшегося с неизбежным, она как минимум заслуживала удобный диван, а также, пожалуй, медаль за свою бесконечную и безропотную самоотверженность. Я знаю, что говорю. Я была там. Она-то уж точно ангел.
Я смотрю на лежащую на каталке Шейлу, обхватываю руками ее шею и целую ее в щеку, однако она поворачивает голову, и мы целуемся в губы. Скреплено поцелуем. Поцелуй – печать любви. Поцелуй Иуды. Поцелуй жизни.
Санитарка берется за каталку и толкает ее перед собой по коридору, а следом идут ее сестра с мужем с немногочисленными вещами Шейлы в руках, хотя мы могли и сами позже их перенести. Она все удаляется, и уже ничего в палате о ней не напоминает. «Удачи», – думаю я про себя, однако вслух ничего не говорю. Вместо этого я сглатываю слюну, и мой телефон звонит.
– Ти, тут привезли твоего пациента.
– Кого?
– Твоего пациента. Ирвина. Ты же ждала его полдня! Проснись уже, – смеется собеседница в трубку.
– Ах, ну да.
Мой мозг неповоротлив, словно пытающийся развернуться на мелководье линкор. Ирвин. «Отправьте его ко мне, как только он зарегистрируется».
И тут я вспоминаю то последнее, что должна была сделать для Шейлы. Я звоню Акашу, резиденту хирургии под началом Питера, моему соседу. «Ее отправили в хирургию», – сообщаю я ему, как он меня об этом просил.
Я не спрашиваю, будут ли они оперировать ее сегодня или же ее пока просто подготовят анестезиологи. Я уже сказала свое мнение Питеру, и теперь мне остается только надеяться, что операцию проведут, как только это будет безопасно для Шейлы. Кроме того, решать не Акашу, и прямо сейчас он может даже не быть в курсе. Возможно, даже и сам Питер не знает, так как все зависит от времени свертывания крови у Шейлы, которое сложно оценить из-за ее болезни и введенного ранее аргатробана.
Я отмечаю последний пункт в предоперационном бланке – там, где указывается, во сколько ее забрали в хирургию, – и, засунув руку в карман, нащупываю там «третью пробирку» с кровью Шейлы, которую дал мне флеботомист, чтобы я сама отправила ее в лабораторию. Точно. Совсем из головы вылетело. Я подхожу к терминалу пневматического трубопровода и отправляю пробирку в лабораторию – как раз прошло около получаса после того, как они получили первые две пробирки.
Вернувшись к своей рабочей станции, я вижу, как два плотных фельдшера «Скорой» толкают через двустворчатые двери, отделяющие наше отделение от остальной части больницы, каталку. Затем я слышу, как Ирвин говорит шепотом: «Хорошо. Теперь мы в больнице. Хорошо».
– Привет, Ирвин. Это Тереза, однако ты, возможно, меня и не помнишь.
Он привязан к каталке ремнями, однако все равно поднимает глаза и смотрит на меня.
– Может быть, и помню, – отвечает он, и один из работников «Скорой» протягивает мне конверт с документами на него, после чего они закатывают моего нового пациента в палату, где лежала Дороти.
Назад: 10 Вера
Дальше: 12 Конец смены