Глава третья
Серый зимний день, запах дождя. По голому полю бродят Вороны, но почти ничего не находят: подгнившие зерна, шмелиное гнездо, мертвую Мышь. Но все равно они рады оказаться там, куда не добрались снег и лед.
Одна поднимает голову:
– Гром?
– Нет, – возражает Дарр Дубраули. – Сезон не тот.
Но теперь и он его слышит: долгий рокот, то громче, то тише, откуда-то с подня. В отличие от грома, он не стихает, звучит непрестанно.
– Жуть какая-то, – замечает Ворона, которую, как думает Дарр, зовут Косточкой.
Они снова принимаются искать еду, но то и дело поднимают головы, чтобы прислушаться и понюхать воздух.
– Дым, – говорит Косточка.
Так и есть. Но не запах горящего дерева, который они хорошо знают.
– Смотрите, – кричит другая Ворона.
Над ними проносится перепуганная стая Дроздов – с подня на помрак, словно их несет штормовой ветер, хотя никакого ветра нет.
– Полетели, посмотрим, – предлагает Дарр Дубраули. – Думаю, вон там, за грядой. Что бы это ни было.
– Ты и лети, – говорит Косточка, и остальные соглашаются. – Потом нам расскажешь.
Как всегда.
Земля под крылом Дарра размыта – туман, сумрак. Он летит так высоко, что может разглядеть дорогу, которая идет по низинам. По ней движется темная полоса – Люди, много Людей, все идут в одну сторону, шагают в ногу, так много их, что стоит спуститься ниже – и он слышит, как грохочут по дороге сапоги. Звук, который услышала Косточка, становится все сильнее, чем ближе он подлетает (с громом так не бывает); сгущается и запах дыма во влажном ветре – теперь Дарр его узнает.
Скользя по ветру, Дарр Дубраули приближается к зимнему голому дереву, опередив Людей на дороге, и смотрит с него, как они маршируют внизу. Вокруг них, впереди, сзади – всадники на Конях. За ними – снова Кони и Мулы, тянут повозки, а возницы стегают их поводьями. И все двигаются так быстро, как только может такая огромная масса Людей и животных.
Как об этом рассказать? Другим Воронам он скажет: представьте себе все фургоны и всех Коней и Людей на них за все дни, когда вы их видели, сложите их вместе в один день, чтобы все ехали на подень. Но они, разумеется, не смогут такого представить. Ему и самому трудно, хотя вот же они, идут прямо под ним, внизу. И каждый несет на плече ружье. Вот что за горький запах на ветру – ружейный дым.
Вороны мало чего боятся, хотя многого опасаются. И вот одно их всегда пугает, к одному они никогда не привыкнут – к внезапному громкому шуму. Недавно в землях Дарра появилось новое людское устройство – вереница больших повозок, что мчится без Коней или Волов особыми дорогами, по которым больше никто не может ездить; сперва Вороны ее боялись, потому что она пронзительно и громко визжала и курилась густыми клубами дыма, как передвижной людской очаг. Но ее визг начинается тихо, издалека и становится громким, только когда подберется ближе, как гром. Безвредная штука. Но Вороны все равно долго предпочитали держаться от нее подальше – на всякий случай.
Теперь они знают и о ружьях: по Воронам время от времени стреляют, и порой они гибнут от пуль. Не часто: Вороны смолоду учатся отличать человека с ружьем от человека с лопатой или топором, знают, как далеко надо держаться, чтобы человек не попал. И все равно ближний выстрел заставляет Ворон взлетать в панике даже посреди разговора – с этим они ничего не могут поделать. Но запах ружейного дыма бывает и хорошим: часто он значит, что кого-то рядом убили.
Дарр Дубраули знает, куда ведет эта дорога, и может быстрей добраться туда, где она выходит за дальнюю гряду холмов. Там виднеется облако желтоватого тумана: не туча, потому что поднимается вверх. Шум уже разделился на разрозненный треск и грохот. Запах очень сильный.
На вершинах холмов растут деревья, и Дарр перелетает между ними – посмотреть, что происходит на лугах и бурых полях внизу.
Огромная толпа Людей – больше, чем он видел в жизни, намного больше, чем та череда, которую он заметил на дороге. Люди стоят лицом к другой толпе, такой же большой. Перед ними вереницы каких-то странных штук, похожих на тележки, и на каждой – что-то вроде обгоревшего бревна; они изрыгают дым, как ружья, только больше, а потом до Дарра докатывается грохот. Сначала он думает, что сам шум сбивает с ног Людей напротив тележки, но нет: черное бревно внутри полое, как ружье, из него вылетает шар размером с людскую голову. Тележка и большое ружье содрогаются, чтобы его исторгнуть.
Шеренга людей, которых он увидел на дороге, уже подходит к полю. Они несут знамена и барабаны, всадники на Конях размахивают оружием, подгоняют пеших, те переходят на бег, и тут черный шар влетает в толпу – сразу несколько Людей падают и с ними один всадник вместе с Конем; Конь кричит, Людей разрывает на куски.
Никак это не описать. Даже он не сможет помочь Воронам представить это по рассказу. Нужно вернуться и крикнуть: «За мной!»
– Что это? – кричат они. – Как? Почему?
Вороны, которых Дарр Дубраули привел на деревья вдоль гряды, видят, сколько Людей и Коней погибло, видят, как шары летят в строй наступающих и убивают сразу нескольких. Часть шаров летят слишком далеко или не долетают, врезаются в землю или прыгают по ней (увидев это, Вороны в панике вспархивают), но все равно наносят урон: Люди стоят слишком плотно. Вороны смотрят во все стороны, отлетают и возвращаются, бьются над вопросами, на которые могут ответить только Люди, да и те вряд ли: почему они не могут таким ужасным шумом просто отогнать других прочь? Почему убивают тех, кого не могут или не хотят съесть? Что они вообще делают, Дарр Дубраули?
В этот миг к Дарру приходит новое воспоминание. То, чего он не вспоминал с того часа, когда оно произошло: как он сидел на ветке Дуба во время бури рядом с мокрым Вороном и тот дал ему слово для необъяснимого людского занятия, которое увидел Дарр. «Это битва», – сказал Ворон.
– Это битва, – сказал Дарр Дубраули.
Птицы держатся деревьев вдалеке от нее, острым вороньим зрением выхватывают детали. Это Вороны мирных времен, они видели среди Людей драки, но не убийства, а там, в долине, лежит больше мертвых Людей, чем они встречали живых.
Вечереет. В сумерках одна из двух групп Людей отступает от другой. Рев, похожий на рев поезда, катится от рядов их противников, они приходят в движение, всадники на Конях направляют пеших криками, взмахами клинков и шляп.
– Это победители, – объясняет Дарр Дубраули. – Другие – побежденные.
Вороны обдумывают новые слова.
Похоже, что победители будут преследовать побежденных на лесистых склонах и убьют еще многих, но вскоре погоня прекращается, и они возвращаются назад. Опускается ночь; Вороны перебираются на дальние деревья, густые и вечнозеленые, там они чувствуют себя в безопасности. В темноте то одна, то другая из них будет просыпаться, разбуженная далекими криками и воплями Людей и животных. Видны огоньки множества костров, ружейный треск доносится то издалека, то совсем близко.
К рассвету крики смолкли. Толпы бойцов ушли. Догоревшие костры чадят. Мертвые лежат и будут лежать на этом поле много дней. Каждое утро Вороны возвращаются и находят богатство на своем месте. Оно их тревожит – так много сокровищ создано такой жестокостью, – и птицы приближаются к ним очень осторожно. Проще всего приняться за тела, разорванные летающими шарами. Дарр Дубраули дежурит, как положено Большому, и следит за полем, пока другие едят (хотя кого тут высматривать?). Оглушительно гудят мухи; скоро эти тела побелеют опарышами.
Большие поднимают тревогу: среди мертвецов ходят живые Люди, снимают одежду, роются у них в карманах, забирают бумаги и другие вещи – Вороны видят, как они снимают с шей блестяшки на цепочках, это привлекает птиц, но Люди не хотят делиться. Для некоторых мертвецов они выкапывают ямы и кладут в каждую по одному, вбивают в землю перекрещенные палки, а потом стоят и смотрят на них молча, держа шляпы в руках. Вороны их избегают и собираются на выпотрошенных Конях и Мулах, которых вот-вот бросят в огромные костры из бревен.
В течение следующих дней на поле приходят другие Люди, приводят запряженные Волами телеги, на которые укладывают мертвецов. Эта работа им явно не по нутру; они заматывают лица тканью, часто отворачиваются, словно не могут себя заставить продолжать. Иногда рука или нога в сапоге отваливается от тела, когда его забрасывают на телегу, и Вороны подбираются ближе. К этому времени Стервятники, которые охотятся не только по зрению, но и по запаху, уже кружат высоко в небе, ждут своей очереди. За несколько дней пирующие Вороны уже настолько привыкли к повозкам, что едва на них смотрят, даже когда телега проезжает совсем рядом, а возница гневно кричит и стреляет в них из пистолета. Тогда Вороны взлетают, осыпая его ругательствами, и перебираются на соседний труп, а Люди в масках поднимают расклеванное Воронами тело.
– Что они с ними сделают? – спрашивает Косточка.
– Погоди, увидишь, – отвечает Дарр Дубраули, будто сам знает ответ.
Мертвецов увозят, но недалеко, к месту, куда съезжаются и другие повозки с телами. Там другие Люди (по большей части темнокожие, которых в этих краях много, как замечает Дарр Дубраули) копают широкую, но не глубокую траншею в земле. Телеги останавливаются, мертвых снимают – окоченевших в смерти или безвольно гибких, – каждого заворачивают в грубое полотно и укладывают крест-накрест в траншею. Очень скоро полотно заканчивается, и мертвецов кладут просто так, безглазыми (Вороны постарались) лицами к небу. Затем другие Люди идут вдоль траншеи, забрасывают ее землей, которую сами же и выкопали. А Люди с лопатами удлиняют ее, чтобы дать место новым телам. Вороны смотрят на грязные, завернутые в ткань трупы, потом на новые, уже ничем не укрытые, потом просто на голые, потом на пустую траншею, готовую поглотить следующих, и на то, как ее удлиняют. Один из работников упал – то ли потерял сознание, то ли умер. Когда приходит ночь и Вороны улетают, работа продолжается в свете факелов.
Ворон это устраивает. Даже если вычесть всех похороненных из всех убитых в этой битве, все равно тех, кто остался в поле, тех, кого пара лопат земли не спасет от Ворон, тех, кого просто бросили, когда Люди сдались и уехали, – останется больше, чем весь вороний народ и остальные падальщики смогут доесть в срок. Глядя, во что Люди превратили Будущее, как они устлали Смертью целую долину, чтобы другие питались и процветали, Дарр Дубраули думает, что можно сказать Воронам: «Это хорошо. Так они и должны поступать. И я знал, что так будет». Дарр хочет это сказать, но не может произнести неправду.
Вернувшись в свои летние владения на поклюве, Вороны рассказывали и пересказывали то, что все уже знали: что они видели, сколько съели, как растолстели, какое это было чудо, невиданное прежде, людское мясо, конское мясо, даже собачатина, потому что Люди многих Собак пристрелили, когда те попытались урвать свой кусок богатства. Немногие Вороны, которые зимовали ближе к дому, тоже слушали, но скоро эти рассказы им надоели: «Да-да-да, мы уже слышали, много-много мяса, объеденье». И они обещали себе этой зимой полететь еще дальше обычного – увидеть, что там можно увидеть, съесть, что можно съесть.
– Вряд ли они снова такое устроят, – с сомнением сказала Дарру одна Ворона (она была из Вишен, то есть из его потомков, хоть сама того и не знала). – Верно?
– Ну, не знаю, – ответил Дарр Дубраули. – С Людьми никогда заранее не скажешь. Никогда не угадаешь, что они сделают или вдруг перестанут делать.
Когда пришли холода и Вороны снова полетели на юг, все было так же. К тому времени местные Вороны из стаи На Вишни и их соседи тоже нашли сокровища; за весну и лето они научились высматривать шеренги Людей, которые маршируют навстречу бойне, прислушиваться к топоту сапог. Местные Вороны держались вдалеке, но никогда не упускали такие колонны из виду. Частенько какая-нибудь темная шляпа приподнималась и под ней возникало белое лицо, которое смотрело на них со страхом и ненавистью.
Птицы смерти.
Большие лагеря, вроде того, который впервые увидели Вороны, серые ряды палаток, множество одинаково одетых Людей, бесконечная россыпь костров и всадники, спешащие по каким-то срочным делам, встречались все реже. Меньше стало и больших черных бревен, которые метали шары, зато больше Людей на Конях, сражавшихся с другими Людьми на Конях: короткие, яростные стычки. По ночам горели амбары, Людей вешали на деревьях, скот резали, чтобы кормить бойцов, а лишнее бросали гнить. Такую борьбу Дарр Дубраули знал. Ее он видел в других краях и временах, видел, как победители отрезают побежденным уши и другие части тела, а потом носят их на себе; видел, как хоронят своих воинов, а чужих оставляют на поживу Воронам, чтобы ненавистные враги не обрели покоя даже в смерти. Иногда им приходилось бросать и своих мертвецов – равно Коней и Людей – и скакать дальше. Это нормально, привычно, Дарр Дубраули даже не стал ничего объяснять остальным.
Было и новое: часто одинокий боец с длинным ружьем забирался на дерево и ждал там, притаившись. Когда вражеские всадники подъезжают поближе и спешиваются, чтобы осмотреть окрестности через свои черные трубочки, взглянуть на бумаги или отдохнуть, стрелок на дереве медленно и осторожно поднимает ружье, целится и стреляет. Один из них падает, остальные бросаются на землю или прячутся, не зная, откуда стреляли. Если могут, быстро убегают. Мертвец чаще всего остается лежать. Вороны учатся узнавать таких стрелков и в ожидании выстрела зовут остальных – летите сюда, смотрите на то дерево, вон там, – что, разумеется, злит бойца. Грай привлечет к нему внимание добычи. «Пошли вон! Вон!» – гневно шепчет он, но сидит неподвижно, как Сова.
Воронам плевать. Всегда можно найти богатство – вот что главное. Сокровище без конца и края: оно легло в густом лесу или высокой траве, в иле у ручьев, пока Вороны пировали в другом месте. Чтобы его отыскать, Вороны следуют за Свиньями с ферм, которые вытягивают мясо из подлеска и гниющей одежды. Местные Вороны могут себе позволить щедрость, предлагают Дарру и пришлым начать трапезу: «Милости просим, отведайте, что вы, что вы, после вас». Когда две Вороны по старой привычке начали ссориться за какой-то кусок, другие хохотали, пока драчуны не опомнились, не вспомнили, где они и сколько еды вокруг. А там, куда приходит Изобилие, воцаряется Мир. По вечерам Вороны собирались вместе, смеялись, головы их поблескивали от жира, от перьев несло густым запахом смерти. Десяток новых имен заслужили птицы, проявившие такое чревоугодие, какого никто прежде не видел. Фермеры тех краев никогда не забудут воронье торжество.
В отличие от перелетных Дроздов или Ласточек, Вороны возвращались домой неспешно, с остановками по пути, летели небольшими отрядами, отдыхали и кормились, вылетали с разведкой далеко от места сбора. Часто Ворона оказывалась одна, не слыша знакомых кличей. И Дарр Дубраули был один, когда впервые ощутил тех, кто сопровождал стаю, шагал по земле, направлялся туда же, куда и Вороны. Его внимание привлек не шум, не то, что они появлялись на широких людских дорогах, – увидеть их можно было всюду, и они были совершенно беззвучны. Дарр долго наблюдал за ними, выискивал их, прежде чем понял, кто это: людские бойцы.
– Они за нами гонятся? – спросил он Ворону своего клана, которая оказалась рядом. – Идут туда же, куда и мы?
– Кто? – ответила та, распахнув крылья и оглядываясь по сторонам в поисках угрозы. – Где?
Дарр Дубраули попытался найти кого-то из них, чтобы показать ей, но почему-то не смог, хотя минуту назад они шли через осиновую рощу по палой листве. Другие Вороны с сомнением посмотрели на него и улетели.
Дарр их на самом деле не видел – просто знал, что они есть. Как знал, что кланы прежних Людей идут на помрак следом за Одноухим. Чем сильней он присматривался, тем меньше их видел и тем больше – чувствовал. Дарр не знал, то ли это все мертвые бойцы, то ли только те, кого ели Вороны; не знал, хотят они что-то отобрать у Ворон или отомстить им. Не знал, остались ли у них раны, не знал, идут они в одежде или без нее. «Что ты видишь?» – спрашивали другие Вороны, когда замечали, что Дарр Дубраули вдруг начинает озираться. Но он не мог ответить.
Одним они отличались от мертвецов Одноухого, которые шли на запад: в те времена чем дальше уходили Люди, тем больше их становилось, ведь Смерть шла перед ними и все новые мертвецы вставали, чтобы присоединиться к походу. А этих становилось все меньше. Почему же? Дарр Дубраули начал замечать, как по одному, по два, по три они покидали толпу, поворачивали на подень или помрак, к людским городкам и фермам, которые возникали тут и там. И очень не скоро, но понял. Эти бойцы там жили, ушли оттуда на битвы, а теперь, как и Вороны, направлялись домой.
К тому времени, когда он снова начал узнавать поклювные края, внизу осталось совсем мало мертвых. Наверное, некоторые из них просто устали в дороге, как и многие из народа Одноухого, кто навсегда остался в лесах и холмах. Выследить их было трудно: ведь там их почитай что не было, они лежали как тени, которые некому отбрасывать. Наконец Дарр почувствовал, что осталось только двое: они казались родичами, хотя он и не мог объяснить почему. Само собой получилось, что он стал держаться поближе к ним – следовал за ними, как они следовали за ним. Они бродили туда и сюда, будто заблудившись, потом вдруг возникали совсем рядом и уверенно шли вперед. Дарр Дубраули понимал, что, направляясь за ними, он далеко улетел от прежних владений своей стаи, но его это не тревожило. Весной одинокому самцу вроде него тяжело быть среди друзей и родичей: может, лучше путешествовать, увидеть что-то новое.
Вот они – оба неподвижно сидят на поляне, а между ними небольшой костерок. Разумеется, никакого огня, только мысль об огне. Или воспоминание: двое Людей у костра. Их воспоминание или его?
Яблони покрылись белым цветом, плуг окрасил поля в коричневый цвет, и ясным днем эти двое подошли к ручью у плакучей Ивы. За ручьем на холме располагался маленький участок, окруженный низким забором с воротами. Несколько поставленных стоймя камней отмечали места, где похоронили людские останки. Двое бойцов вроде бы хотели перейти ручей и попасть туда, но не могли. Не могли идти дальше. Дарр Дубраули это знал, но не знали они.
Вороны – те, кто вообще обращал внимание на такие вещи, – уже кое-что знали о могилах и кладбищах, знали, что в длинных ящиках, которые закапывали в ямы, всегда лежало людское тело – ребенок или старик, понять можно по размеру ящика, хотя тело в нем не увидишь никогда. Двое бойцов в синей форме хотели попасть туда, получить там жилище. Дарр знал, чего они хотят, но не мог понять почему. Он ведь знал, что даже те, кого закопали в таких местах, не могли там остаться, хотя некоторые Люди считали, что вполне могут и остаются. Давным-давно Лисья Шапка принесла домой разбросанные кости своих сородичей и уложила в специально выстроенные для них каирны, но она сказала Дарру, что мертвые к тому времени уже ушли в другое Царство, куда живым вход заказан. (Сама она туда, впрочем, попала, и Дарр вместе с ней.) Счастливы лишь те мертвые, говорила она, что знают, где лежат их кости: только они вольны уйти и не возвращаться.
Позади этого участка холм поднимался выше, а на вершине стоял белый дом с двумя печными трубами. Землю вокруг него вспахали и засеяли, никого там не было видно, только во дворе пощипывала траву запряженная в небольшую повозку худая серая Лошадь с черными шорами на глазах. Из дому вышли две женщины: одна – в белом, молодая, как показалось Дарру, и светловолосая, другая – седая, в черном. Молодая сошла с крыльца, хотя та, что в черном, попыталась ее удержать, – и пошла с какой-то сонной уверенностью к маленькому кладбищу. Дарр почувствовал, что двое бойцов тянутся к ней, но не могут сделать ни шагу.
И вот они, все трое, неподвижны, а между ними – кладбище и ручей. И Ворона смотрит на них.
Двое мужчин – ее брат и муж, и она подозревает, даже знает, что оба они мертвы, но не получила о том никаких известий, не знает, где они были. Их тела никогда не привезут домой, не положат рядом с ее родителями и первым ребенком. В кармане ее фартука лежат фотографии обоих, – быть может, к ним они тянутся так же сильно, как и к ней самой. Портреты обычно стоят на каминной полке, но время от времени она берет их с собой. Другая женщина, в черном, – мать ее мужа.
Я знаю все это о ней, хотя Дарр Дубраули тогда не знал; я знаю даже больше того. Знаю, что в тот год она часами стояла у окна, глядя на маленькое семейное кладбище, и записала свои чувства вороньим пером:
В земле есть Дверь на Небеса,
За нею – путь Наверх,
Там Оболочка и Душа
Прощаются – навек.
Она знает, что оболочку тела мы оставляем по смерти и без нее отправляемся к новому жилищу; что где-то Смерть отделила сущности ее мужа и брата так же, как фотоаппарат впитал их и запечатлел на стекле, где они никогда не изменятся; где бы, на каком бы поле они ни лежали, больше вреда им уже не причинить.
Все это она знает, но ничто не способно ее утешить, потому что она не может коснуться их мертвых лиц, смахнуть волосы со лба, омыть тела, завернуть их в чистое полотно и уложить в землю, куда она сама сойдет однажды, чтобы вновь уйти. Если она не может уложить их в землю, попрощаться с ними у этой двери, то не может и в себе дать им покой. Словно она носит под сердцем мертвое дитя, которое никогда не родится. А сейчас, весной, она чувствует, как их сущности, их души, личности возвращаются туда, где им до́лжно лежать, оттуда, где им удалось наконец отделиться от земли и мира, чтобы уйти дальше. Им нужна ее помощь, но она ничем не может помочь.
Через некоторое время – не долгое, но и не короткое – оба мужчины исчезли, несмотря на тоску и стремление, словно даже такое существование им было сложно поддерживать. И она поняла, и Дарр Дубраули понял, что перед ее глазами теперь – ничто.
Из многих Людей в рассказах Дарра Дубраули она единственная, о ком точно известно, где и когда она жила и умерла. Я знаю ее имя, хотя Дарр Дубраули так его и не узнал. Мне его назвала моя мать. Она, как и многие другие, слышала его в устах живых и мертвых.
Дарр Дубраули так и не вернулся в надел, который держал в земле, называемой Будущим, и к стае, которую туда привел. Вороны нового края сперва остерегались его и даже прогоняли, но со временем привыкли и оделили некоторым почетом. Пусть они и смеялись над его похвальбой, но Дарр заметил, что почти все местные Вороны носят его давнее изобретение – личное имя, либо взятое у родителей или их давних предков, либо полученное недавно по какому-то деянию или удивительному случаю: Рен Наперстянка, Ке Ливень, Жирок, Ослиная Кожа, Гра Криволап. Дарра они называли Белощек по рассказу о встрече с Белой Совой, которому, разумеется, никто не поверил. Но он не вернулся в старые владения вовсе не из-за На Вишни, не из-за своей неудачи в Имре внутри Ка, а потому, что теперь он застрял в Имре внутри Имра: его удержали мертвые, которых он увидел в тех землях, куда залетел, и не мог перестать видеть.
Осень. Дарр Дубраули и другие Большие – Ке Ливень, Ослиная Кожа и прочие – вечером повели большой отряд на ночевку. Они пролетали над амбарами и желтыми полями, следовали за чистой полосой реки по долине; промчались над белым домом, чьи мертвецы лежали на участке за забором, куда стремились те двое бойцов. Воронам он был неинтересен, они его и не заметили. Но в глазах Дарра Дубраули дом казался светлее и больше остальных; он мерцал вечером и на рассвете на фоне темной земли, словно заря коснулась его, но не земли, на которой он стоял: дом в этом мире, но не из него. Женщину он тоже видел – на крыльце: она в белом, светлые волосы спутаны, на плечах – темная шаль; мальчик рядом с ней злится и упрашивает ее – чего хочет? Дарр оторвался от остальных и спустился ниже, к ней, крикнул и даже сам не понял, что крикнул. Она оторвала руки мальчика от своих юбок и подошла к перилам крыльца, положила на них ладони и подняла лицо к небу, но не смотрела ни на Ворон, ни на что другое: в этом Дарр был уверен. И все же чувствовал, что она ищет.
Анна Кун. Дочь или внучка иммигрантов из Германии. О ней наверняка сохранились письменные свидетельства, и если бы я мог, поехал бы в архивы, где они хранятся, нашел бы письма, написанные или продиктованные ею, и крошечные сборники ее стихов, составленные ее друзьями и последователями. Все это мне теперь не по силам, а источники, до которых прежде можно было добраться откуда угодно, теперь по большей части закрылись, спутались или иным способом пришли в негодность. Да и в любом случае отсюда я бы до них не смог дотянуться. Об Анне Кун я знаю от моей матери, из редких страниц в книгах, которые она сохранила, – а еще из свидетельства Вороны. Мать бы ничуть не удивилась, что таким образом Анна обратилась ко мне. Она и была с тобой, сказала бы мать, уже давным-давно.
В юности соседи знали Анну как сомнамбулу: она ходила во сне. Много было знаменитых сомнамбул в годы перед Гражданской войной: они вдруг появились по всей Республике и проявили удивительные способности. Возможно, их было много во все времена, но в те годы они казались вестниками и воплощением чего-то нового – окном в невидимый мир. Они вставали и шли по темным тропам в ночных рубашках (почти все были женщинами, насколько я понимаю) или накрывали ночью на стол, готовили для невидимых гостей, словно сон пробуждал в них иные чувства, позволял им увидеть скрытое днем, слышать беззвучное, осязать симпатические вибрации, недоступные телесным нервам. Другие никуда не ходили, а, лежа всю ночь в постели, проповедовали голосами, непохожими на дневные, отвечали на вопросы, рассказывали о любви Божьей и жизни после смерти, но утром не могли вспомнить ничего.
Анна Кун не говорила во сне, не проповедовала – она вообще мало говорила, судя по всему. В темноте она смотрела в зеркала, читала Библию, но, рассказывая впоследствии о днях, когда ходила во сне, в основном вспоминала о том, что говорили ей. Зрение у нее всегда было слабое, на уши она полагалась больше, чем на глаза. Говорила, что всегда искала дорогу на слух и на слух узнавала места, куда приводили ее ноги. «Те Чертоги и Сады я знаю лишь по Слуху, не вижу их, но, слыша, зрю, хоть и не ведаю, могу ли полагаться на услышанное, – и мню, что Реальность должна превосходить все, что только может вообразить мой разум». Чем больше она старалась увидеть, тем более смутными являлись ей пути и места.
В годы после Войны она почти совсем ослепла. Своим адресатам она сообщала, что тогда едва не отчаялась – в себе и в оставшемся без отца сыне, – но со временем обрела внутреннее чувство, более восприимчивое, чем телесные глаза:
Боялась прежде Темноты
И сумрачных путей, —
Теперь – проснувшись – знаю Ночь,
Любого Дня светлей.
Широкая известность пришла к ней благодаря свидетельствам, опубликованным священником местной церкви, который интересовался вопросами ментальной симпатии и бытием умерших. Он записал ее рассказ о брате и муже, о том, что она знает, как именно они страдали, как не могли избавиться от тяжкого груза своей ужасной смерти. Они подобны живым людям, получившим страшные раны: не могут думать ни о чем больше, ибо все силы уходят на исцеление и переживание боли. Я верю (сказала она), что со временем – хотя воистину нет ни времени, ни пространства там, где они пребывают, – их глаза и сердца откроются и они познают истинное свое состояние. Они были героями великого похода, и ничто не удерживает их от того, чтобы войти в блаженство. «Столь благодатное учение», – заключил преподобный.
Он указывает и на такое удивительное проявление ее симпатических способностей: если Анна прикасалась к одной из двух амбротипий, которые часто носила при себе, она сразу могла определить, который из мужчин изображен на ней, хотя рамки и футляры были одинаковыми. Пастор знал обоих: учил их грамоте в детстве, молился с ними тем утром, когда они отправились в свою часть, в день, когда сделаны были эти портреты. Она касалась изображенных лиц, пишет преподобный, так нежно, как мать касается глаз спящего ребенка. Он не мог тогда знать – сама Анна Кун едва ли это знала, – что без Вороны, оказавшейся рядом, Вороны, перегруженной нежеланными историями, она не смогла бы узнать истинные обстоятельства смерти и посмертия двух мужчин, запертых в деревянных, обитых бархатом ящиках.
Исход зимы. Голые, черные деревья окутал густой туман, поднявшийся от расцвеченной белыми полосами черной земли. Дарр Дубраули смотрел с высокой ветки, куда бы лучше полететь, и не видел ничего хорошего. Ниоткуда не слышно было вороньих кличей. Словно в этот миг он оказался единственной Вороной во всем мире. Переступая лапами по ветке, он повернул голову и заметил алое пятно среди молодых деревьев у речки.
Костер. Кто бы мог там развести огонь? Некоторое время Дарр просто смотрел, но костерок ни угасал, ни разгорался. Дарр почувствовал, как распахнулись его крылья. Он аккуратно сложил их, но крылья раскрылись вновь, словно понимали, куда ему нужно лететь, даже если он сам этого еще не понял. Но разве его это дело? Нет, не его.
Он сорвался с ветки и полетел к роще.
Оба сидели так же, как и прежде, смотрели в огонь своего воображаемого костра (Дарр Дубраули был уверен, что может без всякого вреда пролететь прямо сквозь него); костер не давал тепла, не для тепла он был нужен. Ворону они не заметили. Мужчины говорили по очереди, но не смотрели друг другу в глаза. С высокой ветки Дарр перебрался на нижнюю, а потом на пенек рядом.
Их языка он тогда не знал: это не было ни наречие Одноухого, ни язык Святых. Но они говорили, и смысл просачивался в него, и Дарр видел то, о чем они говорили. Словно уже столько раз побывал на полях битв, что мог видеть, не слыша.
Меня привалило лафетом, когда он перевернулся. Лошадь понесла, тащила его за собой. Запутался в поводьях, затоптала меня, на ноги упала пушка. Другие бежали мимо, не остановились, бежали, бросили меня там умирать и других тоже.
Примерно так; Дарр Дубраули может лишь дать мне несколько подсказок. Призрак у костра говорил тихо, сидел неподвижно, словно повторял это уже много раз, словно сам и был только этим рассказом.
Сколько мог, кричал, звал на помощь, просил воды, кровь булькала в горле, южане перепрыгивали через меня, гнались за нами, за ними, один мне на лицо наступил, другой ткнул штыком, до сих пор его вижу, зубы во рту, старик, шляпа мятая, вижу ее.
Он говорил, а Дарр Дубраули видел, как раны появляются на его теле, стоило о них упомянуть: вот глаз вывалился из глазницы под весом сапога, вот открылась кровавая дыра в груди. Раны появлялись и тут же исчезали.
А потом он замолчал, если вообще говорил. Мысли Дарра прояснились. Тогда начал другой.
Отослали шурина, а обещали, вместе служить будем, офицер сволочь, в патруль послал со взводом черномазых, а я же капрал только, никогда таких раньше не видел и с ними не говорил, отправили искать мертвых да хоронить. Южане нас поймали, на глазах у меня черномазых повесили, а те рыдали в голос, здоровыми ножами им причиндалы отрезали, кровь течет, потом меня застрелили, хоть я Господом Иисусом просил, пощадите, головой вниз в ручей меня швырнули. Там и лежу до сих пор.
Короткий, сумрачный день клонился к вечеру. В темноте костер не разгорелся, а поблек. Дарр Дубраули чувствовал отторжение, будто эти двое вложили в него что-то, от чего он не мог избавиться. Он отвернулся от них, отряхнулся, снова и снова, как его давным-давно научила Мать. Через некоторое время он обернулся – показать, что он им не вещь. Когда он посмотрел снова, оба уже уходили прочь меж черными деревьями.
Но ел ли он их там, где они лежали, в поле и у ручья? Может, и ел. Теперь ему так казалось.
Мужья, отцы, сыновья – их тысячами везли домой в багажных вагонах идущих на север поездов, в герметичных стальных гробах (если на это хватало денег), тела ведь разлагались. Их прежние враги тоже ехали домой, просто в другую сторону. На серебристых пластинках, которые на глазах Дарра и Ворон срывали с шей мертвецов, был выгравирован адрес, куда командир мог написать, чтобы сообщить родным и близким, где и как погиб солдат, но таких пластинок было не много. Об иных знали, потому что их товарищи или командиры исполняли их последние желания, передавали семьям, что они не знали страха, верили в Бога и в последний миг думали о маме. Куда больше находили последний приют на новых кладбищах, созданных специально для них возле бранных полей, но далеко не все могилы были отмечены, а их обитатели – известны могильщикам. Другие получили в посмертии чужие имена. В одной из таких могил лежит мой прадед.
Если станет известно наверняка, что они погибли, если кто-то поставит камень над их останками, они смогут жить – где-то в другом месте, в земле сердца. Если не будет известно, умерли они или нет, известно наверняка, они не смогут умереть: будут приходить снова и снова в ночи, стоять перед тобой со своими кровавыми ранами или являться внутреннему взору, какими были до войны, – мальчишкой с обручем, с грифельной доской, юношей, который сочинил стихи для кузины. Как это вынести?
Родители, жены и родичи тех, кого не нашли, чьи последние слова не записали, кого бросили безымянным в длинные траншеи бок о бок с другими, со временем потеряли всякую надежду похоронить своих солдат по-настоящему. Некоторые из них, те, чьи сердечные раны так и не зарубцевались, надевали черные платья и шляпки с траурной лентой, садились на поезда и ехали, чтобы в надежде и печали искать помощи у мужчин и женщин, которые овладели новой наукой духовидения и могли из земли живых достичь царства мертвых, услышать, как покойный говорит, что у него все хорошо, и повторить его слова слушателям: больше им ничего не оставалось.
Анна Кун была из таких людей.
Снова пришла весна, в полях пробились зеленые ростки кукурузы, и большой отряд Ворон, сильных, крикливых, с рождения выкормленных кукурузой, перелетал туда-сюда, бросая клич на подень и помрак, на поклюв и обрат, так что их слышали, но не видели, потому что они постепенно передвигались туда, где фермеры поставили воображаемых Людей из палок и соломы, чтобы отпугнуть птиц от богатства. Земли вокруг белого домика в этом году распахали и засеяли, как никогда прежде. Женщина стояла и смотрела – или казалось, что смотрела, – как работают мужчины, добрые, хорошие мужчины, но чужие. Когда Дарр Дубраули пролетал тем утром над домом, Собака подняла голову – и мальчик тоже. И снова Дарр оставил свой отряд и завернул к крыльцу. Она сидела на стуле с высокой спинкой, рядом стояла корзинка, из которой она доставала стручки и разламывала их так, чтобы горошины падали в миску на коленях. Она никогда не опускала глаз к корзинке или к миске и, хотя повернула голову к Вороне, когда Дарр, хлопая крыльями, опустился во дворе, смотрела словно не на него, а куда-то над его головой.
Дарр устроился на перилах крыльца и сложил хвост. Тихонько заворчал или хмыкнул, издал тот негромкий звук, смысл которого я так до сих пор и не понял. Она на миг прекратила работу, замерла с чуть приподнятыми руками, словно движение встревожит воздух или мир, лишит ее услышанного звука. Дарр повторил. Она аккуратно поставила миску на пол и встала. Дарр Дубраули снова отряхнулся, приготовился взлететь, но это не понадобилось. Он знал Людей много веков, знал, какие из них опасны, а какие – нет, даже если они, как она сейчас, приближались к нему бесшумно, словно охотники. На это потребовалась храбрость, но Дарр сидел совершенно неподвижно, когда ее рука коснулась его головы и задержалась, но касания он почти не ощутил. Он шевельнулся – просто показать, что заметил ее руку, – и женщина приподняла ладонь, а потом положила на шею и спину.
– Ворона, – сказала она.
Мне не совсем понятно, когда именно Дарр Дубраули понял, что Анна Кун не видит его, ничего не видит. Но он помнит, что она произнесла это слово, коснувшись его. Он не шевелился. Неподвижность – тоже стратегия: чем менее живым кажешься, тем меньше тебя замечают. И он замер, как птенец, выпавший в подлесок из гнезда, птенец, который знает, что родители рядом. Такой инстинктивный порыв он испытал под рукой Анны Кун, но были тому и другие причины, которые он не мог описать тогда и не может сейчас: возможно, облегчение; принятие; смирение. Это мои догадки. Анна тоже не шевелилась.
А потом инстинкт заставил его с криком взмыть в воздух, даже прежде, чем сознание отметило угрозу: из окна дома на него направили ружье. Мальчик. Скалит зубы. Ружье хлопнуло, из него вылетел желудь, дернулся и повис на ниточке. Но Дарр Дубраули уже улетел: последнее, что он видел, – испуганная мать отчитывает хохочущего сына.
Конечно, он вернулся. Она научилась узнавать его клич, останавливалась, когда слышала его на тропинке в саду или обходила дом, держась за веревки, которые ее свекровь натянула вокруг, чтобы Анна могла подышать свежим воздухом и не заблудилась. Он был ей нужен, она искала его там, куда могла дойти: иногда приносила еду, часто такую, какую он не мог есть. Но Дарру не нужна была еда, ему была нужна она. Он был болен, страдал от недуга, какого не знала прежде ни одна Ворона, даже Лисята, и хворь подтачивала его изнутри, как черви-паразиты, – однажды он видел, как измученная Ворона от них умерла, кожа треснула и наружу вывалилась червивая масса.
Он прилетал, чтобы сидеть рядом, терпеть ее пальцы, – он уже знал, что она может увидеть его только прикосновением. Прикосновением и другим чувством: тем, что касалось его почти неощутимо, как теплый дождь в роще Тсуг. Оно заставляло его отдавать ей то, чем он владел, все, что он видел и делал в последние годы, и не словами, но иначе, хотя я могу записать это лишь словами. То, что она снимала с него, поглаживая широкую спину, шепча что-то ему в лицо, оставалось с Дарром, хоть она и избавляла его от этого; и ее слова, хоть он их толком и не понимал, входили в него и оставались внутри. Он вспомнил Святую в изукрашенной коробке в каменном домике в центре аббатства: кости во тьме, но Святая произнесла слова, которые разом поймали и освободили его.
Так она узнала то, что узнал он. Кровь булькала в горле, просил воды. Меня застрелили, хоть я Господом Иисусом просил, пощадите. И о других тоже, обо всех непохороненных, взорванных, сгнивших, съеденных Свиньями, Собаками, Воронами, Стервятниками. Она не шевелилась, хотя он чувствовал, как все это течет от него к ней симпатическим потоком, чтобы (как и ее слова в нем) навсегда остаться в ней. Этого она хотела. Теперь она могла начать.
Явились новое небо и новая земля, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали.
Небо всегда оставалось далеким: земли посмертия лежат в конце долгого астрального пути; сияющий город, дальний берег. Теперь, когда все на земле стало ближе друг к другу благодаря поездам, пароходам и телеграфным линиям, небо тоже стало ближе. Далекие небесные царства, неописуемые, двенадцативратные, стали теперь ведомы – благодаря достижениям Ментальной Симпатии, – и оказалось, что они всегда были рядом, совсем близко, лежали поверх земного царства, всего в шаге от нас. Люди, умершие счастливыми в окружении близких, в родных домах, часто вообще не ощущают перехода между земной и небесной жизнью, могут даже полагать, что все еще живы: вот тропинка с цветами к знакомой двери; вот те, кого мы помним, те, кто жил прежде, – живут по прежнему образцу; вот накрытый стол, добрый запах угощения; вот яблоня и персиковое дерево там же, где и прежде, и на них полно плодов. Оттуда душа может взойти в дальние и высшие сферы, где бесчисленны солнца и планеты, где величайшие человеческие души превратились в ангелов, силы, облаченные в свет, – но если она решит остаться ближе к дому, с матерью и отцом, со своим мужем, в той земле, где мы никогда не стареем, никто ей не откажет.
Так было до Войны. До Войны прогресс на земле казался отражением прогресса на небесах. Земная Республика не только богатела, но и мудрела; принципы мира, любви и доброты наверняка распространятся следом за железными дорогами и едущими на запад фургонами. В отличие от Ворон старых владений Дарра Дубраули, Люди, связанные великой симпатической связью, знали, что такое Будущее: в эту землю они направлялись, истинная ее реальность крылась в них, а со временем должна была выйти наружу.
Несмотря на всю ее справедливость, благородство, необходимость – о которых говорил президент, – Война стреножила этот прогресс, утопила симпатию в ужасе, вернула Смерти прежние права. Если истинная Республика, которую выпестовали в своих сердцах симпатики, снова начнет приближаться, тем, кому даны талант и воля, придется столкнуться со страданиями, каких они прежде и вообразить не могли. Лишь войдя в страдания других всем своим существом, могут они надеяться освободить тех, чья ужасная смерть стала для душ ловушкой последнего предсмертного ужаса и горя. Вот что Анна Кун обрела через Дарра Дубраули: страдания, подобные мукам Матери Иисуса, подобные мукам самого Иисуса в темноте Сада. Если не может чаша сия миновать Меня, чтобы Мне не пить ее, да будет воля Твоя. За этой мукой пришла новая сила, едкая, как щелочь, что разъедает руки, но воспользоваться ею Анна Кун – и ее братья и сестры по духовной науке – хотела, поскольку это было необходимо: дотянуться до душ, опутанных собственной смертью, и освободить их. Ибо они обитают в счастии, стоят на его пороге, просто не знают этого:
За порогом, где падают тени,
Расстилается вечное лето.
Наверняка силы по другую сторону возьмутся за тот же труд. Наверняка там откроют огромные госпитали и больницы – просторные, чистые и временные, как те, что устраивает Санитарная комиссия, только во много раз больше. Там можно продолжить исцеление и спасение, не завершенные в смерти.
И труд во спасение там, как и здесь, есть труд познания.
И уже не важно, что физическая оболочка любимого, оставленное вместилище души, лежит неведомо где, не важно, что кости его не нашли упокоения: вот что Анна Кун говорила несчастным матерям в платьях из черного бомбазина, которые садились напротив нее за дрожащий круглый столик в гостиной. Все это душа оставила позади: она не упокоилась, да и не хотела успокоения. В бесконечности небес мертвые начинали жизнь более содержательную и хлопотливую, чем прежде на земле, и среди прочих дел им следовало обращаться к тем, кто еще обитает в теле, и наставлять их. Всякое общение усиливало связь живых и мертвых, и труд этот был столь же важен, столь же необходим, столь же полон головокружительными успехами и мучительными провалами, сколь прокладка трансатлантического кабеля, и, в точности как этот кабель, он уничтожал пропасть между участниками, просто пересекая ее. Связь между всеми существами, мгновенная, как движение электричества, – Переменный Ток, бегущий по всему простору Духа, которому, скорее всего, нет ни конца ни края.
Думаю, ощущение было таким. Нечто подобное они должны были чувствовать.
Однако в небесной системе передатчик и получатель не были связаны так же легко и крепко, как в системе телеграфа. Симпатические провода не были столь же надежны; послание, отправленное в то царство, могло достичь многих или вовсе никого – хотя те, что откликались на зов и, так сказать, выступали из неразборчивого гула голосов, почти всегда оказывались если не тем, кого звали, то, по меньшей мере, знакомым, который соглашался отыскать сына или брата той, чьи руки держала Анна Кун.
Бесценный фрагмент беседы я обнаружил в спиритистской брошюре, которую сберегла моя мать. Неизвестно, кто записал ее в конце 1860-х:
МИССИС КУН. Есть тут кто-то рядом? Мы приветствуем тебя. Да, кто-то есть. Голоса.
ПОСЕТИТЕЛЬНИЦА. Миссис Кун, кто говорит с вами? Это не…
МИССИС КУН. Тсс, я слышу. Это ты, Д.? Твоя мать здесь.
ПОСЕТИТЕЛЬНИЦА. Ох-ох, сыночек.
МИССИС КУН (одержима, другим голосом). Мама? Она здесь? Мамця?
ПОСЕТИТЕЛЬНИЦА. Д.! Он меня так называл. Ох, миленький.
МИССИС КУН (одержима). Мамця, мне страшно. Ничего не вижу.
ПОСЕТИТЕЛЬНИЦА. Родненький. (Плачет.)
МИССИС КУН. Не нужно бояться. Где ты? Можешь сказать нам, где ты?
Пауза.
(Одержима.) Холодно. Все погибли, я знаю. Тут ворона. Что-то на меня давит – но не чувствую. Ничего не чувствую. Не знаю, где я.
ПОСЕТИТЕЛЬНИЦА. Где мой мальчик? Попросите его сказать.
МИССИС КУН. Погодите. Терпение. (Слушает.) Д., здесь твоя мать. Здесь любовь. Да. Скоро ты утешишься.
ПОСЕТИТЕЛЬНИЦА. Скажите, что вы слышите, умоляю вас.
МИССИС КУН. Ушел. Я слышу… Говори!.. Нет, теперь тишина… Не плачьте, он вернется. Наверняка. Ну же…
Здесь фрагмент заканчивается.
В брошюре есть плохо пропечатанная фотография: Анна на стуле с прямой спинкой, сложила руки перед собой. Платье у нее, конечно, черное. На носу – пара овальных черных очков, которые, я думаю, она не носила в обычные дни, иначе Дарр Дубраули бы их запомнил. Волосы – тут они выглядят темными, хотя ее всегда называли светловолосой – разделены на пробор и стянуты на затылке.
Ворона. Признаюсь, я был ошеломлен, когда это прочел, и вдруг в глазах защипало: вот свидетельство, что мой друг был там. «Всё правда», – подумал я, хотя, конечно, никакое это не доказательство. Но что, если так?
И еще одно: среди духов, которые, по утверждению этой дешевой брошюрки (от которой сохранилась только половина), говорили с Анной, несколько раз упоминаются индейский вождь и монах. Оба говорили с ней по-английски, но кто знает, может, на небесах все говорят по-английски. Монах и индеец сами пришли к Анне или она призвала их потому, что ток шел через Дарра Дубраули? Не стоит слишком на этом сосредоточиваться, – похоже, многие медиумы слышали индейцев и говорили с ними. Как и с Джорджем Вашингтоном, и с Бенджамином Франклином.
Хватит.
Анна Кун потребовала от Дарра – впрочем, он и сам чувствовал себя обязанным это сделать для нее – отправиться так далеко, как он только может, и найти столько, сколько сможет, тех несчастных, что умерли страшной смертью: тех, кто не вернулся с войны, не перешел в иное состояние. Он должен был сидеть с каждым и выслушивать его, потому что каждая история, каждая катастрофа, каждая смерть – другая, ее нужно переживать заново, чтобы «медиум» – так стали называть того, кто стоял на перекрестке токов, передавал и принимал сообщения, – мог помочь им найти дорогу, совершить один-единственный необходимый шаг к свету.
Ради этого Дарр Дубраули стал тем, чем не была до него ни одна Ворона, – ночной птицей. Тех, кого он был призван отыскать, можно было увидеть и днем – он ведь видел их во множестве, когда они шли на север, чаще всего на рассвете или вечером, в тумане и мгле, как видел мужа и брата самой Анны. Но по ночам их было больше, они становились ярче на фоне темного мира.
Дарр всегда думал, что не может летать ночью, и даже теперь не уверен, что смог, не уверен, была ли та тьма ночью или другим местом, приходящим на смену дню. Он покидал стаю, когда она направлялась на ночевку, летел на высокую Сосну, с которой, как он знал, открывался хороший обзор, а там смотрел, как солнце садится и восходит иной мир. Так он узнал о восходе и заходе луны, видел белые звезды и обнаружил, что за ночь они поворачиваются на небе: одни идут на помрак за край черной земли, а другие встают на подне, будто стая летит. Он вспомнил Лисяту: мир круглый, и, если полететь достаточно далеко, вернешься туда, откуда улетел; неужели огоньки успевают это за одну ночь? Иногда он взлетал – взволнованный, напуганный. С высоты он видел Людей, собиравшихся вместе в одних местах, рассеянных в других. На дорогах и в поселениях их было больше: тусклые искры душ, похожие на цепочки костров, которые разжигали сородичи Одноухого, а Дарр в былые дни смотрел на них сверху.
Их было так много. Не все солдаты: он это знал, со временем научился отличать одетых в синее, усталых, изломанных Людей от других, чьи горести мерцали вокруг них: убитых в собственном доме, умерших от болезни, замерзших в хибарках, сожженных на кострах, убитых после рождения матерями, которые потом кончали с собой или были повешены. Мужчины, зарезанные в драках, попавшие в жернова станков, застреленные своими друзьями, многие – бывшие солдаты. Как бы близко он ни подходил к ним, сколько бы ни сидел рядом, он не узнавал историй, не узнавал судеб; он слышал тихий шепот душ, ощущал их ярость или горечь, но сам служил лишь посредником или собирателем их. Не убивай меня, Сэм, не убивай меня сейчас, не отправляй в Пекло, когда на мне все грехи того, что мы с тобой сделали. Анна Кун принимала от него истории, из ее слепых глаз катились слезы, ее пальцы набирали их, как ковшик – чистую воду из черной дождевой бочки. Он не мог рассказать эти истории, но владел ими. Днем, когда он кормился и летал с остальными Воронами, ночью, когда сидел на своей Сосне, они оставались с ним.
Жалость. Он чувствовал ее в груди, в прикрытых веками глазах, когда на рассвете устраивался спать в укромном месте. У него не было имени для этого чувства на языке Ка; не было имени потому, что он был первой Вороной, которая его испытала. Жалость к ним, к чудовищным сложностям жизни, которые они сами для себя воздвигли, трудясь беспомощно и беспрестанно, как пчелы, что строят соты, но в их сотах не было меда, как ему теперь казалось. Бесполезные, бесполезные и, хуже того, – ненужные: труды их жизни, битвы и смерти, и всё – их собственных рук дело. Он распахивал крылья, чтобы улететь, улететь от этой жалости, но не мог, неуклюже складывал их, кланялся с открытым от жалости клювом.
Если бы только он не отправился в Имр. Ибо из Имра он принес жалость в Ка и не мог теперь от нее избавиться. Он видел землю и ночь, как видят Люди, и это не было иное место, отличное от их дневного мира. Мир теперь стал единым, Имр стал единым, и Дарр оказался в нем.
Вороны приметили, что Дарр Дубраули часто летает к белому дому на холме, что он не боится тамошних Людей и животных. Об этом можно было сплетничать, как и о любом другом необычном деле.
– Так какая тебе от этого польза? – спросила его Ке Ливень.
Лето близилось к концу, и дюжина Ворон лежала на разогретом берегу реки, раскинув крылья и прикрыв глаза.
– Да ничего особенного.
– Ага, понятно.
Ке Ливень была птицей худой и подозрительной. Не то чтобы она подозревала, будто Дарр Дубраули что-то скрывает, но не похоже на Ворону – делать что-то за просто так.
– Если понадобится помощь, дай нам знать, – сказала она. – Отвлечь Собаку. Отогнать Уток от мелких Утят.
– Конечно.
– Все за одного, – сказала Ке Ливень, вовсе не такая сонная, как казалось. – Верно?
«Берегись, берегись! – заголосили дозорные на высоких деревьях. – Ружье, ружье!» Неохотно, лениво ошалевшие от жары Вороны взлетели и посмотрели, куда указывали крики. Вот он, охотник, прячется за высокой травой, наверное, думает, что его не видно; Вороны-то его точно видели, различали цвет его шляпы, цвет его глаз даже. Это был мальчик из белого дома, стрелявший в Дарра из окна, а потом из-за сарая.
– Это не ружье, – сказал он.
– Точно ружье, – возразила Ке Ливень.
– Оно-то ружье, но вреда от него не будет.
– Да ну?
– Смотри, – сказал Дарр Дубраули.
Он напряг размякшие на солнце крылья и взлетел. Пролетел низко и медленно над тем местом, где прятался мальчик, и тот резко повернулся со своим ружьем, чтобы не терять Дарра из виду. А потом послышался жалкий тихий хлопок. Дарр Дубраули возвратился туда, где на деревьях сидели остальные Вороны.
Избыток осторожности полезней ее недостачи. Вскоре после этого Вороны заметили, что к ним подбирается тот же мальчик, ползет на животе с ружьем в руках. Они рады были повеселиться и подобрались ближе, кричали другим: «Сюда! Сюда!» Мальчик вскинул ружье и прицелился, а потом послышался настоящий выстрел. Пуля разметала ветки и листья, пронеслась среди Ворон.
– Не ружье, значит, – довольно жестко бросила Дарру Ке Ливень. – Вреда не будет, значит.
Что тут было делать? Дарр поклонился, пожал плечами и промолчал.
С того дня они пристально следили за мальчиком. Он всегда приходил один, ближе к вечеру, и не уходил до самого заката. Следующей весной он убил первую жертву – подростка, которого подстрелил благодаря удаче и неопытности юной Вороны. Родители юнца кричали и ругались, но не рискнули подлететь ближе, а вскоре к ним присоединились другие Вороны. Все они видели, как мальчик пинает мертвую птицу с холодной яростью. Когда он остановился, труп на земле уже мало походил на Ворону.
Его звали Пол. Он ненавидел Ворон; впоследствии он этим прославится. Ненавидел слепоту матери; ненавидел отца за то, что погиб. Но больше всего он ненавидел Ментальную Симпатию.
Когда Пол подрос, ему вменили в обязанность ездить в двуколке на станцию, забирать там Посетителей матери (так их всегда называли) и везти домой. Он же принимал от них монеты и конверты с долларами, которые они не хотели навязывать Анне, – разные суммы, по их собственному выбору, никто из домашних цены им не говорил. Иногда чьи-то мать или отец брали Пола за руку и пытались достучаться до него, глядя в глаза, но он только возвращался к двуколке с лошадкой и влезал на козлы. По дороге в город он видел Ворон на ветках деревьев и в небе. Тогда он натягивал поводья и вертел головой: он уже повзрослел и понимал, что, если любимая Ворона его матери – та, с белым пятном на щеке, – захочет его выследить издалека, он ее не сможет увидеть. И разумеется, Дарр Дубраули выслеживал его, оставаясь невидимым, – скорее всего, Пол не знал, что Ворона видит в четыре раза дальше и в три раза лучше, чем любой из нас. Но Дарр думал об этом юноше куда меньше, чем юноша думал о нем.
Великое содружество мертвых, которое на время так приблизилось к миру живых, что казалось от него неотличимым, вновь начало отдаляться. Возможно, старшие духи уже завершили свой труд и увели заблудших духов войны к блаженству – тот самый труд, которому посвятила себя и Анна Кун; возможно, они отчасти потеряли интерес к живым, отвернулись ко вложенным сферам высших миров и бесконечности за ними. Не знаю. Дарр Дубраули продолжал работать, высматривал души в ночи, но, как огромные стаи Странствующих Голубей, которыми любовались многие Вороны и которые со временем становились все меньше и меньше, стаи блуждающих мертвецов сократились.
В то же время началось великое движение, призванное счесть, найти, откопать и почетно похоронить столько павших, сколько возможно, – и длилось оно много лет. Семьи наконец смогли уложить венки на могилы своих родных; тех, что приносили венки к чужим костям, препроводили к другим, рассказали другую историю. Но все равно более половины погибших, северян и южан, так и не были найдены; плуг снова превратил поля битв в обычные поля, и еще десятки лет он иногда выбрасывал наверх пожелтевший череп или потемневшую медную пуговицу. Среди ненайденных остались и двое мужчин Анны Кун. Она провела их через Великую Трансформацию, как стало принято называть этот переход, но так и не узнала – ни от них самих, ни от Вороны, – где лежат их тела; она пыталась найти утешение в том, что они наверняка и сами не придавали этому значения.
Ворона оставалась с ней. Со временем пепельные волосы Анны поседели, стали совсем белыми. Она перестала помогать скорбящим – уже не знала, как это сделать; искусство или наука, которую она практиковала, оказалась в руках обманщиков и шарлатанов, изготовителей поддельных снимков с призраками, коммивояжеров и ряженых. Они со свекровью жили на армейскую пенсию и деньги, которые присылал домой ее сын. Хотя Анна почти перестала беседовать с мертвыми, она часто говорила сама с собой; иногда издавала тихое мяуканье, которое, как выяснил Дарр Дубраули, называлось «пением»:
Отряд ангелов, постой!
Встаньте, встаньте предо мной.
Иногда она называла имена – Людей и вещей, которых хотела, но не могла коснуться. Так Дарр Дубраули выучил много слов ее наречия; ее сын вырос и уехал, поэтому Дарр был допущен на кухню (но только туда), где мог находить для нее то и это, каркая или постукивая по вещи клювом. В саду она останавливалась и называла цветы, которые, видимо, узнавала по запаху (чем очень удивила Дарра). Со времен сомнамбулизма она сохранила некоторую способность видеть в темноте, – видеть то, чего не видели ее глаза. Летними вечерами она стояла у поля, где ветер колыхал высокую траву, залитую белым светом заходящего солнца, а потом говорила что-то вроде: «А теперь она кажется мне прекрасными нестрижеными волосами могил». А он стоял у нее на плече, и ему ерошил перья ветер, который приносил ей звуки и запахи поля, и он думал: «Почему она так сказала? Почему Люди такое говорят? Могила под травой, да, но ведь не тут; и трава – не волосы, которые нужно стричь. И траву на могилах подстригают, Люди это делают». Но однажды вечером, когда далекий рокот грома и косой луч так бежали по высокой траве под ветром, что она словно пошевелилась, Дарр Дубраули изменился внутри и понял, что имела в виду Анна Кун, когда говорила так. Смысла больше не стало, конечно, но он понял, что́ может заставить ее такое сказать. Веками он слышал, как Люди говорили такие вещи, и раздраженно отмахивался от этих глупостей, а теперь – вдруг – понял. Прекрасные нестриженые волосы могил. Потом он повторял это про себя всякий раз, когда жизнь Людей и их мертвых снова становилась для него неразрешимой загадкой: и золотисто-зеленый ветер, и печаль Анны, и его собственная грусть сливались в словах, которые мог услышать только он сам.
Я не смог отыскать дату смерти Анны Кун, что странно, хотя в некотором смысле закономерно. Это случилось зимой, ближе к концу века. И в какой бы день она ни ушла, Дарр Дубраули это почувствовал, ощутил ее смерть. Он ее не видел и не видел в тот день опущенные шторы, черный фургон и длинный ящик; не отличил бы похоронный звон церковных колоколов от воскресного. Но он почувствовал и понял. Они так долго были сплетены воедино, что потяни одного, ощутит другой: и смерть не разорвала эти нити.
Он уже давно бросил свои ночные дежурства, но тем зимним вечером вновь оказался на старой Сосне на закате. Он не удивился, заметив ее в сумерках, Анна шла босиком по укрытой снегом земле, в белой ночной рубашке, быть может, одной из тех, в которых она ходила во сне в детстве. Она словно шла по тропинке над самой землей, но шагала уверенно. Дарр сорвался с Сосны, чтобы лететь за ней. Он говорит, это было похоже на то, как он летел за Лисьей Шапкой, когда она стала Святой в белом и вела Брата: она вроде бы видела, но не смотрела, знала, но не замечала. Потом она поднялась на холм, где стояло нечто, какая-то конструкция, которую Дарр не мог толком разглядеть или понять, и к ней Анна устремилась без лишних раздумий, словно это был ее дом и она возвращалась туда, закончив дела или окончив путь. И больше он ничего не может рассказать. Вскоре – он не может объяснить, как скоро, – все закончилось, будто огонь прогорел.
Я думаю (и если мы с Дарром Дубраули связаны хотя бы так, как он был связан с Анной Кун, в этом можно быть уверенным), Анна подступила к двери и вошла в нее. Когда он рассказал мне о той ночи, я ее явственно увидел: высокие двойные створки в раме из крепкого, без прикрас обработанного дерева. Возможно, распахнутые. В любом случае они открываются от ее касания: самого легкого касания, Ночь за дверью светла. Надеюсь, что так. Надеюсь (хотя какой прок, какой толк от моей надежды?), что среди тех, кто ждал ее там, стояли два молодых человека в ярко-синих мундирах с желтыми нашивками на рукавах. Они шагнули к ней, а она к ним. И стали одним целым.