Музыка советской Москвы: Гилельс и Рихтер
Всемидесятые годы прошлого века композитор Арам Хачатурян в разговоре со мной вспоминал о том ошеломляющем впечатлении, которое произвело появление в Москве в 1933 году шестнадцатилетнего пианиста из Одессы Эмиля Гилельса: “Он выступил на конкурсе молодых пианистов. Я запомнил, как он играл «Свадьбу Фигаро» Моцарта – Листа. Это было нечто феерическое! Публика сошла с ума! Я протиснулся в артистическую, чтобы вблизи увидеть этого чудо-мальчика. Гилельс был невысок, рыж, веснушчат – прямо скажем, выглядел он невзрачно. Но лицо! Оно было сильным, волевым, выразительным. И оно соответствовало стилю исполнения Гилельса. Уже тогда!”
Тут не мешает вспомнить о контексте, в котором состоялся московский дебют юного Гилельса. Он выступал на Первом Всесоюзном конкурсе исполнителей. Конкурсы музыкантов тогда привлекали интерес по всей Европе, ибо они были сравнительно редки. Но в Советском Союзе им уделялось особое внимание, ибо их патроном был сам всемогущий диктатор Иосиф Сталин.
Известно, что Сталин полюбил музыку еще в юности, когда пел (и даже солировал) в хоре духовной семинарии в своей родной Грузии. Позднее он увлекся оперой. В Москве Сталин не пропускал ни одной важной премьеры в Большом театре, где покровительствовал многим ведущим солистам.
Особый интерес к инструменталистам (пианистам, скрипачам, виолончелистам) появился у Сталина позднее, во второй половине 1920-х годов. В 1927 году молодые советские пианисты триумфально выступили на конкурсе имени Шопена в Варшаве. Это был их первый громкий успех на Западе, и на него с изумлением откликнулись многие европейские газеты.
Понятно, что в Советском Союзе этот триумф вызвал особую гордость. Газета “Известия” опубликовала выразительную карикатуру, изображавшую Уинстона Черчилля, в ужасе хватающегося за голову при известии о победе пианистов из Москвы.
Сталин всегда и во всем преследовал в первую очередь политические цели. Его интерес к культуре имел ярко выраженную прагматическую окраску. Советская культура в представлении Сталина должна была помогать укреплению и прославлению коммунистического государства.
Сталин увидел в молодых советских музыкантах большой пропагандистский потенциал. Московский конкурс, победителем которого в 1933 году стал Эмиль Гилельс, был организован, как я уже сказал, под эгидой вождя. И Сталин со своими соратниками по Политбюро пришел на его заключительный концерт. Это был ясный и громкий сигнал.
После того как Эмиль сыграл свой коронный номер, фантазию Листа на темы из “Свадьбы Фигаро” Моцарта, его пригласили в ложу к Сталину. Вождь, покуривая свою знаменитую трубку, стал расспрашивать юного пианиста о жизни и учебе. Гилельс, преодолев первоначальное смущение, рассказал Сталину о своем увлечении Бахом и Листом. Диктатор похвалил игру Гилельса, особо отметив силу звука. Обо всем этом мы знаем из сохранившихся в архиве и лишь недавно опубликованных воспоминаний Гилельса.
Взволнованный встречей Гилельс в полночь заявился к своей московской подруге. Ему надо было с кем-то поделиться происшедшим. Из ее записок можно узнать об одной примечательной детали разговора Сталина с Гилельсом. На прощание диктатор пробормотал как бы про себя: “Рыжее золото!” (Не секрет, что уроженцы Кавказа с особой симпатией относятся к рыжим детям, считая их появление в семье предвестием удачи.)
Слова Сталина очень важны. Внешне ласковые, они также выдают отношение большевистского вождя к молодому музыканту как к государственному “золотому запасу”, своего рода “пропагандистской валюте”. Эта сталинская фраза запомнилась Эмилю навсегда и, как мы увидим, многое определила в последующем формировании его психологии.
Убежденный марксист-ленинец, Сталин искренне верил, что при коммунизме деньги исчезнут из обращения. Эта вера парадоксальным образом сочеталась в нем с прагматизмом и даже цинизмом. В узком кругу диктатор не раз и не два подчеркивал важность того, что он называл материальной заинтересованностью. Попросту говоря, Сталин считал, что лояльность советской культурной элиты нужно и можно покупать.
Этот метод диктатор опробовал и на юном Гилельсе. Эмиль и другие лауреаты конкурса были приглашены в Кремль. В присутствии Сталина всем им вручили конверты с крупными денежными премиями. Сталин пошутил, что теперь они стали капиталистами. В капиталистов они, конечно, не превратились, но с тех пор у Гилельса появилась возможность – впервые в жизни! – ездить на такси. До этого он был вынужден покрывать длинные московские расстояния пешком, что было весьма утомительно.
Жизнь Гилельса облегчалась. Но бесплатный сыр, как известно, можно найти только в мышеловке. За все надо было платить. Гилельса немедленно начала использовать государственная пропагандистская машина. Его объявили образцовым представителем “советского исполнительского стиля”.
Вот несколько примеров из рецензий и откликов на выступления Гилельса, появившихся в 1930-е в ведущих советских газетах: “…поразительная цельность натуры, не знающей рефлексии, простота и ясность мышления… несгибающаяся воля… бьющая через край энергия… огромный размах, смелость… железная выдержка…”
Перечисленные качества молодого пианиста совпадали с приметами идеального “нового советского человека”. При этом особо подчеркивалось позитивное воздействие игры Гилельса на публику: “Активность аудитории после прослушивания Гилельса поразительна: всюду радостные улыбки, приподнятость, точно виртуоз научил двухтысячный коллектив действовать по-новому, вселил ему бодрость, радость жизни”.
Можно себе представить, как удовлетворенно хмыкал в усы Сталин, читая эти и им подобные описания в газетах (а диктатор, как известно, внимательно следил за текущей прессой). Да, он не ошибся, поддержав юное дарование! С этой поры Гилельс стал любимым пианистом Сталина.
В тогдашнем Советском Союзе, где уже пышным цветом расцвело то, что позднее будет названо культом личности Сталина, это было, конечно, неслыханной честью. Но это также налагало на молодого Гилельса жесткие обязательства. Его превращали в государственный “пропагандистский аксессуар”.
Об этом вспоминал позднее сам Гилельс. Он написал о том, как в 1938 году был вызван в Кремль, когда там чествовали группу вернувшихся в Москву исследователей Северного полюса. Вокруг их экспедиции была поднята большая шумиха, и Сталин присвоил им звания Героев Советского Союза. Гилельс играл на приеме в честь полярников.
“Не успел я приблизиться к роялю, – пишет Гилельс, – как товарищ Сталин, встав из-за стола, подошел вплотную к эстраде и начал мне аплодировать. Затем, постучав о бокал ножом, он сам водворил тишину в зале. Это внимание, эта ласка вождя меня несказанно обрадовали. В тот вечер с небывалым подъемом и воодушевлением играл я страстную музыку Скрябина и Листа”.
Текст Гилельса, предназначавшийся для публикации в официальной прессе (и не увидевший в свое время света по неизвестной причине), носит, безусловно, ритуальный характер и типичен для сталинской эпохи. Для нас он примечателен в первую очередь тем, что позиционирует молодого пианиста в советской культурной иерархии 1930-х годов.
С подачи Сталина Гилельс занял место на самой вершине этой иерархии. Оно было закреплено за Гилельсом весной 1938 года, после его победы на Международном конкурсе имени Эжена Изаи в Брюсселе. В жюри этого престижного состязания входили крупные авторитеты: Вальтер Гизекинг, Игнац Фридман, Карло Цекки, Робер Казадезюс, Артур Рубинштейн, Леопольд Стоковский. От Советского Союза – Самуил Фейнберг. Конкурс проходил под патронажем королевы Бельгии Елизаветы, страстной меломанки, не пропускавшей ни одного прослушивания.
На конкурс в Брюсселе съехались музыкальные обозреватели со всей Европы. Почти все они приветствовали присуждение первой премии Гилельсу. Вторую премию получила Мура Лимпани, третью – Яков Флиер. (Как некий курьез отметим, что Артуро Бенедетти Микеланджели оказался в этом соревновании на седьмом месте.)
Для западных слушателей успех Гилельса стал сюрпризом; как с удивлением констатировала одна европейская газета, “поэзия бежала в Советскую Россию”. На родине типичным газетным заголовком в связи с брюссельским конкурсом был такой: “Торжество советской культуры”. Когда пианист возвращался домой, на границе был организован митинг. Гилельсу, человеку по натуре сдержанному и даже замкнутому, пришлось произнести перед пограничниками речь.
Еще в 1937 году комсомолец Гилельс был награжден орденом “Знак Почета”. После победы в Брюсселе его сделали членом большевистской партии – “честь”, от которой отказаться было невозможно.
* * *
На первый взгляд дела обстояли замечательно: успех за успехом – и на Родине, и за рубежом; почет, слава, переполненные залы, восторги публики. Но был ли Гилельс счастлив?
Ответ: нет, хотя об этом знали только самые близкие люди. Внешне невозмутимый, Гилельс обладал душой незащищенной и легкоранимой. И рана была ему нанесена.
Чтобы объяснить сказанное, нужно представить читателю две личности, сыгравшие в жизни Гилельса огромную, во многом роковую роль. Имена их по праву знамениты. Это пианист и педагог Генрих Нейгауз и его прославленный ученик Святослав Рихтер. Гилельс, Нейгауз и Рихтер составляют в истории русской музыкальной культуры неразделимую троицу: где скажут об одном, неизбежно помянут и двух других. Сначала это делалось исключительно в умилительном тоне – таковы были нравы советских СМИ. Но с годами нарратив становился все более откровенным и сложным. Только теперь мы можем представить себе и попытаться обрисовать контуры драмы, которая разыгралась за кулисами парадного представления.
Но перенесемся на юг России, откуда родом все трое. Гилельс и Рихтер выросли в расположенной на берегу Черного моря Одессе, городе высокой музыкальной культуры. Классическая музыка была здесь не просто развлечением, но страстью. Одесские меломаны собирались не только в местном оперном театре, одном из старейших в стране, где гастролировали Федор Шаляпин и Энрико Карузо; не только на концертах Артура Никиша и Рахманинова, но и в частных домах, салонах и кружках, где музицировали, слушали лекции, спорили о культуре. Здесь вырастали целые букеты вундеркиндов – достаточно вспомнить имена скрипачей Натана Мильштейна и Давида Ойстраха.
Рихтер и Гилельс были почти сверстниками. Первый родился в 1915 году, второй – в 1916-м, но в Одессе они не пересеклись, и каждый пошел своим путем.
Гилельс окончил Одесскую консерваторию по классу Берты Рейнгбальд. Ему повезло с педагогом. Ее не испугал представший перед ней угрюмый подросток с уже сформированной феноменальной техникой и собственными представлениями о том, “что такое хорошо и что такое плохо”.
Рейнгбальд была, судя по воспоминаниям Гилельса, идеальным учителем. Судьба ее сложилась трагически. Начать с того, что не задалась семейная жизнь. Она разошлась с мужем. А в 1944 году, когда Рейнгбальд вернулась из эвакуации в освобожденную от немцев Одессу, у нее возникли серьезные трения с городскими властями: ей не хотели вернуть ее прежнюю квартиру.
Только жившие в Советском Союзе понимают, каким кафкианским кошмаром могли в те времена обернуться проблемы с “жилплощадью” и “пропиской”. Нервы у Берты Рейнгбальд, перенесшей в эвакуации сыпной тиф, не выдержали. После очередного тяжелого объяснения в Одесском горисполкоме она – прямо там же! – бросилась в пролет лестничной площадки. Ей было сорок шесть лет.
В сталинском Советском Союзе самоубийство публичной фигуры расценивалось как акт позорной слабости, чуть ли не вызов кодексу социалистической морали. О Берте Рейнгбальд постарались тут же забыть. Но Гилельс помнил о ней. На его деньги на могиле Рейнгбальд был поставлен памятник с надписью: “Дорогому учителю-другу”.
Ученики Рейнгбальд подтверждают, что Гилельса она обожала. Сам Гилельс писал, что любил Рейнгбальд: “Она умела не только учить, но и всем своим сердцем щедро любила своих воспитанников”. Эта атмосфера щедрой любви была особенно важна для мимозного, легкоранимого Эмиля. Он всегда считал Рейнгбальд своим “первым истинным музыкальным воспитателем”. Он проводил с ней целые дни, они играли в четыре руки, слушали грамзаписи, вместе читали Пушкина, Гоголя, Достоевского…
Да, это было настоящее “воспитание чувств”! И, что самое важное, это общение учителя с учеником проходило на равных, без попыток изменить “к лучшему” самобытную индивидуальность Гилельса. Как он вспоминал, в классе Рейнгбальд он никогда не слышал пренебрежительных или уничижительных замечаний в свой адрес.
Ситуация резко изменилась, когда девятнадцатилетний Гилельс в 1935 году переехал из Одессы в Москву, чтобы продолжить учебу в Школе высшего художественного мастерства (так тогда называлась аспирантура) при Московской консерватории.
Нейгауз был выдающейся личностью: замечательный пианист (особенно удавались ему Шопен и Скрябин), прирожденный педагог, эрудит, полиглот, обаятельный и энергичный человек. Со своими студентами он занимался с увлечением, превращая уроки в своеобразные мини-спектакли, на которых помимо учеников присутствовали и другие слушатели-зрители.
Многих блестящий нейгаузовский метод преподавания восхищал. Но для Гилельса он стал источником глубокой травмы. Ведь Эмиль пришел к Нейгаузу уже во многом сложившимся музыкантом, знаменитым пианистом. У Рейнгбальд он купался в атмосфере любви, а теперь и в восторгах публики на его концертах.
В классе Нейгауза Гилельса – совершенно неожиданно для него! – ожидал иной прием. Педагог встретил нового ученика с подчеркнутой иронией. С первых же уроков он начал подкалывать его, называя звук Гилельса грубым, а оттенки преувеличенными. Все это осмеивалось Нейгаузом как провинциальный “одесский стиль”, проявления отсталого, дурного тона. Даже прославленная виртуозная техника Гилельса отвергалась Нейгаузом как “примитивная”.
Сам Нейгауз в своей популярной и авторитетной книге “Об искусстве фортепьянной игры” не без гордости вспоминал, как он однажды “срезал” Гилельса на одном из первых уроков: “Ты уже мужчина, можешь есть бифштексы и пиво пить, а тебя до сих пор вскармливали детской соской”. И это говорилось самолюбивому юноше в присутствии многочисленных гостей!
Нейгауз, вероятно, считал такой жестокий педагогический метод эффективным. Несомненно, какие-то результаты он приносил, пианистические и музыкантские воззрения молодого Гилельса эволюционировали, становились более рафинированными. Расширялся и его культурный кругозор. Но следовало ли Нейгаузу добиваться этого столь брутальным способом? Нужно ли было блестящему столичному профессору наносить безжалостные, разрушительные удары по психике уязвимого молодого человека из провинции?
Ведь культурное обогащение Гилельса протекало естественно – он постепенно погружался в художественную жизнь Москвы 1930-х годов. Да, Одессу иногда называли “маленьким Парижем”, но Москва была настоящей столицей, с давними традициями, с культурными институциями мирового уровня.
Среди них одно из первых мест занимал Художественный театр. Его основателю, великому Станиславскому, большому меломану, игра молодого Гилельса очень нравилась. Но особенно сблизился пианист с ведущим артистом Художественного театра, кумиром московской публики Василием Качаловым. По приглашению Качалова Гилельс начал принимать участие в его концертных выступлениях. Качалов читал отрывки из романов Достоевского, стихи Пушкина; Гилельс исполнял пьесы Шопена и Листа.
Качалов брал с собой Эмиля на репетиции в театр. Там Гилельс, уже хорошо знавший прозу Чехова, полюбил его пьесы. Он воспринимал их как музыку, открывая для себя очарование сдержанной недоговоренности. Именно в Художественном театре Гилельс впитал великую русскую традицию психологической драмы, ставшую одним из важнейших элементов его исполнительского мастерства.
Развитие молодого Гилельса подпитывалось и другими источниками. Однако Нейгауз создал миф о том, что духовным возмужанием Гилельс обязан исключительно его консерваторскому классу и его, нейгаузовским, усилиям и педагогическим методам. В московском музыкальном мире Нейгауз был очень влиятельной фигурой, а посему миф этот получил широкое распространение, отразившись в многочисленных рецензиях, а затем и монографиях о Гилельсе.
Нейгауз, как то свойственно иным творческим личностям, ощущал себя демиургом. Для него особенно важной представлялась его демиургическая роль именно как педагога – вероятно, еще и потому, что сам Нейгауз свои исполнительские достижения оценивал, быть может, с излишней скромностью, весьма скептически: “средний пианист”.
Всякий педагог мечтает об идеальном ученике. В Гилельсе такого идеального ученика Нейгауз не увидел, не ощутил. Но судьба все-таки подарила ему заветную встречу: таким учеником для Нейгауза стал Святослав Рихтер.
Нейгауз вспоминал об этой встрече так. В 1937 году его попросили прослушать молодого пианиста из Одессы, который хотел бы поступить в Московскую консерваторию. Узнав, что тот не учился ни в какой музыкальной школе, Нейгауз был удивлен его смелостью, но согласился. Когда пришедший в его класс высокий, светловолосый и синеглазый юноша сел за рояль и заиграл, Нейгауз потрясенно шепнул своей сидевшей рядом ученице: “По-моему, он гениальный музыкант!”
В двадцатидвухлетнем Рихтере Нейгауз узрел сразу ученика, коллегу и друга – редчайшее сочетание, большая жизненная удача! С ощущением этой удачи Нейгауз прожил до самой своей кончины в 1964 году.
А для Гилельса встреча Нейгауза с Рихтером стала источником мучительных переживаний, не оставлявших его на протяжении долгих лет.
* * *
Чтобы объяснить вышесказанное, вернусь к началу и расскажу о формировании музыкантских личностей Гилельса и Рихтера. Больший контраст трудно и вообразить.
Эмиль с детства видел себя концертирующим пианистом, выступающим перед затаившей дыхание огромной толпой. Его первый учитель, почтенный одесский педагог Яков Ткач, предсказал шестилетнему Гилельсу, что тот будет играть в лучших залах Парижа и Нью-Йорка и что его импресарио станет знаменитый Сол Юрок, который прокатывал в Америке самого Шаляпина…
Все силы Эмиля уходили на многочасовую зубрежку гамм и этюдов. Его репертуар был довольно ограничен и состоял в основном из сочинений виртуозного характера. Камерной, симфонической, а тем более оперной музыкой Гилельс в ту пору мало интересовался: это казалось ненужным и Ткачу, и его воспитаннику.
У Святослава Рихтера все было совершенно иначе. Первым учителем его был отец, который так и не сумел заставить своего непокорного ученика сыграть хотя бы одну гамму или упражнение. Вместо этого юный Рихтер жадно читал с листа оперные клавиры Верди, Пуччини, но главное – Вагнера, культ которого царил в семье (отец Святослава был немцем, мать – русской).
Двенадцатилетний Рихтер и сам начал сочинять оперы, отличавшиеся, по его позднейшей самооценке, “заметным своеобразием”. Он был, по собственным словам, “воспитан на опере”, днями и ночами пропадал в Одесском оперном театре, куда в шестнадцать лет устроился работать концертмейстером. Мечтой Рихтера было стать оперным дирижером. О карьере концертирующего пианиста он не думал, она его совсем не привлекала.
И вдруг, в 1937 году, Рихтер бросил все – семью, друзей, любимый театр – и устремился в Москву. Причины этого неожиданного шага, напоминавшего бегство, оставались долгие годы загадкой для биографов Рихтера. Он намекнул на них в предсмертном интервью Бруно Монсенжону: “Это были годы «чисток». В Опере была страшная ситуация. Людей снимали с работы, всех в чем-то обвиняли, кого в халатности, кого во взяточничестве, кого в разврате… Без конца устраивались собрания, где каждый был обязан доносить на других, разоблачать «врагов народа»…”
Это объяснение Рихтера нужно поместить в более детализированный исторический контекст. Известно, что Рихтер был геем. В царской России мужеложество считалось уголовным преступлением. В первые годы советской власти соответствующая статья была удалена из Уголовного кодекса. Однако ее вернули туда в 1934 году, когда в специальной докладной записке тогдашнего шефа секретной полиции Сталину гомосексуалисты были обвинены в создании “сети салонов и притонов”, настоящей целью которых являются “контрреволюционная деятельность, вредительство и шпионаж”.
Резолюция Сталина гласила: “Надо примерно наказать мерзавцев”. Начались облавы и аресты гомосексуалистов. Часто им предъявлялись политические обвинения. И наоборот, подозреваемых политических оппонентов подводили под уголовную статью о мужеложестве.
Геи были вынуждены уйти в глубокое подполье. Жили они в постоянном страхе, под угрозой разоблачения и ареста. Понятно, что в атмосфере этого, как выразился Рихтер в беседе с Монсенжоном, “ужаса” он решился покинуть Одессу, где был у всех на виду. Москва обещала Рихтеру спасительную анонимность.
Рихтеру повезло, что в Москве он сразу попал под крыло Нейгауза. Повезло и в музыкантском, и в чисто бытовом плане. Нейгауз в тот момент был в фаворе у высокого начальства, а посему мог прикрыть Рихтера от возможных преследований, что он и попытался сделать.
В первом же печатном отзыве Нейгауза о Рихтере, появившемся в 1938 году в газете “Советское искусство”, было написано: “Ему всего 23 года, но это не только блестящий пианист, а и настоящий глубокий художник. Эти качества в соединении с широким культурным кругозором и исключительной личной скромностью делают Рихтера типичным представителем советской молодой художественной интеллигенции”.
Со стороны Нейгауза, опытного дипломата и блестящего стилиста, это был умелый ход. Он не только позиционировал Рихтера как “мейнстримную” фигуру, но и осторожно давал понять, что оценивает Рихтера выше Гилельса, о котором профессор сравнительно недавно высказался в печати с некоторым скептицизмом: “У Гилельса еще много нераскрытого, он не сказал не только своего последнего, но и своего второго и третьего слова. Лучшая пора его артистической деятельности впереди”.
С этого времени обозначилось (и сохранилось до последних дней его жизни) намерение Нейгауза утвердить Рихтера “первым среди равных”: “Счастливое соединение мощного (сверхмощного!) духа с глубиной, душевной чистотой (целомудрием!) и величайшим совершенством исполнения – действительно явление уникального порядка”.
И в той же статье о Рихтере я прочел слова Нейгауза, которые запомнил навсегда, – подобный гимн мог вылиться только из-под пера подлинно влюбленного человека: “В его черепе, напоминающем куполы Браманте и Микеланджело, вся музыка, вся прекрасная музыка покоится, как младенец на руках рафаэлевской мадонны”.
С первых же дней в Москве Рихтер стал своим человеком в доме Нейгауза. Много позже он вспоминал: “…в продолжение многих лет я находил приют у Нейгауза. Это был человек удивительной душевной щедрости…” И добавлял с улыбкой: “У Нейгауза я спал под роялем”.
* * *
Гилельсу такая близость к профессору и присниться не могла. Конечно же, это больно царапало его душу, и он с тоской вспоминал счастливое время тесного общения с Бертой Рейнгбальд.
Но Гилельс без колебаний пришел на помощь Нейгаузу в самый, быть может, трагический момент жизни профессора. Это случилось в 1941 году, через несколько месяцев после вторжения гитлеровской армии в Советский Союз. Как известно, война началась с больших успехов немцев. Осенью они вышли к Москве и готовились захватить столицу.
Все основные министерства и культурные учреждения были эвакуированы вглубь страны. Эвакуация была массовой и принудительной. Те, кто отказывался покинуть Москву, немедленно попадали под подозрение: не хотят ли они дождаться прихода немцев? Многих за это арестовывали. Посадили и Нейгауза, этнического немца.
Восемь с половиной месяцев почтенный профессор, кавалер ордена Трудового Красного Знамени, провел в тюрьме, полгода из них в одиночке. От недоедания у него выпали зубы. Следователи пытались добиться от Нейгауза признания в шпионской деятельности. Он, собрав последние силы, это абсурдное обвинение отрицал, но был вынужден подтвердить, что вел “антисоветские” разговоры со знакомыми и учениками, в том числе с Рихтером и Гилельсом. Однако ни одного, ни другого не тронули.
По отношению к Гилельсу это было понятно: в глазах властей у него была безупречная биография, а его репутация, благодаря всем известной сталинской благосклонности, стояла на недосягаемой высоте.
Другое дело – Рихтер. Как и Нейгауз, он был этническим немцем. Вдобавок его отец, Теофил Рихтер, видная фигура в одесской музыкальной жизни, был в том же году расстрелян за “шпионскую деятельность” в пользу гитлеровцев по приговору военного трибунала Приморской армии. В вину ему было поставлено, в частности, то, что он еще до войны учил игре на фортепиано детей немецкого консула в Одессе.
Мать Рихтера вместе со своим новым мужем в первый же год войны перебралась в Германию. Об этом, как и о расстреле отца, Рихтер узнал позднее. Но он довольно рано почувствовал, что находится под надзором советской секретной полиции. Как вспоминал Рихтер: “За мной велась слежка”.
Друзей Рихтера вызывали на допросы в НКВД и расспрашивали о нем, но его самого не арестовали. Тем не менее он, малоизвестный еще в ту пору музыкант, да еще со столь сомнительной для “компетентных органов” анкетой, вряд ли мог помочь попавшему в беду Нейгаузу, которого называл вторым отцом.
Это сделал, по свидетельствам знакомых с ситуацией людей, Гилельс, “пасынок” Нейгауза. Он использовал все свои связи на высшем уровне, чтобы приговор профессору оказался сравнительно мягким. В обвинительном заключении значилось: “Сознался частично. Изобличается агентурными материалами”. Нейгауза выслали из Москвы на Урал, где он преподавал в местной консерватории, а в 1944 году ему разрешили вернуться в Москву.
* * *
Гилельс, когда началась война, записался добровольцем в так называемое народное ополчение. Судьба многих ополченцев оказалась трагичной. Их использовали как пушечное мясо. Но Сталин, человек исключительной жестокости, легко посылавший людей на смерть, творческую элиту берег. Для Гилельса было найдено иное применение.
Он выступал в воинских госпиталях и перед красноармейцами, готовящимися к отправке на фронт. Считалось, что это поднимает их боевой дух. Гилельс играл в осажденном немцами Ленинграде, сопровождаемый звуками артиллерийской канонады. В промерзшем филармоническом зале слушатели сидели в ватниках, не снимая ушанок.
Сталин не забывал о Гилельсе. Летом 1945 года, вскоре после победы над Гитлером, на квартиру пианиста позвонили из Кремля: назавтра ему предстоит отправиться в “важную командировку”. Только в самолете Гилельс узнал, что летит в Потсдам, чтобы выступить там перед главами правительств СССР, США и Великобритании – Сталиным, Гарри Трумэном и Уинстоном Черчиллем, собравшимися в Германии для обсуждения послевоенного мироустройства.
С этим выступлением Гилельса связана любопытная история. Музыканту якобы предложили после того, как закончится совещание политических лидеров, вывезти из немецкого дворца, где проходила историческая встреча, все, что он пожелает: картины, мебель, ковры. И даже обещали предоставить для перевозки “трофейного” имущества два железнодорожных вагона. Сделано это было по указанию Сталина.
Тогда это была распространенная практика, ею не гнушались и ее не стыдились. Так поступали многие высокопоставленные военные. Гилельс, однако, захватил из Потсдама в качестве сувенира лишь кофейную чашку с блюдечком.
Спустя некоторое время, после очередного выступления Гилельса на одном из кремлевских концертов, Сталин поинтересовался, что же пианист вывез из Потсдама. Гилельс рассказал о своем “сувенире”. Диктатор остался доволен: “Правильно! А то некоторые везут и везут! Эшелонами! Зачем им столько? Я тоже ничего не взял”.
* * *
Как не раз уже здесь отмечалось, циничный Сталин подозревал всех и вся в меркантильности и продажности. Это была одна из главных причин, почему власти с такой неохотой выпускали советских музыкантов с гастролями на Запад. Они боялись, что соблазненные “длинным долларом” артисты не вернутся в Советский Союз.
Но Гилельсу диктатор доверял, и он стал первым советским пианистом, выступившим после войны в Европе, а затем и в США. Это накладывало на Гилельса огромную ответственность: ведь он был вынужден как бы представительствовать за все советское искусство. Но при этом он получал уникальную в эпоху холодной войны и железного занавеса возможность значительно расширить и обогатить свой культурный кругозор.
Во Флоренции Гилельс не вылезал из галереи Уффици. Он писал домой: “Я теряюсь в этом мире шедевров… Сколько чудесного может создать человек! Как велика мощь его духа!”
В Париже Гилельс подолгу простаивал у картин Сезанна и Ван Гога в Лувре. Кто-то посоветовал ему зайти в католическую церковь Святой Троицы, где играет удивительный органист. Гилельс просидел там несколько часов, захваченный вдохновенными импровизациями невидимого музыканта. Только много лет спустя он узнал, что то был Оливье Мессиан, один из крупнейших композиторов ХХ века.
Гилельса всегда жадно интересовали люди, как он выражался, “иного мира” – западные personalities с другими культурными вкусами, ценностями, представлениями о жизни. В этом смысле он был типичным западником. И наконец-то появилась возможность удовлетворить это столь естественное и традиционное для российского интеллектуала любопытство.
Во Франции Гилельс познакомился с Маргаритой Лонг, “матерью современных пианистов”, как ее там почтительно именовали. Ей было под восемьдесят, но она с энтузиазмом объясняла Гилельсу разницу между Скрябиным и Дебюсси, которого хорошо знала лично: “Мне кажется, Дебюсси проще, он больше на нашей грешной земле, не правда ли?”
В Америке, где до Гилельса не слышали ни одного советского музыканта, он встречался с легендарными исполнителями: Фрицем Крейслером, Артуро Тосканини, Артуром Рубинштейном, который показывал советскому пианисту неизвестные тому фортепианные опусы Кароля Шимановского. И конечно, его волновали и интриговали встречи со знаменитыми выходцами из России – Яшей Хейфецем, Натаном Мильштейном, Владимиром Горовицем, Розиной Левиной…
С Левиной, ведущей преподавательницей фортепиано в Джульярдской музыкальной школе в Нью-Йорке, оказался связан очень важный в жизни Гилельса сюжет. Ее педагогические принципы показались ему близки, она напомнила ему Берту Рейнгбальд. Они подружились.
Среди учеников Левиной в Джульярде выделялся одаренный юноша из Техаса Вэн Клайберн. Когда Левина в 1957 году увидела присланный из Москвы проспект Первого международного конкурса имени Чайковского, она уговорила сомневавшегося в своих возможностях Вэна принять в нем участие.
Конкурс имени Чайковского, прошедший в Москве весной 1958 года, оказался событием экстраординарным. Он был подготовлен и проведен на высочайшем уровне. Председателем оргкомитета был утвержден Дмитрий Шостакович, председателем жюри у пианистов – Гилельс, у скрипачей – Давид Ойстрах. Но мировой сенсацией его сделал политический аспект: победителем пианистического соревнования стал не советский музыкант, как это планировали власти, а американец Вэн Клайберн, которого очарованные москвичи переименовали в Вана (Ваню) Клиберна.
Клиберна тогда в Москве приняли с восторгом и профессионалы, и публика. Патриарх русского пианизма Александр Гольденвейзер сравнивал его с молодым Рахманиновым. Молодого обаятельного техасца оглушали аплодисментами и заваливали цветами. Но на мировую прессу наибольшее впечатление произвел тот факт, что в разгар холодной войны Никита Хрущев, тогдашний советский лидер, не воспрепятствовал, как того следовало ожидать, триумфу американца на московском конкурсе.
Инсайдеры утверждали, что этого добились Шостакович и Гилельс, поддержанные влиятельными чиновниками из партийного аппарата. Но среди публики закрепилась легенда, что решающим оказалось мнение участвовавшего в работе жюри (наряду с Нейгаузом) Рихтера – ведь он поставил Клиберну двадцать пять баллов из возможных десяти!
На следующем конкурсе имени Чайковского, в 1962 году, Рихтера в состав жюри уже не включили, а Гилельса вновь утвердили его председателем. Председателем он остался и в 1966 году. И тут разыгрался скандал, тяжело подействовавший на Гилельса. Победителем жюри признало не фаворита московских меломанов Мишу Дихтера, еще одного ученика Розины Левиной, а юного ленинградца Григория Соколова.
Дальнейшая творческая судьба Соколова подтвердила законность такого решения. Но в тот момент москвичи негодовали. Журналистка Надежда Кожевникова позднее объясняла: “У советских людей не было ни свободы слова, ни свободы демонстраций – у них был только конкурс Чайковского”. Свое возмущение властью публика вымещала на Гилельсе. Его оскорбляли на улице, кричали ему: “Позор!”, машину его обливали помоями…
* * *
Все это отражало изменения в общественной атмосфере Советского Союза, затронувшие и лично Гилельса. В интеллигентской среде вошла в моду некоторая фронда по отношению к властям. В этой атмосфере любые проявления свободомыслия и творческой независимости встречали сочувственный отклик. И наоборот, репутация “любимца режима” могла навредить в глазах публики.
Именно такая динамика сработала в негласном соревновании между Гилельсом и Рихтером. Получив после долгих и унизительных запретов разрешение выезжать в гастрольные поездки на Запад, Рихтер завоевал там огромный авторитет. Внутри страны Рихтер стал культовой фигурой – не только как великий пианист, но и как символ скрытой оппозиции властям. В отличие от Гилельса, он не вступил в Коммунистическую партию, не занимал никаких общественных постов, даже не преподавал в Московской консерватории, многолетним профессором которой являлся Гилельс. И никто не обращал внимания на тот факт, что когда дело доходило до высших государственных наград – Ленинской премии или звания Героя Социалистического Труда, – то Рихтеру они доставались раньше, чем Гилельсу, а в то время это считалось важным знаком.
Начиная с 1960-х, Рихтер царил в культурном ландшафте страны, а к Гилельсу, несмотря на внешнюю почтительность откликов в прессе, относились всё более сдержанно и холодно. Несправедливость этого ощутил даже Нейгауз. После многих лет взаимного отчуждения он внезапно отправил Гилельсу эмоциональное письмо (от 11 января 1964 года): “Ты был настолько значительным событием в моей жизни, что поневоле думаю и вспоминаю о Тебе чуть ли не ежедневно. Попросту: я Тебя люблю и скучаю, когда месяцами или даже годами не вижу Тебя… Мне ведь, по-видимому, недолго осталось маяться в этой «юдоли», и поэтому так ужасно хочется мира и дружбы”.
Нейгауз предлагал Гилельсу встретиться и объясниться: “Ужасно много хочется Тебе сказать”. Но Гилельс в ответном письме от подобной встречи предпочел уклониться: “Двадцатилетняя «разлука» делает затруднительным и не слишком приятным возвращение в прошлое”.
Эпистолярное общение никогда не было сильной стороной сдержанного Гилельса. Но его горечь прорывается, когда он пытается напомнить Нейгаузу о крахе своих наивных юношеских надежд на какие-то особые с ним отношения: “…я никогда не понимал и, по-видимому, уже не пойму, зачем Вам понадобилось столь неутомимо разрушать их, не оставляя никакого убежища”.
И скорбным выводом звучат последние строки этого поистине трагического ответа Гилельса Нейгаузу: “И вот, после каких-то поворотов жизни я перестал Вам верить, перестал верить в Вашу искренность, прямоту и чистоту помыслов”.
Письмо это, судя по всему, произвело на Нейгауза сильное впечатление. Он показал его только нескольким самым близким людям и уничтожил, но черновик сохранился в архиве Гилельса. Рихтер высказался об этом письме уже после смерти Гилельса в своем интервью Монсенжону: “С Нейгаузом он повел себя отвратительно. Под конец жизни Нейгауза он совершил по отношению к нему очень жестокий поступок: написал в газетах и лично Нейгаузу, что никогда не был его учеником. Отрекся от него. <…> Эта история вызвала возмущение. Что касается меня, то, когда я это узнал, я перестал с ним здороваться. Потрясенный Нейгауз вскоре умер”.
Разумеется, о публикации этого сугубо личного письма Гилельса Нейгаузу в советских газетах не могло быть и речи. Рихтер здесь пережимает. Думается, что для него вся эта история послужила лишь поводом для окончательного разрыва с Гилельсом. Занавес в этой драме трех экстраординарных личностей опустился.
* * *
У Гилельса осталась лишь семья: преданная жена Фаризет (Ляля), дочь Лена, внук Кирилл. И еще несколько друзей, с которыми он мог доверительно поговорить.
Величайший парадокс заключался в том, что этот человек, неизменно находившийся в гуще культурной и общественной жизни, одна из ярчайших звезд мирового музыкального искусства, – этот человек был, в сущности, всегда одинок. Подлинных собеседников он находил лишь в исполняемой им музыке, в творениях Моцарта, Бетховена, Шумана, Шопена, Брамса, Чайковского, Рахманинова, Прокофьева. В одном из редких откровенных писем Гилельс признался: “Самое лучшее средство у меня, когда на душе тоска, – сажусь и играю себе, пока не успокоюсь, а потом становится, как говорят религиозные люди, как будто после молитвы”.
Гилельс был, если использовать название памятного фильма, “свой среди чужих, чужой среди своих”. На родине он выступал все меньше, и там, по свидетельству современника, “не страдали от долгого его отсутствия”. На Западе Гилельса не покидало горькое ощущение, что он является экспортным товаром, который советские власти “продают как икру или лососину” (слова Гилельса).
Но на Западе им по крайней мере восхищались искренне и без оговорок. Там никто не ставил ему в вину благоволение Сталина. Там были сделаны многие из его лучших записей. Именно там, после одной из таких записей с Филадельфийским оркестром, его руководитель, Юджин Орманди, поцеловал Гилельсу руку. (В Советском Союзе почти ритуалом стало послеконцертное целование поклонницами рук Рихтера.)
“Люди рождены друг для друга. Поэтому или вразумляй, или же терпи”. Эти слова римского императора Марка Аврелия любил цитировать мне поэт Иосиф Бродский. Марк Аврелий был одним из столпов стоицизма, за что и ценил его Бродский. Психологические испытания, через которые прошла душа Гилельса, превратили его в стоика, Марка Аврелия от пианизма. И, слушая его записи сегодня, отдаваясь их мощному потоку, мы вспоминаем завет римского императора: “Не превозносись, получая, и не ропщи, когда отдаешь”.