Книга: Сашенька. Последний год. Записки отца
Назад: 16 октября
Дальше: 19 октября

18 октября

Здесь, мне кажется, мы подходим к одному важному положению, быть может, самому важному для понимания секрета антропософского госпиталя в Хердеке, а быть может, и медицины вообще. Итак, люди духовные признали разделение врачебного дела, которое может закончиться, и дела Божьего, что границ не имеет. Разделили надежду медицинскую, для которой возможно исчерпание, и надежду христианскую, упование, которое не может быть исчерпано. Казалось бы, это должно разделять, разводить по разные стороны врача-профессионала, сознающего свои границы и возможности, и духовника, исповедника, священника, богослова, религиозного философа, просто верующего человека, имеющего дело с миром бесконечным, не пресекаемым, не уничтожаемым, не ограничиваемым ни медицинскими возможностями, ни даже самим фактом физической смерти. Но в том-то и дело, что медицина становится медициной, вернее, занимает свое место в системе человеческих талантов и проявлений лишь тогда, когда врач, зная свои возможности и границы, тем не менее не персонифицирует, не идентифицирует себя с этими границами, но как человек верующий готов повторить — да, может быть исчерпано дело врача, но не дело Бога. И тогда врач начинает служить не медицине, но Богу.
Скажут: а какое это имеет отношение к самой медицине, какая разница, кто лечит вас — верующий или неверующий, смотрящий на вас как на организм и скопление молекул или как на носителя души вечной? Лишь бы правильно исполнял свои обязанности, лишь бы были хорошие препараты, инструменты, лекарства. Однако разница огромная, настолько огромная, что врач, исповедующий духовное начало, духовную природу человека, становится просто иным, качественно отличным от врача-материалиста, с иным отношением к пациенту, с иной даже внешностью, обликом, глазами. Для него связь с пациентом не заканчивается, не становится формальной на той точке, где он видит исчерпанность своих медицинских усилий, она продолжается, ибо продолжается жизнь человека и Божий промысел. И жизнь эта не прервется земным концом, и вечно с таким врачом будет его пациент, молящийся там за него.
Раньше, исходя из собственного опыта общения с медициной, я всегда думал, что каждый новый тяжелый пациент, каждая потеря очерствляют сердце врача. Этим я отчасти оправдывал советских врачей — замотанных, мрачных, нередко просто грубых, стремящихся всячески избегать возможных контактов, участия, расположения, стремящихся свалить возможную свою вину на самого пациента, его близких.
Вспоминаю рядовой эпизод. В московском Онкоцентре Сашеньке сделали тяжелую процедуру под наркозом (пункцию или операцию по установке катетера), и на тот же день лечащий врач выписал ей направление на рентгеновское обследование. Врач даже не посмотрел, как чувствует себя ребенок, и мать одна, через длинные переходы, повезла на кресле-каталке измученного после процедуры ребенка на рентген. Потом выяснилось, что рентгеновские снимки не удались. И понятно почему — ребенку надо было держать позу, поднимать ручку, не дышать, а он не мог этого делать, обмякал, валился после перенесенного наркоза. Казалось бы, это безусловная ошибка врача — он должен был учесть самочувствие ребенка и перенести рентген на другой день. Но лечащий врач — совсем еще молодой человек — сразу делает запись в истории болезни: «Рентген не удался вследствие неадекватного поведения ребенка».
Под неадекватным поведением можно понимать капризы, истерики в рентгеновском кабинете — словом, то, что перекладывает всю вину на самого ребенка и обеляет врача. Как прямо заявил мне однажды один врач — история болезни пишется не для медицины, а для прокурора, чтобы в случае необходимости можно было оправдать себя. Усвоив этот негласный принцип, молодой врач и поспешил переложить вину со своих здоровых плеч на худенькие плечики больного ребенка. И вообще, как я уже говорил, обычная атмосфера наших клиник — борьба, противоборство, но не сотрудничество. Причем врачи и сестры не гнушаются вести тяжбу, противостоять даже столь несчастным людям, как родители больного ребенка. Оборудование, лекарства, безусловно, нужны, но даже если они появятся, они не изменят тягостной ситуации, ибо повреждено главное звено — человек, надевающий белый халат. Это, конечно, легко объясняется общим положением людей в безбожном государстве. Объясняется, но оправдывается ли?
Для сравнения вспомню процедуру рентгена в госпитале Хердеке, еще в марте. Выяснив, что Саше трудно ехать даже на кресле-каталке, ее повезли прямо на кровати. В кабинете открыли специальную дверь и вкатили туда кровать. Перед снимком долго усаживали Сашу, пробовали, старались, хлопотали вокруг. И все с улыбкой, разговорами, и никого не раздражало, что Саша не может сразу принять нужную позу, никто не смотрел на мое дитя как на назойливую муху или с брезгливостью и отчуждением из-за ее немощи. И не надо думать, что там оборудование, высокая зарплата — и потому они относятся так к пациенту. Все наоборот. Там такое отношение к человеку, к пациенту, и поэтому там такое оборудование и такая зарплата. Советские смертоносные ракеты, танки, истребители были вполне конкурентоспособны на самом высоком мировом уровне, потому что их питало отношение к войне, агрессии, коммунистической экспансии как к главному делу страны. Наша медицина столь жалка потому, что ее скудное питание — советское отношение к человеку, то есть бесчеловечность.
Чтобы закончить эту тему, упомяну еще раз о том, о чем многие говорили мне в Германии. Мы попали не в типичную клинику, а в клинику антропософскую, проникнутую целостным и духовным отношением к человеку, в других же клиниках нередко царит манипулятивное отношение. Не берусь комментировать эти слова, знаю лишь, что Господь не случайно, конечно, привел нас в это место, привел, чтобы многое показать, чтобы ниспослать знаки утешения даже в эти тяжкие дни. И еще важное — очистить от фальши образы врача, целителя, сестры, брата, которых твое несчастье и беды ребенка не делают черствыми или профессионально-вымученно-корректно-вежливыми, но открытыми, искренними, неисчерпаемыми в своем терпении, жалости и любви, в своем сострадании и уважении к чужому горю, в своем благоговении перед жизнью ребенка, ее мученическим венцом. Эти люди не удаляются, сделав свое дело, а приближаются, ибо их главное дело не может кончиться. Кончиться может служба — сегодня с 8 утра до 6 вечера или завтра в ночь, но не кончается служение. Оно освещает и преображает службу, без него же служба иссякает, теряет смысл, перспективу и подлинный масштаб.
* * *
Итак, мы решили остаться, продлить здесь нашу жизнь, борьбу и надежду. Это решение, однако, как и многие предыдущие, не имело под собой, казалось бы, никакого реального обоснования, обеспечения. Остаться, но где? Комнату или квартиру найти чрезвычайно трудно, да и стоят они, разумеется, больших денег. Саше необходимо постоянное наблюдение, уколы — кто все это может делать, а если найдется такой человек, то будет ли он ездить в отдаленное место? И — как уже не раз бывало вокруг Сашеньки — обстоятельства «вдруг», «неожиданно», «случайно» стали меняться, поворачиваться самым удивительным образом. Так, оказалось, что как раз к этому времени было закончено строительство здания новой школы для медсестер, и школа из старого помещения — пятикомнатной квартиры на первом этаже жилого дома, который стоит буквально в нескольких десятках метров от больницы, — переехала в новое здание. Эту служебную квартиру хлопотами Гизелы Гюбель, Таутца и других временно передали нам. Вопрос жилья был решен.
Разрешился и вопрос медицинского обслуживания. Замечательная сестра Сильвия Шмале сказала, что будет приходить к Саше каждый день, делать процедуры и уколы. Текущее постоянное наблюдение взялся вести доктор Хассельман. Общее курирование согласился продолжить доктор Таутц. Свою помощь предложили доктор Вольфганг Гюбель и вообще практически все прежние врачи и сестры отделения. Причем обслуживание это должно было вестись совершенно безвозмездно, оплачиваться должны были только медикаменты.

 

29 мая нам дали казенную мебель, и мы вместе с домоуправом, по-немецки хаусмайстером, перевезли эту мебель на квартиру. В тот же день пришли из отделения сестры Эрика Краузе, Криста Геблер, специалист по рисунку и музыкальной терапии Ул и Клейнрат. Увидев пустую и обшарпанную после пребывания в ней школы квартиру, они заохали и сказали, что жить в такой запущенной квартире невозможно (немецкое восприятие), и в тот же вечер принесли занавески, домашние коврики, лампы, кресло, стали вместе с нами убирать квартиру, развешивать по стенам репродукции, приводить все в порядок. Через несколько дней кто-то из сотрудников больницы отдал нам большой обеденный стол, еще кресла, сестра Сильвия дала большой платяной шкаф, и квартира стала обретать жилой вид. Привезли на кресле-каталке Сашуню. Она сама ходила, прихрамывая, по ней, сразу выбрала себе комнату — небольшую, уютную, очень теплую. Сашуне повесили самые лучшие занавески, поставили кресло-качалку, которое принесла сестра Криста, разместили на стене Сашины рисунки, на маленьком столе поставили ее кукольную мебель, игрушки. 31 мая Сашуня вышла из больницы, и мы переселились в квартиру, которой предстояло на три месяца стать нашей. Начался последний период Сашиного земного бытия.
Первые дни Сашуня была на подъеме, сказывалось, видимо, действие «химии». Помню воскресенье, 2 июня. Жарко, она захотела надеть шорты, модные, до колен. Вышла с Машей загорать на балкон, потом что-то делала, рукодельничала у себя в комнате. К вечеру пришла сестра Сильвия делать укол, сказала, что около дома пролетает большой воздушный шар, стратостат. Позвали Сашу, и она довольно быстрым шагом, немного прихрамывая, конечно, вышла с нами на балкон. Впервые она, да и вся моя семья — Таня, Маша, я — увидели недалеко яркий, разрисованный воздушный шар, настоящий, с гондолой, с горелкой, нагревающей воздух для подъема. Пламя гулко вырывалось из сопла горелки, и шар медленно и величественно возносился над лесом и землей. Сашуня удивлялась зрелищу, хотела, чтобы шар сел где-нибудь поблизости. Вижу ее — худую, в обтягивающей маечке и шортах, смотрящую на шар в синем солнечном небе и радующуюся ему.
«Лучше играть на солнце». Воспоминание — как площадь бытия, площадка жизни, на которой действие не застывает, но движется, идет — сегодня, завтра и вчера. Как длящийся момент, натянутая нить, струна, хранящая живой звук даже тогда, когда к ней никто не прикасается, чтобы извлечь его. Воспоминание во мне как звук, упрятанный в натянутой струне, но будет жить оно и тогда, когда ослабнут струны бытия, когда лишусь и памяти, и чувств, и даже жизни, как не исчезнет звук от того, что кто-то неосторожный разорвал струну. Он перейдет в другое обиталище, он растворится в мире, в людях, лицах, небе. Внемлите.
Назад: 16 октября
Дальше: 19 октября