Глава 11
Полли сидит в мансардной комнатушке, которую делит с Элинорой и которая в любом другом доме служила бы комнатой для прислуги. Здесь две опрятные узкие кровати, и из-под своей она вытащила сундучок, где хранит свое скудное имущество. В сундучке нет ни единой монетки, ни единого драгоценного камушка (миссис Чаппел мигом прознала бы, появись в нем что-нибудь подобное), но содержится множество предметов необъяснимой ценности. Две книжки с романами и три туго скатанные широкие ленты, хорошо пригодные для обмена или подкупа в женском мире «Королевской обители». Ее собственная коробка булавок и собственные ножницы в шагреневом футляре, ее очки и карандаш. А еще пара засаленных лайковых перчаток, свернутых в комок, – каждый раз, открывая сундучок, Полли при виде них раздраженно морщится, но выбрасывать не выбрасывает. Она считала эти перчатки поистине превосходными в тот далекий день, когда прибыла в дом миссис Чаппел; они – самый красноречивый символ ее глупости, своего рода тотем, и обладают слишком большой магической силой, чтобы с ними расстаться. Также в сундучке лежит маленький молитвенник, завернутый в крапчатую косынку. Полли уже очень давно его не открывала, но на титульной странице там старательно выведено имя ее матери. Она пыталась писать легким петлистым почерком знатной дамы, но общее впечатление портят крохотные кляксы там, где перо дрогнуло на верхнем завитке «L», на овальных изгибах «C» и «Y».
В дверь стучат.
– Я занята, – говорит Полли.
Еще только шесть часов, и она надеялась побыть одна немного дольше, прежде чем ее снова потребуют вниз.
В дверь заглядывает Симеон.
– Не уделите мне минутку?
– Тебе запрещено здесь находиться.
– Всего одну минутку.
Он входит в комнату, и она сердито смотрит на незваного гостя. Симеон опасливо оглядывается на лестничную площадку, потом закрывает за собой дверь, и девушка вся сжимается, когда защелка тихо лязгает.
– Что тебе угодно? – резко осведомляется она.
Все фибры ее существа дрожат и трепещут оттого, что она с ним наедине в комнате. При щелчке замка у нее возникает ощущение, будто чья-то незримая рука хватает ее за запястье и крепко держит.
– Вчера, – начинает Симеон, не подозревающий о нервическом состоянии девушки. – У кареты. Когда вы…
– Ну да, моча, – говорит Полли, и при упоминании о моче лакей непроизвольно отряхивает ливрею, словно на ней по-прежнему остаются капли гадкой жидкости. Девушка выпрямляет спину. – И что?
– У вас было такое лицо… – Он понижает голос до шепота. – Если вы когда-нибудь думали о том, чтобы покинуть заведение…
– Зачем ты говоришь мне это? – Сундучок по-прежнему стоит у Полли на коленях. Она стискивает в пальцах шершавый футляр ножниц и настойчиво повторяет: – Тебе запрещено здесь находиться.
– Я знаю полезных людей, – говорит Симеон, доставая из жилетного кармана клочок бумаги. – Вот. Адреса. Если вы хотите уйти отсюда, они вам помогут.
Он протягивает ей бумажку, но Полли не встает, чтобы взять.
– Да как ты смеешь? – говорит она. – Явиться сюда, вопреки запрету! Вести со мной подобные речи!
Симеон вскидывает руки; бумажка зажата у него между пальцами.
– Ты с самого своего появления здесь вообразил, будто между нами есть некое сродство, – скажу прямо, любезный, это меня оскорбляет. А эти твои люди, содействующие рабам, беглецам… с чего ты решил, что они мне помогут?
– Они помогают чернокожим беднякам, нашим собратьям…
– Опять это слово! У меня нет никаких братьев! И я вовсе не бедная.
Симеон смотрит на нее, прижимающую сундучок к груди.
– Полагаю, в нем вы храните все ваши сбережения? Послушайте, ну разве это не разновидность рабства? Вы здесь, безо всякого жалованья, безо всякой надежды вырваться отсюда…
– А Нелл, и Китти, и других девушек ты тоже называешь рабынями? Им тоже пригодятся твои адреса?
Симеон трясет головой:
– Ладно, я сделал для вас все возможное.
Она даже не представляет, чего ему стоило прийти к ней с подобным разговором. Симеон знает, что он гораздо ниже нее по происхождению, ибо он в первый же день, как увидел Полли, сразу догадался, кто она такая: дочь какой-то избранной черной рабыни, взятой с плантации в дом, чтобы делить постель с хозяином, носить платья, отвечающие его вкусу, и рожать от него детей, которые будут расти в любви и заботе независимо от цвета своей кожи и отец которых будет дарить им золотые украшения, дорогое кружево и книги, постоянно сокрушаясь, что не может сделать для них большего. Сам Симеон в Каролине был простым домашним рабом, которого ценили, но вниманием не баловали.
Он пробует еще раз:
– Лондон – прекрасное место для нас.
– «Для нас»! – передразнивает Полли и выразительно закатывает темные глаза, не замечая, как трудно Симеону сохранять спокойный тон.
– Неплохие условия жизни, уважительное отношение. У меня есть друзья, которые, если вы с ними познакомитесь…
– Я не собираюсь с ними знакомиться, – отрезает Полли. – Если ты своей жизнью недоволен – ради бога, пускайся на поиски лучшей доли. Кто я такая, чтобы удерживать тебя, если тебе хочется присоединиться к огромному множеству своих соплеменников и жить исключительно среди них. Не вижу, в чем здесь преимущество. Я желаю общаться с самыми разными людьми…
– …Белыми людьми…
– …И чтобы они обо мне судили только по моим личным достоинствам. Чтобы они беседовали со мной, узнавали меня ближе и проникались ко мне уважением благодаря свойствам моей натуры, а не по какой-то иной причине.
– Но вы навсегда останетесь для них просто диковиной.
– Это лучше, чем примкнуть к толпе. Спасибо за великодушное предложение, сэр, но один горемыка другому не помощник. В противном случае все мы – девушки, здесь работающие, – вели бы совсем иную жизнь.
– В нас силен дух товарищества, – возражает Симеон. – Общение с людьми, понимающими наш жизненный опыт, немалого стоит.
– Но никто ничего не понимает, – твердо отвечает Полли. – Какие обстоятельства твоей жизни сравнимы с обстоятельствами моей, скажи на милость? Если ты считаешь, что цвет нашей кожи – или общие предки, от которых мы, по твоему мнению, происходим, – каким-то образом нас с тобой связывает, значит ты еще глупее, чем я думала. – Она снова склоняется над сундучком со своими скудными пожитками и водружает на нос очки, после чего бесстрастно взглядывает на лакея. – Благодарю тебя, Симеон, можешь идти.
Он пристально смотрит девушке в глаза и подчеркнутым движением кладет бумажку на умывальный столик.
– Спасибо, что уделили мне время.
Полли сидит совершенно неподвижно, пока он выходит из комнаты. Когда он начинает спускаться по ступенькам, она прижимает руку к бьющемуся сердцу. Убедившись же, что Симеон ушел, она встает и накрепко запирает дверь.
* * *
Горе мне!
Когда-то я была – мы. В темной морской пучине, недосягаемой для солнечного света, каждая из нас слышала призывные крики сестер – и тогда понимала, что жива. Далеки, безмерно далеки были мы друг от друга, словно разделенные вечностью, но поющие наши голоса сливались и сплетались, вольно разносясь вокруг. Каждая наша мысль облекалась в свою особую хоровую гармонию: всякое изречение встречало понимание и получало ответ; все услышанное порождало сердечный отклик. Какие бы пространства ни лежали между нами, мы были единое целое и наши голоса текли слаженным многоструйным потоком, достигая слуха утонувших моряков. Мы завладевали всем, что опускалось на дно. Мы устремлялись ко всякой жертве моря, и пение наше нежно обволакивало трупы, чьи руки простирались вверх, будто все еще пытаясь ухватиться за что-то; мы вплывали в пробоины кораблей и вместе с рыбками-прилипалами медленно скользили над захваченными трофеями.
Мы тщательно обследовали все, что нам досталось, и перешептывались через водную толщу:
…здесь человек, завернутый в парусину
…здесь разбитый корабль
…здесь цепь, несомая течением
…здесь тела детей, жестоко испоротых
…здесь кровь повсюду клубится
И мы знали обо всем, решительно обо всем, что творится в царстве воды.
А ныне я одна. Совсем одна. Как такое случилось? Я заперта в какой-то тесной глухой камере. Я кричу, и крик мой не разносится, но тотчас возвращается ко мне. Он замкнут здесь со мной, и посредством него я исследую пространство, где нахожусь, но на самом деле и пространства-то никакого нет. Я будто в непроницаемом пузыре, или прочно заколоченном ящике, или наглухо закрытом трюме, куда звуки извне не проникают. Я вообще ничего не слышу и не могу спросить своих сестер, что происходит и как мне быть. Ибо они не знают, где я, и я здесь одна-одинешенька.
Я кричу, но в ответ тишина.
Я кричу – и слышу лишь собственный голос.