Памяти артиста
Кобзон приезжал к нам в дзержинский ОМОН сразу после первой чеченской, жал нам руки, улыбался, вёл себя замечательно: видно было, что не в первый и даже не в сотый раз среди военных. Мы были свои для него, и он для нас сразу стал свой.
Потом поехал с нами на кладбище – на могилы погибших на чеченской и афганской.
Я там искоса поглядывал на Кобзона – мне было, не скрою, любопытно. И мне показалось, что он по-настоящему скорбит. Он стоял, опустив голову, и тяжело смотрел прямо в землю – в ноги нашему недавно погибшему и похороненному бойцу.
Другому бы, наверное, я не поверил, а Кобзону поверил. Хотя, казалось бы, он же его не знал, этого бойца, – зачем ему? И про всех остальных, рядом похороненных, тоже не слышал.
С кладбища Кобзон снова вернулся к нам в подразделение, посидел с отцами-командирами. Меня не звали – не знаю, о чём они там говорили. Вышли все трезвые. На входе в расположение мы сфотографировались. Где-то есть фотография, где я, юный – 21 год – командир отделения ОМОН, стою с краю, и Кобзон среди бойцов, тоже почти ещё молодой, сильный, статный.
Спустя день услышал разговор куривших офицеров о том, что Кобзон приехал на очередной передел дзержинских химических предприятий, а к нам – по пути заскочил: военных любит, вот и заехал.
Мне было всё равно. Предприятия всё равно кто-то делит: Кобзон или кто иной – уже неважно. Другие заезжавшие делить нас не навещали и на могилы с нами не ездили. Они просто угрюмо пилили.
Впоследствии имя Кобзона в дзержинских наших делах так и не проявилось ни разу, так что, может, и напутали шептавшие по углам.
Зато он точно пел в Афганистане, пел в Чернобыле, пел для бойцов всех – и удачных, и неудачных, и самых грязных – войн, потому что на любой войне людям тяжело, люди ползают в грязи и тем становятся чище.
Ему было несложно петь для нас: он считал это своим обязательством и, может, оправданием. Таких, как он, мало. Он за нас заступался, когда все норовили плюнуть в нас.
А то, что его по каким-то причинам не пускали в Америку, что его имя мелькало в крупных финансовых разборках и околокриминальных хрониках, – ну, господа, вы ж так любите классические фильмы с Аль Пачино и Робертом Де Ниро: вот оно и на нашей почве, пожалуйста.
Чего вы лица воротите? Или вам только американская и итальянская мафия нравятся?
Его только они и могут сыграть, причём желательно сразу оба – Де Ниро и Пачино, – или кто-то третий, похожий и на них, и на него; я пока подходящего артиста не нахожу – потому что такая фактура, да? Подобную фактуру надо выращивать в специальных оранжереях.
Это был бы мощнейший фильм.
Иосиф Кобзон – стопроцентный герой эпической саги о явлении и становлении титана.
Из донецкого ребёнка и советского срочника он стал всем – главным голосом советского пространства, надземного, космического и подземного, сотоварищем и застольным собеседником всех генсеков, всех президентов, всех маршалов, а заодно и всех воров в законе, и всех прочих великих мира всего, и всех, самое главное, малых мира сего – тоже.
Кобзон – среди тех гениальных советских евреев, что вдруг пропели о самом главном в русской душе, коснулись самых тихих её струн. Наряду с Бернесом, Утёсовым и Высоцким он стал тем кодом, что расшифровал нас, и заставил страну любить себя и плакать о себе.
Кобзон обрусел и сам стал Россией. Он спел самое большое количество русских советских песен, и, когда я года четыре назад, вдохновлённый тем, как Иосиф Давыдович поддерживает воюющий Донбасс, начал делать сборку из его лучших песен себе в машину, чтоб колесить по донецким дорогам под голос Кобзона, мне пришлось загнать на один диск добрую сотню классических композиций.
И как хорошо было разъезжать под его пение!
Он здорово пел. Он был ещё одним бойцом в нашей машине.
И ещё – он был прирождённый мастер, не потерявший лица за целую эпоху. Это так сложно!
Он – из тех времён, где жили Синатра и Дассен, и он был им ровня. Но только на нём стоял советский знак качества: с этим знаком взлетали в космос и вгрызались во льды – его голос символизировал всё это, наряду с радиосводками Левитана и чарующими интонациями Шульженко, Кристалинской, Зыкиной.
Кобзон оказался не меньше своего Отечества: он высоко и без пафоса нёс свою стать, и потому мы неизбежно увидели и услышали его в Донецке, куда он на свои деньги загонял фуры дорогущих лекарств и где пел, обколотый обезболивающими, по пять, шесть, семь часов подряд.
«Человек! Сейчас таких не делают», – сказал о нём Захарченко, который всяких людей повидал, причём в самых страшных ситуациях.
Сейчас таких не делают.
На одном из московских концертов Кобзон посвятил песню Арсену Мотороле Павлову, только что погибшему, – и я снова увидел те самые глаза, что заметил тогда, молодым омоновцем, на свежей бойцовской могиле, и в этот раз поверил Иосифу Давыдовичу окончательно и на всю жизнь.
Иосиф Давыдович, спасибо тебе, русский человек.
Поклон тебе от бойцов, от людей Донбасса, выстоявшего под твой голос, и от всего русского века, пронумерованного цифрой XX, будто крестами или офицерскими ремнями.