Книга: Монашка к завтраку
Назад: Кинфия
Дальше: Смерть Лалли

Книжная лавка

Вот уж где, казалось бы, книжной лавки никак быть не должно. Все остальные торговые предприятия по соседству создавались с прицелом на удовлетворение самых насущных житейских нужд суетливой убогости окрестностей. Этой улице (одной из основных магистралей города) обманчивый блеск и жизнь придавал поток быстро проносящихся машин. Улица оставляла впечатление почти воздушной, почти веселой. Но повсюду вокруг из сырости прорастали огромные пространства трущоб. Обитатели делали покупки на главной улице: они шли мимо, держа в руках куски мяса, нездоровая липкость которых проглядывала даже сквозь оберточную бумагу, они торговались, сбивая цену на линолеум у дверей обойщика, женщины – в черных шляпках и черных шалях – шаркающей походкой направлялись на рынок за продуктами с расползшимися сумками из плетеной соломы. Разве таким покупать книги, гадал я, и зачем? А вот поди ж ты, стоит себе: крохотная лавчужка, и витрина уставлена полками, и бурые корешки книг. Справа – большой торговый центр, заполонивший чуть не весь проход на улице своей баснословно дешевой мебелью, слева – занавешенные, неболтливые окна какого-то пункта питания, возвещавшего рублеными белыми буквами достоинства шестипенсовых обедов. А между – такая узенькая, что лишь едва-едва не дает слиться воедино питанию с мебелью, – эта маленькая лавка. Дверь и четыре фута витрины – вот и весь ее вид с улицы. Сразу понятно: литература здесь роскошь, она заняла подобающее ей место в этом краю насущнейших потребностей. И все равно утешало уже то, что лавка как-то перебивалась, определенно перебивалась.
Владелец стоял в дверях – маленький, седобородый старичок с очень живыми глазами по углам очков, оседлавших его острый нос.
– Торговля хорошо идет? – поинтересовался я.
– Во времена моего дедушки шла лучше, – сообщил он, печально покачивая головой.
– С каждым поколением мы все больше омещаниваемся, – высказал я догадку.
– Это все наша дешевая печать. Эфемерное одолевает нетленное, классическое.
– Эта журналистика, – согласился я, – или, говоря точнее, эта жалкая банальщина – проклятие нашего века.
– Годна только для… – Он зашевелил пальцами рук, словно прищелкнуть хотел, как будто подыскивал подходящее слово.
– Для растопки.
Старичок с торжествующим напором поправил:
– Нет. Для канализации.
Я ответил на его порыв сочувственным смехом и сказал:
– Мы с вами чарующе едины во взглядах. Не позволите мне немного полюбоваться на ваши сокровища?
Внутри лавки царил бурый сумрак, пронизанный запахом старой кожи и той мельчайшей нежной пыли, что льнет к страницам забытых книг, словно бы предохраняя их тайны подобно сухому песку азиатских пустынь, под которым (все еще в невероятной целостности) лежат сокровища и мусор тысячелетней давности. Я раскрыл первый же подвернувшийся под руку том. Это оказалась книга цветных иллюстраций образцов модной одежды, искусно подкрашенных от руки пурпуром и лиловым, густо-малиновым и малиновым посветлее, кирпично-красным и теми тающими оттенками зеленого, которые предшествующее поколение называло «страданиями Вертера». Красавицы в кринолинах с величавостью павильонных кораблей проплывали по страницам. Их ножки были тоненькими, плоскими, черными, словно чаинки, стыдливо выглядывающие из-под юбок. Их овальные лица в обрамлении волос воронова крыла с отливом несли выражение безукоризненной чистоты. Я подумал о наших современных моделях с их высокими каблуками и круто изогнутыми стопами, с их приплюснутыми лицами и выпяченными губами, сложенными в обещающую улыбку. Тут без труда уверуешь в деградацию. Я легко поддаюсь символам: есть в моей натуре что-то от Куорлза. Ум мой к философии не склонен, и я предпочитаю видеть абстракции выраженными в конкретных образах. А тогда мне пришло в голову: если бы мне понадобился символ для изображения святости брака и влияния домашнего очага, я бы не нашел ничего лучшего, чем две черные ножки, что благопристойными чаинками проглядывают из-под краешка широких обманчивых юбок. А вот высокие каблуки и породистые стопы должны бы изображать… ну, словом, обратное.
Поток моих мыслей прервал старческий голос:
– Я так полагаю, вы разбираетесь в музыке? – спросил владелец лавки.
А? Да, немного – и он протянул мне увесистый фолиант.
– Вы когда-нибудь слышали это? – последовал вопрос.
«Роберт-Дьявол»… Нет, никогда не слышал. И не сомневался, что это пробел в моем музыкальном образовании.
Старичок взял книгу и откуда-то из сумрачных тайников лавки подтащил к себе стул. И только тогда я заметил нечто поразительное: то, что я, мельком глянув, принял за обыкновенную стойку, предстало теперь передо мной как пианино – какое-то квадратное, незнакомой формы. Старичок сел за него и сказал, повернувшись ко мне:
– Вы должны извинить любые нелады в тональности. Это ранний Бродвуд, из Джорджии, знаете ли, и он немало послужил за свои сто лет.
Он поднял крышку, и пожелтелые клавиши оскалились на меня в темноте, как зубы старой лошади.
Старичок пошелестел страницами, пока не отыскал нужное место.
– Балетная музыка, – сказал он, – она превосходна. Послушайте вот это.
Его костистые, немного дрожащие руки вдруг с удивительным проворством запорхали, и возникла – слабая и звенящая на фоне рева уличного движения – веселая кружащаяся музыка. Инструмент изрядно дребезжал, и громкость звука была слабенькой, как струйка заморенного засухой ручейка, но все равно мелодию он держал, и мелодия звучала – прозрачная, воздушная.
– А теперь – застольная песня! – вскрикнул старичок, взволнованно распаляясь игрой. Он исполнил череду аккордов, забираясь в тональности все выше и выше до критической точки – настолько по-оперному возвышенной, что явно пародировала тот миг напряженного возбуждения, когда певцы в порыве страсти бросаются в объятия друг другу. А вот зазвучал и застольный хор. Так и представляешь себе мужчин в плащах, буйно веселящихся за столом, уставленным пустыми картонными бутылями.
Versam’ a tazza piena
Il generoso umor…

Голос старичка срывался и в нем проскальзывали визгливые нотки, зато его восторженность искупала все огрехи исполнения. В жизни никого не видел, кто бы настолько всей душой отдавался бражничеству.
Он перевернул еще несколько страниц.
– А-а, «Адский вальс», – воскликнул он. – Это хорошо.
Последовала грустная прелюдия, а затем мелодия, не настолько уж и адская, как можно было бы ожидать, но все равно вполне приятная. Я глянул через плечо на слова и запел под аккомпанемент:
Demoni fatali
Fantasmi d’orror,
Dei regni infernali
Plaudite al signor.

Проехавший мимо громадный грузовик, развозивший пиво, так взревел своим двигателем на пару, что напрочь заглушил последнюю строку. Руки старичка по-прежнему порхали над пожелтевшими клавишами, рот у меня открывался и закрывался, только не было слышно ни звука – ни слов, ни музыки. Как будто бесы роковые, ужаса виденья, устроили внезапный набег на это мирное, притаившееся местечко.
Я глянул на улицу сквозь узенькую дверь. Машины неслись нескончаемым потоком, мимо спешили мужчины и женщины с застывшими лицами. Все они – ужаса виденья, адское государство – вот их обиталище. Там, снаружи, люди жили, подчиняясь тирании вещей. Каждое их действие диктовалось простой материей: деньгами, либо орудиями их ремесла, либо не нуждавшимися в мысли законами привычки и удобства. А вот здесь я, похоже, защищен от вещей, живя в отрыве от действительности, здесь, где бородатый старичок, немыслимо как уцелевший от каких-то иных времен, неудержимо играет музыку любви, невзирая на то, что видения ужаса то и дело заглушают ее звучание своим ором.
– Так как, берете? – Голос старичка пробился сквозь мои мысли. – Я уступлю ее вам за пять шиллингов. – Он протягивал этот толстенный ветхий фолиант мне. По лицу его было видно, как мучительно он беспокоен. Я понял, как страстно жаждал он получить мои пять шиллингов, как они – бедняга! – нужны ему. Значит, он, подумал я с неосознанной горечью, значит, он просто представление мне устроил, как дрессированный пес. Его отрешенность, его культура – всего-навсего деловой трюк. Меня взяла обида. Букинист оказался просто одним из видений ужаса, вырядившимся в маскарадное облачение ангела этого своего рода комического рая созерцательности. Я дал ему две монеты в полкроны, и старичок принялся обертывать книгу бумагой.
– Говорю вам, – причитал он, – мне жаль с нею расставаться. Я привязываюсь к своим книгам, знаете ли, но им всегда приходится уходить.
Он вздохнул с такой явной подлинностью чувства, что я раскаялся в суждении, какое вынес по его поводу. Он был невольным обитателем адского царства, таким же, как в общем-то и я сам.
Снаружи уже выкрикивали заголовки вечерних газет: судно затонуло, траншеи захвачены, кто-то произнес новую зажигательную речь. Мы обменялись взглядами: старый книготорговец и я, – ничего не говоря. Мы понимали друг друга без речей. Вот тут мы – в особенности, а вот тут – все человечество в общем, и над всеми царит гадливое торжество вещей. В этой непрерывной бойне людей, в вынужденной жертве этого старичка равно торжествует материя. И шагая к дому через Риджент-парк, я тоже убедился в торжестве материи над собой. Книга моя была бессовестно тяжелой, и я все пытался сообразить, что, скажите на милость, стану я делать с клавиром «Роберта-Дьявола», когда приду домой. Он станет лишь еще одной вещью, которая придавит и подомнет меня, мешая двинуться, она уже, в этот вот миг была очень… у-у, омерзительно тяжела. Я перегнулся через перила, окружавшие декоративный водоем, и, как мог неприметно, без нарочитости, позволил книге упасть в заросли кустов.
Я часто думаю: было бы лучше всего не пытаться искать решения для сложности жизни. Жизнь сама по себе достаточно тяжела, чтобы еще больше осложнять ее ход размышлениями о ней. Самое мудрое, наверное, это принимать как должное «гнетущую для человечества судьбу родиться по закону одному, во власти ж оказаться – у другого» и оставить все как оно есть, не делая попыток примирить несовместимое. О, глупая замысловатость всего этого! А я ведь, помимо прочего, еще и пять шиллингов попусту потратил, что, знаете ли, серьезное дело в наши тощие времена.
Назад: Кинфия
Дальше: Смерть Лалли