16 октября
Это пребывание в больнице, как я писал, было предпоследним этапом Сашенькиной земной жизни. И теперь мне надо собраться с силами, чтобы описать этап последний, связанный уже не с больницей, а с квартирой. Но переход к этому описанию требует некоторого вступления. Когда мы спросили доктора Таутца о будущем лечении, он сказал, что «химию» уже не обязательно давать через катетер, можно вполне ограничиться таблетками. Поэтому Саша уже не нуждается в пребывании в стационаре, где каждый день стоит 400 марок, и может выйти из больницы. Таутц предлагал нам ехать в Москву и обещал снабдить необходимыми таблетками, схемой лечения. В Москве, как он считал, можно найти частного врача, который курировал бы Сашеньку и помогал поддерживать наиболее высокий, насколько возможно для нее, уровень жизни. Таутц предложил помочь нам найти такого врача через советско-германские медицинские связи. Мы возражали, говоря, что Таутц не знает советской медицины, ее возможностей, а главное — отношения к пациенту. А такой пациент, как Сашуня, — безнадежный в глазах медицины — и вовсе теряет всякую ценность и поддержку. Кто там будет ее курировать, когда и к «надежным» они не относятся как к людям! Таутц тогда весь помрачнел, весь собрался и сказал: «Я хочу, чтобы она приехала живой». Сходное говорил нам раньше и молодой врач-стажер Освальд Хассельман: «Саша может умереть, подумайте о возвращении туда, где ваша душа и Церковь».
И все же мы без больших колебаний приняли решение остаться. Мы слишком хорошо знали, что такое советский врач, советская медицинская сестра и какими глазами они будут смотреть на нашего погибающего ребенка, сколько бы мы ни давали им денег и взяток. Здесь — это я видел и знаю точно — Сашу любили и, любя, прощали столь многое — и раздражение, и крики, и даже ругань во время процедур. Здесь старались сделать для нее все, чтобы каждый свой день она прожила возможно полнее, чтобы она пела, делала кукол, рисовала, шутила или сердилась, когда ей совсем невмоготу.
И она полюбила этих людей, доверяла им, надеялась на них. Помню, как во время осмотра ее доктором Таутцем Саша вдруг стала его щекотать подмышками. «Саша, — сделал я ей замечание, — это же директор клиники, как ты себя ведешь?» — «Это в Советском Союзе так нельзя шутить с врачом, а здесь можно», — ответила она. Или ночью, когда у нее болела рука, приходила дежурившая в отделении сестра Мария фон Типельскирх, садилась рядом и нежно гладила ее руку, гладила до тех пор, пока она не засыпала. Как было оторвать ребенка от всего этого и уехать? Уехать зачем? Ответ был однозначен — уехать умирать. Вернуться в город, из которого мы прибыли с надеждой и верой, а теперь привезти туда ребенка, изуродованного болезнью, чтобы для всех стало очевидно его и наше поражение. Поражение?
Но разве не надо веровать до конца и беззаветно, разве можно сказать даже в этот момент — конец, все, вера и молитва наша кончились, едем умирать… Мы приехали сюда жить, и мы будем жить.
Конечно, думали мы тогда не так стройно, но ощущение, интуиция, чувство были такие. И в этом укрепили нас беседы с двумя очень разными, казалось бы, по взглядам людьми. Первым был православный священник отец Божидар, который приехал 22 мая в больницу причастить Сашеньку. Помню, как убитым голосом сказал ему, что врачи говорят о безнадежности. На что отец Божидар сразу и спокойно ответил: «Ну и что же, что они говорят о безнадежности? Для Господа возможно все! Не теряйте надежды и молитесь, уповайте на Господа». Он рассказал о своей родственнице, которой врачи тоже вынесли приговор. Он говорил ей те же самые слова, и она выжила, несмотря на все приговоры. Вторым человеком был уже упомянутый выше антропософский психолог и философ доктор Шнейдер, сказавший в тот же день вечером похожее: «Да, возможно, дело врачей исчерпано, но не дело Бога и не дело природы». Таня спросила еще — а как отвечать Саше на вопрос о том, почему она болеет? «Ответить, что все люди болеют, земля, природа и те болеют. Но есть места, что не болеют. В природе это солнце, свет излучающее. В человеке это сердце его…»