Книга: Дом Ротшильдов. Пророки денег, 1798–1848
Назад: Глава 6 Сад Амшеля
Дальше: Глава 8 Неожиданные революции (1830–1833)

Глава 7
Бароны

Когда [Ротшильд] получил… титул [барона], говорили: Montmorency est le premier Baron Chrétien, et Rothschild est le premier Baron Juif (Монморанси — первый барон-христианин, а Ротшильд — первый барон-еврей).
Томас Рейке
Сад Амшеля на Бокенгеймер-Ландштрассе стал символом освобождения из гетто. Однако было бы неправильно предполагать, что его братьями и их потомками, которые стремились покупать усадьбы и дома, двигала исключительно та же острая тоска. Судя по переговорам, которые вел Карл, желая приобрести более внушительный городской особняк, более просторные резиденции требовались и из соображения экономической целесообразности и общественного престижа. Им требовались места, где можно было с удобством кормить и поить членов политической элиты. Одновременно с покупкой Амшелем сада в семье широко обсуждалось приобретение более изящных городских особняков в городе и приобретение загородных усадеб.
Во Франкфурте Карл добился своего в 1818 г., купив относительно скромный дом по адресу: Нойе-Майнцер-штрассе, 33. Для Натана потребность в загородном доме в дополнение к Нью-Корту была, разумеется, еще более насущной: в 1817 г. у них с Ханной было уже пятеро детей младше десяти лет, и они ожидали еще одного. (В то время все его братья, кроме Соломона, оставались бездетными, а у Соломона были только Ансельм и Бетти, которые жили в относительном комфорте с их матерью, в доме на Шефергассе во Франкфурте.) Поэтому в июне 1817 г. Натан предложил биржевому маклеру Джеймсу Казневу за Гровнор-Хаус 15 750 ф. ст. «с немедленной оплатой наличными». Однако характерно, что Натан отказался платить больше того, чем, по его мнению, стоил особняк: после того как Казнев потребовал 19 тысяч, сделка расстроилась. Более того, лишь в 1825 г., когда у него было уже семеро детей, Натан наконец арендовал дом номер 107 по Пикадилли у члена семьи Куттс. В то же время Мозес Монтефиоре, его зять и сосед по Сент-Суизинс-Лейн, также переехал западнее, на Грин-стрит, рядом с Парк-Лейн.
Джеймс, самый честолюбивый из братьев с эстетической и социальной точек зрения, оказался самым проворным. В 1816 или 1817 г. он переехал из своего первого жилья на улице Лепелетье на улицу де Прованс в Шоссе д’Антэн (главный финансовый центр Парижа, в 9-м округе). Впрочем, это его не удовлетворило, и в декабре 1818 г. он купил отель на улице д’Артуа (переименованную в 1830 г. в улицу Лаффита), дом 19. Его построили для банкира Лаборда до революции, а в годы Империи в нем жили Ортанс, дочь Жозефины, и Фуше, министр полиции при Наполеоне. Через 12 лет брат Джеймса, Соломон, купил соседний дом (номер 17 по улице Лаффита), хотя ремонт и перепланировка обоих домов были завершены только в середине 1830-х гг. Только в Вене оказалось невозможным в тот период приобрести дом: Соломон долгое время только арендовал отель «Цум Рёмишен Кайзер» на Реннгассе. Лишь в 1842 г. он наконец добился для себя исключения из правила, по которому евреям запрещалось владеть недвижимостью в имперской столице.
Натан, Соломон и Джеймс также не теряли времени — все они приобрели загородные имения, хотя необходимо помнить, что в те дни, до разрастания Лондона и Парижа и развития железнодорожного сообщения, не было ни возможности, ни необходимости далеко ехать в поисках сельской, точнее, «пригородной» усадьбы. Натан предпринял первый шаг в этом направлении в 1816 г., купив то, что его сестра Генриетта называла «красивым загородным поместьем» — на самом деле имение на восьми акрах на дороге между Ньюингтоном и Стамфорд-Хиллом в приходе Св. Иоанна в Хакни. Именно там, а не в Нью-Корте, с тех пор жили он и его семья — в противоположность Джеймсу, который по-прежнему жил «над конторой», совсем рядом с биржей и Банком Франции. И только почти 20 лет спустя Натан переехал западнее (и поднялся еще на одну ступеньку социальной лестницы), купив более просторное (и более престижное) имение Ганнерсбери-Парк возле Актона. Устроенное в 1802 г. для младшей дочери Георга III, Амелии, Ганнерсбери могло похвастать большой виллой в итальянском стиле с просторным парком, где имелся небольшой декоративный пруд и «храм» в неоклассическом стиле. Натан поручил архитектору Сидни Смирку увеличить здание, пристроить оранжерею и столовую и оживить суровый фасад украшениями под мрамор; кроме того, он консультировался с ландшафтным архитектором Джоном Клодиусом Лаудоном относительно парка.
В глубине души Натан оставался горожанином: загородная жизнь, даже в Стамфорд-Хилле, ему на самом деле не подходила. «У одного из моих соседей, — рассказывал он Бакстону за год до переезда в Ганнерсбери, — очень скверный характер; он все время норовит задеть меня. Он построил огромный свинарник рядом с моей аллеей. Поэтому, отправляясь на прогулку, я первым делом слышу хрюканье». Правда, Натан тут же добавил, что «это меня нисколько не расстраивает, я всегда в добром расположении духа». И все же трудно не заметить тревогу городского жителя в чуждом для него сельском мире. Возможно, дело было только в дурном запахе, но Натан, скорее всего, подозревал, что его сосед нарочно разводит свиней, выражая свое отрицательное отношение к евреям. Кроме того, Натан — в отличие от Джеймса и своих собственных сыновей — не испытывал ни малейшей склонности к верховой езде, охоте или скачкам. В следующем отрывке из «Эндимиона» Дизраэли, скорее всего, имел в виду Натана (здесь «Невшатель») и Ганнерсбери (здесь «Дом Эйно»):
«[Невшатель] всегда готовился к вечности. Руководимый этой страстью, хотя сам он с радостью жил бы до конца дней своих на Бишопсгейт-стрит… он стал одержим обширным княжеством, которое, как ни странно, при всех преимуществах роскоши и естественной красоты, находилось менее чем в часе езды от Уайтчепеля.
Дом Эйно был построен для одного британского пэра в те дни, когда представители знати любили палладианские дворцы… В его стиле, красоте и почти в его пропорциях [он] мог посоперничать со Стоу или Уонстедом. Он стоял в оленьем парке и был окружен королевским лесом. Семья, построившая его, иссякла в самом начале века. Дворец собирались снести и разобрать до основания… но тут в игру вступил Невшатель и купил все — дворец, парк, оленей, картины, залы, галереи со статуями и бюстами, мебель, даже вина, — а также сохранившиеся фермы и… права на королевский лес. Но там он так и не жил. Хотя он ничего не потратил на содержание или улучшение своих владений, он приезжал туда только по воскресеньям; известно было, что он никогда не ночует там. „Он будет готов для тех, кто придет после меня“, — замечал он, бывало, со скромной улыбкой».
Хотя известно, что Натан иногда приезжал в Ганнерсбери и среди недели, почти не приходится сомневаться в том, что он купил Ганнерсбери главным образом ради своих детей; и только через два года после его смерти в доме впервые устроили пышный прием.
Во Франции Джеймс и Соломон начали покупать загородную недвижимость начиная с 1817 г. Тогда Джеймс приобрел то, что, в сущности, было летним домом с садом на трех акрах, в Булонь-сюр-Сен, за пределами тогдашнего Парижа. Через девять лет Соломон купил дом побольше, в Сюрене, построенный для герцога де Шона в XVIII в. Имение на 10 акрах на берегу Сены (рядом с нынешней улицей Верден), оно играло ту же роль, что и Ганнерсбери, — роль загородной резиденции на удобном расстоянии от города. Джеймс выжидал до 1829 г., прежде чем купил еще большее охотничье поместье в Ферьере, с полуразвалившимся замком и 1200 акрами угодий, примерно в 20 милях к востоку от Парижа. В отличие от Натана Джеймс, похоже, искренне любил сельскую жизнь. Он мечтал спать в Ферьере, как только купил поместье; в 1833 г., когда Ханна Майер навестила там их с Бетти, она обнаружила, что они счастливо «управляют маленькой фермой».
Зато Ротшильдам, оставшимся во Франкфурте и Вене, пришлось подождать с покупкой загородных поместий. Сам Амшель заметил, что «в Германии вас первым делом спрашивают: „Есть ли у вас загородное имение?“» Но они с Карлом сходились во мнении, что было бы ошибкой глотать эту соблазнительную социальную наживку. Владение усадьбой подразумевало претензию на аристократический статус, который не требовался от владельца простого сада; очевидно, братья опасались, что иллюзия величия подогреет антиеврейские настроения в послевоенный период. В то же время они сомневались в экономической целесообразности покупки сельскохозяйственных угодий. Что они понимают в сельском хозяйстве? «Зачастую эти усадьбы приносят не больше двух процентов», — предупреждал Карл, что свидетельствует и о том, что братья по-прежнему склонны были считать землю еще одним видом капиталовложений. Такое отношение сохранялось довольно долго: в следующем поколении Ротшильды покупали землю, всегда заранее просчитывая будущую прибыль. Семья управляла своим недвижимым имуществом так же осторожно, как и более ликвидными составляющими своего портфеля.

Общество

Вначале братья чаще всего обосновывали необходимость покупки загородных резиденций с точки зрения пользы: каждому из них нужен был большой и приличный дом, в котором можно было бы принимать посланников и дипломатов, их самых важных клиентов. В связи с этим возникал серьезный вопрос: пожелают ли те, с кем Ротшильды так стремились подружиться, принять их приглашение? Им предстояло много трудов.
В декабре 1815 г. Будерус — старинный партнер братьев еще по операциям с Вильгельмом Гессен-Кассельским — устроил бал. «Пригласили и Бетмана, и Гонтарда, и всех посланников и купцов, — с горечью сетовал Амшель. — Мы дали взаймы столовое серебро. [Но] Finanzrate Ротшильдов снова обошли и не пригласили». Карл считал, что Будерус тяготится прежней дружбой с ними: «Ему кажется, что мы относимся к нему без должного уважения и что он поэтому не может сейчас важничать перед нами… Всем известно, что почести и прибыль не идут рука об руку». С таким же пренебрежением они столкнулись через три месяца, когда Амшелю прямо сообщили, что, если бы его пригласили, «пошли бы слухи, будто мы оплатили бал». Примерно в то же время Амшель жаловался, что Гонтард отказывается слишком часто видеться с ним по делам, чтобы его друзья «не начали обращаться с ним как с евреем». Неприятно было и то, что их как евреев не пускали во «Франкфуртское казино» (мужской клуб).
Однако удача повернулась к ним лицом. В мае 1816 г. Соломон дал званый ужин, на который пригласил всех ведущих членов дипломатического корпуса, а также Бетмана и Гонтарда. Все приняли приглашение. Как с радостью отметил один кузен Ротшильдов: «Сегодня Кесслер [франкфуртский брокер] спросил меня на фондовой бирже, правда ли, что в доме у Ротшильдов так изысканно. Очевидно, в казино об этом было много разговоров. Кроме того, он пожелал знать, кто там был. Я упомянул посланников, Бетмана, Гонтарда и т. д. Уверяю тебя, ни Бетман, ни Гонтард не скупились на похвалы, уверяя, что было очень оживленно и что мадам Ротшильд прекрасно умеет принимать гостей. Особенно Бетману понравились дети, Ансельм и Бетти; он сказал, что Бетти прекрасно образованна».
Когда один из самых пылких врагов семьи услышал, что «Гонтард ужинал у Соломона, он спросил: „Как, и Гонтард?!“ — и вздохнул… Он выглядел расстроенным, а это уже о многом говорит». Через три месяца Амшель и Карл устроили еще более пышный ужин, главным образом для дипломатов более крупных германских государств. Среди присутствующих был и Вильгельм фон Гумбольдт. Год спустя прием с успехом повторили. Отказались прийти только бургомистр Франкфурта и еще один приглашенный.
Скорость такой перемены в отношении поразила бременского бургомистра Шмидта, одного из самых решительных противников еврейской эмансипации из всех делегатов, приехавших во Франкфурт. «Вплоть до конца прошлого года, — заметил он в августе 1820 г., — евреев не принимали в так называемое „приличное общество“; это считалось против всех традиций и жизненных обычаев. Ни один франкфуртский банкир или купец не пригласили бы еврея, даже одного из Ротшильдов, к себе на ужин. Делегаты съезда Союза германских государств чтили этот обычай и поступали соответственно. И вот, вернувшись, я, к величайшему моему изумлению, вижу, что такие люди, как Бетманы, Гонтарды [и] Брентано, едят и пьют с главными евреями, приглашают их к себе домой и получают ответные приглашения, а когда я выразил свое удивление, мне ответили: поскольку ни одна сколько-нибудь значительная финансовая операция не проводится без участия этих людей, к ним следует относиться как к друзьям, а ссориться с ними нежелательно. Ввиду такого развития событий Ротшильдов приглашают к себе даже некоторые послы».
Вскоре после этого Амшель пригласил к себе и его. Бременский бургомистр принял приглашение. В 1840-е гг. Амшель завел за правило устраивать званые ужины «примерно раз в две недели для высокопоставленных гостей».
В Вене преодолеть традиционные социальные барьеры оказалось гораздо труднее. Хотя в 1821 г. Меттерних не возражал против того, чтобы «отобедать» у Амшеля во Франкфурте, австрийская столица — дело другое. Судя по замечаниям современников, общественная жизнь в Вене оставалась более, чем в других местах, сегрегированной по религиозному признаку. В 1820-е гг., писал Генц, еврейская «денежная аристократия» склонна была ужинать и танцевать в своем кругу, отдельно от подлинной аристократии. В 1830-е гг., когда английская писательница Фрэнсис Троллоп (мать романиста) посетила Вену, она заметила это разделение: «Ни в Лондоне, ни в Париже нет чего-то хоть в малейшей степени аналогичного положению, которое венские банкиры сохраняют в своем обществе. Их богатство в массе громадно, и потому они в массе представляют собой, как и должно быть, весьма сильное влияние и важность для государства… И все же, несмотря ни на что — ни на титул, ни на состояние, ни на влияние и величественный образ жизни, — банкиры так же повсеместно не приняты и не допускаются в высшие круги, как будто они по-прежнему столь же примитивно непритязательны в своем положении, как их предки-ювелиры».
Троллоп, конечно, не назовешь беспристрастной наблюдательницей. Она сама не любила, «когда… на самых больших и роскошных приемах, задаваемых богатыми аристократами… ее окружает группа черноглазых, крючконосых… явных евреев» (кстати, свое предубеждение она передала и сыну). Однако в 1830-е гг. она выражала вполне логичное сомнение: «…способны ли они смешаться и будут ли свободно и охотно смешиваться с другими представителями… христианской и католической империи… Их власть, как богатеев, очень велика, пронизывает… многие важные нити политических образований; наверное, поэтому их не слишком любят их соотечественники-христиане, вследствие чего их положение в обществе по преимуществу более шаткое, чем у любой другой группы людей, которую я имела возможность наблюдать… Ни один гость Вены, который вращается в обществе с открытыми глазами, не найдет причины не согласиться со мной во мнении, что любая попытка смешать христиан и иудеев в общественном и семейном союзе может продержаться какое-то время, но в конце концов не приведет ни к привязанности, ни к терпимости ни с одной, ни с другой стороны».
Лишь в конце 1830-х гг. крупные политические фигуры начали принимать приглашения Соломона на ужины в отеле «Цум Рёмишен Кайзер». Меттернихи приняли приглашение в январе 1836 г., вместе с княгиней Марией Эстерхази и рядом других высокопоставленных гостей. На всех произвел сильное впечатление француз-повар Ротшильдов. Но в 1838 г., когда князь Коловрат (очевидно, впервые) принял приглашение Соломона, «некоторые равные ему по положению в обществе говорили ему, что это оскорбительно. „Что вы от меня хотите? — отвечал он. — Ротшильд так настойчиво уговаривал меня прийти, что мне пришлось пожертвовать собой в интересах службы, так как он нужен государству“».
У Натана трудностей было меньше. Иностранные послы и другие сановники давно начали принимать его приглашения на ужины: как мы помним, он ужинал с Гумбольдтами в 1818 г. Шатобриан ужинал у него в 1822 г., а князья Эстерхази бывали у него регулярно. Из писем князя Пюклера можно узнать о целом ряде приемов у Натана, в том числе о «роскошном ужине» в 1828 г., когда десерт подавали на блюдах из литого золота. Остается неясным, распространялась ли очевидно близкая дружба с такими политиками-тори, как Херрис, Ванситтарт и Веллингтон, на совместные трапезы. Вполне возможно, по большей части Натан встречался с ними у них в кабинетах. Зато такие сторонники еврейской эмансипации среди аристократов-вигов, как герцог Сент-Олбенс и граф Лодердейл, с радостью ужинали у него, как и историк Томас Бабингтон Маколей, видный сторонник евреев в палате общин, который был у Ротшильда в гостях в 1831 г. Кроме того, вполне можно предположить, что большинство английских аристократов, которых Джеймс приглашал на ужин в Париже, уже бывали прежде у Натана: например, «очаровательная леди Лондондерри», которую Джеймс «закармливал» лучшей английской олениной, добытой Натаном в 1833 г.; и герцог Ричмонд, которого он пригласил на ужин годом позже. Братья осторожно обхаживали членов британской королевской фамилии и ее родственников Саксен-Кобургов, что также принесло свои плоды, хотя лишь после смерти Натана герцог и герцогиня Кембриджские приехали в гости в Ганнерсбери. Зимой 1826 г. Карл пригласил Леопольда Саксен-Кобургского на свою виллу в Неаполе. Он «угощал» высокопоставленного гостя любительскими спектаклями, «балами и приемами». Тогда, как и сейчас, представители общественной элиты не могли устоять против предложения погостить на Средиземном море в разгар северноевропейской зимы. В 1828 г., когда Монтефиоре посетили Карла, они также застали его в обществе местной аристократии, которую он принимал у себя.
Из всех братьев Джеймс решительнее всех стремился к успеху в обществе; может быть, ему придавало уверенности полученное им хорошее образование. В 1816 г., проштудировав пособие по этикету, он одержал первую победу, пригласив личного секретаря герцога Ришелье на ужин для двоих. Но и он сталкивался с сопротивлением. Несмотря на потрясения революционной и наполеоновской эпох, французская столица отнюдь не освободилась от снобизма и предубеждений. Его конкуренты Бэринг и Лабушер в 1818 г. обращались с ним особенно свысока. И только 2 марта 1821 г. Джеймс по-настоящему вошел в высшее общество, устроив первый полномасштабный бал в отремонтированном отеле на улице д’Артуа. Слегка пресыщенная берлинка Генриетта Мендельсон писала: «…последние две недели в здешнем высшем обществе… ни о чем не говорят, кроме бала, который герр Ротшильд, наконец, дал вчера вечером в своем новом, величественно обставленном, доме. Поскольку я пока не знаю подробностей того, как прошел бал, я не верю, что все было иначе, чем то, о чем твердят более десяти дней — я не преувеличиваю — представители всех возрастов и сословий: что приглашенных было 800 человек, и по крайней мере столько же осаждали его личными визитами, в письмах и прошениях, в надежде получить приглашение… Поскольку в настоящее время я чувствую себя — не важно по какой причине — подавленной и сварливой, я не воспользовалась моим приглашением на этот бал, хотя к нему герр Ротшильд приложил весьма вежливое письмо…»
Кампания велась безостановочно. В апреле 1826 г. австрийский посол описывал роскошный пир, заданный «месье де Ротшильдом». На нем присутствовали не только послы великих держав, но также Меттерних, герцог Девоншир, русский князь Разумовский и целое созвездие французских аристократов: герцог и герцогиня де Мейе, барон де Дама (тогдашний французский министр иностранных дел), герцог де Дюра и князь де Монталамбер. Через полтора года, когда к Джеймсу пришел маршал де Кастеллане, за одним столом с ними сидели английский и русский послы, герцог де Муши и князь Жюст де Ноай. В среднем Джеймс давал примерно четыре званых ужина в неделю; на каждом из них присутствовало не менее десяти гостей, а иногда их число доходило до шестидесяти. Вечером накануне рождения своего первого ребенка, дочери Шарлотты, он пригласил к себе 18 человек, а на следующий вечер — 26.
Джеймс, конечно, прекрасно понимал, что к Ротшильдам в гости ходят отчасти из любопытства. Как язвительно заметила Генриетта Мендельсон, приглашения на бал к Джеймсу в 1821 г. стали пользоваться особой популярностью после того, как пошли слухи, «что всем дамам при входе в бальную залу подарят букет цветов — с кольцом или брошью с бриллиантами» или что там будет по крайней мере «лотерея, где предусмотрены призы для всех дам». В 1826 г., когда гостем Джеймса был Аппоньи, на столе стояло огромное серебряное блюдо в форме канделябра — по предположению Аппоньи, оно стоило не менее 100 тысяч франков, — а еду готовил знаменитый повар Антонин Карем, который ранее служил в том числе у принца-регента и царя Александра. Сочетание черепахового супа и мадеры оказалось столь сытным, что Аппоньи, страдавший несварением желудка, отважился нанести традиционный «визит вежливости» на восемь дней позже обычного.
На раннем этапе проникновения Джеймса в общество гостей в его дом во многом привлекала утонченная кухня Карема. Популярная писательница леди Сидни Морган была лишь одной из многих, кто восхищался его кухней, когда она ужинала у Джеймса в Булони: «Нежные соусы составлены почти с химической точностью… все овощи сохранили свой цвет… майонез был взбит на льду… Карем заслуживает лаврового венка за то, что усовершенствовал вид искусства, которым измеряется современная цивилизация». В том случае главным блюдом стал огромный торт с ее именем, написанным на глазури, окруженный всеми сторонниками Священного союза. Джеймс не жалел усилий, чтобы найти достойного преемника Карему, когда ему понадобился новый повар. Не был он и единственным членом семьи, который ценил своего шеф-повара. Хотя сами они ни разу не попробовали ни ложки, и Амшель, и Соломон настаивали на том, чтобы их гости во Франкфурте и Вене угощались лучшими блюдами французской кухни. Одним из самых частых гостей на приемах Ротшильдов, если не считать членов семьи, был Дизраэли, и его рассказ в «Эндимионе» о «нежных блюдах, на которые [гости] смотрели с восхищением и которые… пробовали с робостью», дает представление о важном социальном значении такой кухни.

Снобизм

Хотя к Ротшильдам ходили в гости, нельзя сказать, однако, что их любили. Современники находили Натана Ротшильда довольно отталкивающим: непривлекательным внешне, грубым, вплоть до откровенной невежливости в манерах. Князь Пюклер получил типичный для Натана прямой ответ, когда он впервые в 1826 г. зашел к «правителю Сити»: «Я застал там русского консула, который пришел засвидетельствовать свое почтение. Он был человеком выдающимся и умным, который прекрасно понимал, как играть роль скромного должника, сохраняя в то же время необходимое достоинство. Ему приходилось гораздо труднее, поскольку правитель Сити терпеть не мог церемоний. Когда я вручил ему свой аккредитив, он иронически заметил, что нам, богатым людям, везет — мы можем путешествовать по свету и развлекаться, в то время как на нем, бедняке, лежат заботы обо всем мире. Далее он принялся с горечью оплакивать свою участь: ни один неудачник не приезжает в Англию, не желая чего-нибудь от него. „Вчера, — продолжал он, — ко мне приходил один русский и клянчил у меня деньги (при этих словах консул скривился), да и немцы не дают мне ни минуты покоя“. Настала моя очередь сделать хорошую мину при плохой игре… При этом выражался он весьма специфическим языком, наполовину английским, наполовину немецким. По-английски он говорил с сильным немецким акцентом, однако был настолько преисполнен самомнения, что, казалось, не обращал внимания на такие мелочи».
Лесть имела успех лишь отчасти. Когда Пюклер и русский объявили, что «Европа без него не могла бы существовать», Натан «скромно отверг наш комплимент и, улыбаясь, ответил: „О нет, вы, конечно, шутите; я всего лишь слуга, которым люди довольны, потому что он хорошо ведет их дела, и которому в знак признания они подбрасывают крохи“». Это был сарказм, как прекрасно понимал приведенный в замешательство Пюклер.
В романе «Танкред» Дизраэли — который, как мы увидим далее, в 1830-е гг. близко познакомится с сыном Натана, Лайонелом, — пишет примерно о том же, когда изображает попытку своего героя получить аудиенцию у старшего Сидонии, персонажа, чьим прообразом почти наверняка послужил Натан: «В этот миг в комнату через стеклянную дверь вошел тот же молодой человек, который пригласил Танкреда в апартаменты. Он принес письмо Сидонии. Лорд Монтакут испытал замешательство; к нему вернулась его застенчивость… он встал и начал здороваться, когда Сидония, не сводя взгляда с письма, увидел его и, взмахнув рукой, остановил его, сказав: „Я договорился с лордом Эскдейлом, что вы не уйдете, если случится что-нибудь, что требует моего немедленного внимания“. <…> „Пишите, — продолжал Сидония, обращаясь к клерку, — что мои письма прибыли на двенадцать часов позже, чем депеши, и что Сити по-прежнему пребывает в безмятежности. В то же время отрывок из берлинского письма оставьте в казначействе. Какова последняя сводка?“
„Консоли падают… все иностранные валюты понижаются; акции весьма активны“.
Они снова остались одни».
Такие скоропалительные встречи в кабинете позже вылились в знаменитую шутку о «двух стульях», возможно, самый часто воспроизводимый анекдот о Ротшильдах, который наверняка навеян образом Натана. Некоего важного гостя проводят в кабинет к Ротшильду; не поднимая взгляда от стола, Ротшильд небрежно приглашает гостя «сесть на стул». «Вы хоть понимаете, к кому обращаетесь?» — восклицает задетый сановник. Ротшильд, по-прежнему не поднимая головы, отвечает: «Ну, так садитесь на два стула». (В одном из многочисленных вариантов гость возмущенно представляется как князь Турн-и-Таксис; Ротшильд предлагает по стулу каждому из них.)
Натан отличался откровенным пренебрежением к социальному статусу посетителей не только «на своей территории», то есть в своем кабинете. Даже в столовые высшего общества он привнес грубые манеры и резкий, язвительный юмор франкфуртской Юденгассе. Когда князя Пюклера пригласили на ужин к Натану, он был «позабавлен», когда «услышал, как он объясняет, что изображено на окружающих нас картинах (там были портреты европейских монархов, сидящих в окружении своих министров), и говорит о персонажах картин как о своих близких друзьях и, в некотором смысле, равных ему».
«Да, — сказал он, — однажды____просил у меня ссуду, а на той же неделе, когда я получил написанное им собственноручно письмо, мне написал его отец, также собственноручно, из Рима, и просил, чтобы я, ради всего святого, не давал ему денег, так как я в жизни не сталкивался с таким бесчестным человеком, как его сын. „C’etait sans doute tres Catholique“; впрочем, возможно, письмо было написано старой____, которая до такой степени ненавидела родного сына, что, бывало, говорила о нем, пусть и несправедливо: „У него сердце____и лицо____“».
После одного званого ужина, на котором Натан жестоко унизил одного гостя, немецкий посол Вильгельм фон Гумбольдт писал жене: «Вчера Ротшильд ужинал у меня. Он довольно груб и необразован, но у него есть ум и явный талант к деньгам. Он один или два раза грубо обрезал майора Мартинса. М. также ужинал у меня и постоянно нахваливал все французское. Он проявлял бессмысленную сентиментальность, вспоминая об ужасах войны и об огромных количествах убитых. „Что ж, — сказал Р., — если бы они все не погибли, майор, вы бы, наверное, до сих пор были барабанщиком“. Видела бы ты физиономию Мартинса!»
Даже в менее возвышенном обществе Натан часто казался неотесанным: доказательством этому служит воспоминание либерала, члена парламента Томаса Фауэлла Бакстона о речах Натана за ужином в Хэм-Хаусе, который они оба посетили в 1834 г. Здесь, кажется, «миллионер из трущоб» ведет себя самодовольнее и хуже всего, хвастаясь своими успехами и давая банальные советы остальным:
«Я повидал… многих умных людей, очень умных, у которых не было ни одной пары обуви. С такими я никогда не имею дела. Их советы звучат очень хорошо, но судьба против них; они никогда не пойдут далеко; а если они не способны к успеху сами, на что они мне?..
Отдавать… разум, душу, сердце и плоть и все — делу; вот как можно стать счастливым. Мне потребовалось много храбрости и много осторожности, чтобы сколотить большое состояние; а когда вы его сколотили, требуется вдесятеро больше мозгов, чтобы сохранить его. Если бы я соглашался со всеми проектами, которые мне предлагали, я бы очень скоро разорился. Держитесь своего дела, молодой человек… держитесь своей пивоварни, и, может быть, вы станете величайшим пивоваром в Лондоне. Если же будете и пивоваром, и банкиром, и купцом, и промышленником, скоро вы окажетесь на страницах „Газетт“».
Когда на том же ужине один гость выразил надежду, «что ваши дети не слишком любят деньги и бизнес, чтобы не любить другие вещи. Уверен, что вы бы этого не желали», — Натан грубовато ответил: «Ни о чем другом я бы не мечтал».
Некоторых новых знакомых Натан поражал своей мещанской скупостью. Орнитолог Одюбон вспоминал, как ему не удалось уговорить Натана подписаться на его богато иллюстрированную книгу «Птицы Америки» в обмен на экземпляр книги авансом. Когда Натану показали счет, он «посмотрел на него с изумлением и воскликнул: „Что? Сто фунтов за птиц? Нет-нет, сэр, я дам вам пять фунтов, и ни фартингом больше!“» Согласно часто пересказываемому анекдоту, Натан сказал композитору Луи Спору: «Я совершенно не разбираюсь в музыке. Вот моя музыка, — и он дотронулся до кармана, в котором зазвякали монеты, — вот в чем хорошо разбираются у нас на бирже». В другом анекдоте он раздраженно отвечает на просьбу внести деньги на благотворительные нужды: «Выписать чек, говорите? Я только что ужасно опростоволосился!» Бакстон был потрясен довольно своеобразным отношением Натана к благотворительности. «Иногда, — объяснял он, — чтобы позабавиться, я даю нищему гинею. Он думает, что я ошибся, и, боясь, как бы я не отнял деньги, убегает прочь со всех ног. Советую вам иногда давать нищему гинею; это очень забавно». Кроме того, он часто рассказывал гостям за столом, сколько стоит то или иное блюдо или услуга.
Манеры плохо образованного еврея, который вел себя таким образом в приличном обществе и это сходит ему с рук из-за его недавно нажитого богатства, которое к тому же в основном заключалось в бумагах, одних привлекали, а других ужасали — в зависимости от их общественного положения и философской приверженности к традиционному иерархическому порядку. Например, князь Пюклер вовсе не злился на шутки Натана, когда он пришел к нему со своим аккредитивом. Наоборот, он назвал его «человеком, которому нельзя отказать в гениальности и даже в своего рода величии характера… в самом деле un tres bon enfant и щедрый, более чем другие представители его класса — конечно, до тех пор, пока он уверен, что ничем не рискует лично, что ни в коем случае нельзя поставить ему в вину… Этот человек — настоящий оригинал». Как мы уже видели, Гумбольдт также весьма снисходительно отнесся к сочетанию дурных манер, острого ума и непочтительности, которое он привнес в «приличное» общество.
Зато в Париже эпохи Реставрации с отвращением относились к многочисленным выходкам Джеймса. Пересказывали, например, как он бестактно представил герцогу Орлеанскому собственную жену, а графа Потоцкого называл по имени, Станисласом. Подобно многим гостям Джеймса, которые находились на вершине общественной лестницы, маршал де Кастеллане не слишком лестно отзывался о хозяине дома, хотя и принимал его приглашения: «Его жена… довольно хорошенькая и с очень хорошими манерами. Она хорошо пела, хотя у нее дрожал голос; ее немецкий акцент неприятен. Джеймс… низкорослый, уродливый, надменный, но он устраивает банкеты и званые ужины; важные персоны потешаются над ним, однако с радостью ходят к нему в дом, где он собирает лучшее парижское общество».
По мнению Германна, сына Морица Гольдшмидта, чьи мемуары — одни из немногих свидетельств «из первых рук», которыми мы располагаем, Соломону еще больше недоставало светскости. «Почему я должен плохо есть у вас дома? Лучше приходите ко мне и пообедайте на славу», — так он однажды ответил русскому послу, который пригласил его на ужин. Еще одна «важная персона», которая попросила о ссуде, получила откровенный отказ: «Потому что я не хочу». Соломон «редко появлялся в обществе, потому что понимал, что, в силу его необразованности, ему придется играть трудную и неприятную роль»; «общение с бомондом» он предпочитал предоставить отцу Гольдшмидта. В редких случаях, когда он все же приглашал к себе Меттернихов, он не мог удержаться от вульгарного хвастовства своим богатством, показывая им содержимое своего сейфа в качестве послеобеденного развлечения. Даже в более узком кругу (то есть среди евреев) он считался грубияном. Если его цирюльник опаздывал по утрам — а Соломон обычно просыпался в 3 часа ночи, — он обзывал его «ослом». Если от кого-то из посетителей его конторы плохо пахло, Соломон прижимал к носу платок, открывал окно и кричал: «Вышвырните его вон, от него воняет!» Он ужинал в немыслимое для приличного общества время, в 18.30, и по привычке выпивал две бутылки вина перед тем, как отправиться на прогулку в парк, окруженный «слепо преданными подхалимами и приживалами». По воскресеньям, навещая Гольдшмидтов в их доме в Дёблинге, он флиртовал с самыми хорошенькими из присутствовавших там девушек «в такой манере, какая не всегда благопристойна или вежлива». В том числе он отпускал грубые шутки, если какая-либо из присутствовавших женщин ждала ребенка.

 

7.1. Эрнст Шальк и Филипп Херрлих. Барон Мориц фон Бетман и барон Амшель фон Ротшильд. Картинки из Франкфурта, № 1 (1848)

 

Не то чтобы все подобные рассказы были совершенно неверными; несомненно, Натан и его братья многим знакомым казались олицетворением «новых денег», со всеми их шероховатостями. Ничто не подтверждает такую точку зрения ярче, чем карикатура 1848 г., ставшая первой из серии «Картинки из Франкфурта». На ней противопоставлены Мориц фон Бетман и Амшель. Первый изящно правит четверкой, второй неуклюже устроился на копилке (см. ил. 7.1). Однако подобные иллюстрации — не лучший вид исторических свидетельств. Во-первых, они лишь дают представление о том, какими Ротшильды казались другим. Во-вторых, из-за того, что «новые деньги» на протяжении 2000 лет служили объектом презрения, некоторые сравнения постоянны, вне зависимости от того, насколько мало тот или иной нувориш на самом деле соответствует стереотипу. Письма самих братьев расходятся с подобными историями о них.
Более того, сами братья питали отвращение к подавляющему большинству светских мероприятий, которые они устраивали. Амшель «благодарил Бога», когда с его ужинами было покончено, а Карл называл их дорогим «очковтирательством» — «все было очень мило, но деньги милее», — заметил он, когда нанятый ими повар представил счет. «Однако, — продолжал он, — это не хуже взяток». Следует отметить, что по меньшей мере пятеро гостей, которые присутствовали на ужине в 1817 г., получили пакеты облигаций нового займа города Парижа. И в Берлине, где Карлу почти без труда удавалось получать престижные приглашения от Гарденберга, британского и австрийского послов, он скептически относился к ценности такого общения: «Мне на самом деле все равно, потому что, как показывает практика, мы всегда лучше ведем дела с теми, кто нас не приглашает». В бальной зале или в салоне Натан чувствовал себя так же не в своей тарелке, как в деревне. Как сказал о нем Амшель в 1817 г., если Натан устраивает просто прием с чаем, ему кажется, будто у него «украли» утро. Даже его дочь Шарлотта в 1829 г. поддержала мнение отца, когда выразила надежду на то, что «сезон будет очень оживленным, так как это всегда, по-моему, способствует торговле».
Слова Джеймса также проливают свет на необщительность его братьев. Вспоминая очередной бал, он выразился так: «Теперь я чувствую то же самое, что и вы. Я бы с радостью остался дома; не собираюсь сходить с ума из-за такой ерунды». Светские приемы нравились ему гораздо меньше, чем иногда снисходительно подразумевали его гости. С самого начала он подходил к подобным мероприятиям вполне утилитарно. «Я не думаю ни о чем, кроме дела, — уверял он Натана. — Если я и посещаю светский прием, я иду туда, чтобы познакомиться с людьми, которые могут оказаться полезными для дела». Доказательством служит то, что первые его знакомства в высшем обществе, например с секретарем Ришелье, использовались для выведывания нужных ему сведений. В личной переписке Джеймс признавался, что ему надоели пышные балы; он продолжает их устраивать, писал он Натану в январе 1825 г., только чтобы люди не подумали, что он больше не может себе позволить таких развлечений. «Мой милый Натан! — восклицал он, — я обязан устроить бал, потому что весь свет утверждает, будто я банкрот. Люди, привыкшие к тому, что я даю три или четыре бала за сезон, как прошлой зимой, начнут мести языками, а французы, между нами говоря, очень злые. Что ж, на следующей неделе будет карнавал, и мне больше всего на свете хочется, чтобы он был уже позади. Даю тебе слово, что сердце мое не там, но нужно делать все, чтобы устроить зрелище для всего мира».
Через шесть лет, на волне революционного кризиса 1830 г., Шарлотта заметила ту же связь между экономическим положением своего дяди и его общительностью: хотя Бетти чувствовала себя слишком «утомленной», чтобы давать «обычные балы», «рентные бумаги по-прежнему так резко идут вверх, что Джеймс будет склонен их устраивать». Как мы увидим в дальнейшем, балы служили одним из важнейших знаков, с помощью которых Джеймс показывал парижскому бомонду, что он благополучно пережил финансовую и политическую бурю 1830 г.

«Вымогательство» почестей

В Европе эпохи Реставрации Ротшильды пытались преодолеть традиционные общественные барьеры, вставшие на пути у евреев, какими бы богатыми они ни были, не только с помощью балов и приемов. В том обществе, где по-прежнему царила иерархия рангов и чинов, они спешили обзавестись официальными признаками статуса. Возможно, легкость, с какой они добились своего, служит доказательством непрочности восстановленного режима Меттерниха: отсюда анекдот о «первом бароне-еврее», приведенный в эпиграфе.
Наверное, ярче всего эту мысль иллюстрирует то, что Ротшильдам уже в 1817 г. удалось приобрести дворянское звание у Франца II, последнего императора Священной Римской империи и первого императора Австрии. Все было устроено в Вене после того, как за них ходатайствовали служащий австрийского казначейства Швиннер, министр финансов Штадион и Меттерних. Предоставление дворянства виделось им в первую очередь наградой Ротшильдам за их роль в операциях по выплате субсидий союзникам Великобритании и французских репараций Австрии. Конечно, важность произошедшего не стоит преувеличивать. Ротшильды не были первыми евреями, возведенными в дворянское достоинство: такой же чести, помимо них, удостоили еще шесть семей, хотя все остальные к 1848 г. перешли в христианство. Возведение в дворянское достоинство императором из династии Габсбургов не подразумевало такого возвеличивания, какое было достигнуто через два поколения, когда королева Виктория пожаловала наследственное пэрство правнуку Натана Натти Ротшильду. Подобно австрийской валюте, австрийское дворянство считалось «обесцененным» по сравнению с более престижным британским. С другой стороны, дворянство принесло братьям три ценных приобретения: право на префикс «фон» («де» во Франции и Англии); герб (хотя и не такой грандиозный, как тот, на который они надеялись вначале); и, в 1822 г., титул «фрайхерр» («барон» во Франции и Англии).
Дворянское звание не было единственным символом восхождения по общественной лестнице, полученным Ротшильдами после 1814 г. Подобно тому как прежде их отец стремился увеличить свой престиж, приобретя как можно больше званий «поставщика двора» и придворного банкира, так и его сыновья и внуки желали стать «финансовыми советниками» у старого друга семьи курфюрста Гессен-Кассельского, а позже у короля Пруссии. Хотя такие звания были всего лишь почетными, они считались весьма полезными, так как позволяли их обладателю носить форму, что часто служило непременным условием для посещения придворных мероприятий. Титул австрийского консула, полученный Натаном в 1820 г., и генерального консула, который они с Джеймсом получили в 1821–1822 гг. в награду за финансовую поддержку во время неаполитанского кризиса, в сущности, имели такое же декоративное значение, хотя номинально они также наделяли носителей ответственностью за защиту коммерческих интересов Габсбургов в Великобритании и Франции. Судя по многочисленным отзывам того времени, форму Ротшильды носили. Уже в 1817 г. Карл просил разрешения носить темно-синий с золотом мундир Гессенской военной коллегии. Джеймса в 1825 г. видели в красном консульском мундире на коронации Карла X в Реймсе. Через два года молодой Чарлз Бохер по ошибке принял его за английского генерала, когда увидел, как тот выходит из Тюильри в алом мундире с золотыми эполетами.
Форма — это хорошо; но форма со знаками отличия — медалями, лентами или позументами — еще лучше. Братья стремились получить знаки отличия начиная с 1814 г. В конце 1817 г. Карл появился на публике с лентой, пожалованной прусским канцлером Гарденбергом; он получил ее после того, как узнал, что, помимо него, лишь еще у одного придворного не оказалось наград. Годом позже великий герцог Дармштадтский наградил Джеймса орденами. Когда они с Соломоном получили по ордену Святого Владимира от царя на Веронском конгрессе 1822 г., Соломон — через Генца — позаботился о том, чтобы об этом сообщили в немецкой прессе. Годом позже Джеймс добавил к своей коллекции рыцарский крест ордена Почетного легиона (хотя полным членом ордена Почетного легиона он стал только в 1841 г.). К 1827 г. Соломон настолько пресытился, что потребовал орден — Константиновский орден Святого Георгия — для своего старшего клерка, Леопольда Вертхаймштайна, за услуги, оказанные герцогине Пармской. Когда в 1834 г. Нат, первый из Ротшильдов, поехал в Константинополь, он не скрывал волнения, предвкушая новую, экзотическую медаль: «Вы не знаете, что значит быть принятым султаном; при дворе не может быть принят человек рангом ниже, чем полномочный посланник… хотя я считаю себя послом и, следовательно, имею право на самый блестящий прием. Султан намекнул, что намеревается наградить меня в знак своего удовлетворения, но я не знаю, будет ли это кольцо, табакерка или орден, — надеюсь на последнее. Я уже дал им понять, что больше всего мне понравится бриллиантовый полумесяц».
Как следует из его письма, иные монаршие подарки, например кольца или табакерки с гравировкой, хотя и не отклонялись, считались не такими желанными, как ордена и медали.
В погоне Ротшильдов за титулами и орденами часто видят признак нелепого тщеславия: по выражению литератора Капфига, они питали «слабость» к подражанию аристократии. Несомненно, именно таким все представлялось признанным представителям знати. Меттерних подозревал их в «тщеславии» и «стремлении к почестям и знакам отличия»; в то же время критики эпохи Реставрации, особенно Гейне, высмеивали их явное почтение к аристократическим нравам. Однако сами братья между собой рассматривали эти нравы с известной долей презрения. Гербы, по выражению Карла, были «частью игры». Что же касается формы, Джеймс в кругу семьи шутил, что «если вы идете к здешнему министру, вы всегда должны быть при полном параде, как будто навещаете невесту». Братья даже пародировали при случае свои новые титулы: Карл, например, адресовал одно письмо «Джеймсу де Ротшильду, рыцарю Общества освобождения Христианских рабов, финансовому советнику курфюрста Гессенского, и прочая, и прочая, и прочая». Когда король Дании также разрешил ему «просить титул», он недоуменно воскликнул: «Что нам делать со всеми этими титулами?» Более того, когда курфюрст Гессен-Кассельский предложил ему «ленту с пряжкой, как носят солдаты», он отказался от нее, так как счел такой знак отличия ниже своего достоинства. Кроме того, Ротшильды не желали платить за признаки статуса больше необходимого: когда Нат услышал, что австрийское правительство хочет придать его брату Лайонелу консульского секретаря, которому фирма должна была выплачивать жалованье в размере 500 ф. ст. в год, он был вне себя: «Я со своей стороны послал бы все консульство к чертям, прежде чем буду платить за это 500 фунтов в год, да еще получу в придачу какого-нибудь мрачного типа… Хотелось бы знать, кто будет платить 500 фунтов в год за честь быть австрийским консулом». Даже Амшель, во многом самый падкий из всей семьи на подобные знаки признания, знал им цену. Как он выразился в 1814 г., «если бы мы всегда беспокоились о том, что подумают другие, сейчас мы остались бы с кучей побрякушек и т. д., но без денег. А в конце концов мы остались бы без похвалы, без наград и без денег». По его мнению, «… высшая награда — тихая жизнь, по милости Божией».
Тем не менее имелись два довода в пользу получения подобных наград. Во-первых, как мы видели, они облегчали братьям доступ в коридоры власти. Во-вторых, титулы и прочие почетные знаки рассматривались ими как «признаки отличия для нашей нации», то есть для европейского еврейства. Возведение Ротшильдов в дворянское звание во Франкфурте сочли пощечиной тем, кто желал бы восстановить прежние ограничения для евреев. «Если один еврей барон, все евреи — бароны» — вот как произошедшее истолковывали на Юденгассе. Сходным образом, по мнению Карла, назначение Натана австрийским консулом в Лондоне стало «удачей для евреев». Даже то, что братья иногда получали награды с исключительно христианской символикой — учрежденные в честь христианских святых и даже снабженные изображением креста, — считалось своего рода победой. Хотя Амшель отказывался получать такие ордена, Карл в 1832 г., не колеблясь, принял ленту и звезду недавно учрежденного ордена Святого Георгия от папы Григория XVI, а три года спустя Лайонел получил орден Изабеллы от королевы Испании. Как заметил Гейне, орден изначально был основан «в увековечение изгнания евреев и мавров из Испании». Он называл «пикантным» то, что «герр фон Шейлок Парижский», таким образом, будет считаться «самым могущественным бароном христианского мира». Конечно, так же расценивали событие и ошеломленные очевидцы-христиане, такие, например, как австрийский барон Кюбек: «Его святейшество принимает члена Дома Ротшильдов, и с небесного соизволения представитель Иисуса Христа на земле награждает потомка народа, который позволил распять Христа, лентой и звездой вновь учрежденного ордена Святого Георгия, и взамен позволяет, чтобы ему поцеловали не ногу, а руку. А Ротшильд по-прежнему отказывается стать христианином».
В этой связи, наверное, трудно объяснить очевидные сомнения Натана в ценности подобных знаков отличия. Так, в ряде писем он намекает, что в 1815 или 1816 г. его предлагали посвятить в рыцари, но он отказался. Когда кто-то сказал Карлу, что его брат принял рыцарство, он отказался в это поверить, «потому что ты любишь простоту». Имя Натана блистает своим отсутствием в патентах на дворянское звание от 1816 г., и на одобренном варианте герба не пять стрел, а четыре. Более того, в отличие от своих братьев и старшего сына, Натан редко упоминал о своем баронстве и присоединял к фамилии префикс «де». Возможно, как предположил Корти, такая скромность была вызвана желанием не слишком ассоциироваться публично с реакционной Австрией? Мейс считает, что можно найти более практическое объяснение. Хотя в 1818 г. Натан закрепил за собой право носить герб (вот откуда позже на гербе Ротшильдов появилась пятая стрела), в 1825 г., когда он обратился в Королевское геральдическое общество для регистрации австрийского титула, его прошение отклонили — возможно, потому, что к тому времени с его натурализации прошло всего восемь лет. Однако Амшель считал, что причиной всему стало «нежелание» Натана становиться дворянином. Как бы там ни было, в 1818 г., отказавшись от прусского ордена, Натан дал понять, чтобы вместо него наградили его брата Соломона, потому что «здесь, в Лондоне, мне такая вещь не нужна», в то время как «мой брат… любит ленты; кроме того, он барон, который собирается жить в Париже, где можно украшать себя такими вещами». Джеймс тоже вначале не хотел именоваться «де Ротшильдом». «Давайте останемся купцами, — призывал он братьев в 1816 г. — Крайне приятно носить титул, но пользоваться им только наедине». Положительное деловое письмо от министра финансов, по его мнению, «стоит больше, чем все дворянские титулы».
Но хотя сдержанность Джеймса быстро прошла, Натан по-прежнему презирал аристократические замашки — более того, с годами его презрение усиливалось. В 1827 г., когда князь Пюклер навестил английских Ротшильдов, его угостили странным послеобеденным представлением, на котором, очевидно, подвыпивший Натан надел «новую австрийскую консульскую форму, которую, по его словам, прислал ему его друг [Меттерних] из Вены»:
«Он показал ее нам, и… после наших уговоров даже примерил ее перед зеркалом и походил в ней. Подобно виртуозу, который не может остановиться, стоит ему начать играть, он велел приносить ему другие великолепные придворные наряды и несколько раз переодевался, как будто находился на сцене…
Было… довольно забавно смотреть, как этот обычно серьезный торговец репетировал разные реверансы, поклоны и благосклонные „придворные“ улыбки. Нисколько не смущаясь нашим смехом, он… жизнерадостно уверял нас, что Н. М. Р., пожелай он того, сумел бы сыграть любую роль; и, с помощью пяти или шести лишних бокалов вина, сумеет держаться не хуже самых первых придворных».
Судя по смешанным чувствам Пюклера, он стал свидетелем характерного для Натана стремления эпатировать аристократию. Возможно, ему хотелось иногда менять строгий сюртук на яркий придворный наряд; но ко всем подобным одеяниям он относился как к маскарадным костюмам. В своем роде эта яркая сцена — подвыпивший еврей-банкир смеется над дипломатическими приемами империи Габсбургов в присутствии безденежного князя — демонстрирует двойственность отношения Ротшильдов к общественному строю эпохи Реставрации.

«Изящное образование»

Несмотря на свою репутацию мещан, младшие Ротшильды, судя по всему, проявляли интерес к тому, что сейчас мы бы назвали «высокой культурой» — правда, это несколько искажает суть явления, если вспомнить, что в тот период в так называемой «публичной сфере» сочинение и потребление музыки, драматургии, книг и картин стремительно превращалось в более или менее свободный рынок. Такой интерес к культуре отчасти стал логическим следствием описанного выше досуга: например, невозможно было владеть большим домом и не покупать картины и другие украшения. В то же время, чтобы беседовать с представителями элиты не только о деньгах и политике, необходимо было хотя бы в общих чертах знать самых популярных художников, композиторов и писателей. Однако занятым банкирам среднего возраста (всем братьям, кроме Джеймса, в 1820 г. было уже за сорок), как правило, плохо давалось искусствоведение. Правда, все они унаследовали от отца любовь к антиквариату и славились умением выбирать оригинальные подарки для своих друзей-политиков. Они заказывали свои портреты, портреты своих жен и детей популярным художникам, таким, как сэр Уильям Бичи, Луи Ами Гросклод и Мориц Даниэль Оппенгейм. И во Франкфурте, и в Париже Ротшильды регулярно абонировали театральные ложи. Но Джеймс был единственным представителем второго поколения, который искренне и серьезно проявлял интерес к культуре. Так, в 20-летнем возрасте он зачитывался Шиллером и Гете, а в 1820-х гг. нанял художника по фамилии Алляр за 5 франков в месяц, а также подписывался на «Театральную афишу» и «Театральный журнал». Его братья считали, что подобные вещи скорее подходят их детям.
Наверное, здесь стоит заметить очевидную вещь: если бы братья Ротшильд в самом деле были мещанами, они не дали бы своим детям такого хорошего образования. Конечно, Натан выражал желание, чтобы его сыновья «отдавали ум, и душу, и сердце, и плоть, и все остальное — делу». В то время как он написал эти слова, которые чаще всего истолковывают неверно, все его сыновья, кроме одного, уже завершили образование и несколько лет работали в семейном банкирском доме. Кроме того, и Натан, и его братья признавали, что возможен конфликт между высшим образованием и успешным ученичеством в банке. Как выразился Карл, когда Соломон думал о будущем 15-летнего Ансельма: «Советую не позволять ему учиться… больше, чем еще два года, чтобы он вступил в фирму, когда ему исполнится 17. Иначе он не будет глубоко предан делу». Правоту Карла доказала биография Майера, единственного из сыновей Натана, который посещал английский университет. Вместе с тем ни один из братьев не сомневался в том, что успешная карьера в бизнесе сравнима с наилучшим вторичным образованием. Судя по всему, последнее они считали важной частью подготовки к первому. Более того, мужчинам-Ротшильдам третьего поколения на практике потребовалось даже больше времени, чем предполагал Карл, чтобы бросить учебу и поступить в «контору». Судя по дате первого появления его имени в деловой переписке, Ансельму было уже 23 года, когда ему, наконец, позволили играть серьезную роль в управлении фирмой (хотя партнером его сделали годом раньше; возможно, он выполнял для своего отца рутинную работу, записей о которой не сохранилось). Лайонелу было двадцать, когда он начал писать и получать деловые письма; Энтони и Нату было восемнадцать, а Майеру — двадцать один год. Ни один из сыновей Карла не фигурирует в переписке фирмы до двадцатилетнего возраста; более того, набожного Вильгельма Карла, очевидно, не считали способным работать без присмотра, пока ему не исполнилось 24 года. Оба сына Джеймса, Альфонс и Гюстав, лишь в 19 лет начали сами писать деловые письма. Учитывая точку зрения их родителей, что лучшее ученичество — это практика, можно заключить, что представители третьего поколения только в том возрасте и приступили к работе.
Во всяком случае, старшие Ротшильды не испытывали желания подвергать своих отпрысков тем же лишениям и строгостям, какими отличалось их собственное детство. Мать Ансельма гордилась не по годам развитой способностью своего 11-летнего сына к написанию писем не только потому, что такая способность могла пригодиться ему в бизнесе; она искренне хотела, чтобы он и его сестра получили «изящное образование» ради самого образования. Влияние на нее понятий о Bildung того времени отчетливо прослеживается в письме, которое она написала мужу в 1820 г. (к нему прилагалось письмо от их сына-подростка): «Добрый, милый мальчик очень откровенен со мной… что особенно меня радует, потому что… я всегда ставила целью, чтобы наши дети не скрывали от нас своих истинных, сокровенных чувств; и я — или, скорее, мы достигли цели». Натан относился к детям не столь сентиментально. После работы он играл с ними, позволял им (по воспоминаниям одного знакомого) «играть в лошадки, катая их на спине». Однажды он так энергично бегал, что ухитрился вывихнуть плечо. Он купил детям миниатюрную карету, в которую они запрягали четырех белых козлов и катались по парку в Стамфорд-Хилле. Семья, изображенная Уильямом Армфилдом Хобдеем в 1821 г., была — как это выглядит сегодня — счастливой: слева 3-летний Майер пытается вырвать письмо из отцовской руки; у ног Шарлотты Ханна Майер уронила чепец; а старшие мальчики тщетно пытаются усмирить семейную собаку, которая жует шляпу Лайонела. Ничего удивительного, что на губах расслабленного отца семейства играет легкая улыбка. Он сидит в кресле, скрестив ноги. И позже он продолжал потакать им, даже баловать их. В то время, когда 17-летняя Ханна Майер позировала для своего первого портрета, она наслаждалась жизнью в Брайтоне. Через год, когда Томас Фауэлл Бакстон познакомился с Энтони, тот уже считался «великим охотником; и отец позволяет ему покупать любых лошадей, какие ему понравятся. Недавно он обратился к марокканскому султану, прося чистокровного арабского скакуна. Султан послал ему великолепного жеребца; к сожалению, после прибытия в Англию жеребец издох. Бедный юноша с чувством сказал, что это стало самым большим несчастьем всей его жизни».
В «Конингсби» Дизраэли вывел молодого Сидонию как широко образованного юношу: «Молодому Сидонии, для которого были закрыты университеты и школы… получившие первые сведения об античной философии благодаря учености и предприимчивости его предков… повезло с наставником… Благодаря своим почти инстинктивным способностям он проник в высшие тайны математики… Тут сыграли свою роль и обстоятельства его положения, давшие ему необычную способность к иностранным языкам… В возрасте девятнадцати лет Сидония… полностью овладел главными европейскими языками… в семнадцать он… отправился путешествовать. Какое-то время… он жил в Германии, а затем, посетив Италию, обосновался в Неаполе…»
Подобное описание не слишком далеко от того образования, какое получили Лайонел и его родные и двоюродные братья. Один из Монтефиоре вспоминал, как в 1815 г. Лайонела и Энтони забрали от их первого учителя, «поляка, который носил польскую конфедератку и расхаживал по классной комнате в высоких сапогах, зловеще постукивая тростью». Родители и друзья «наняли Гарсию, который раньше был бухгалтером в счетном доме „Барроу и Лусада“, а затем основал академию для избранных в Пекхэме, куда… и послали Лайонела и Энтони». Мальчики больше изучали современные предметы, чем классические; так продолжалось до 1827 г., когда их отправили в традиционное, хотя и немного измененное, «кругосветное путешествие». Когда им исполнилось соответственно 19 и 17 лет, они поехали смотреть достопримечательности Германии, а не «классической» Италии. Вместе со своим наставником Джоном Дарби они отправились из Франкфурта по главным городам Саксонии, оттуда проследовали в Прагу и Вену и вернулись через Баден и Страсбург. Характерно, что в их маршруте отсутствовала Пруссия, хотя, судя по всему, они все же заехали в Ганновер, чтобы посмотреть Геттингенский университет. Очевидно, целью путешествия стало приобщение к немецкой культуре. Помимо посещения бесчисленных картинных галерей и княжеских дворцов, братья нанесли визит вежливости престарелому Гете.
И только после путешествия началось приобщение Лайонела и Энтони «к делу»: в январе 1829 г. одному счетоводу во франкфуртском отделении поручили улучшить навыки счета у Энтони и довести их до уровня, приемлемого для банкира. «Я неустанно учу его и задаю арифметические задачи, — докладывал Натану новый наставник, — и рад доложить, что у него хорошая хватка и он усваивает все буквально на лету. Надеюсь в кратчайшие сроки передать молодому барону систематические познания в науке арифметики, после чего объясню все тонкости арбитражных операций с векселями и деловой переписки банкирского дома».
Очевидно, поездка сыновей Натана во Франкфурт возбудила ревность у остальных братьев. В 1831 г. Шарлотта написала своей матери Ханне, прося ее «заставить [Майера] написать письмо на немецком, если он может, а если нет, пусть постарается как можно лучше написать по-английски г-же С[оломон] де Р[отшильд]. Мальчики дяди Чарлза [Майер Карл и Вильгельм Карл] очень хорошо пишут; разумеется, их будут сравнивать». Через четыре года настала очередь «английского» Майера посетить Германию; но его поездка носила более ученый характер, чем та, что предприняли его старшие братья. Со своим наставником доктором Шлеммером он провел несколько месяцев в Лейпцигском университете, откуда проследовал в Гейдельберг. В этом он пошел по стопам Ансельма, первого Ротшильда, поступившего в университет, который приобрел «живой интерес к науке», учась в Берлине. Вернувшись в Англию, Майер стал первым из многих Ротшильдов, которые учились в Кембридже, сначала в колледже Магдалины, а затем, когда руководство колледжа потребовало, чтобы он посещал церковь (такое требование до сих пор обязательно для студентов), перешел в более крупный и не такой требовательный Тринити-колледж. Оксфорд для Ротшильдов исключался из-за того, что при поступлении необходимо было подписаться под «39 статьями» (вероучительным документом англиканской церкви); зато в Кембридже могли учиться и нонконформисты, и иудеи, хотя им не присуждались ученые степени и не назначались стипендии.
Не желая, чтобы его обошли, Карл послал своего сына Майера Карла в Геттинген, а затем в Берлин, где юноша посещал лекции светила немецкой юриспруденции Фридриха Карла фон Савиньи, а также Леопольда фон Ранке, выдающегося историка своего времени. Его брат, Вильгельм Карл, в свою очередь, получил необычайно строгое высшее образование: в 15 лет он изучал двадцать различных дисциплин, в том числе пять языков и пять естественных наук. Его образованием ведала целая группа наставников, руководимых французским физиологом Анри Бланвале. Его склонность к религиозной ортодоксии, возможно, отчасти стала реакцией против такого нагромождения наук. И сыновья Джеймса получили не менее хорошее образование. Альфонс учился в Бурбонском коллеже (позже Лицей Кондорсе); к экзамену на аттестат зрелости его готовил частным образом Дезире Нисар, который позже стал директором Высшей нормальной школы и членом Французской академии. Надо отметить, что преимущества хорошего образования были доступны не только мальчикам-Ротшильдам. Хотя о ее формальном образовании известно мало, дочь Карла Шарлотта — наверное, самая умная представительница третьего поколения семьи — была в высшей степени образованной женщиной, судя по ее изящным письмам на английском языке и насыщенным дневникам на немецком.
Если целью такой подготовки было воспитание великих интеллектуалов, необходимо признать, что Ротшильды здесь потерпели поражение; за исключением Шарлотты, ни один представитель третьего поколения не отличался ученым складом ума. Впрочем, скорее всего, родители надеялись, что их дети легче, чем их предки, вольются в элиту европейских стран, не теряя при этом желания заниматься банковским делом. В этом случае образование третьего поколения Ротшильдов можно признать успешным. Внуки Майера Амшеля уже не говорили на ломаном немецком языке Юденгассе. Даже Кастеллане отмечал, что у Бетти не еврейский, а немецкий акцент. Сыновья же Натана говорили по-английски вовсе без акцента, свободно и непринужденно. Кроме того, многие молодые Ротшильды уже не писали ивритскими буквами, как их отцы; хотя сыновья Соломона и Карла по-прежнему так поступали, английские и французские Ротшильды третьего поколения этого не делали (хотя умели читать на юдепдойч). Кстати, начиная с 1820-х гг. деловая переписка всех пяти домов велась на многих языках, и каждый партнер стремился писать на своем первом родном языке. Лишь иногда, в приписках, они переходили на язык места своей работы или места жительства адресата. Судя по их письмам, представители третьего поколения писали по-английски, по-французски и по-немецки, причем в некоторых случаях даже лучше, чем их современники-аристократы. Более того, сам консерватизм их культурных вкусов служил доказательством того, что их наставники хорошо справились со своей задачей. Молодым Ротшильдам нравились романы Вальтера Скотта, оперы Мейербера, картины Мурильо и мебель эпохи Марии-Антуанетты. Мальчики, кроме того, перенимали у аристократии увлечения и пороки — скаковых лошадей, охоту на лис и оленей, любовь к скачкам, а также сигарам, дорогим винам и неподходящим женщинам. Они придумали друг для друга «клубные» клички: Лайонела называли «Рабби» или «Раввином», Энтони — «Билли» или «Толстяком Биллом», а Майера — «Простаком» или «Бараном». Все внешние признаки франкфуртского гетто исчезли, кроме, конечно, физиогномических. Но даже в последнем отношении лишь немногие члены семьи (меньше всего Джеймс) напоминали стереотипных евреев с карикатур. Ему и его братьям оказалось легко стать баронами, носителями королевских орденов, землевладельцами и хозяевами светских приемов. Они открыли своим потомкам возможность более неуловимого изменения. Теперь представители третьего поколения Ротшильдов могли стать джентльменами.
Назад: Глава 6 Сад Амшеля
Дальше: Глава 8 Неожиданные революции (1830–1833)