Смерть Лалли
Море покойно дышало, галера, прижавшись к прозрачной воде, медленно, ритмично покачивалась в такт его сонной жизни. Внизу, в самых глубинах кристально чистого Средиземного моря по белому песку дна лениво, длинным темным пятном колыхалась ее тень, очень медленно, чуть вперед, чуть назад; зеленая мгла двигалась едва заметно, очень медленно, туда – сюда. Иногда появлялись рыбы; они то зависали, неспешно поводя плавниками, то легко и до невероятия быстро куда-то срывались; и их обездвиженность и рывки, казалось, не имели цели; их жизнь казалась таинственной и непознаваемой, как жизнь ангелов.
На галере стояла полнейшая тишина. В вонючем трюме под палубой, сидя на узких банках, спали прикованные цепями гребцы. Матросы на палубе тоже спали или, рассевшись небольшими группками, играли в кости. Передняя часть палубы, судя по всему, предназначалась для знатных пассажиров. Двое, мужчина и женщина, устроились на лежанках, их лица, полуголые руки и ноги расцветила красная тень от большого натянутого над ними тента.
Как прослышали моряки, на борту у них находился благородный господин со своей наложницей. Они плавали в Скандерун и теперь возвращались домой в Испанию. Гордые, как черти, эти испанцы. Господин обращался с матросами, будто с рабами или собаками. Женщина еще ничего, но такую мордашку и пару грудей можно найти и в родной Генуе. При одном взгляде на нее кого-нибудь из моряков с другого конца галеры обладатель наложницы приходил в бешенство. Одного он ударил за то, что тот ей улыбнулся. Проклятый каталонец, ревнивый, как старый олень. Они желали ему оленьих рогов и оленьего же нрава.
Даже под тентом было очень жарко. Мужчина очнулся от беспокойного сна и потянулся туда, где на маленьком столике подле него стояла глубокая серебряная чаша с вином, смешанным с водой. Он сделал глоток; вино, теплое, как кровь, ничуть не охладило горло. Он повернулся и, облокотившись, посмотрел на спутницу. Она лежала на спине и, приоткрыв рот, ровно дышала – еще спала. Он наклонился и ущипнул ее за грудь. Вскрикнув от боли, она испуганно подскочила.
– Зачем ты разбудил меня? – спросила она.
Он рассмеялся и пожал плечами. У него и в самом деле не было причин будить ее, кроме разве той, что ему не нравилось, когда она спокойно спит, в то время как он бодрствует, испытывая неудобства от жары.
– Жарко как никогда, – сказал он, получая мрачное удовольствие при мысли о том, что теперь ей придется мучиться так же, как и ему. – Вино вместо того, чтобы охлаждать, палит. Солнце, кажется, вообще никогда не сядет.
Женщина надулась.
– Ты больно ущипнул меня. И все равно не понимаю, зачем было меня будить.
Он опять улыбнулся, на сей раз с похотливым добродушием.
– Мне захотелось тебя поцеловать, – сказал он и властно провел рукой по ее телу, как гладят собаку.
Внезапно предвечерний покой был нарушен. Тишина воздуха сотряслась от сильного шума, комканого, рваного. Рокочущий гул низких голосов, бой барабанов и скрежет металла прорезали громкие крики.
– Что там еще в городе? – с тревогой спросила женщина любовника.
– Бог его знает, – ответил тот. – Наверно, псы-язычники что-то не поделили с нашими.
Он встал и подошел к поручням галеры. В четверти мили за гладкими водами залива виднелся маленький африканский городок, который они остановились посмотреть. Ярко, беспощадно четко освещало его солнце. Небо, пальмы, белые дома, купола, башни были выделаны словно из какого-то прочного металла и покрыты слоем эмали. В обе стороны разворачивалась гряда низких красных холмов. Солнечные лучи высвечивали все до малейших подробностей, так что у наблюдателя пропадало ощущение расстояния. Будто картина была нарисована в двух измерениях на плоской поверхности.
Молодой человек вернулся под навес к лежанке и прилег. Было жарко как никогда, по крайней мере так казалось, после того как он приложил усилия, для того чтобы встать. Он задумался о высокогорных прохладных пастбищах, где далеко внизу, не видно глазу, в глубоких руслах приятно журчат реки. О свежих ароматных ветрах – не тех, что дышат лишь пылью и пламенем. Об узких темных овалах теней от кипарисов, о зеленой прохладе каштановых рощ, менее густой, текучей, прозрачной. О людях, которые – он не забыл – сидели под деревьями, молодые, ярко, нарядно одетые, их жизнь – сплошное веселье и услада. Песни, что они пели, – он припомнил голоса и вереницу танцоров. И запахи – одна танцорка оказалась близко, – слабый дурманящий дух женского тела. Он помнил их рассказы; один особенно высветился в памяти, прелестный рассказ о волшебнике, который предложил превратить в кобылу одну крестьянку и дурачил ее мужа, забавляясь с ней у того на глазах, а потом, когда не смог превратить ее обратно в женщину, очаровательно извинился. При этих воспоминаниях испанец улыбнулся сам себе и, протянув руку, коснулся наложницы. Грудь под пальцами была мягкая, влажная от пота; у него возникло неприятное ощущение, что женщина расплывается от жары.
– Зачем ты меня трогаешь? – спросила она.
Он не ответил и, отвернувшись от нее, задумался о том, как же люди будут воскресать во плоти. Это представлялось странным, учитывая столь явную активность червей. А если воскресать будут в старом теле? Он содрогнулся, вообразив себе, во что превратится эта женщина в шестьдесят, семьдесят. Станет неописуемо отвратительной. Старые мужчины тоже мерзкие. От них несет, глаза слезятся, блестят, как у оленей. Он решил, что убьет себя, прежде чем придет старость. Сейчас ему двадцать восемь. Он отпустил себе еще двенадцать лет. А потом он положит всему конец. Его мысли померкли и растворились во сне.
Пока он спал, женщина смотрела на него. Хороший, думала она, хотя иногда жестокий. Он отличался от других известных ей мужчин. Раньше, в шестнадцать, только вступая на поприще любви, она считала, что в постель ложатся одни пьяные. Все мужчины были грязные и походили на животных; она считала себя выше их. Но этот благородный. Она не понимала его; его мысли оставались для нее загадкой. Она чувствовала себя ниже и боялась его самого и этих его проявлений жестокости; но все-таки он хороший и волен делать с ней что угодно.
Издалека послышались весла – ритмичные удары о воду и скрип. Кто-то окликнул, и в пугающей близости, с расстояния вытянутой руки моряк крикнул в ответ. Молодой человек подскочил.
– В чем дело? – спросил он, сердито повернувшись к девушке, словно возлагая на нее ответственность за то, что прервали его неглубокий сон.
– Кажется, лодка, – ответила она. – Похоже, возвращается с берега.
Люди взобрались из лодки на борт, и все застоявшееся живое, что было на галере, возбужденно слетелось на них. Они стали центром водоворота, куда устремились все. Даже молодого каталонца при всей его ненависти к вонючим генуэзским матросам затянул этот поток. Все заговорили разом, и в общем гаме вопросов и ответов толком невозможно было ничего разобрать. Гул перекрывал высокий голос маленького юнги с лодки. Он обегал всех по очереди и повторял:
– Я в одного попал. Слышите, попал. Камнем в лоб. Кровища так и хлынула. О, если бы вы только видели! – Он невольно приплясывал от возбуждения.
Капитан поднял руку, требуя тишины.
– Так, по очереди, – велел он, и когда воцарился относительный порядок, ворчливо добавил: – Прямо как свора собак над костью. Ты, боцман.
– Я в одного попал, – повторил юнга.
Кто-то дал ему подзатыльника, и он затих.
Когда затянувшийся рассказ боцмана по лабиринту не относящихся к делу замечаний, преодолевая бесчисленные препятствия в виде уточнений и реплик других участников, достиг-таки логического завершения, испанец вернулся к своей спутнице под тент, снова приняв обычный безразличный вид.
– Чуть не в клочья разодрали, – вяло ответил он на ее нетерпеливые расспросы. – Эти, – испанец махнул рукой в направлении города, – забросали камнями старика, проповедовавшего веру. И бросили его мертвого на берегу. Нашим пришлось бежать.
Больше ей ничего не удалось из него вытащить. Он отвернулся и сделал вид, что хочет спать.
* * *
Ближе к вечеру к ним подошел капитан. Это был крупный красивый мужчина, в густой черной шевелюре блестели золотые серьги.
– Божественное Провидение, – церемонно начал он после обычных вежливых фраз, – призвало нас исполнить весьма важное дело.
– Вот как? – отозвался молодой человек.
– Ничуть не меньше, – продолжил капитан, – как спасти от когтей неверных и язычников бесценные останки святого мученика.
Тут капитан оставил высокопарный стиль. Было очевидно, что он тщательно продумал эти благочестивые фразы, так гладко они сошли у него с языка. Однако теперь ему не терпелось продолжить рассказ, и он продолжил куда проще:
– Если бы вы знали эти воды так же, как я – а я уже почти двадцать лет тут хожу, – вам бы наверняка было известно об этом святом человеке, которого проклятые арабы – да погубит за это Господь их души! – забили до смерти. В свое время я много слышал о нем, и не только хорошего; потому что, сказать правду, он больше навредил своими проповедями честным христианским торговцам, чем сделал добра язычникам с их черными душами. Как я говорю, оставь пчел в покое, и если можно спокойно урвать с них немножко меда, тем лучше; так нет, он ковырялся палкой в ульях и навлекал неприятности и на себя, и на других. А я считаю, оставь их в покое с их бесами и бери в этих адских краях, что можешь. Но погиб он все ж таки святой смертью мученика. Да упокоит Господь его душу! Удивительная штука – мученик, поди ж ты, где уж нам понять, что все это значит.
Говорят еще, он умел делать золото. Мое мнение, что Богу и людям куда больше понравилось бы, если бы он остался дома, варганил монеты и раздавал их беднякам, чтобы не надо было больше работать и ломаться за кусок хлеба. Да-а, понимал толк в золоте, да и в книгах тоже. Мне рассказывали, его звали Просвещенным Доктором. Я-то его знаю как простого Лалли. Слышал про него, про простого Лалли, от своего отца, правда, сплошные непристойности.
Мой отец вкалывал тогда корабельным плотником на Менорке… когда ж это было? Лет пятьдесят-шестьдесят назад. Так вот, он его знал и часто про него рассказывал. Беспутный был пес, скажу я вам. Пил, таскался по бабам, играл в кости, всех перещеголял, а между запоями, говорят, писал стихи, да такие, что мало кто может. И вдруг он все это бросил. Раздал земли, отошел от прежних собутыльников, удалился отшельником в горы и жил там один, как лис в норе, высоко над виноградниками. И все из-за женщины и из-за своей нежной утробы.
Моряк умолк и отпил немного вина.
– А что сделала эта женщина? – с интересом спросила девушка.
– Эх, да не в том дело, что она сделала, а в том, чего она не сделала, – ответил капитан, покосившись на нее и подмигнув. – Она его не подпускала – только один раз, только один раз; это-то и привело его на путь мученичества. Но я забегаю вперед. Сейчас, соберусь.
Она была знатная дама на острове, по-моему, из какого-то там замка. Выскочило у меня из головы, как ее звали… Анастазия, что-то в этом роде. Так вот, Лалли воспылал к ней страстью, воздыхал и ходил за ней не знаю сколько месяцев и лет. Но ее добродетель, понимаете ли, стояла твердо, как судейский трон. Ну, а в конце концов случилось вот что. Все просочилось потом, когда он уже ушел отшельником в горы. Случилось, значит, вот что. Она наконец говорит, приходи, дескать, и назначает ему уединенное, интересное такое место и время, а именно: в ее комнате с наступлением ночи. Можете себе представить, как он завивает волосы, моется, душится, бреется, жует анис, натирается мускусом или чем там еще мажутся развратники. И вот он идет, мечтает о головокружительных экстазах, предвкушает невыразимые наслаждения. Приходит, а дама какая-то грустная. Ну ладно, она вообще такая, но тут-то мужчина вправе ожидать хотя бы улыбки. И все-таки он, не смутившись, бросается к ее ногам, описывает ей свое плачевное положение, говорит, что страдал семь лет, больше ста ночей глаз не смыкал, превратился в тень, словом, погиб, если она над ним не сжалится. Она грустно так – но понимаете, она вообще такая – говорит, мол, готова тебе отдаться и тело мое в твоей власти. И с этими словами позволяет ему делать с собой, чего он хочет, но все как-то грустно. «Ты моя, – говорит он, – ты вся моя». И расшнуровывает ей лиф, чтобы это самое доказать. Но он ошибся. У нее на груди уже пригрелся другой любовник, и поцелуи его были еще какими страстными, он отцеловал ей половину левой груди. От соска и вниз ее всю выгрыз рак.
Ничего себе… Да такую мерзость можно увидеть в любой день на улице или у церкви, где обычно толпятся нищие. Уверяю вас, отвратное зрелище – пожранная червями плоть, но все-таки, согласитесь, недостаточное, чтобы стать отшельником. Но, говорю же вам, уж очень чувствительная у него была утроба. Хотя, конечно, это был Божий замысел сделать из него святого мученика. Правда, если бы его не затошнило, он бы там и остался и жил бы до сих пор, старый кобель, или помер бы где-нибудь в вонючей луже, а не вступил бы, сияя праведностью, в райские врата.
Не знаю, что с ним было, после того как он ушел в горы и до того как отправился искать мученичества. Я впервые увидел его лет десять назад, в Тунисе. За проповедь его вечно бросали в тюрьму или таскали за бороду. Но, похоже, на сей раз из него таки сделали святого мученика, прилично сработали, не смазали. Ну что ж, пусть он молится за наши души у престола Божьего. Сегодня ночью я потихоньку выкраду его тело. Оно там на берегу, за причалом. Важное дело, скажу я вам, вернуть такой ценный труп христианству. Ух, какое важное…
Капитан потер руки.
* * *
Было уже после полуночи, но на галере царила суета. С минуты на минуту ждали лодку с телом мученика. На корме для него поставили погребальный одр – лежанку, аккуратно затянутую черным, в ногах и изголовье по две горящих свечи. Капитан пригласил испанца и наложницу посмотреть его.
– Глядите, как здорово, – сказал он с оправданной гордостью. – Отличный одр для мученика. Пусть кто попробует смастерить лучше. И на берегу бы так не сделали, хоть все под рукой. Но мы, моряки, понимаете, можем соорудить все из ничего. Низенькая передвижная кровать, кусок просмоленной парусины, четыре сальных маканых свечи из каютных ламп – и вот вам, пожалуйста, королевский кречел.
Капитан торопливо ушел, и скоро молодой человек и девушка услышали, как он внизу отдает приказания и с кем-то ругается. В безветренном воздухе свечное пламя будто замерло, звезды отражались в неподвижной воде длинными, тонкими огневыми штрихами.
– Сюда бы еще душистых цветов и звуки лютни, – сказал молодой испанец, – и ночь сама задрожала бы от страсти. В такие ночи, посреди черных вод и мирно уснувших у них на груди звезд любовь и приглашать не нужно.
Он обнял девушку одной рукой и наклонился поцеловать, но та отвернулась. Испанец почувствовал, как она содрогнулась всем телом.
– Не сегодня, – прошептала она. – Я думаю о бедном страдальце. Хочется помолиться.
– Нет, нет! – воскликнул испанец. – Забудь о нем. Помни только, что мы живы, что у нас совсем немного времени и его нельзя терять.
Он затащил ее в тень фальшборта, уселся на смотанные веревки, прижал к себе и принялся яростно целовать. Сначала она безжизненно висела у него на руках, но постепенно в ответ на его страсть загорелась.
Плеск весел возвестил о приближении лодки. Капитан окликнул в темноту:
– Нашли?
– Да, он у нас, – послышалось в ответ.
– Хорошо. Поднимайте, и водрузим тело. Погребальный одр готов. Пусть ночь полежит спокойно.
– Но он живой! – крикнул голос из ночи.
– Живой?! – словно громом пораженный переспросил капитан. – А как же одр?
Тонкий, слабый голос произнес:
– Ваш труд не пропадет, друг мой. Одр понадобится мне очень скоро.
Капитан несколько смутился и ответил уже тише:
– Мы полагали, святой отец, что язычники чего только не натворили и Всемогущий Господь уже увенчал вас венцом мученика.
В этот момент лодка показалась из темноты. На кормовом парусе лежал старик, его седые волосы и борода были в крови, пропылившаяся доминиканская ряса разодрана. Увидев его, капитан стащил шапку и опустился на колени.
– Благословите нас, святой отец, – попросил он.
Старик вытянул руку, призывая мир на моряка. Затем мученика подняли на борт и по его просьбе положили на одр, приготовленный для мертвого тела.
– Лишние хлопоты нести меня куда-то еще, все равно скоро улягусь здесь, – сказал он.
Так старик и лежал неподвижно между парами свечей. Его уже можно было принять за мертвеца, если бы не блестели так ярко глаза, когда он их открывал. Мученик отослал с кормы всех, кроме молодого испанца.
– Мы соотечественники, – сказал он, – и оба благородной крови. Я бы предпочел, чтобы со мной побыли вы, чем кто-либо еще.
Матросы приняли благословение и исчезли; скоро послышался скрип поднимаемого якоря; безопаснее было уйти до рассвета. Испанец и его наложница опустились на колени по обе стороны освещенного одра подобно участникам траурной церемонии. Тело старика, который еще не умер, мирно лежало в свете свечного пламени. Мученик какое-то время молчал, потом открыл глаза и посмотрел на молодого человека и женщину.
– Я тоже когда-то был влюблен, – сказал он. – Нынче как раз годовщина моей последней земной страсти; пятьдесят лет минуло с тех пор, как я жаждал плоти – и пятьдесят лет, как Господь отверз мои очи на мерзость разложения, которое навлек на себя человек.
Вы молоды, тела ваши чисты, стройны; ни нарывы, ни опухоли, ни проказа не уродуют их вожделенную красоту; но наружное цветение, возможно, тем более гноит ваши души изнутри.
Однако Господь все создал совершенным; изъяны лишь результат случая и злой воли. Все металлы были бы золотом, если бы их элементы не имели пагубного желания сочетаться по собственному усмотрению. Так же и с людьми: горящая сера страсти, соль мудрости, юркая ртутная душа – им бы сплавиться и создать золотое существо, не подверженное порче и рже. Но элементы смешиваются, препираясь друг с другом, не в чистой гармонии любви, и золото – редкость, а свинец, железо и ядовитая медь, от которой привкус, как от угрызений совести, повсюду.
Господь открыл мне глаза, прежде чем молодость моя окончательно истлела. Это случилось полвека назад, но я еще вижу ее перед собой, мою Амброзию, белое, печальное лицо, нагое тело и жуткий недуг, выедающий грудь.
С тех пор я жил, пытаясь исправлять зло, восстанавливать, насколько было в моих слабых силах, некую меру изначального совершенства испорченного мира. Я стремился вернуть всем металлам их подлинную природу, сделать подлинное золото из поддельных, ненастоящих, случайных свинца, меди, олова, железа. Я занимался и более сложной алхимией, предпринимая попытки преобразования человека. Теперь, силясь соскрести мерзейший шлак неверия с душ язычников, я умираю. Достиг ли я чего-либо? Не знаю.
Галера тронулась, развернувшись носом в сторону моря. Свечи затрепетали на ветру, отбрасывая на лицо мученика неверный, изменчивый свет. На корме воцарилась долгое молчание. Весла, поскрипывая, со всплеском уходили под воду. Иногда снизу раздавался крик, это надсмотрщик отдавал рабам приказы, или ругался, или бил. Старик заговорил снова, слабее, словно сам с собой.
– Я провел так восемьдесят лет, восемьдесят лет посреди разъедающего моря ненависти и раздоров. Человек должен хранить в чистоте, не сплавляя ни с чем, свою сердцевину из золота, это крохотное средоточие совершенства, которое, хоть и хиреет от времени, дается при рождении всем. Все остальные металлы, будь они прочные, как сталь, блестящие и твердые, как латунь, расплавятся во всепожирающей горечи жизни. Ненависть, похоть, гнев – порочные страсти покроют ржавчиной вашу железную волю, воинственное великолепие ваших медных доспехов. Чтобы противостоять им, необходимо золотое совершенство чистой любви и чистого знания.
Богу было угодно, чтобы я стал камнем – о, слабым в добродетели, – коснувшимся и преобразившим хоть толику неблагородных металлов в то золото, что превыше порчи. Но это тяжкий труд – неблагодарный труд. Человек соорудил из своего мира ад и поставил править им богов боли. Похотливые козлоподобные божества, услаждающиеся на своих оргиях агонией этого измученного мира, разглядывающие его, как те омерзительные любовники, сластолюбие которых тусклым огнем перегорает в жестокость.
Лихорадка понукает нас мчаться по жизни в горячке безумия. Жаждая трясины зла, откуда и пришла эта лихорадка, жаждая собственных бредовых видений, человек очертя голову бросается сам не зная куда. А всепожирающий рак непрестанно грызет его внутренности и в конечном счете погубит, и тогда даже жуткого вдохновения лихорадки недостанет, чтобы подпереть его. И он рухнет, загромождая землю, груда гнили и боли, пока наконец очищающий огонь не сметет этот ужас.
Лихорадка и рак; кислоты, жгучие и едкие… Я жил так восемьдесят лет. Слава Богу, конец.
Светало; свечи стали почти неразличимы в лучах солнца, они полностью растворились, как души в благодати. Скоро старик уснул.
На корму на цыпочках прошел капитан и для доверительной беседы отвел испанца в сторонку.
– Как вы думаете, он сегодня умрет? – спросил он.
Молодой человек кивнул.
– Да упокоит Господь его душу, – богобоязненно сказал капитан. – Но что вы думаете, куда лучше отвезти тело – на Менорку или в Геную? На Менорке немало дадут за собственного мученика. В то же время, если Генуя получит такую священную реликвию, слава ее возрастет, хотя праведник и никак не связан с городом. Вот в чем сложность-то. Понимаете, а вдруг мои генуэзцы не захотят тела, потому что он с Менорки, а не их земляк. Тогда, отвезя его туда, я окажусь в дураках. Ох, как же трудно, как же трудно. И все-то нужно продумать. Не знаю, конечно, но мне сдается, сначала все-таки стоит отвезти его на Менорку. Как вам кажется?
Испанец пожал плечами:
– Ничего не могу вам посоветовать.
– О Господи, – пробормотал капитан, заторопившись с кормы, – вот мудреный узел эта жизнь, а ты его распутывай.