Книга: Сашенька. Последний год. Записки отца
Назад: 25 октября
Дальше: 29 октября

26 октября

Запись матери от 27 июня: «Спрашивает, когда начнут делать „химию“ снова (надежда, жажда жизни). Свое беспомощное состояние, полную расслабленность (не может повернуться сама, ножки распухли внизу очень) переносит стойко, как хронический больной, старается делать то, что еще может. Господи, помоги! Держаться могу, только думая, что Саша больна просто тяжелой болезнью, не называя ее, не думая о неизбежности смерти, иначе начинаю падать в бездонную пропасть, в которой отчаянию и боли нет конца. Порой держусь, хожу, разговариваю, даже улыбаюсь, ужас происходящего как будто не касается души, но вдруг нахлынет, надвинется, и захлебываешься в сердечной боли и тоске разлуки, хочется кричать во весь голос по-немецки — найн, найн.
После пережитых страшных ночей с кровавой рвотой, сгустками крови на простынях, наволочках, салфетках кажется, что человек после этого в силу земной понятной справедливости должен выздороветь, это будет просто как воздаяние за страдание, а тут снова мучения, боль…
Мне на днях: „Болезнь не дает мне пощады, не отпускает меня, не хочет помочь, вот теперь ноги не могу пошевелить, рука (левая) онемела, не оставляет мне (болезнь) даже щели для воздуха, даже дышать не дает, наоборот, заперла на тридцать замков. Бог отвернулся от меня, не хочет мне помочь“. Я: „Мы не можем судить Его, Саша“. Она: „Ну и пусть Он меня за этот суд убьет, я уже не могу, у меня нет сил жить, пускай убьет меня“. Кто осудит за такой ропот мою девочку? Сам Иисус на кресте муки возопил: „Боже Мой, Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил!“
Иногда, когда жизненные силы уходят, она начинает выть, как попавший в капкан молодой зверь, обреченный умирать из-за нелепости судьбы и не желающий смириться с этим. Отсюда временами ее раздражительность на нас, родителей. Отцу: „Зачем ты родил меня на эти муки, убей меня. Я никому не нужна“. Мы уговариваем: „Саша, сколько людей думают о тебе, хотят тебе добра, приходят к тебе, молятся за тебя“. Она: „Где эти люди, что мне толку в их мольбах, когда я все больше и больше ничего не могу делать“. И позже, на вопрос, что она хотела, чтобы ей купили: „Что я хочу? Какую игрушку? Как я могу сказать? Что толку, что ты мне купишь мяч, ведь я не смогу в него играть и бегать как все. Я ничего теперь не могу, я могу играть только в рольштуле“ (плачет громко).
В ночь первую с рвотой, запекшейся кровью я увидела Сашу умирающую. Она лежала мертвенно-бледная, желто-белая, с расширенными глазами, остановившимися, заострившимся носом, исхудавшим лицом, и я впервые осознала, что она умрет, может быть, даже сегодня. „Ты все думала, как это будет, — сказала я себе. — Вот так это будет, смотри. Ты думала, что это счастье, что ребенок умрет в собственной постели, — смотри на это счастье, любуйся“».
* * *
В ответ на нашу просьбу из больницы принесли специальное кресло-каталку, на котором можно было не только сидеть, но и лежать (как всегда, это было сделано быстро, доброжелательно, по первому слову). Сидеть самостоятельно она уже не могла. Во второй половине дня 28 июня захотела к Наташе, смотреть мультфильмы по видео. На новой больничной каталке мы уже не помещаемся в лифт, пришлось нести на руках на второй этаж. Трое — жена, Наташа, я — несли коляску с Сашей, четвертая — Маша — несла штангу с капельницей. Смотрела советские мультфильмы по видео. Лицо неподвижно, не смеется уже давно. Примерно час смотрела, потом устала. Вниз — всей процессией. Заснула.
Тем же днем — пронзительные и горькие слова: «Забыло меня счастье, забросило совсем, как камень забросило, и лежу я тут скомканная и ненужная, в подворотне. Отвернулось от меня, кончилось мое счастье». Плачет о том, что комната не такая, как дома, все голое, пустое, хочет слушать пластинки детские, оставшиеся дома, — «я бы их слушала и слушала». «Ничего хорошего меня не ждет. Утром капельница — гутен морген, гутен морген…» Потом вдруг ясно: «Наверное, меня Бог к себе давно ждет, а вы меня не пускаете».
Вечером пришли Гюбели — Гизела и Вольфганг. Вольфганг говорил, что Сашины вопросы и суждения правомерны, верны: «Да, счастье действительно забросило ее. Это так. С этим надо согласиться, но сказать о другом — что все ее любят, хотят помочь. То, что она говорит, спрашивает, — это пусть и горькая, но очень важная работа. Ее нельзя отменить. Это серьезно».
Позже был доктор Таутц, разговаривал с Сашей. Она сказала, что надоело ей уже целый день лежать под капельницей. Таутц в ответ — осталось немного, на один час. «Да, один час. Ты сейчас пойдешь к себе домой, будешь этот час на диване сидеть и газету читать, а я тут лежу с этой капельницей». Я перевел. Таутц выслушал это внимательно и переставил капельницу на самую быструю скорость, так, чтобы все кончилось через четверть часа.
* * *
29 июня захотела, чтобы я ее покатал «быстро-быстро, как ветер», и я, положив ее в лежачую коляску, гонял по пустой квартире, большой комнате, как мог, конечно. Сегодня капельниц не было, перерыв. Когда не спит — много читаем ей вслух. Прочли в последний месяц длинный роман Болеслава Пруста «Кукла», в котором она чутко улавливала все изгибы интриги и взаимоотношений, параллельно читали фантастический роман про Сирано де Бержерака. В последние дни читали Толстого. После «Хозяина и работника» — «Чем люди живы», «Много ли человеку земли надо» и другие «народные рассказы». Читали выдержки из летописи, жития святых, отрывки из Библии, Евангелия.
30 июня, в воскресенье, проснулась и начала выть, как раненый зверек. (Иногда даже так и говорит: «Уйдите, я хочу повыть».) Во второй половине дня опять подъем на второй этаж — смотрели по видео старый советский фильм «Операция „Ы“». Вернулись. Просьба отнести в ванну — ножки парить. Но сама уже не смогла — ни сидеть, ни тем более держать в руках шланг душа. Делала мама.
На теле появились синяки — предвестники пролежней. Остались просто одни кости. Вечером захотела в Машину комнату и чтобы Маша рассказывала ей какую-нибудь сказку и гладила по голове. Они сидели около часа вдвоем, и старшая сестра ласкала младшую и рассказывала ей сказки. Так она, бедняга, как бы проживает, изживает (в страшном уже прямом, а не переносном смысле) желания, соблазны, недовольства. И Машины нежность и внимание, которых не всегда доставало прежде, нужны ей сейчас. И спать захотела в комнате Маши. Так они и легли рядышком.
* * *
1 июля — вновь целый день капельницы. Много спит, раздраженная, ничего не ест. Стара емся как можно больше читать вслух. Вечером, уже совсем на ночь, вдруг запела тоненьким голоском на мотив колыбельной «Баюшки-баю» примерно следующее по содержанию: «Завтра проснешься ты здоровой, будешь бегать, болезнь отойдет» — как внушение себе на ночь, заклинание, программа. Страстное желание — несмотря на все муки — подняться.
* * *
2 июля рано утром принесли консервированную кровь и эритроцитную массу, начали переливание через капельницу. Не находит себе места. Поехали с капельницей, на лежачем кресле-каталке на балкон. День был жаркий, ярко светило солнце. Но и на балконе не могла долго — назад, «домой». Требует чтения, чтобы как-то отвлечься. Потом прогоняет: «Хочу одна побыть, уйдите». Перемежаются приступы гнева и усталости, отчаяния, размышления. Немного ела — чуть картошки, чуть мороженого, чай.
Вечером пришел Христоф Гизен — ее любимый медбрат. Была очень нежна с ним, долго смотрела ему в лицо, гладила его руку. Он тоже с нежностью и любовью смотрел на нее, гладил ее по головке, плечикам. Теперь, вспоминая это, понимаю, что она прощалась с ним, передавая свою любовь — малую толику неиссякаемого источника ее любви, которого хватило бы на долгую жизнь — родных, друзей, мужа, детей и внуков. Всех.
Легли спать рано, но вскоре ей стало не по себе, проснулась. И вдруг начала петь, снова на мотив «Баюшки-баю», но совсем иное, чем накануне, прошлой ночью, — не заклинание о здоровье, о выздоровлении, а последнее прощание, пророчество. Как внушение свыше, итог, черта. Она пела, что настанет смерть, но бояться ее не надо, это не страшно. «Простите, папа, мама, сестра. Ангел прилетит и возьмет меня, но не плачьте обо мне — я буду с вами всегда». Спросил: «Саша, давай запишем на магнитофон твою песню?» Согласилась и стала петь вновь, несколько по-иному, другими словами. Вот что спела она во второй раз:
Спи, младенец мой прекрасный, баюшки-баю,
Тихо смотрит месяц ясный в колыбель твою.
Если смерть пришла так скоро — не пугай ее.
Смерть идет, идут и годы — значит, надо все.
Не расстраивай отца ты, мать не огорчай.
Жди ты смерти, жди покорно, спи, не плачь,
                                                     не плачь.
Если встать уже не можешь — значит, ноги — всё,
Значит, ты уже не встанешь — ну и что, ну и что.
Ляжешь ты на койку смирно, ручки сложишь в
                                                             крест.
И ты будешь ждать себе ангела — ангела с небес.
Он возьмет тебя за руку и потянет вверх.
Ты ж, боясь, что упадешь ты, все боишься взлететь,
А до этого казалось, что вот-вот взлетишь.
И трусить небось не станешь — эх ты, молодец.
Ну не получилось это — вышло пустяки.
Ты, боясь, рождаешь это, ты несешь в тиски.
Ты не плачь о смерти сей, ведь Иисус не плакал,
Он не плакал, жизнию Он Своей гордился.

После Саша внимательно и спокойно прослушала запись. Спросила — будем ли мы плакать и почему? И плакал ли я, когда она пела в первый раз? Я ответил, что нет, Сашенька, я был потрясен, но не плакал. Действительно, слез тогда не было. Это было как чудо, да что «как» — это и было чудо. Предупреждение, обращение свыше. Венец крестного пути, муки, смирения, итог Сашиной мудрости, спрессованного, кристаллизованного ее страдания, кристаллик, алмазик его. Что еще мог сделать для нас этот ребенок, чем еще помочь и поддержать? «Меня Господь ждет, а вы меня держите». И сейчас подводила своим голосочком черту, предвидя, видя будущее. Мы уже не могли держать, удержать ее здесь, и потому она спрашивала — плакал ли я, но я еще не ощущал всей неизбежности, трагичности, тайны происходящего, мне казалось, что я, мы еще можем держать и удерживать, поэтому прощание не прожгло душу, а только заворожило, поразило в тот момент.
Потом Саша стала петь в третий раз — и вновь по-новому. Потом в четвертый. Но смысл, общее дыхание, было единым: прощание, прощение, утешение.
Через некоторое время захотела сесть на кровати, свесив ноги вниз. Я посадил ее. Сказала — не держи меня, я сама. Я отпустил руки, сел рядом, но она не могла удержаться, качнулась и стала падать. Чудом подхватил ее на лету. Испугался, положил на кровать. Через минуту перекрестился, поблагодарил внутренне Бога, что удалось поймать, подхватить. Она заметила. Спрашивает — почему перекрестился? Я сказал почему. Она думала что-то другое, она внимательно смотрела на меня, как бы испытывая — воспринял ли я ее весть.
Но в ту ночь она все же упала. После очередной попытки уснуть (задремал и я) — страшный грохот: она упала с кровати, стукнулась головой об пол. Поднял, спрашиваю об ушибе. Говорит: «Погоди, я повою, и у меня пройдет». Стала выть раненым зверьком. Затихла. Потом опять стала просить — то по-иному поместить подушку, то приподнять ее. Потом захотела пойти. Ноги не держат, даже не сгибаются, не разгибаются. Просто я держу ее крепко за подмышки и медленно несу, а она чуть-чуть перебирает ногами, почти не касаясь пола. Все, что она может. Так мы «прошли» от одной кровати до другой (1,5 м), потом через некоторое время, отдышавшись, — обратно. Где-то в середине (в конце?) ночи я явственно услышал, как она сказала «похороны». Спросил — что? Молчит. Под утро попросила, чтобы я отвез ее на коляске на балкон. Там лежала, дремала.
Ночь эта тоже была рубежная, как и с 23 на 24 июня. Но тогда был физический рубеж, итог болезни, а теперь — душевный, духовный. Но все, конечно, не так однолинейно. Ночью, при своих попытках сесть, встать, шагать, она говорила: «Самое плохое, что я не могу идти», «Неужели я больше никогда не пойду», «Какая я была счастливая, я ходила» (она достаточно активно ходила по квартире 2 июня, то есть за месяц до того, а 3–4-го началось последнее ухудшение). При всей недетской мудрости ее души, при всей ее готовности к встрече с Господом, при всех ее усилиях подготовить к этому нас — она жаждала ходить, хотела улучшения, воздуха, хотя бы той «щелочки для проветривания болезни», которой все никак не было. Как говорила часто в последние дни: «Господь запер меня в темницу болезни и не оставил даже маленькой щелочки». (Она и рисунки рисовала до той поры, как онемела ручка, — залы, дворцы, комнаты, внутри них принцессы, красавицы, а все окна наглухо зарешечены. Она была этой принцессой и красавицей в затворе.) И этой ночью: «Папа, ну ведь ты видишь, что я несчастна, что счастье меня забросило?» — «Да, — ответил я, — вижу, детка».
* * *
3 июля, среда, был отчетливый день желания и хотения. Она чувствовала себя тяжело, но хотела, имела много желаний. Несколько раз хотела на балкон. Потом захотела гулять. Поместили ее на лежанку, с трудом, через лестницы (дом стоит в середине пригорка, чтобы дойти до дороги, надо подняться или спуститься по ступеням) вышли на улицу. День был ветреный и жаркий. Чтобы защитить от яркого солнца, Маша держала над ее головой зонтик. Она хотела быстрой езды, и я бежал, толкая тележку, рядом бежала Маша, держа над ее головой зонтик, потом останавливались где-нибудь в тенечке, дожидались маму, идущую сзади, и далее бежали опять. Вышли к полю ржи, по которому волнами гулял ветер. Показали Сашеньке. Она это видела, но была уже как бы не вся здесь.
Во второй половине дня снова захотела на прогулку. Выехали к «лошадиному полю», где паслись лошади, принадлежащие больнице. Вдруг говорит — я хочу в отделение, то-то они удивятся, если я приеду. Говорю — куда же мы с такой тележкой, лифт маленький, а коляска длинная. Отвечает: «Там есть другой лифт, большой». — «Верно, — говорю, — но он с ключом. Им может пользоваться только медицинский персонал, врачи, сестры, у которых есть ключ». Саша: «Нет, на этаже, где вход, — обычная кнопка». Поехали, вошли в здание, она руководила мной, как ехать, где поворачивать направо, налево и точно привела к большому служебному лифту, и действительно он оказался без ключа, с обычной кнопкой вызова. Откуда она знала все это? Мы не пользовались этим ходом, разве — вспоминаю — один раз, когда врачи провезли ее так на каталке после тяжелого пятичасового переезда из Шварцвальда. Но она устала тогда, лежала измученно и вряд ли запоминала дорогу.
Поднялись в отделение. Все были поражены, что мы приехали, потому что знали о нашем состоянии. Объехали коридор, столовую. Теперь ясно — прощались, надо было попрощаться с этим местом, потому Господь и привел.
Вернулись домой. Вечером пришли доктор Хассельман и сестра Сильвия. Сделали перевязку (в последние недели инъекции «Искадора» были уже отменены). Трубка катетера, раньше не видная вовсе, теперь резко выделялась на худенькой ее грудке. Саша плакала, но на этот раз не очень. Попрощалась с врачом, сестрой, что она делала далеко не всегда после болезненных перевязок. Тихо сказала им по-немецки: «Гуте нахт», а затем вполне громко и отчетливо мне: «Папа! Переодевайся и ложись!» Я ответил, что сейчас, лишь переговорю с доктором и сестрой. Вышел, стал разговаривать. Она позвала и с обидой: «Предатель, не держишь слова, сам обещал ложиться, а не идешь». Говорю: «Ровно пять минут, и иду». — «Хорошо, — отвечает, — я буду считать». И начала вслух считать секунды — один, два, три… Мы разговаривали в соседней комнате, а из ее двери неслось громко и отчетливо — пятьдесят восемь, пятьдесят девять, минута, один, два… Хассельман, слыша это, сказал, что он впервые встречает ребенка с такой внутренней силой.
Легла, но очень скоро стала ворочаться, неймется: «Хочу на коляску». Тут я, признаться, сорвался, о чем, конечно, жалею. Стал кричать — нет, опять прокуролесишь всю ночь, ложись спать, а завтра будем все делать, на коляске кататься и все, что захочешь. Сказалась усталость от прошлых бессонных ночей и непонимание, неприятие сознанием того, что каждая из них может быть последней. Но Саша настаивала: «Нет, я хочу». Переложил в коляску, вывез в большую комнату, включили телевизор (где-то около часа ночи), просмотрели конец какого-то старого американского фильма и ночные новости. Все программы закончились. Поехали обратно в комнату. Легли. Через некоторое время захотела ходить.
Опять тем же способом, что уже описывал выше, «прошла» между кроватями. Села, держу ее под мышками, чтобы не упала, сама не может держать ни туловища, ни головы. Потом легла, спрашивает: «Как это ты так ходишь? Счастливый. И Маша счастливая». Помолчала, потом: «Мне как внутренний голос говорит — встань и пойдешь». Попробовали, но то же самое. Ничего не слушается. Переношу ее за подмышки, а она чуть перебирает по воздуху ножками. Легла. И спустя время говорит: «Нет, этот внутренний голос ложный».
Сказано было с силой и отчетливостью сознания, и у меня возникло ощущение, что это нечто большее, чем оценка данного «внутреннего голоса», призывающего встать и идти. То был итог, оценка и «экстрасенсорного пути» в начале болезни, и, что особо трудно мне признать, пути внутренней работы, проведенной с А. Г. Но если экстрасенсорный путь могу теперь отвергнуть, то оценка работы с А. Г. требует специальных оговорок. Она была ложной в том плане, что такая болезнь не решается на этом уровне, она не выправляется даже такими выдающимися усилиями. Но эта работа дает инструменты, внутреннюю силу, мужество, зрение, которые помогают осознать ее смысл и нести этот крест. «Ребенок не должен испытывать боли и страха», — говорили антропософские врачи. В том, что Сашуня не испытывала, вернее — преодолевала страх, в ее поражающем других мужестве — огромная заслуга А. Г. Но это не отменяет общего приговора — эти голоса ложные и опора на них иллюзорна.
Сашуня меж тем подвела все черты и стала уходить, задергивать занавес. Понимаю это лишь сейчас. Тогда был в другом, в очередной бессонной ночи. Еще раз перенес ее с кровати на кровать. Легла, задремали. Потом стала звать: «Мама, мама!» — громко, настойчиво. Говорю: «Дай матери поспать, зачем тебе сейчас мать, завтра придет». Нет, она: «Мама, мама!» Потом: «Папа, папа, папа!» Потом: «Маша, хочу к Маше!» Говорим: «Давай Маша придет, ляжет с тобой». — «Да!» Разбудили Машу, сдвинули кровати. Они легли рядом. Таня дала Саше сильное, «взрослое» снотворное. Заснули. Прошло часа полтора. Опять крик — пришли в комнату. Саша опять стала громко звать маму, потом папу, Машу. Зовет только и не говорит ничего. Затем что-то невнятное, вроде «поднять». Поднимаю неудобно, тельце, голова не держатся. Кричит, укусила меня в плечо, остро, больно. Таня разобрала потом: «Выше, выше».
Я позвонил Сильвии. Было 5 утра. Она пришла. Саша к тому времени немного успокоилась. Попросилась на коляску. Вывезли ее на балкон. Раннее утро, птицы, встречающие гомоном день, небо середины лета, и она — мертвенно-бледная на этом свету, заострившаяся, с потеками от слез, кровавыми следами, веснушками — желтыми на белом. Проснулась. Язык заплетается. Повторяет: «Папа, папа, ну папа!» — как будто просит, требует чего-то, а что — не понять. Потом с трудом, односложно объясняется, или догадываешься, или предлагаешь ей решение, и она соглашается. Обычно это — на кровать («домой») или на коляску (на балкон). Еще — «пи-пи» и пить. Выбирает — воду или чай.
Весь день приходили люди. Таутц — дважды, Сильвия — пять раз, Ули — два раза, Регина, Гизела и Вольфганг Гюбели, Эрика, Моника, Биргит. Ул и приносил с собой маленькую арфу, садился рядом с Сашей, играл и пел «Баюшкибаю» и немецкие песни, Сашуне уже знакомые по «вечернему кругу». Человек слышит, считают антропософы, даже в забытьи, его должна окружать гармония, и особенно в этот час. Саша была в забытьи, она лежала на балконе или в комнате, а Ули пел и играл. Сестры из отделения приходили прощаться (это я осознаю только сейчас) с ней живой. Я читал ей Евангелие, Псалмы. Она спала, была в забытьи, потом просыпалась, брала салфетку, сморкалась сгустками крови, когда ей пытались помочь — отстраняла помощь и старалась делать сама, неслушающимися ручками и пальчиками. Когда ложилась на бок — кровь медленно капала на подушку. К вечеру речь стала отчетливее, тверже. Перед ночью прикрикнула совсем твердо и с обычной интонацией: «Папа, иди спать!»
Доктор Таутц сказал, что на ночь надо дать дозу морфина. Чтобы она спала и чтобы выспались родители. Дали. Она вскоре уснула.
Назад: 25 октября
Дальше: 29 октября