Книга: Дом Аниты
Назад: 43. Мыши, мужчины и хозяйки
Дальше: Послесловие. Не забыть позвонить моей Любе

Часть 3. Отдаленные места

57. На Файер-Айленде

В квартире слуг раздается один звонок зуммера: это означает, что я должен выйти. Я поправляю шелковую пижаму, аккуратно причесываюсь, обнажая выбритую борозду посредине черепа и, предвкушая вызов на службу, опрыскиваю дезодорантом половые органы.
Я вхожу в студию Аниты. Она в элегантном загородном наряде — толстый кашемировый свитер и бархатные штаны, заправленные в сапоги для верховой езды на плоской подошве. Через плечо перекинута большая спортивная сумка.
— Мы идем на пляж, Бобби.
Такси доставляет нас на место всего за несколько часов. Остров расположен невдалеке от манхэттенского мегаполиса, и на его краю — пустынные дюны. Всего две песчаных колеи, которые мы назвали «Бирманской дорогой», ведут прямо к мосту на дальнем берегу.
Погода холодная и ветреная. Анита приказывает расшнуровать ее сапоги. На коленях в песке я также снимаю с нее чулки и закатываю бархатные брюки до колен. Так и знал, что у этой вылазки есть какой-то особый смысл… потому что Анита вдруг резко пинает меня в самое больное место. Награждает милостивой улыбкой и пинает еще раз.
Она встает и уходит прочь босиком по песку. Несмотря на пронзительную боль, я замечаю прекрасную форму стоп и накрашенные ногти, утопающие в песке. Мышцы икр слегка напружиниваются, но я не вижу никаких признаков плебейской узловатости.
Боль немного отступает. Я подбираю сапоги Аниты и неброский дождевик на норковой подкладке и ковыляю следом, согнувшись в три погибели. Анита не останавливается, не оглядывается и естественным грациозным шагом движется дальше. Мне приходится бежать, чтобы поспеть за ней.
На берегу океана она стоит, глядя на набегающие волны и, очевидно, на Европу.
Я расстилаю дождевик, и Анита изящно садится. Приказывает мне войти в воду.
— Холодно, но от холода боль пройдет, — заявляет она.
Так оно и есть. Окунувшись в воду всем телом, я неожиданно ору от чистейшего наслаждения.
Немного спустя подхожу к своей Госпоже: с меня стекает ледяная вода, пижама промокла насквозь. Я выпрямляюсь по стойке смирно, как хороший солдат или слуга, не говоря ни слова. Хотя я дрожу от холода, где-то в глубине души мне тепло.
Анита встает и аккуратно расстилает дождевик на песке. Нежно меня раздевает и приказывает лечь на норковую подкладку. Мягко укутывает мое дрожащее тело.
Зубы по-прежнему стучат, но вскоре меня бросает в пот. Член поднимается. Так я и лежу, закутанный в теплый дождевик Аниты, несказанно счастливый. Помнится, таким счастливым я был только в детстве.
Анита садится на голый песок и достает из сумочки ручку и блокнот. Она усердно делает записи, изредка поглядывая на часы.
Что она пишет? Ведение записей вошло у моей Госпожи в привычку. Я даже думаю, она слишком много пишет, анализирует, волнуется. Это приходило мне в голову и раньше — собственно, недавно, в период моих философских метаний.
Но как можно сравнивать себя с Хозяйкой? Я никудышный слуга, а она, моя Госпожа, все, что у меня есть, рождена повелевать. Наверняка она способна обуздать мысли и вопросы, возникающие из Пустоты, в силах укротить их и командовать ими, словно полчищем лихих наемников, требуя дисциплины с самоуверенностью боевого офицера.
— Ты переживал, Бобби, — говорит моя Госпожа Анита, — и до сих пор еще переживаешь. Поэтому сейчас, наперекор всему, я укреплю твою веру. Тогда ты, возможно, поймешь, что всегда шел верной дорогой… Адумбар рикела пипси матову.
Мне кажется, я брежу… но я отчетливо слышу, как она произносит эти слова на неведомом языке. Затем она успокаивает меня по-английски:
— Спи, Бобби.

 

Просыпаюсь в полной темноте. Никого нет. Воет ветер. Я стою, по горло зарытый в белый песок. Сгибаю шею: песок достает почти до макушки. В ноздри и в рот вставлена трубка.
Сквозь туннель, прорытый в песке, я кое-что вижу, но ни единой звезды не явлено моему взору.
Едва хватает места, чтобы слегка пошевелить руками. По крайней мере я могу потрогать член. Ощущения его особенно приятны. Я ощупываю его пальцами — на головку надет резиновый шланг. Из отверстия сочится тепловатая жидкость.
Я истекаю кровью. Медленно, очень медленно, из мастерски сделанного надреза. Мне тепло, будто я внутри матки или некоего приятного тела. Конечно, я истекаю кровью, но мне хорошо. Вокруг живота — теплая, нежная пульсация. Я по-прежнему закутан в теплый дождевик с норковой подкладкой. Небо над головой такое же мрачное…
Я один: моя Госпожа ушла. Неизвестно, вернется ли она вообще. Все зависит от ее непостижимого плана. Если она правильно рассчитала, делая надрез, возможно, к тому времени, когда она возвратится на пляж, я еще буду жив. Но, вполне вероятно, моя Госпожа хочет, чтобы я прямо здесь, в песке, истек кровью из члена, который сослужил ей столь добрую службу.
Я уверен, что умру от потери крови. С этим ничего не поделаешь. Да я и не хочу ничего делать.
Снова засыпаю. Мне хорошо, словно я выполнил ужасно трудную работу, я радостно впадаю в забытье.

 

Следующее, что помню: сапог легонько почесывает выбритую борозду у меня на макушке, а голос Аниты шепчет:
— Привет, Бобби!
С нею Фриц и Альдо, оба издают странные звуки. По мановению Хозяйки эти двое выкапывают меня из песка, освобождают из его объятий. Я распластан на песке, в горло льется бренди.
Госпожа возвышается надо мной, сапогом давит на член, чтобы остановить кровотечение. Сколько прошло времени с тех пор, как меня зарыли? Пара дней? Неделя? Больше? Альдо кормит меня с ложки сладким гоголь-моголем.
— Хаммурапи хинтену! — восклицает Анита. — Ты выжил! Это знак. Ты будешь жить и снова служить. Но покамест ты не служишь никому — ибо я больше не твоя Госпожа.
Услыхав это, Альдо и Фриц падают на песок, хныча и не понимая, относятся ли ее слова и к ним. Будто по безмолвному приказу, оба хватаются за члены и начинает бешено дрочить.
— Тише, слуги! — строго приказывает она. — Это касается только Бобби! Это переходный этап. Вы еще останетесь моими слугами. Но Бобби слеплен из другого теста. Так что он пока свободен.
Она снова смотрит на меня сверху вниз:
— Бобби, приготовься пройти кошмарный период свободы в одиночку, руководствуясь собственным умом и выбором. Поправляйся и займись более важными вещами! Освобождение через смерть тебе пока не светит.
Она наставляет Фрица и Альдо:
— Кормите его и перевязывайте раны.
Затем она объявляет, что возвращается к обычной гражданской жизни, а завтра «командование примет» ее «прекрасное творение» — Джуди Стоун.
Наконец она наклоняется, нежно целует и сосет мой член. В небесах оглушительно гремит гром и сверкает молния. Я слепну, а когда зрение возвращается, Аниты больше нет.
Крохотная девочка затрясла меня за плечи и разбудила. Села передо мной, задрала юбку и показала незрелую маленькую вагину.
— Видишь, это пустота. Но из нее все исходит.
Затем девочка села на меня и вдавила попку в мое лицо.
— Лижи мою писю, Бобби. Лижи мне пизду!
Я недоверчиво вздрогнул. Девочке лет шесть, не больше. И откуда она знает мое имя?
Я дружелюбно хлопнул ее по голой попе. Велел не дурить и сесть рядом.
— Ну почему ты не хочешь меня лизать? Она такая вкусная. Такая нежная!.. Я тебе не Госпожа, я знаю, я просто подруга. Мы можем сделать друг другу приятно! Поиграть. Если дашь конфетку, я тебя расцелую и буду звать папочкой. Теперь все дети так делают.
Я ответил:
— Меня ранили, доченька, причем в том самом месте, которое тебя интересует. Так что меня туда не поцелуешь. А я не могу ласкать тебя там, где хочешь ты, да и вообще нигде, если уж на то пошло… Губы до сих пор болят — только начали заживать. Но, если хочешь, я подержу тебя за руку.
— Отвали! — грубо ответила девочка. — Корова ты, а не мужик. Смирный пес, у тебя никогда больше не будет такой целительницы, как я. Иди ты к черту, Бобби!
И убежала.
Какое хамство — обозвать меня коровой! Но я так и думал (и оказался прав), что подобное поведение имеет место за стенами нашего Учреждения. Непочтительность, бунт, моральное разложение.
Но какая милая девочка! Будущая Госпожа, пусть и низшего уровня. Будущая Бет Симпсон?
Девочка взбежала на вершину ближайшей дюны и встала посреди пляжной растительности. На моих глазах она стянула трусики и присела на корточки помочиться.
— Бобби! — крикнула она. — Ты мужской шовинист! Иди сюда и поиграй со мной!
Она быстро натянула трусики, встала и заорала:
— Нас Игра и Радость ждет, Шовинизм не пройдет!
Опять сняла трусики и присела помочиться.
Морской бриз донес до меня сладкий, едкий запах мочи. Тело все еще болело во многих местах (не в последнюю очередь — член), но я смиренно пополз по песку, по-пластунски подбираясь к девочке.
— Бобби! На, лизни мочу! Пей, глотай — я так хочу. И давай, нюхни мой зад — вот дорога прямо в ад! Но ты же не будешь трогать маленькую девочку за писю?
Она села на вершине холма и раздвинула ноги. Я вдохнул сладостный младенческий аромат, а она обернулась, схватила с земли ветку и безжалостно огрела меня по заднице.
От неожиданной боли я непроизвольно перевернулся. Тогда она прицельно ударила по больному члену.
Я взвился от новой боли и покатился с дюны, а девочка закричала:
— Анита, Анита! Этот грязный пес хотел меня избить! Этот грязный самец пытался меня полизать! Этот раб хотел дотронуться до моего чувствительного органа. Этот старый развратник, злой старый пердун… На помощь! Маленьким девочкам нынче грозит опасность! Он обходится со мной, как с обычной шлюхой.
Я лег у подножия холма, надеясь, что боль отступит, и тут увидел на вершине странного мальчика, который на животе полз к девочке. Она раздвинула ноги, откинулась на локти и приподняла бедра. Мальчик начал лизать ее со знанием дела.
— Хорошо, Бобби! — застонала она. — Хорошо. Теперь быстрее. Быстрее, Бобби…
Вскоре мальчик залез на девочку, как при обычном половом акте. Он качал и качал, а она рявкала:
— Быстрее, Бобби, быстрее! А теперь кончи мне в пизду! Кончай! Приказываю тебе кончить!
Тем временем я почувствовал, как сладкие ягоды творят чудеса с моим животом. Целебная сила дотянулась до самых дальних уголков моего тела.
Я почувствовал, как меняюсь, — я будто мирно избавлялся от прежней личности, выходил из нее — так снимают с себя и отбрасывают заношенное пальто. Я перевернулся на теплом мягком песке и собрался вздремнуть.
Но девочка не оставляла меня в покое. Затрясла меня за плечи. Дернула за нос.
— Ах ты несчастный раб, — сказала она. — Корова! Отброс общества. Я хочу с тобой играть, и ты должен лизать мне писю. Дай мне свой член, Бобби, я высосу его досуха. Тогда ты придешь в чувство. Иди сюда, Бобби. Сюда!
Пока девочка отдавала эти приказания, мой член машинально ожил. Я уже хотел было встать, выпрямиться перед ней в позе раба.
Но, вместо того чтобы обхватить член и ритмично задвигаться в ритуале самоудовлетворения, мои руки ударили девочку по лицу, а когда она упала на песок, я начал безжалостно пинать ее ногами.
Девочка заплакала и заверещала, как поросенок, которого ведут на убой:
— Я буду твоей рабыней, Бобби! Я буду твоей рабыней!
Это остудило мой пыл.
— Ты сломал мне ребра! — заорала она. — Шовинистская сволочь! Ублюдок! Я не буду твоей рабыней, не буду. Анита, я буду твоей рабыней, Анита-аааа!
Только благодаря высшему Провидению, что меня направляло, я в эту минуту не сошел с ума.
Я мучительно разрывался между тем, к чему меня подталкивало изнутри, и кошмарной виной, что обрушивалась на меня морем камней.
Я даже пригнулся, словно камни сыпались на меня взаправду, руками прикрыл голову. И пустился наутек.
— Возьми меня с собой, Бобби, пожалуйста! Я буду твоей рабыней! — закричала девочка, и я оглянулся. Клянусь, у нее было Анитино лицо.
Я побежал к «Бирманской дороге». Но тут появилась она — позади меня ковыляла крохотная старенькая Анита. Сморщенная, согбенная старушка едва поспевала за мной, держась за ребра.
— Твой отец наказывает тебя? — закудахтала она. — Проклятый женоненавистник! Женоненавистник! Матерененавистник! Мамолюб! Возьми меня с собой, Бобби, я буду твоей рабыней!
На «Бирманской дороге» меня остановила пухлявая гологрудая баба в серебристых штанах, с развевающимися на ветру белокурыми волосами:
— Я Дженис Джоплин!
С ней были музыканты в диковатых нарядах.
— Я пришла сюда, чтобы спеть тебе песню свободы — «Ядро на цепи»!.. Если после этого ты все равно захочешь остаться Слугой Бобби, я больше никогда не буду петь… Итак, слушай!
Я стал слушать, но музыканты, хотя они извивались и тряслись, не извлекли из инструментов ни единой ноты. Ни звука не слетело с губ женщины, хотя она согнулась пополам от напряжения и рвала на себе волосы.
В конце концов Дженис и ее группа в изнеможении повалились на землю. Я тоже улегся на песчаной «Бирманской дороге». Вырыл ямку для головы и закопался в песок.
Прошло много времени. Я был уверен, что Дженис ушла вместе с группой. Но затем отчетливо расслышал сквозь песок ее надрывные, безумные завывания, что терзали мои барабанные перепонки. Высунув голову из песка, я зашагал обратно на пляж, где оставил своих товарищей.
Старая девочка с лицом Аниты бежала впереди.
— Хороший Бобби, хороший Бобби, молодец, Бобби! — ободрительно напевала она. Волосы ее вновь стали белокурыми, черты лица — прежними. — Ты хороший мальчик! Но пока ты не вернулся на службу, трахни меня! Или полижи! Никто не хочет меня, потому что я юная. Потому что я некрасивая.
Я помчался во весь опор, чтобы побыстрее добраться до пляжа. Но силы оставили меня, и бежать я больше не мог; я перешел на сбивчивый, усталый шаг. Член опять заболел, хотя больше не кровоточил. Меня тошнило, кружилась голова.
«Неужели это оно и есть?» — мысленно спросил я себя самого. Вот, значит, каково это, когда ты неизлечимо болен? Выжат подчистую, голова легкая, и такая слабость, что тебя можно повалить одним пальцем.
Вот, значит, каково это — умирать? Смертью слуги? Смертью собаки, сбитой на шоссе?
Небо посерело, и я уже был не на Файер-Айленде. В другом месте — на мрачном, плоском, зеленом европейском просторе, в преддверии конца.
Очнувшись, я увидел, что Альдо и Фриц по-прежнему стоят лагерем на пляже. А вдалеке за мостом, который вел в Нью-Йорк, пролегала дорога к возможной свободе.
— Пошли со мной, Бобби, — сказала девочка. — Ты справишься. Твоя Госпожа Джуди Стоун скоро придет на пляж, она тебя вылечит.
Я поковылял — сначала прихрамывая, а затем увереннее. Наконец я добрался до лагеря, где Альдо и Фриц радушно встретили меня и осторожно уложили на песок.

58. Без Аниты

Всю ночь лило как из ведра: ужасная ночь на пляже. Меня укутали в брошенный дождевик Аниты, а Фриц и Альдо промокли насквозь в своих тоненьких пижамах. Но они все равно ухаживали за мной, кормили с ложки и угощали бренди. Всех нас засыпало песком, и мы страшно дрожали.
К утру я немного окреп, даже сумел встать и сделать пару шагов. Но эти шаги казались какими-то другими. Точно я сам себе приказывал идти. Очень неуютно. Я шел медленно и спотыкался, словно включился совершенно новый механизм. Казалось, мне велел двигаться голос в голове — мой собственный голос:
— Теперь направо, Бобби. Вперед, Бобби. Не топочи по песку. Поднимай ноги выше, Бобби. Бегом!
Когда совсем рассвело, я забегал по пляжу. Озябшие Фриц и Альдо сидели на корточках и удивленно смотрели на меня. Солнце встало над горизонтом, а я все бегал и бегал, сжимая вялый член, чтобы не открылась рана. Я носился, как молодой жеребец, поначалу не уверенный в своих силах. Затем увереннее.
Необычный страх вкупе с ожиданием чего-то грандиозного действовали на меня противоречиво. Но пока я бегал, эти ощущения Как-то уравновешивали друг друга.
Наматывая круги, я всегда возвращался туда, где стали лагерем мои бывшие товарищи-слуги. Потом отпустил себя на волю. Помчался по пляжу, даже не думая возвращаться.
А затем вдруг остановился от ужасной боли в члене. Приковылял обратно к дождевику Аниты и лег отдохнуть. Я совершенно вымотался — физически и морально. Заснул. Одному богу известно, сколько я проспал.
Когда проснулся, в голову настойчиво постучались сразу три мысли. Во-первых, надо позаботиться об Альдо и Фрице, как они позаботились обо мне. Они сидели неподалеку, жались друг к дружке, пытаясь согреться.
Я подошел и велел им помыться в океане. В полном смятении рабы любви промямлили:
— Арамбуру! Арамбуру! — а затем бросились в воду и стали плескаться и мыться, точно малые дети.
Во-вторых, надо поскорее убраться с этого пляжа. Но пока что я велел Фрицу и Альдо сходить в город, купить еды и одеял. Пошарив в карманах Анитиного дождевика, я нашел деньги.
В-третьих, я вспомнил свой сон:
Анита подошла ко мне на каблуках высотой в целую милю. Я едва различал ее в вышине. Ей пришлось наклониться, чтобы докричаться до меня из такой дали. И все равно я слышал лишь негромкий шепот — ее голова витала в облаках.
— Бобби! — донесся приглушенный крик. — Мои туфли все растут и растут. Я не могу их остановить. Если так пойдет, я покину этот мир физически. Поднимусь в космос и задохнусь… Но я не могу спрыгнуть — слишком высоко! Я не могу избавиться от этих туфель.
Дальше она сказала, что туфли растут потому, что она неправильно мыслит:
— …Есть лишь один выход… следить за тем, чтобы мысли… были абсолютно правильными… и абсолютно объективными… При малейшей ошибке туфли начинают расти. Сделай кое-что для своей бывшей Госпожи, — попросила Анита. — Стань на колени и грызи каблуки!.. Не останавливайся! Чем усерднее ты грызешь, тем правильнее я мыслю. Сначала один, потом другой!.. Пожалуйста, Бобби! Арамбуру! Арамбуру!
Последнее слово, усиленное в тысячу раз громкоговорителями, прогремело так, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки.
Я растянулся на песке и стал грызть каблуки высотой в милю. Я все грыз и грыз. Стер губы до крови, кровь впитывалась в песок, а тем временем Анита подбадривала сверху:
— Получается, Бобби, получается. Продолжай грызть!
Я почти стер себе зубы. Изо рта хлестала кровь и душила меня, стекая в горло.
Я услышал страшный гром. Не успел я опомниться, в мягком песке разверзлась глубокая яма, и раздался грохот. Туфли Аниты снова приняли своей обычный размер, но сама она быстро погружалась в яму.
— Прощай, Бобби, прощай, — слабо доносился ее голос, пока она хоронилась все глубже и глубже. — Получилось, Бобби, получилось. ДАЖЕ СЛИШКОМ ХОРОШО!
Проснувшись, я вытер кровь с губ. Там, где исчезла Анита, песок еще разглаживался.
Я надел дождевик Аниты и медленно побрел прочь… Сначала шел по пляжу. Я очень ослаб. Ноги вязли в мягком песке, поглотившем мою Госпожу, и очень болели. Я решил по «Бирманской дороге» пойти в глубь острова и свернул прочь от дюн.
Да уж, я совсем не привык к физическим нагрузкам на свежем воздухе. В глубине души я надеялся, что меня подберет грузовик или багги. Потом вспомнил, что по «Бирманской дороге» разрешается ездить только специальному транспорту, так что обычных машин тут не дождешься.
Я знал, что странно выгляжу в женском дождевике на меховой подкладке. Измотанный, ни живой ни мертвый, я сжимал в руке свой израненный член. Хотелось есть и пить.
По дороге я заметил в зарослях незнакомые ягоды. Сорвал их: они оказались сочными и сладкими. То была первая еда за многие годы, которую я добыл сам. Я был точно первобытный охотник. Мне понравилось. Я полакомился ягодами: они утолили голод и жажду. Как приятно, когда сладкий сок пробуждает желудок, омывая все тело пульсирующими волнами здоровья!
Я вернулся на пляж — подождать Фрица и Альдо и решить, куда нам идти. Правда, вечером, на закате, любые планы потеряли смысл.
На джипе приехала Джуди Стоун — она без особого труда отыскала наш лагерь. Она совершенно преобразилась. Вырядилась в нейлоновую штормовку и грубые армейские сапоги. Волосы очень коротко острижены и не причесаны. Никакого макияжа.
Она сковала наши приборы цепями с замками и приказала сесть в джип. Какая энергичная! Да уж, совершенно новая Джуди Стоун.
Пару часов спустя мы уже снова были в Нью-Йорке, надежно привязанные к койкам в квартире слуг.

59. Правление Джуди

С приходом к власти Джуди прежняя нездоровая эротическая атмосфера в Заведении развеялась. Можно подумать, наших интеллектуальных и эстетических занятий и не было никогда.
Джуди превратилась в генератор непрерывных организационных мер. Ежеминутно отдавались точные приказания.
Все объекты художественного или возбуждающего характера, напоминавшие об эпохе Аниты, были бесцеремонно устранены. Наши прежние обязанности, связанные с саркофагом, приостанавливались, а любые попытки возобновить производство спермы пресекались.
Сама же Джуди не заботилась о своей женственности и все время ходила в гимнастерке или штормовке, военных брюках и походных сапогах.
Изо дня в день мы занимались физическими упражнениями — либо в помещении, либо на крыше. Присматривала за нами Бет Симпсон. За нарушения наказывала Тана Луиза, но только по письменному приказу Джуди Стоун.
Разумеется, из-за своей безжалостной натуры Тана Луиза перебарщивала с наказаниями. Но не заходила слишком далеко — Джуди не выказывала недовольства, а мы не жаловались. Бет Симпсон тоже бывала груба, как сержант-инструктор по строевой. Но Джуди, хоть и знала, мирилась с этим — главное, чтобы не нарушались основные правила военной службы.
Ганс, в прошлом бухгалтер, взял на себя канцелярскую работу. Альдо следил за стряпней. Мне, как ни странно, не поручили никакой особой работы — лишь общедисциплинарные занятия и уборку, которые возлагались на всех слуг.
Мы, слуги, физически страдали от этих перемен в образе жизни, а больше всего — от того, что отменили регулярную дойку. Однако нас спасал моцион, да и просто физическое истощение после целого дня непрерывного труда. К тому же, нам разрешили выполнять свои обязанности традиционным мужским способом — привычно и естественно, прямо в постелях Хозяек.
Сексуальное удовлетворение Хозяек подчинялось строгой очередности и совершалось только ночью, перед отбоем. К одиннадцати вечера мы должны были находиться в квартире слуг, привязанные к койкам.

 

Госпожа Джуди Стоун взялась за косметический ремонт нашего Дома. Больше никакой роскоши: ни дивана с откидывающейся спинкой, ни мягких кресел. Березовые полы отшлифовали, но не навощили. Никаких украшений и картин на стенах — ничего такого, что некогда придавало нашему Заведению экзотический, извращенный вид.
Мы ели в столовой за простым разделочным столом. Сидели на деревянных стульях без обивки. Еда была простая и здоровая — салаты и жареное мясо маленькими порциями. Мы пили свежий сок, на десерт подавали только фрукты.
Но одно характерное изменение все-таки ввели. Посреди гостиной под прозрачным пластмассовым колпаком была выставлена, словно скульптура на пьедестале, пара лаковых красных туфель на платформе и высоких каблуках. То был единственный эстетический объект, используемый новым режимом.
Туфли круглосуточно освещал яркий прожектор. Мы, слуги, должны были приветствовать их, проходя мимо: выпрямиться, обнажить голову и скрестить руки на члене.
На этих ли туфлях Анита вознеслась на небеса? Их ли она оставила после себя, провалившись сквозь земную кору? Или эта блестящая пара — тайное орудие? Талисман? Символ грядущих подвигов?
У нас не было обычая (да и права) задавать подобные вопросы публично или вслух. Но в нас еще теплились пережитки доисторического независимого мышления.
Поэтому единственным украшением нашего весьма спартанского жилища был букет простых цветов подле этой витрины с красными туфлями.

 

Еще одно нововведение — субботние встречи — связало нас чуть ли не братскими демократическими узами. Согласно порядку, введенному Госпожой Стоун, первыми в столовую входили Хозяйки. Некоторое время они обсуждали наедине собственные дела, а затем вызывали нас, слуг.
Сияя как новые монетки в своей выходной одежде, с кепками в руках, привычно вытянутых по швам, мы грациозно кланялись Хозяйкам и сугубо официально преклоняли колена у их ног. Легко поцеловав правую стопу каждой Госпожи в знак уважения, мы садились в кружок на полу.
Затем мы запевали простые строевые песни, например, «Песню Дома Аниты», и другие, выражавшие радость маршировки и физических упражнений.
Так устанавливалась дружеская, товарищеская атмосфера. Затем вставала Джуди Стоун и произносила пару слов, в основном о преимуществе прагматизма перед интеллектуализмом. О том, как важно добиваться результатов, а не предаваться идеализированным умозрениям. Ее речи были пикантны и точны:
— Дни колебаний и неуверенности позади! Дни исследований и экспериментов миновали! Как сказал японский писатель Мисима: «В жизни нас ведет слишком много истин; мы должны выбрать лишь одну». Но даже эта единственная истина подвергается сомнению, ибо подлинная истина, стоящая за всеми другими, — Действие!
Госпожу Джуди интересовало Действие в чистом виде и все, что ему содействовало. Когда она говорила, ее щеки краснели в волнении крепкой веры.
— Мы принимаем все, что нам помогает: в этом смысле мы эклектики. Мы верны только ДЕЙСТВИЮ!.. Мы не одобряем разделение общества на Хозяев и рабов. Все мы друзья! Я тоже была рабыней, как вам хорошо известно. Но если существование рабов и Хозяев служит Действию, мы должны принять его безоговорочно!.. Поэтому, где бы вы ни находились — в этом прогрессивном Заведении или в других, разбросанных по всему городу, — не забывайте, что нерешительность — это яд! Бесполезная мысль — это болезнь! Действие способно свернуть горы!.. Какие же горы нам сворачивать, друзья мои?
Мы, разумеется, не знали.
— Наступит день, когда вы узнаете! Посему мы должны готовиться — однажды мы выступим в поход!
Как же нам повезло с этой новой, уверенной в себе Хозяйкой, которая без малейших сомнений указывала нам путь. Обходилась с нами почти как с равными — как с товарищами по команде.
Сколь просты и проникновенно глубоки были ее речи! Они пробивали насквозь праздные разросшиеся ткани, пронизывали нас до костей. Они молодили: у нас появились смысл и цель в жизни. Они проясняли грустные взгляды, и наши глаза вновь сверкали.
С блеском божественного гения Джуди разрешила все людские противоречия. Слуги и Хозяйки хором восклицали:
— Друг Джуди! Укажи нам путь! Путь к Действию, путь к успеху! Путь к осуществлению, путь к славе! Друг Джуди, вместе мы выстоим, а порознь падем! Да здравствует Жизнь! Да здравствует Друг Джуди!
Бет Симпсон подскочила в экстазе и, разорвав рубашку, выставила груди. В волнении она объявила:
— Я отдам молоко на Благое Дело! Отдам молоко рабам!
Тана Луиза радостно возвестила:
— Отныне я не откажу в наказании ни одному рабу, который того пожелает! Мы должны выступить вместе с Народом!
Она достала плеть и в шутку нас отхлестала. Ногам все равно было больно, и мы весело запрыгали.
Тут вмешалась Джуди:
— И, завершая этот субботний сбор, я хочу сделать последнее заявление. Друзья, помните о врагах! У нас лишь один враг — АНАРХИЯ! Анархия — коварная гадина, что рядится в одежды человеческого сострадания и равенства. Она ведет к худшему виду угнетения — самовосхвалению власть имущих! Анархия — это гниль, ГНИЛЬ! Из нее сотканы как безжалостные диктаторы, так и кровожадные толпы плебеев!.. Аристократы в бессилии пестуют анархию. Не поддавайтесь на их льстивые и тлетворные речи. Будьте сильными и прагматичными, объединитесь во имя всеобщего блага… Прощайте, друзья, и до следующего субботнего созыва!
— Джуди, Друг Джуди! Госпожа Джуди! — восклицали мы, а Джуди смахивала короткую челку со лба и поспешно уходила.
В конце этих собраний каждая Госпожа выбирала слугу для интимного танца. Свет приглушали, и наши тела терлись друг о друга, медленно дразня и сексуально возбуждая, что порой, по распоряжению дам, завершалось настоящим семяизвержением.
Так что в тот вечер мы танцевали, мы танцевали и терлись друг о друга, мы танцевали танго, и музыкальные аккорды подстегивали нас. Нас увлекали за собой мелодия и партнерши, а затем танец окончился, и мы, слуги, повалились на пол. Мы обнимали Хозяек за ноги и держались крепко, словно моряки в океане — за обломки кораблекрушения.

60. Сожжение Нью-Йорка

Покуда я жив, да и на смертном одре не забуду я того прекрасного вечера — нашего «бегства из Египта».
Небо и сам воздух над Манхэттеном пропитались алой кровью. По центру небес красовался огромный охристо-желтый диск — предположительно, солнце. В полшестого вечера он застыл там, где должен быть в полдень — в зените, чего ему совсем не полагалось. На Лонг-Айлендском шоссе в это время, по идее, час пик, бетон плавится с адским восторгом, автомобили текут сплошным потоком до самого аэропорта Айдлуайлд.
Мы тащились на конной повозке рабби Бухенвальда, но вокруг не было никакого движения. На шоссе — больше никакого транспорта, кроме нашей медлительной подводы, которую вел Большой Иван. Повозка рабби Бухенвальда? Уже не помню. Все это в мертвом прошлом, которое, впрочем, живее настоящего.
Госпожа Джуди куталась в одеяло, прячась от красного воздуха, жара и прочего. Толку было мало. Мы, слуги, жались друг к другу по той же причине и впридачу от страха. Иван (или, возможно, поводья держал сам Бухенвальд), похоже, не тревожился и не был взвинчен. Как будто повозка с насмерть перепуганными беженцами — обычное явление на Лонг-Айлендском шоссе.
Густой, как кровь, воздух не смущал нашего спасителя — то ли Ивана, то ли Бухенвальда. А вот тощая серая кляча из гетто кашляла, надрывая легкие, но упорно плелась дальше, как и положено кляче из гетто.
Множество машин нашли пристанище на обочинах шоссе — стояли мертвые либо спящие. Помню еще одну картину: мертвый слон валялся на дороге, задрав хобот. Наверное, пытался в последний раз протрубить перед отсутствующей публикой.
Местами шоссе покрывали колонии змей всех размеров — они сплошь покраснели. Также много было красных черепах. Поразительно, сколько всяких тварей скрывалось внутри мегаполиса — они выползали из-под земли и тут же падали замертво.
Кляча из гетто в отвращении наступала на змей и черепах, пачкая копыта. Возница ее подгонял. Небесный диск не двигался с места, стал пурпурным, и тогда еще больше стемнело.
Аэропорт Айдлуайлд был почти пуст. Носильщики удобно разлеглись под стенкой международных вылетов. Спали — а может, умерли.
Длинные коридоры кишели красными летучими мышами. Они тоже пришли к выводу, что лучше улететь в Израиль.
Работало только окошко компании «Эль Аль», персонал которой был представлен лишь одной нервной израильской девушкой.
Правоверные иудеи в гробовой тишине стояли в очереди к стойке регистрации. Эти недобитки ставили чемоданы и узелки на весы и не спорили, если приходилось платить за перевес багажа. После регистрации они стремглав бежали к выходу на посадку.
На улице воздух краснел все гуще. В аэропорту он тоже краснел и густел, словно борщ.
Капитан воздушного судна сам проверил наши радужные билеты. Провести пассажиров через электронную рентгеновскую рамку он забыл (хотя ООП и их приспешники регулярно захватывали самолеты). Мы помчались в «Боинг», словно сам дьявол наступал нам на пятки, а двигатели уже негромко гудели в миноре. Мы и не оглянулись, не помахали на прощанье ангелу, что умчал нас прочь от арены разрушения, — не то Ивану, не то Бухенвальду.
Они даже забыли включить надпись «Пристегните ремни». Вместо привычных объявлений о мерах безопасности сообщили, что «ввиду беспрецедентных красных воздушных течений» наш маршрут будет благоразумно проложен на запад, к Чикаго, а затем на север, в Канаду, до самого Монреаля. Придется сделать этот значительный крюк, прежде чем мы сможем пролететь над Атлантикой. Далее в объявлении говорилось, что «мы должны прибыть в…», после чего диктор запнулся и вставил пару слов на иврите.
Матушки-стюардессы средних лет были растрепаны, перепуганы и казались еще старше своего возраста. Куда же подевались молодые и привлекательные бортпроводники «Эль Аль»? Стюардессы орали на истерической смеси иврита, английского и идиша, но обо всем позаботились. Едва последний бородатый хасид ступил на борт, самолет тронулся с места. Немного проехав, он притормозил, и я увидел, как кто-то снаружи проверил закрылки. Затем, больше не теряя ни секунды, мы разогнались и взлетели.
Реактивные двигатели с трудом качали красную кровь. Они фыркали, но продолжали работать. Уже взлетев, самолет пару раз опускался, зависая всего в паре футов над взлетной полосой. Наступила гробовая тишина, снова послышалось фырканье, и мы начали набирать высоту.
При условии, что найдется место, где воздух не такой красный и густой, мы сможем приземлиться и дозаправиться. В объявлении не говорилось об этом прямо, но прозвучало что-то типа: «При условии, что найдется место, где мы сможем совершить посадку на пути в Тель-Авив».
Позднее объявили, что в Тель-Авив мы прилетим поздно, «если прилетим вообще».
Тот, кто читал объявления, старался подходить к делу с юмором. Но было не до шуток. Никто не знал, остались ли на планете места, где воздух еще не стал тяжелым и малиновым, точно кровь, брызжущая из аорты.
Когда мы летели над Монреалем, пчелиные матки-стюардессы раздали верующим пассажирам пакеты с кошерной едой. Некоторые из этих праведников помолились, но рев реактивных двигателей практически заглушил слова их благословения за прожитый день.
Настроение в салоне улучшилось. Я выглянул в иллюминатор; уже стемнело, но вдалеке я различил зловещее пурпурное свечение. Даже над полуостровом Гаспе виднелся лишь зловещий отблеск того, что когда-то было Нью-Йорком.

61. В Иудее

Нас, слуг, снарядили перед поездкой в Израиль кипами, прикрывавшими выбритую борозду посредине черепа. Нам велели не снимать их в течение всего полета. Это не привлекало лишнего внимания: в нашем самолете из Нью-Йорка в Тель-Авив летело множество правоверных иудеев в похожих головных уборах.
Почему наша Госпожа Джуди решила привезти нас в святая святых — Иерусалим? Не в нашем характере задавать вопросы Хозяйкам (к тому же, нам сразу приказали замолчать, сосредоточиться и задуматься над важностью путешествия), но какова конечная цель этого перемещения? Ее так и не разгласили.
Однако ради Госпожи Джуди мы бы отправились на край света, будь на то ее желание.
На ней самая обычная одежда — наряд состоятельной американки. Такая одежда практически исключена из ее гардероба. Появился новый легкий акцент на еврейские цвета: голубой и белый. Как она мила в этом скромном образе!
Но ее высокий статус выдают красные туфли на тяжелой платформе с неумолимыми, увесистыми, чрезвычайно высокими каблуками. Мы не понимаем, зачем она решила их надеть. Они не только эстетически, но и политически конфликтуют с ее новым скромным выражением еврейского национализма.
Впрочем, кто я такой, чтобы толковать символическое значение того, что было, скорее всего, лишь импульсивным жестом? Мой долг — пассивность и только пассивность. Мне надлежит служить отражением ее воли, а не проявлять инициативу — даже если это пошло бы Госпоже на пользу.
Воздушное судно устремилось к исторической родине евреев, и мне почудилось, что черты Госпожи Джуди слегка смягчились. Суровое и одержимое, хоть и всегда утонченное лицо озарила почти ангельская улыбка.
Я уставился на нее со слезами на глазах, и Госпожа Джуди почувствовала мой взгляд. Черты ее опять резко, властно и жестоко окаменели.
Она сунула руку в сумочку и достала тонкую, почти невидимую нейлоновую веревочку с резиновыми присосками по всей длине. Последнюю присоску она протянула мне, а затем дала газету, чтобы я, прикрывшись ею, прикрепил присоску на кончик члена.
Я передал следующую присоску вместе с газетой Фрицу, и он проделал ту же операцию. Затем он протянул следующую присоску Альдо. Прикрепив ее, тот вернул нейлоновую веревочку Госпоже Джуди.
Джуди встала в проходе и туго накрутила веревку на руку, а потом сильно дернула, желая убедиться, что все три члена прикреплены. Мы подскочили от боли. Как следует натянув веревочку, наша Хозяйка уселась впереди.
Я больше не мог смотреть на ее ангельское личико, но голова была совершенно пустой — никаких мыслей. Их прогнали физическое натяжение и связь.
Моя любовь к ней несет меня по бескрайним волнам. Я мечтаю служить ей вечно. До смерти хочется выказать ей высшую форму преклонения, а не простую покорность. Мне нужно окончательно выразить свою любовь.
С нею мы послушны и в безопасности — взрослые дети, которыми твердо правит сильная прекрасная мать. Стоит пошевелиться, пенис болит, и это чудесно. Я привязан к своей Госпоже, мы с ней единое целое.

 

Такси доставило нас из аэропорта прямиком в ближайший пригородный отель «Бен-Гурион» на голом каменистом холме. Должен сказать, даже в Америке едва ли встретишь столь внушительный отель. Со всех сторон нас окружала земля Иудеи — Иерусалим, Иерусалим! Но мы мало что увидим…
Отель — красивое сооружение в стиле ранчо, облицованное цементом в сочетании с нержавеющей сталью и пластмассовым покрытием. Светлый бетон на стоянке уместным манером испещряли пятна картерного масла. Бетонный обелиск с рекламами кредитных компаний и туристических агентств свидетельствовал о солидном притоке постояльцев и хорошем бизнесе.
У входа бил струйкой воды бетонный фонтан. Подобный фонтан — неслыханная роскошь и жертва эстетике в стране, где практически нет грунтовых вод.
Здесь не хуже, чем на Лонг-Айлендском шоссе, только вдоль дороги торчат скудные оливы да кипарисы, а не орехи и сосны (господствующее инженерно-эстетическое решение в Новом Свете).
Палящий зной успел обжечь нам лица, пока мы одолели пару шагов от такси до дверей отеля. Наша Госпожа проворно шагала впереди. Работник отеля, коридорный, поднял наши чемоданы и тут же поставил обратно. Парень был загорелый, очень темнокожий, почти «цветной» — восточный семит. С нашей Хозяйкой он говорил по-английски, но тоном, какой не подобает обслуживающему персоналу, — непринужденно и как бы на равных. Он явно не признавал никаких классовых различий и даже помыкал нами. А все для того, чтобы нам, американцам, как это в мире и заведено, пришлось самим тащить свою тяжелую ношу.
В вестибюле топталось множество туристов и явно обеспеченных людей. Они попивали ледяные напитки, лениво коротая время. Меня приучили к мысли, что лень и медлительность означают презрение к бренности жизни.
Но еще в вестибюле наблюдалось необычайно много военных — израильские офицеры и молодые солдаты, невысокие, но подтянутые. Однако и они были медлительны, напускали на себя беззаботный вид, хотя на плечах у них висели пистолеты-пулеметы «Узи».
Мы прошли под длинным транспарантом с надписью по-английски: «Добро пожаловать в израильский спецназ и десант!»
Так вот как нас встречал Святой Город Мира?
Мы пыхтели и отдувались в удушающем пекле, набиваясь в лифты и блуждая по гостиничным лабиринтам. Коридорный по-прежнему околачивался поблизости — я бы добавил, нахально. Еще не примерившись к мантии и короне Госпожи, Джуди Стоун в смущении полезла в сумочку и, сдавшись, вручила коридорному пачку долларовых купюр. (Анита, подлинная аристократка и Королева, никогда бы не дала столько чаевых.)
Мы, слуги, занимаем специальную комнату с обычными пластиковыми кроватями. Окна закрыты тяжелыми шторами от палящего солнца. В комнате есть кондиционер и холодно, как в Швеции.
Мы помогаем Хозяйке разобрать вещи и хлопочем по мелочи в ее отдельном люксе. Затем мы, четверо слуг-первопроходцев, остаемся наедине, принимаем душ и отдыхаем. Мы спорим о том, когда лучше отправиться на экскурсию по библейским местам, которые наверняка расположены прямо за стенами отеля.
Нам хочется вдохнуть пропитанный соляркой священный воздух этой древней земли. Но при этом неохота пропустить ужин — мы хотим отведать новой здоровой израильской кухни.
К сожалению, мы обнаруживаем, что дверь заперта снаружи. Даже на окнах решетки. Похоже, нам дозволено лишь вдыхать освященный воздух — кондиционированный и ледяной.
Поздно вечером, уже практически помирая с голоду, мы слышим, как дверь отпирают. В номер будто сама собой вкатывается сервировочная тележка с подносами. Дверь закрывается и снова плотно запирается. Банкетным столом нам служит пол — точь-в-точь как в нашем старом нью-йоркском жилище.
Сон на Святой Земле был сладок даже под замком. Однако нас разбудил настойчивый грохот и треск на шоссе. Резкие вспышки фар пробивались сквозь щели между шторами: мимо проезжали военные эшелоны на грузовиках и БТР. Затем танки — много танков на скрипучих гусеницах, а за ними тяжелая артиллерия. Пушки, изрыгающие семя: этого еврейского артиллерийского огня хватило бы с лихвой, чтобы вновь оплодотворить всех давно погибших евреев.
Отчего это мистера Слугу Бобби так тревожит «еврейский вопрос»? Я не еврей, я по-прежнему в этом уверен. Но, может, это не так. Может, многовато людей, мертвых и живых, указывают мне путь к израилизации. И поэтому я принимаю Judenfrage так близко к сердцу? Постой, Бобби… а откуда ты вообще знаешь это гнусное немецкое словцо? Которое означает «еврейский вопрос» и предшествует «Решению, Каковое Станет Поистине Окончательным»?
Что ж, Бобби, уверяю тебя, ты не еврей, что бы там ни говорили, — ни в коем случае! Ты не сионист и не большевик! Ты самый заурядный тип, обычный средний американец.
«Американский, как блинчик!» НО ВЕДЬ КОЕ-КТО НАДО МНОЙ СМЕЯЛСЯ… по низменным причинам, из-за нечистой совести.
Да пошли они к черту. Я один знаю, кто таков Бобби на самом деле. На что бы там ни намекала мне, опрометчиво и ошибочно, недавно почившая блистательная Госпожа Анита… что бы там ни говорил рабби Бухенвальд… но уж он-то, разумеется, был жиииииид.
И вот я стою на песке Святой Земли, держа за руку патриарха Авраама, и торжественно клянусь похоронить все свои сомнения в песках Святого Израиля:
— Я АМЕРИКАНЕЦ! БОЖЕ, БЛАГОСЛОВИ АМЕРИКУ! А БОЛЬШЕ НИЧЕГО И НИКОГО!

62. Сны об Албании

Мы, четверо слуг, просыпаемся до рассвета; для всех нас разложена чистая гражданская одежда. Мы снимаем полосатые пижамы и надеваем брюки цвета хаки, рубашки кибуцников и кепи — не то шапочки лейбористов, не то ермолки.
В Иудее это самое прекрасное время года: воздух влажный и медовый. Мы возбужденно сравниваем свои сны. Хотите верьте, хотите нет — всем четверым приснилось одно и то же! Мы видели сияющие цвета, но оттенки у каждого были свои. Альдо снились краски неаполитанского пирожного: зеленый, розовый и белый в сахарной глазури. Гансу и Фрицу — коричневый, серый и ржаво-иссиня-черный с пятнышками пронзительного свинцово-красного. Ну а я — я видел все в розовых и пастельных тонах, точно импрессионист французского разлива, в оттенках пруда с лилиями в утренней росе. И почти ни одной резкой или зябкой ноты.
Мы поражены. Сон оказался единым и неделимым, точно древний Бог и вера Израиля.
Вот наш сон о любви и далекой стране.
Я плыву в парусной лодке со своей возлюбленной — девушкой из Румбулы. Она красива и женственна в своем розовом девичестве. Мы приплыли из ледовитых Северных морей, сквозь стены безжалостной, непроглядной воды, серой, словно топкие нефтяные пятна. Впрочем, волны не угрожали и не нападали, а махали нам и пропускали.
Нам всегда тепло, хотя вокруг пронизывающий холод. И мы никогда не испытываем ни голода, ни жажды, ибо наш челн ведет Бог Всемогущий в Своей премудрой Благости. Он сам выбрал для нас безопасный пункт назначения.
Итак, мы выходим из Северных морей, которыми правят викинги, и проплываем меж могучих Геркулесовых столпов в Гибралтарском проливе. Вступаем в бывшие владения Римской империи: Mare Nostrum. Проплывая вдоль Варварского берега, минуем Сардинию, Сицилию и римские береговые пляжи.
Темные цвета океанских волн сменяются изумрудными и лазурными. Воздух благоуханный, дружественный, манящий. Нежные ветра гонят нас на юг, и, обогнув итальянский сапог, мы попадаем в Адриатическое море. Там ветра на время утихают, словно раздумывая, куда отправить нас дальше.
Лодка медленно скользит по мягким волнам. Словно магнитом, ее притягивает берег Албании с его белоснежными песками. Далекие шапки скалистых гор сияют алмазной голубизной, на их фоне проступают цветущий миндаль, апельсиновые и гранатовые деревья.
В небе не одно, а целых три солнца. Своими нежаркими лучами они слегка согревают и ласкают меня. Чайки снуют вокруг мачты, садятся на нее, устав танцевать. Их крики похожи на соловьиные трели: они поют о ласковой привязанности, нежности, безмятежной любви и страсти.
Кожа у меня загорелая — бронзовая и упругая. Живот подтянут, кости гибки и эластичны. Ни следа ревматизма. А главное — я в здравом уме, и ничто меня не тревожит. Я открыт, добр, умен, чуток и поэтичен.
Кричат чайки, пируют черепахи, и рыбы, открыв рты, прикидываются, будто могут поймать птиц, мелькающих перед их распахнутыми челюстями. Летучие рыбы проделывают акробатические трюки, ныряя под животами своих сестриц в плещущих волнах. Они высоко подпрыгивают, чтобы поцеловать птиц, а те игриво гоняются за ними, взмахивая крыльями. Мы стоим на носу и в упоении наблюдаем за цирковыми номерами, которыми Природа услаждает наши органы чувств. Я обнимаю мою красавицу, мою шестнадцатилетнюю Любу, за талию и пышные бедра.
Пара черепах, мать и отец, выпрыгивают из волн и обращаются к нам. Просят кинуть буксирные тросы, чтобы они, черепахи, подтянули нашу лодку к идиллическому побережью. Наконец-то мы добрались до независимой, революционной Албании!
Моя славянско-еврейская красавица с соломенными волосами вздыхает и воркует, потрясенно и благодарно. Она снова видит! Смахивая пряди развевающихся золотистых волос со светло-карих глаз, она наслаждается видами прекрасной, дружественной, гостеприимной страны, где теперь, так долго пробыв под землей, вновь воскресла и возродилась.
Люба очень устала и измучилась за время путешествия обратно к жизни и свободе. В основном она спала на младенческом пуховом одеяле, которое набили перьями чайки для умершего ребенка.
Моллюски и морские ежи неуклюже, но целеустремленно взбирались по отвесным бортам и смиренно укладывались пред устами моей кудесницы, дожидаясь ее поцелуя. Они молили пропустить их между этими пухлыми приоткрытыми губами: пусть моя Любовь высосет их полностью, пусть к ней вернутся жизненные силы — силы, что отняли у нее другие, настоящие, кровожадные двуногие твари.
За все путешествие Люба не проронила ни слова. Да и о чем говорить? Изредка она поглядывала на меня — даже вглядывалась. Да, она и впрямь из тех странников, которых отправили в нью-йоркский Дом Аниты, — та самая шестнадцатилетняя девушка из Румбулы, что так злобно меня ругала.
Но сейчас она любит меня, как и много-много лет назад. Протягивает руку, гладит мою неопрятную лысеющую голову. Даже берет в руку мой рабочий инструмент и нежно его ласкает.
Над океаном ее орехово-изумрудных непроницаемых глаз, некогда взиравших в вечность, поднимаются облака грусти и сострадания. Эти глаза снова являются из румбульской ямы. Дабы милосердно обозреть, что случилось с этим человеком — со мной, кого высадили По Ту Сторону. С тем, кто спасся. Ну, или с тем, кого просто… пощадили.
Помимо цветовой гаммы наши четыре сна различаются и развязкой: Альдо в конце изгоняют из Албании в его родную Италию, а Ганса и Фрица отправляют обратно в Германию (Западную, а не Восточную, где сейчас Польша).
Различаются и бывшие пассии слуг.
У Альдо — крошечная темнокожая сицилийка, разорванная в клочья во время устрашающего налета союзников на миланских мирных жителей.
Возлюбленной Фрица была застенчивая несовершеннолетняя евреечка — дочка чопорного владельца канцелярского магазина через дорогу от Фрицева дома. Фриц, в ту пору очень скромный, если не сказать недоразвитый, годами лишь страстно взирал на нее и ни разу не рискнул даже поздороваться, не говоря уж о том, чтобы прикоснуться к ней. Девушка покоится на дне залитой водой ямы с пеплом, на семи ветрах в поле Освенцима.
Ну, а сокровищем Ганса была взрослая, стройная, сексапильная польская тростинка. Ганс был опытнее Фрица в искусстве ухаживания, но не решался заигрывать с ней, боясь неприятностей из-за нацистских правил: «расовым позором» считалась связь с «низшими» расами — не только с евреями, но и с поляками.
Эта возлюбленная тоже лежит в некоем безвестном фашистском поле, кое спустя тридцать лет так и не отыскали ни ученые-исследователи Свободного Мира, ни частные и государственные организации, разыскивающие военных преступников, ни средства массовой информации.

63. Товарищ Лысый Орел

На нашей планете множество пляжей. В северных широтах они приветливы только летом. В Арктике есть пляжи, которых я никогда не видел. Зато я видел северные бухты, где замерзшие волны высятся рядами монументальных скульптур.
На том роковом пляже Файер-Айленда в Нью-Йорке безжалостные сверхмощные волны с такой силой таранят беззащитный песок, что съедают и проглатывают его, расчищая себе путь для броска на Лонг-Айленд и Манхэттен.
Вдоль побережья Израиля протянулись обширные пески — не то чтобы красивые или сколько-нибудь живописные. Однако там маршировали филистимляне, рыбачило колено Завулоново, а древние финикийцы приставали к берегу на своих челноках. Ветхозаветный Илия прятался в пещере на горе Кармель от соплеменников-евреев, сидел среди запотевших скал, пока в небе носились летучие мыши, и лелеял возвышенные думы о нынешних и грядущих поколениях (правда, с весьма скромным успехом).
Я вспоминаю о жестоких пляжах Файер-Айленда не только из-за этих волн, но еще из-за Аниты, наказанной там за свои прегрешения. Сначала она вознеслась в вышину, а затем ее мгновенно поглотили недра земные — на веки вечные. Я пытался спасти ее от этой участи — почти как пророк Илия, обличавший грехи Израиля.
Разумеется, у меня ничего не получилось. Но именно это стало для меня уроком, и я извлек пользу из своего поражения. Лучшие качества человека проявляются на морском берегу, или в дикой пустыне, или на недоступных горных плато.
Албанский берег — вовсе не пляж захваченного Израиля с чередой цитаделей «Хилтон». Этот мирный приморский плацдарм — нечто совершенно иное, он перестал быть колонией Древнего Рима или кого бы то ни было еще. И хотя он может показаться крошечным, мирным и беззащитным, это единственное место на Земле, где сплоченному народу хватило сил, мужества и бесстрашия сказать всем решительное «НЕТ».
Черепахи высадили нас в крохотной защищенной бухточке, окаймленной кустами цветущей сирени, манговыми деревьями и тропическими банановыми зарослями с длинными и тяжелыми изогнутыми плодами.
Наступает ночь. Из-за океана появляется семейство огромных лысых орлов, перелетающих через горы. Один отделяется от группы и устремляется к моей Любе. Он садится рядом и оберегает ее такой важный целебный сон.
Возможно, орел защищает ее и от меня — ведь я живой представитель опасных двуногих тварей. Так что если вдруг этому животному/недобитку втемяшится в извращенную голову украсть чуточку невинности у спящей красавицы… Орел-воитель всегда начеку.

 

Пограничницы и таможенницы проверяют мой паспорт. Моя Любовь документов не имеет, но ее печально, понимающе и как бы виновато пропускают, повесив головы, когда она проходит мимо.
Я поневоле восхищаюсь молодыми, красивыми, здоровыми, оформившимися телами охранниц. Какие прекрасные, грушевидные, тугие, мускулистые, женственные груди! Какие крепкие, широкие, расправленные плечи поддерживают их длинные лебединые шеи! Девические торсы вырастают словно из ваз. Широкие бедра в военных походных штанах, на поясе туго затянутые патронташи. Ручные гранаты и автоматы, переброшенные через роскошные грудные клетки: ремни то сдавливают, то скользят поверх расцветающих грудей.
Красноармейские буденовки поднимаются на головах крутыми горными вершинами, что сходятся в одной точке могучим фаллосом горы Синай. Между пристегнутыми «ушами» — ярко-красные эмалированные пятиконечные звезды с золотым лучистым серпом и молотом. Сверху полукругом ослепительно белыми буквами написано: «РЕСПУБЛИКА АЛБАНИЯ».
Для нас приготовили телегу: поводья держит красная амазонка с голой грудью. В повозку запряжены три украшенные гирляндами лани, которые проворно уносят нас вперед. По дороге мы любуемся прелестной страной — гравийными дорожками, садами и теплицами. Кажется, будто за каждой пядью земли здесь умело и заботливо ухаживают. Я вижу, что моя Любовь успокаивается и кладет мне голову на грудь.
Мы встречаем процессию могучих слонов, что несут в хоботах большие бревна. Похоже, они учат трудолюбию своих неуклюжих младенцев — миниатюрных слоников, весело шагающих подле серьезных родителей.
Видимо, животные здесь радостно трудятся вместе, без присмотра людей.
Целый табун ослов, выстроившись гуськом, тащит тяжелые материалы на далекую стройплощадку на вершине горы, куда можно добраться только на вертолете. Приступая к работе, все ревут хором, словно жизнерадостный оркестр.
Караван рыжих албанских верблюдов недавно вернулся из утомительного похода через горы. Их горбы нагружены товарами, и со своей величавой высоты верблюды плюхаются прямо на ярко-зеленую траву, испещренную желтыми долинными цветами… дожидаясь, пока их развьючит стая сильных рабочих птиц.
Собаки тоже не сторожат дома, а приучены к труду (в этом раю все люди честны, так что сторожить больше нечего). Кошек перевоспитали, и они прозрели. Отказавшись от своей вековой игры, они больше не ловят и не мучают до смерти мышей. Теперь они взбираются на фруктовые деревья и усердно освобождают ветви от гнетущего их урожая.
А как же мыши? Даже албанские мыши приносят пользу, а не просто грызут краденое зерно или рис.
Мы движемся дальше, и проводник показывает нам памятные стеклянные сосуды, куда помещены Великие Усопшие этой нации: борцы за свободу, народные вожди и ученые, которые развили и обновили язык, — поэты, писатели, художники, скульпторы, музыканты. Там же хранятся останки инженеров и агрономов, героев труда и ремесел.
Однако никто из этих уважаемых людей не покоится с миром, лежа на спине. Все они стоят прямо, крепко сжимая соответствующие орудия и инструменты, оружие и снаряжение. Хоть они и мертвы, лица полны оптимизма. Большинство уверенно улыбаются стальными глазами, проницая взглядом завесу надежного будущего.
Затем мы подъезжаем к огороженной территории… к «территории любви», как поясняет наш возница.
За стенами обиталища пролетарской любви люди гуляют парами и целыми группами. Люди всех возрастов, включая самых юных. Встречаются даже отяжелевшие матроны, бабушки с дедушками и дряхлые старики.
Стар и млад затевает игры, бегает и спотыкается, ловит друг друга. Все ведут себя почтительно, перемешиваются и занимаются любовью в соответствии с собственным опытом.
Обнаженная четырнадцатилетняя девочка обнимает белобородого старца лет семидесяти. Мы идем вслед за ними по гравийной тропинке и наблюдаем, как девочка тянет и щекочет его за бороду. Старик краснеет как рак и волосатыми губами хватает подпрыгивающую грудь девочки, посасывая девичий сосочек. Она гладит его мотню, ржет, словно кобылица, и вдруг бросается к ближайшим кустам. Старик мчится за ней, пыхтя и отдуваясь, и вскоре мы слышим вздохи, рев и страстный рык.
Мимо проходят семейные группки с маленькими детьми. Старая матрона раздевается. В Нью-Йорке или в любом так называемом цивилизованном обществе она бы никогда не стала сексуальным объектом, но здесь мгновенно привлекает двух молодых обнаженных ребят, которые обнимают ее и щекочут до слез. Затем протестующую бабулю утаскивают за поросший кустарником холм.
Собаки, кошки и белки, живущие в парке, тоже бегают кругами, понарошку нападая, а потом замирают и со смертельной серьезностью спариваются. Птицы порхают в пряном воздухе над огороженной территорией, купаются в кристально-чистых ручьях и собирают спелые плоды, разложенные для людей. Пернатые тоже садятся друг на друга и спариваются, взъерошивая перья. Даже пчелы и мухи оживленно жужжат и оплодотворяют деревья и цветы.
С пухлых белых облаков, почему-то спускающихся с горных вершин, падают дождевые капли, которые тоже обнимаются, устремляясь к земле.
Неожиданно мимо нас проходит очень недовольный лев с тяжелой гривой, за которым следует мускулистая, жилистая львица. Из-за холма, покрытого сосняком, появляются бараны и овцы, бегут вслед за этой парой и в шутку бодают их острыми рогами. Лев и львица убегают… но за следующим поворотом посыпанной гравием дороги мы видим, как все эти животные падают на землю, задрав к небу животы. Рыча, мяукая и перекатываясь, блаженно вытягивая передние и задние лапы и копыта, они предаются межвидовому сексу.
Несколько мальчишек и девчонок подбегают, чтобы насладиться этим плодотворным зрелищем. Возбудившись, они плюхаются в траву и начинают весело трахаться. Из-за кустов слышатся стоны и крики девчонок, достигших оргазма.
Мы покидаем эту территорию… Я вижу, что моя Любовь отчасти потрясена увиденным. Она краснеет, берет меня за руку и крепко ее сжимает.
Мы едем дальше, и на караульном посту замечаем огромного Лысого Орла, высотой футов восемь, не меньше; Орел нервно поглядывает на часы. Повозка останавливается: очевидно, Орел нас заждался.
На его голове, покрытой белыми перьями, фуражка албанского офицера авиации. Через плечо-крыло переброшен кожаный ремешок с раздувшимся «дипломатом». Птица вымотана, но я замечаю в ней благородство довольно важного государственного чиновника. Выясняется, что товарищу Лысому Орлу предстоит заняться нашим просвещением.
(Позже, находясь между землей и небом, я узнал, почему товарищ Орел был так встревожен. Его любимая жена-орлиха как раз выполняла особое задание над Беринговым проливом, в полярных областях над Соединенными Штатами.)
Когда мы спускаемся с повозки, он вежливо кланяется и спрашивает нас:
— Вам понравилась поездка по нашему албанскому Эдему?
Мы киваем.
— С вашего любезного разрешения, мои почетные гости, позвольте сопровождать вас во время экскурсии. О нашей крошечной, но важной стране у вас наверняка возникнет множество вопросов, которые вы пожелаете прояснить. Смело обращайтесь с ними к вашему покорному слуге.
При этом он взмахивает огромным крылом со стальными костями, достигающим пятнадцати футов.
Хорошо, что товарищ Орел не взмахнул обоими крылами, иначе бы он размазал меня вместе с моей возлюбленной по земле. Или подбросил в воздух, словно акробатов, запущенных из цирковой пушки! Однако он просто показывал на холмик, где можно присесть.
Парковые скамейки удобно расставлены, но для Орла они маловаты. Он опускается на землю и приглашает нас к себе на пернатые колени. Мы усаживаемся, точно послушные ученики.
— Что ж, ребята, какие у вас вопросы? Выкладывайте.
Моя девушка вовсе не горит желанием расспрашивать: она всегда была застенчивой, да и там, откуда она родом, вопросов не задают и никто на них не отвечает. Поэтому я начинаю с трех вопросов о послереволюционной Албании — о характере организованных и приятных занятий любовью, которые мы только что наблюдали, о революционном отношении к религии; и наконец, об особенностях культуры развлечений.
Товарищ Орел отвечает подробно и очень пространно. Я замечаю, что моя Любовь устает от разговоров, они ее не впечатляют… и она почти не слушает старую мудрую птицу. Когда Лысый Орел выразительно поводит крылом, моя девушка покачивается, словно юная цветущая березка под лаской весеннего ветерка. Глаза ее соловеют, будто она где-то далеко — возможно, в Румбуле. Это меня нервирует.
Поэтому, хотя я и рад бы задать большой птице множество вопросов, я ограничиваюсь последним:
— Почему в вашей стране запрещены искусства? Или нет?
Над этим рабби Лысому Орлу не приходится размышлять. Он шевелит бедрами, на которых сидим я и моя Любовь, и некоторое время молчит, стараясь идеально сформулировать лаконичные мысли в своем прямом, простом и остром орлином мозгу.
— Искусства для нашего народа? Очень важны. Они формируют его ум. Но художник обладает оружием. Он держит в руках атомную бомбу, которую можно использовать во благо. Насколько мы способны его понять. Или же во зло. Однако мы не позволим никому, даже величайшему гению, уничтожить наш Труд… В западных странах Искусство не так важно. По большей части его заменяет потребление. Искусство все еще используется для формирования народного сознания, но, как правило, путем умышленного запутывания. Поскольку при демократии Искусство приравнено к товару, его главной функцией становится инвестиционная стоимость… Когда подобные инвестиции значительно возрастают, на рынок может порой просочиться даже серьезное, раздражающее произведение искусства, которое обычно отвергалось… Например, на нехудожественном уровне широкое распространение классических революционных сочинений становится прибыльным и потому не встречает препятствий. Это доказывает скептикам, что художественная и политическая свобода действительно существует… Но ситуация меняется на противоположную, если подобные сочинения представляют опасность для системы. Стоит хоть немного нарушить общественное спокойствие, как демократия сбрасывает свою личину и превращается в фашистское государство.

64. Птица Яша

Внезапно на нас пикирует другая птица. Тоже Орел? Она летит зигзагами, по беспорядочной и опасной траектории… Мы видим, как она выполняет акробатическую петлю, как будто теряет управление и падает. Однако затем маленькое, но крепкое создание снова взмывает и в полете совершает пируэты русского «казачка».
Это не орел, а помесь множества пород, не птица, а «джокер» — беззаботный цирковой клоун, желающий нарушить торжественность албанского неба. Трудно сказать, что означают его выкрутасы — простую игру или самоубийственные воздушные трюки.
Птица опускается ниже и орет: «Бобка!» (Конечно, мне — а кому же еще?) Но я не понимаю, речь ли это. Поток заикания, какой-то исковерканный человеческий язык неясного происхождения, превращенный в птичий гогот. Впрочем, хотя из клюва вылетает грохот автоматной очереди, беспорядочно рассыпающийся вокруг нас, слово «Бобби» или «Бобка» я все же улавливаю.
Похоже, товарищ Лысый Орел не в восторге от этого грубого вторжения. Его наставительную речь прервали, и он объясняет нам, школьникам, сидящим у него на коленях:
— Дорогие товарищи Туристы, вы знакомы с Птицей Яшей? Он такой весельчак! С ним кто угодно подружится… Он иностранец, родом с Севера, но немного ку-ку! После того, что он пережил во время Великой Отечественной войны, у него немного помутился рассудок… В Ленинграде он водил сани с реактивным двигателем по льду Ладожского озера, доставляя продовольствие в осажденный, умирающий город-герой. Фашистская артиллерия бомбила нас с воздуха, но винты двигателей поднимали снег, который скрывал мишени… Сами понимаете, ездить вот так ночами напролет — не фунт изюму. Вокруг падали снаряды, лед трескался. Даже когда бомбы не достигали цели, многие сани тонули в ледяной воде, проваливаясь в пробитые полыньи… В общем, не удивительно, что он чокнулся! Ему далеко за шестьдесят, а он по-прежнему считает себя героем-любовником. Вместо того чтоб усердно трудиться на Партию и правительство, пьянствует и путается с бабами.
Товарищ Орел доверительно шепчет:
— Но что еще хуже, ему до смерти хочется эмигрировать в США! Можете себе представить? В Лас-Вегас — этот Содом и Гоморру! За недостатком информации, он считает этот город бесспорной сексуальной столицей капиталистического мира. Но мы-то, образованные птицы, понимаем, что подлинные чемпионы анархо-буржуазных излишеств — это Вена и Париж… Однако Птица Яша твердо решил посвятить оставшиеся дни, до самой последней секунды, славной задаче доведения всего женского пола до экстаза. Он публично об этом заявил в своей официальной просьбе об эмиграции, обращенной к Партии… Полагаю, Центральный комитет разрешит этому уважаемому ветерану эмигрировать в Соединенные Штаты Греха, раз уж он так упорно об этом мечтает. Партия будет рада, когда Птица Яша наконец расквасится о соляные столпы этого Содома.
Малахольная птица пикирует, подражая немецкому «юнкерсу», трясется и извивается, а затем чуть не таранит нас огромным торчащим членом-пушкой! Мы вцепляемся в колени Лысого Орла, когда Яша пролетает мимо с криком:
— Эй, Бобка, не узнаешь меня? Я же твой друг детства — Птица Яша! Теперь я космонавт, величайший воздушный ас! Ну если только водки не налижусь… Хотя после водки я взмываю еще выше!
Он выходит из отчаянного пике и сальто-мортале и неподвижно повисает в воздухе прямо над нами. Его пушка почти тычет мне в нос.
Товарищ Орел сердито щелкает клювом, пытаясь прогнать космонавта. Но тот не двигается с места. Лишь опять кувыркается, машет крыльями, работает лапами и без умолку говорит, говорит, говорит:
— Как я рад тебя видеть, живым и здоровым, вместе с твоей дамочкой. Может, ты и не захочешь меня уважить или даже вообще не узнаешь, я ведь пьяная Птица Яша. Ты-то теперь из еврейского высшего общества, образованный американский аристократ! А я хулиган и всегда им был. Раз уж ты хулиган, хулиганом и останешься, и я этого не стесняюсь. Пусть никто об этом не забывает, будь он хоть из верхов, хоть из низов, и не относится ко мне с уважением! Ох, как я лют! Я ведь сын знаменитой знатной мадамы из Петербурга. Поэтому меня так тошнит от этой гладкой светской салонной трепотни… Знаешь, Бобби, когда я убежал воевать в Красную армию, они ведь сцапали моего родного отца. Он лежит в безымянной братской могиле недалеко от злосчастной Румбулы. В никем не воспетом Бикерниекском лесу, где покоится каких-то полторы тысячи человек… Представляешь, Бобка, мои гребаные кореша стали эсэсовцами! До сих пор их разыскиваю. Они прячутся в Нью-Йорке, куда я недавно летал — что греха таить, бухой. Чуть не задел их когтями. Но эти анархо-эсэсовские сволочи шмыгнули в метро!
В этот миг у меня в голове разражается катастрофа. Внутри черепа сшибаются могучие глыбы. Прямо в мозгу — грохот стремительной лавины!
К счастью, она не раздавила мне мозги. Голова у меня, слава богу, крепкая. Или, возможно, Господь Иегова, вызвавший камнепад, не хотел повредить мою рабскую макушку.
Похоже на рев Божьего ветра, порывы раскаленного пламени. На бомбардировку зажигательными бомбами проклятых городов — Гамбурга, Дрездена, Магдебурга.
Бог простил немцев — у Него были на то свои причины. Может, Он простит и выживших рабов? По каким-то своим причинам?
У меня в голове произошло… побивание камнями? Где я это видел? Что же я наблюдал?
Все палачи напились водки. Они хватают камни и швыряют их в… Откуда у меня в голове эти образы, эти имена? Почему там так яростно летают и сталкиваются каменные глыбы?
Мой друг Хайнц Маркус сидит на корточках — испуган, но держится. Он колет камни; камни палачей уже летят в него.
На него обрушивается целый град камней. Я вижу, что у него течет кровь, но он не убегает. Почему? Наверное, потому, что если убежит, попадет в расставленную ловушку: его застрелит какой-нибудь офицер за попытку к бегству.
Хайнц поднимает руки, защищая голову, но все равно не убегает.
Камни сыплются на него дождем, а прогуливающиеся рабочие пятятся. Зрелище не для слабонервных. Они возвращаются на свои жилые квартиры, к своим чердачным койкам.
Теперь уже у Хайнца нет выбора — он бежит. Отряд — за ним. Офицеры кричат и улюлюкают, будто на празднике. Он пытается спастись, и они отстают — ненамного, только чтобы долетел камень.
Хайнц бежит вокруг фабрики к бюро правления. Неужели ждет помощи оттуда? Он пытается влезть на деревянный забор. С другой стороны стоит охрана. Солдаты предупреждены и будут стрелять… он так и не перелезает.
Я бросил его на произвол судьбы, как и всех остальных. А что я мог сделать? Я ушел. Мы даже прогулялись мимо этого места вечером, на Spaziergang заключенных.
Назавтра я, Божий раб-плотник, получаю приказ сколотить из грубых досок гроб для своего друга.
Куда мне бежать от этих глыб, молотящих по мозгам? Как спастись вслед за Хайнцем Маркусом, который под градом камней пытался убежать и добрался до тюремного забора? Где его и прикончили.
Бежать больше некуда, дорогой мой Бобби. Пусть сыплются камни.
Я держусь одной рукой за крыло Лысого Орла, а другой обвиваю за талию свою Вечную Любовь. Я ощущаю их силу. Холокост в голове разрывает мозг в клочья.
Я поднимаю глаза к небу и… молюсь? Замечаю, что Лысый Орел — этот коммунист старой закалки — тоже задрал клюв. Его орлиные глаза зажмурились и увлажнились. На своем родном орлином языке он тараторит молитву о милосердии, мире и прощении.
Не молится лишь моя Любовь. Думаю, ей это незачем. Некому больше молиться. Ибо Всевышний обманул, предал ее.
Неожиданно камни в голове перестают сыпаться. Открывается занавес, и я вижу свою родную, хорошо знакомую улицу в Риге. Вижу ясно как никогда.
Я поднимаю глаза к небу и кричу Птице Яше:
— Да-да, Яша, я знаю тебя! Знаю и люблю!
Яша несказанно рад и явно польщен. Он доволен, что помог другу. А помог он многим.
Он взмывает в небо, уверенно взмахивая могучими крылами. Странно, как удивительно прямо он теперь летит! Постепенно уменьшаясь, Яша превращается в маленькую точку.

65. Проспект Цветущих Лимонов

Пока мы сидим с товарищем Орлом и провожаем взглядом птицу Яшу, перед нами вспархивает белая голубка мира и воркует, чтобы мы обратили внимание. В клюве она держит огромное письмо в ярко-красном конверте, которое роняет на колени Орлу.
Мы рассматриваем послание: на нем официальная печать с ленточкой и большим глубоко отпечатанным символом — буквой «Р», означающей «Революция».
Внутри лежит краткая записка: я и моя Любовь должны явиться в партбюро по адресу Проспект Цветущих Лимонов, дом 8. Надо принести с собой второй синий конверт (прилагается). Его можно открыть только по приказу руководства.
Как выясняется, номер 8 по Проспекту Цветущих Лимонов — крестьянская изба. Ее почти не видно за пышными розовыми кустами, но она и так ничем не примечательна и похожа на все прочие сельские домики, что встречались нам по пути.
Мы — я и моя Любовь — заходим в залу государственного учреждения. Она беленая и чистая, с грубо обтесанным крестьянским письменном столом и табуретами. На стенах официальные портреты во множестве: Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин и албанский вождь Энвер Ходжа. Также много изображений людей, которых я не знаю. В углу, кажется, Лев Троцкий. Китаец — Мао Цзэдун? Узнаю знаменитый посмертный портрет Че Гевары, где он похож на Христа.
За столом сидит пожилой чиновник профессорского вида с партизанской звездой в петлице. Он очень тепло с нами здоровается и с товарищеским воодушевлением пожимает нам руки. Потом, жестом приглашая сесть, заметно краснеет.
На столе симметрично лежат две папки. Одна очень толстая и пухлая — очевидно, собиралась годами, — и на ней стоит мое имя. Другая — тонкая, с именем моей возлюбленной.
В эту минуту я понимаю, что говорить нечего. Все уже давно записано. Мы чопорно встаем и через стол еще раз пожимаем руку чиновнику. Замечая, что его лысина еще краснее зардевшихся щек, я понимаю, что он похож на нашего директора школы Лёвенштамма. Тот был строгим, но добрым — таким прогрессивным консерватором.
Я низко кланяюсь ему, как предписано в гимназии, а он еще ниже кланяется мне на прощание. Моя Любовь, прервав незаконченный реверанс, тоже кланяется директору.
Мы выходим на проспект и садимся под цветущим горьким лимоном. Теперь можно вскрыть синий конверт.
Мы оба потрясены и растеряны. Она плачет. Меня душат слезы, но я их сдерживаю. Потом мы овладеваем собой. Что мы можем сделать? Приказ есть приказ — так тому и быть. Нам предстоит разлука.
Расстаться с любимым человеком немыслимо, но так тому и быть.
Я знаю, что в разлуке наша любовь станет еще сильнее. Она не оставит нас ни на минуту — ни в жизни, ни после смерти. Это уже доказано.
Ведь настоящая любовь духовна. Чем меньше физической близости, тем глубже любовь.
Я нежно обнимаю свою возлюбленную, и она тоже обвивает меня руками, ласково гладит по спине. Склоняет голову мне на грудь, и я кожей чувствую ее горячие слезы. Наверное, мы просидели так целый час, не проронив ни слова.
Я все гляжу в небо, всматриваюсь в горизонт, обрамленный скалистыми горами. Вглядываюсь в будущее, которое нас ожидает, — в небосвод, где мы в конечном счете воссоединимся. Мысленно я уже покинул мою Любовь.
Далеко в небе я замечаю точку, и она постепенно увеличивается. Плавно приближается к месту душераздирающего прощания, к моему эшафоту.
Товарищ Лысый Орел приземляется рядом и машет мне клювом. Я оставляю мою Любовь, в последний раз поцеловав ее волосы. Птица указывает, что я должен лечь ничком на землю и свернуться калачиком, словно младенец. Затем Орел обхватывает меня бедрами, расправляет крылья и взлетает. Я в последний раз оглядываюсь на мою Любовь, а затем из глаз брызжут слезы, которые застилают взор.
Моя Любовь стоит прямо. Ее волосы растрепал ветер, поднятый орлиными крыльями. Она машет рукой:
— Любимый! — и дыхание у нее перехватывает. — Кровинушка моя! Мозг мой, семя мое, слезы мои! — А затем кричит громче, чтобы я услышал: — Будь счастлив! Так тому и быть. Да будет так!

 

Орлы — горные птицы, и, устремляясь к нашему убежищу — Израилю и Иудее, — товарищ Орел пролетает над империей греков с цепочками гористых островов, над благоволящим царством Болгарским и Турцией.
Лысый Орел сказал, что по возможности старается не переносить людей над открытым морем.
Я хорошо узнал товарища Орла за время этого долгого путешествия. По ночам, когда мы отдыхали у костра на высоком плато или на вершине горы, его крылья защищали меня от суровых ветров. На своем безупречном английском он рассказывал об Орлином царстве, о своей любви и преданности единственному вольному и независимому племени людей — албанцам.
Товарищ Орел охотился, питался другими птицами, кроликами и даже змеями. Он предлагал поделиться и со мной — я бы приготовил на костре товарищеский ужин. Но так уж получилось, что я был не в настроении есть змеиные стейки и даже перепелок. Я перешел на вегетарианскую диету, и товарищ Орел собирал в сумку птичьи яйца, орехи и землянику. Он приносил мне горные плоды изысканного вкуса — я таких никогда в жизни не пробовал. Порой он даже доставлял мне живых коз — я их доил, а он затем совестливо возвращал их на то самое место, где они были пойманы.
Признаться, это чудесное приключение — полет на орлиных крыльях, мудрые речи моего друга, горы и небеса — вселили в меня энергию: мне виделось, что я на особом задании. Я был при деле, ощущал себя мужчиной и, как ни прискорбно, вынужден признаться, что чуть не забыл свою пассию — свою Любовь, оставшуюся в Албании.
Но разве это преступно — дать себе короткую передышку? На время забыть о горестях? Даже мстительные и жестокие Боги Иудеи и Революции должны прощать своих сынов и рабов, если те изредка дают себе отдых.
Лысый Орел сказал, что, высадив меня на тель-авивском пляже, тотчас полетит на скалу Масада, где стоит древняя крепость. Он всегда останавливается там на недельку, чтобы восстановить силы после тяжелой работы. В крепости Масада иудейские революционеры покончили с собой, но не склонили головы перед Западом. Товарищ Орел сказал, что черпает силы из общения с душами этих погибших героев, спрашивает у них совета по нерешенным вопросам и питается изысканной горькой пищей долины Мертвого моря.
Одним словом, в ту ночь Лысый Орел высаживает меня близ отравленных пляжей Тель-Авива. Из множества прибрежных дискотек доносятся тревожные, беспокойные звуки. Дабы засечь вторжение смертельного врага, джипы с вооруженными людьми непрерывно освещают фарами и прожекторами береговую линию. Ночные лайнеры из Рима и Нью-Йорка заходят на посадку и низко проносятся над песками, устремляясь в сторону Лода.
Орел терпеть не может их скрежета, да и конкуренция его раздражает. Я вижу, что ему не терпится поскорее улететь, но при этом он не хочет бросать меня — своего нового друга.
Он нежно и по-мужски меня обнимает, обхватывая могучими крылами. Страстно целует в губы — хорошо, хоть не откусывает их клювом.
Так мы стоим довольно долго. Машины визжат в кромешной тьме на дороге в Яффу. Слезы Орла капают мне на голову, собираются лужицей на выбритой борозде и стекают на грудь. Орел вздрагивает в затяжном спазме, и перья топорщатся от грусти.
— Какие новости принести мне в Албанию? Что рассказать вольным жителям страны?
— Больше ничего, товарищ. Просто скажи моей возлюбленной о моей любви и страсти. Защити и обними ее, расправь над моей девушкой сильные крыла. Страстно поцелуй мою Любовь и обласкай ее!
Он кивает и тяжело взлетает с приморского плацдарма. При этом его едва не засасывает реактивный двигатель «боинга».

66. Прыжок Джуди

Как мы очутились в Иудее? Наверняка знает наша Госпожа Джуди. Но даже когда мы убегали из Нью-Йорка, она ни словом не намекнула, не озвучила своих мыслей по этому поводу.
С первого же дня события разворачивались молниеносно, словно идеально спланированы и осуществлены мастером военной тактики.
Если Джуди и знает, ответ прочно запечатан в ее утробе, а с тех пор, как мы простились с Нью-Йорком, никто из нас и близко не подступал к этим вратам.
Она никогда не выходит из номера мотеля и круглыми сутками валяется в постели под одеялами.
Ночью дверь нашего гостиничного номера заперта, но днем постоянно открыта, хотя вовсе не по приказу нашей Госпожи Джуди (меня так и подмывает назвать ее «Госпожой Иудеи»).
Нет, Госпожа Иудеи не появлялась уже несколько дней. И нет, инспекций больше не проводят.
Время в обыденном смысле для нас остановилось, превратившись в последовательность неизвестных единиц измерения, выходящих за пределы нашего обычного понимания. Мне кажется, мы пребываем во времени Божьем, кое подчиняется собственным законам и руководствуется собственными соображениями, не поддающимися объяснению.
У нас такое чувство, что наши роли будут серьезно пересмотрены и больше не останется никаких рабов — только свободные граждане.
Тогда почему Джуди приехала сюда сама и привезла нас? В конце концов, устроить побег можно только неевреям — Гансу, Фрицу и Альдо.
На вершине ближайшего холма из вековой скалы торчит корявый ствол старой оливы. Я вижу его из окна номера. Да, я вижу его — и как прекрасно я его вижу!

 

Непосвященным лицо моей Госпожи может показаться заурядным. Но я-то знаю, что под сухой, прозаичной маской скрывается нечто иное. Она смотрит не на нас, а сквозь нас. Не на предметы в комнате, а сквозь них. Походка у нее тоже необычная. Я чувствую чрезвычайную упругость ее движений, экономию сил в малейшем жесте.
Однажды после полудня наконец раздаются приказы, резкие и отрывистые:
— К стенке, мудозвоны!
И:
— Достать муде из штанов!
Не успела она закончить, как мы уже почуяли, чем дело пахнет, и подчинились.
— Не колени, мудозвоны!
Она задирает юбку, обнажая пухлые алебастровые бедра в нейлоновых чулках. Наша Госпожа возвышается на платформах огненно-красных туфель.
Она раздвигает пальцами половые губы. Она громоздится над нами, точно памятник, и мы ошарашенно вглядываемся в ее необычайно красную плоть.
Это зрелище мы наблюдали уже множество раз, но никогда — с таким колоссальным накалом. Наша Хозяйка поворачивается, чтобы каждый из нас хорошо рассмотрел.
Слишком остро ощущение, будто я пронзаю ее глазами, проникаю взглядом в глубь вагины. Мои глаза вылезают из орбит и продвигаются дальше по туннелю, за пределы привычного поля зрения. Я вижу, как из отверстия хлещет фонтан красной крови, которая заливает, душит и топит меня под своим каскадом.
Госпожа Джуди бледнеет.
— Смотрите внимательно, мудозвоны, больше вы этого не увидите. — Она, похоже, смертельно серьезна.
Мы извиваемся на полу в безумном экстазе, тараторя что-то нечленораздельное, а она вопит:
— Теперь кончайте!
Мы сразу же извергаем семя, кончая струями на твердый каменный пол. Наши руки дрожат, и мы бьемся головой о пол, мало-помалу отходя от оргазма.
Мы постепенно приходим в чувство, туман рассеивается. Госпожи нет. Мы валяемся на полу в полусне, голова идет кругом, мысли далеки от реальности.
Через пару минут она возвращается — на ней бело-синий костюм, как в самолете. Ногой она размазывает сперму, разбрызганную по каменному полу: та скрипит, как песок, трущийся о камень.
На большом подносе Госпожа несет четыре полных до краев бокала, раздает их нам и говорит:
— Слушайте внимательно! Может показаться, что это молочный коктейль или шоколадное молоко с содовой, но это не так. В нем моя моча и мое дерьмо (об этом свидетельствует коричневая окраска). Еще пара капелек из моей вагины — я как раз мастурбировала. Пенка сверху — это моя слюна. В каждом бокале — немного слез, пролитых, когда я вспоминала ваш экстаз… Будь в моей груди молоко, я бы добавила и его, но у вашей матери больше нет молока… Ну а теперь выпейте его, мудозвоны! Отведайте напоследок моих соков.
Мы повинуемся. Это восхитительный, пикантный напиток — эликсир богов, солоноватый и уравновешенный едкой кислотой.
— Прислонитесь к стене и передохните, — приказывает Джуди Стоун, когда мы все допиваем. Она осторожно сбрасывает с себя синее платье, раскладывает его на кровати, а затем снимает и складывает нижнее белье и остается в одних красных туфлях на платформе.
Наконец она скидывает и этот последний признак своего статуса и предстает перед нами обнаженной, безо всяких фетишистских украшательств. Она красивая, здоровая, матерая, простая, гордая, заурядная баба. Крестьянка.
Мы никогда раньше не видели свою Госпожу такой и смотрим на нее с благоговением.
Затем она надевает простой черный сплошной купальник, подбирает красные туфли и босиком шагает к двери.
— Наденьте трусы, — тихо приказывает она.
Смиренные и босые, мы проходим через вестибюль гостиницы, переполненный людьми. На стенах висят растяжки с девизами спецназовцев и десантников: «В Крови Иудея пала — в Крови Иудея восстанет!»
Мы подходим к открытому бассейну, где плавает горстка людей. Поблизости разместился военный оркестр. Он играет, а мужской хор поет первый куплет песни партизан из гетто:
— «Не говори, что ты идешь в последний путь».
У них за спиной — вечереющее небо Иудеи, с гаммой оттенков от свинцово-серого до голубовато-металлического. Дальше голые скалистые холмы и крутые, гибельные овраги окрашиваются темно-розовыми пятнами — иудейские «сумерки богов».
— Зайдите в бассейн, мальчики, — Как-то даже ласково шепчет нам Госпожа. Она слегка запыхалась, точно смущенная молоденькая девушка, оставшаяся одна в мужской компании. — Выстройтесь в воде напротив стенки. Не сводите с меня взгляда.
Мы делаем, как она просит. Госпожа взбирается на трамплин и продолжает нас инструктировать:
— Как только я подпрыгну, поскорее переплывите бассейн… и бегите! Бегите к холмам. Туда, где заходит солнце! Не останавливайтесь и не оглядывайтесь. Просто бегите, и все — даже не останавливайтесь, чтобы перевести дыхание… И если Бог даст, вы вырветесь на свободу.
Песня десантников заканчивается. Когда Госпожа поднимает руки над головой, я слышу, как капельмейстер спрашивает:
— Не могли бы все встать?
Он говорит на иврите, а затем опять по-английски:
— В завершение мы хотим еще раз исполнить трагическую еврейскую партизанскую песню «Не говори, что ты идешь в последний путь», а затем сионистский гимн «Атиква» — «Надежда».
Все встают, дабы петь хором.
Госпожа Джуди застыла на трамплине. Я вижу, как она легко раскачивается в такт движениям доски. Люди затягивают первый куплет песни, моя Госпожа прыгает…
…и глухо шлепается на бетон — словно грейпфрут шмякнулся об асфальт после долгого падения из окна небоскреба. Затем хлюпанье. Она умышленно прыгнула вбок.
Согласно приказу, мы лихорадочно выбираемся из бассейна. Затем, как безумные, несемся сквозь толчею. Перепрыгиваем через забор, перебегаем асфальтированное шоссе и бросаемся врассыпную в скалистых холмах бесплодной Иудейской пустыни.
Мои босые ноги исцарапаны и окровавлены, но я бегу, памятуя приказ моей Госпожи: «Бегите! Бегите и не оглядывайтесь!» Я вижу Альдо и Фрица, а слева невдалеке — Ганса.
Мы все бежим порознь, но в одну сторону — на восток, прочь от заходящего солнца. Словно стараясь свести к минимуму вероятность того, что мы все погибнем в одном месте. Давая судьбе шанс проявить милосердие и позволить спастись хотя бы одному.

67. Наконец-то на свободе

На бегу я замечаю человека, который идет впереди в ту же сторону. На нем тяжелая черная одежда — наверное, бедуин.
Он оборачивается и возбужденно машет мне рукой, видимо, подзывая. Его голубые глаза блестят в лучах вечернего солнца.
Поскольку меня приучили подчиняться приказам, я бегу к нему.
Но вдруг понимаю, что мои Хозяйки умерли, и это уже навсегда.
Я чувствую, что готов отдаться новому Хозяину, однако невероятно мощная сила, что поднимается словно из глубин земли и опрокидывает мою собственную волю, исторгает из меня крик:
— НЕТ!
Я, пожалуй, пробегу мимо, и все. Мне даже не приходит в голову, что он может преградить мне путь.
Бедуин гаркает по-немецки с сильно гортанной арабской интонацией:
— Сюда, еврей! Ко мне сию секунду!
Мне кажется, это сон. Но я и впрямь бегу, а бедуин и впрямь стоит среди скал.
Я останавливаюсь, когда он из-под тяжелых черных одежд достает меч. Я потратил последние силы на крик и даже доволен — я больше не пытаюсь бежать, не осталось желания сопротивляться.
Бедуин быстро подходит, сердито говорит:
— Ты сказал «НЕТ», Бобби! — и пронзает мне горло мечом.
Моя шея обнажена — я стоял прямо, высоко подняв голову. Меч протыкает горло, разрывает его, и это приятно, такая блаженная боль, подобного наслаждения я не испытывал еще никогда: даже лучше, чем наказания Хозяек.
Я понимаю, что это мое последнее и величайшее наказание, заслуженная кара за бунт. Теперь моя служба окончена — решительно и бесповоротно.
Я падаю и медленно умираю, истекая кровью скромного слуги на гордую скалистую иудейскую землю. Бедуин гонится за Альдо, а тот убегает, бабьим голоском выкрикивая: «Нет, нет, нет, нет!». Затем бедуин устремляется к Фрицу, стоящему на вершине холма.
Мчась дальше на восток, Фриц тоже вопит посреди голой пустыни:
Nein, nein, nein!
Араб-бедуин семенит за ним, словно пьяный или побитый; он сбит с толку этим последним бунтом рабов любви, но все равно тщится догнать моих коллег. А те вскоре отрываются от него и спасены.
На вершине скалистого холма лежит тело моей последней Хозяйки, Госпожи Джуди Стоун, уже убранное из бассейна. Танк без танкиста ездит туда-сюда по телу, расплющивая его, пока не остается лишь мокрое место.
На соседнем холме стоят ее блестящие красные туфли — огромный монумент на фоне неба. Они отражают красные лучи заходящего солнца.
Я знаю, что моя Госпожа хотела именно таких похорон. Чтобы ее превратили в тонкий блин из мокрой и склизкой каменной крошки, раздавив стальными гусеницами мощного и беспощадного танка, принадлежащего ее народу.
Выполнив свою работу, танк без танкиста, со звездой Давида на боку, катится вниз по каменистому холму с редкими былинками, продолжая со скрежетом дробить камни.
Даже дохлый, я бегу за танком что есть мочи. Догоняю его и, без труда подтянувшись, запрыгиваю в открытый люк. И вот я, мертвец, веду боевую машину, стоя в башне и устремляя взор на восток — за реку Иордан, к пустынным Моавским горам.
Нет ничего необычного в том, что покойник ведет израильскую бронированную машину: всем известно, что победоносной военной техникой со звездами Давида на суше, на море и в воздухе прекрасно управляют те, чьи останки давно истлели в безымянных ямах, в неприветливой земле далекого Севера.
Как, выходит, мне повезло, если я могу укатить в вечность на этом танке, точно знающем, куда держать путь! Я медленно, но верно еду на неутихающий смертный бой; я надежно защищен в брюхе еврейского танка, словно в материнской утробе.
Как же мне повезло, если я, хоть и вовсе не принадлежу к этой нации, кою некогда считали про́клятой… тем не менее…
Я человек, и не более того — сын «не такого уж доброго человека». Ни избранный, ни проклятый. Я «интернационалист», человек идеального будущего, а не частичка какого-нибудь тараканьего племени или группки! Я тот безматерний ублюдок, что принадлежит всему миру — и никому не принадлежит. Я вечно дожидаюсь снаружи в коридорах учреждений — интернационально ничейный.
Но так ли это? Взгляните вон на ту вершину холма, где посреди вековых скал торчит корявый ствол оливы. Да, как прекрасно я теперь вижу, к чему принадлежу! Я веточка, только что отломанная от большой, перегруженной, тяжелой ветви векового иудейского ствола.
Пусть отдаленно, но я все же связан с этим деревом — принадлежу ему. Как мне повезло, что я не разделил участь погибших в фашистских ямах, но вежливо покорился, точнее, покорно служил. А теперь, взбунтовавшись, одержал своего рода победу.
На этом непобедимом танке я проезжаю по трупу своей Госпожи Неволи. Хоть я и покойник, зато наконец на свободе.

68. Кода. Письмо Ханны Поланитцер к Джуди Стоун

Уважаемая Госпожа Джуди Стоун!
Надеюсь, Вы не сочтете неуместным, если я черкну Вам пару строк. Вообще-то, я не так уж хорошо знакома с Вами: мы связаны главным образом потому, что я мечтала о Вас как о предмете искусства, Объекте Джуди. Кто знает, если бы история приняла иной оборот, возможно, Вы даже насладились бы мною, как наша Госпожа Анита.
Но в каждом из нас таятся неисполненные желания, которые могут возродиться в благоприятных условиях. Мы с Вами были слишком похожи — обе еврейские девушки, какой уж тут огонь страсти! К тому же при Аните это было бы неприлично. Я всегда буду помнить ее. Она была для меня настоящей матерью — она одна внесла в мою жизнь порядок. По натуре я такая неорганизованная — вы не поверите!
Но она ушла и больше не вернется на эту грустную планету. Наверное, в глубине души она желала окончить свои дни в недрах земных — ведь совершенство не выносит разреженного воздуха в небесах.
Я присматриваю за территорией Учреждения. Оно стало кооперативным. Если Вы не знаете, это означает, что каждый жилец — владелец своей квартиры. Но есть еще и коллектив, или кооператив. Поэтому, хоть я и законная владелица, хочу Вам сообщить, что всегда готова возвратить Учреждение к его корням.
Бесконечные коридоры и бесчисленные комнаты безлюдны. Радостный шум большой семьи утих. Я не слышу ни смеха слуг, ни стука хозяйских сапог по паркету. Люди из Румбулы испарились. Ходят слухи, они сыграли важную роль в уличных боях, на самых опасных участках. Возможно, теперь они взаправду погибли. Пусть же они обретут вечный покой и наконец отвяжутся от нас!
Я убрала из кабинета Аниты весь мемориальный хлам. Обстановка у нас стала еще минималистичнее. Какое великолепное пространство для образовательных заседаний с последующими эротико-хирургическими развлечениями на белом пластиковом столе, который я держу в чистоте.
Я загораю, сидя в мягком кресле у окон Большого зала, откуда видно царящее снаружи запустение. Вереницы жилых домов, конторских зданий и небоскребов — всей этой гордости Нью-Йорка больше нет. Тут и там сквозь окна проглядывают стальные остовы. Зрелище тягостное, но по-своему эстетичны нечаянные необычные композиции — особенно по контрасту с роскошной пустотой внутри нашего Дома.
Знакомому Вам Нью-Йорку пришел конец. Хотя, как ни странно, многие фешенебельные районы уцелели, например, наш Верхний Уэст-Сайд в районе Сентрал-Парк-Уэст. В остальном же Уэст-Сайд сгорел дотла.
Вряд ли дело в том, что одни кирпичные дома были огнеупорнее других, поскольку все грекоримские суды и правительственные здания на Фоли-сквер стерты с лица земли. Ратуша сгорела и превратилась в груду пепла. Исчезли и многоуровневые конторские здания на Авеню Америк, а также «Пан-Ам», Эмпайр-Стейт, башни Хелмсли и Трампа и башни-близнецы. Даже их золу развеял ветер.
В общем, не осталось ничего — что, конечно, удобно для реконструкции, которая воспоследует… или не воспоследует.
Как же это произошло? Был ли вообще пожар? Возможно, история с пожаром — выдумка? Пожар — или целый пожарище? Все мы видели огненно-красное небо над городом, но не заметили никакого дыма.
Ясно одно: никто не знает. Или никто не говорит? Но почему сотни тысяч людей, все еще проживающих в разных районах Нью-Йорка, держат рот на замке?
Думаю, знают кое-какие старые бородатые раввины из иерусалимских и цфатских ешивот, хоть они никогда и не бывали в Нью-Йорке. Когда я молча задумываюсь о трагической гибели города, на их понимающих лицах мне чудится румянец. А в их глазах — что-то страшное. Вы же знаете, люди общаются не только при помощи слов.
Однако эти мудрые раввины все равно не проговорятся. У духовенства тоже есть свои политические соображения. Папа римский у себя в Ватикане, вечно озабоченный общественным резонансом, ни словом об этом не обмолвился, хотя ему всегда есть что сказать по любому поводу. Он поцеловал икону Божьей Матери из Ченстоховы, эту закопченную Мадонну, но промолчал о Нью-Йорке.
Как такой огромный город мог сгореть практически дотла? Ведь не было ни ядерного удара, ни воздушной бомбардировки. Никто, похоже, не знает, как погиб старый Нью-Йорк. Не понимают даже свидетели и уцелевшие. Столько вопросов, на которые нет ответа.
Возможно, на то была воля доброго Боженьки — как при разрушении Содома и Гоморры или извержении Везувия. Тем не менее множество нью-йоркцев выжило. Не все же они были грешниками. Даже в Содоме и Гоморре одна семья спаслась — семья Лота, хоть его жена и обратилась в соляной столп посреди окаменевших деревьев в долине Мертвого моря в Израиле.
Так что поневоле начинаешь ломать голову над вопросом: что же такое грех? Я по-прежнему не знаю. Однако скажу, что Нью-Йорк, который я знала, прежний Нью-Йорк был откровенно греховным. Тот, кто, подобно мне, сумел бы проникнуть под его оболочку, получил бы полное представление о его прогнившем нутре.
Неопровержимый факт заключается в том, что Нью-Йорк самовоспламенился. Видимо, так оно и случилось, хотя это и напоминает байку идишского писателя И. Б. Зингера.
Новые власти нью-йоркской пустыни хранят гробовое молчание о физических причинах пожара. Если и были поджигатели. Пресса строит догадки о том, что поджог совершили новые радикальные фашистские группы, возмущенные эмансипацией властных нью-йоркских женщин. Но это вовсе не объяснения, лишь умозрительные толкования гибели Нью-Йорка: если оправдать ее классовой борьбой или этническими конфликтами, она становится исторически неизбежной.
Когда-то наши газеты пухли от рекламы и сплетен, но теперь не осталось товаров — нечего рекламировать. Древесина, из которой изготавливают бумагу, требуется для реконструкции. По той же причине не достать и туалетной бумаги. Поэтому у наших возрожденных правительственных, партийных и профсоюзных газет такой куцый формат. Однако нынче всю прессу контролируют как полагается.
В общем, скоро начнется то, что наша новая самопровозглашенная власть именует «пролетарской реконструкцией». Даже не придется расчищать завалы. А пепел девственно чист… Впрочем, новому режиму понадобится немало времени, чтобы восстановить свой уничтоженный электорат — рабочих и бедноту.
Мы как бы живем взаймы у времени, но это не означает, что такая жизнь не может быть творческой. Мы продолжаем жить на всю картушку, но тихо, без апокалиптических всплесков.
Любая возможность получить удовольствие используется по максимуму. Мы действуем медленно и спокойно, убеждая себя, что впереди еще очень много светлых и счастливых дней. Привлекать к себе внимание неразумно — лучше не будить сторожевых псов революции.
Крупнейшая проблема в том, чтобы заставить город снова функционировать — как превратить низшие классы в наиболее эффективный инструмент восстановления… Но довольно, я больше ни слова об этом не скажу. Первым делом я должна переквалифицироваться в «рабочего художника». Если получится, вновь стану членом своей любимой группировки. Мой послужной список безукоризнен — я ведь никогда не работала с живыми художниками, только с мертвыми.
К тому же арт-бизнес сейчас на подъеме! Богачи стремительно разоряются, но их сокровища не переходят к пролетариату. За пару картофелин можно купить коллекционного Пикассо. Целую груду поп-арта приобрести за десяток сигарет! У меня по-прежнему отличные связи, так что я добываю кучу продуктов с черного Лонг-Айленда. Представляете? Чернокожие фермеры с Лонг-Айленда — ныне самый привилегированный класс. Но за искусство они не дадут и куриного перышка.
Несмотря на эгалитарную революцию, эти фермеры по-прежнему мечтают о свежей белой требухе. Поэтому я расплачиваюсь не наличными, а юными почетными израэлиточками. Впрочем, это даже не суть, любое белое мясцо — ходкий товар. Обездоленные родители рады избавиться от лишнего рта за полмешка картошки. Свежий воздух и деревенская жизнь городским девушкам на пользу, Вы согласны?
Больше всего меня беспокоит, куда спрятать коллекцию произведений искусства, которую я собираю на будущее. Если правительство пересмотрит свое отношение к авангарду, я пожертвую ее какому-нибудь новому музею. Даже если ничего не заработаю, им придется внести ценную поправку в мои документы: «пролетарского происхождения».
Словом, культурная жизнь в загоне. Музеев не осталось, а шедеврами искусства затыкают дыры в развалинах. Последние служат пристанищами для множества бездомных и гаражами для повозок и лошадей.
Частных галеристов отправили в центры по переподготовке. Некоторым не повезло еще больше, и они угодили в лапы мятежных радикальных художников.
Между прочим, ваш доктор Гельдпейер по-прежнему пылится в подвале нашего Учреждения. Этот интеллектуальный Геббельс дожидается своего часа, когда его наконец разморозят — и он наденет мятежную революционную личину. Возможно, когда ветер культурной чистки промчится стороной, он снова добьется признания как проверенный, экстравагантный левый интеллектуал.
В Нью-Йорке больше нет туристов. Каждые выходные жителей принуждают к «добровольному труду», и они расчищают завалы, оставшиеся после пожаров.
Раз в неделю Иван на своей телеге отвозит меня на Лонг-Айленд. Бензина в городе нет, так что это весьма удобно. Иван прекрасно умеет договариваться с ополченцами на блокпостах и таскать мешки с картошкой.
Он также отлично успокаивает очаровательную белую требуху. Странно, до чего эти бывшие богатенькие девушки боятся грубых чернокожих мужчин — те ведь все равно их трахали с семи лет, причем с родительского одобрения.
Самые счастливые дни в моей жизни — когда я была привилегированным заключенным в Доме Аниты. Даже Вы, Джуди, хоть и безвылазно сидели в прачечной, все равно обожали такую жизнь, разве нет? Как хорошо я справлялась со своими секретарскими обязанностями! Когда я делала успехи, Анита всегда щипала меня под юбкой. Это было так давно — словно в другой жизни. Но в этом Доме все напоминает мне о былой роскоши.
Пусть же Анита вечно излучает мудрость и красоту. Где бы ни была. Она не умерла — во всяком случае, для меня. Поэтому смиренно прошу Вас во имя Аниты забыть прошлые обиды. Ее решение Вас продать — целиком моя вина.
Позволю себе отметить, что Вы никогда не стали бы Госпожой Джуди Стоун, если бы Вас не выпестовала Анита. В этой выродившейся пустыне дело Аниты — наше дело — остается единственной путеводной звездой.
Я мечтаю о невозможном и от всей души, как добрая еврейская домохозяйка, говорю Вам: Джуди, поскорее возвращайтесь! Наше опрятное Учреждение блестит чистотой. Ваше жилище дожидается Вас, благоухая кнедликами и куриным супом.
Еще раз прошу меня простить за дурацкую привязанность к Вам как предмету Искусства. Корыстолюбие, конечно, сыграло роль, но отнюдь не главную. Проявите же великодушие и не судите строго женщину, фанатично преданную Искусству!
Я собиралась установить Вашу статую на земле наших праотцев. Только представьте, как красиво смотрелся бы Объект Джуди в иерусалимском Скульптурном саду Билли Роуза! Наши предки кланялись в эту сторону с незапамятных времен — вообразите, как Вас экспонируют у врат нашего вечного города!
Я думаю о Вас, и мне хочется плакать. Я чувствую себя не только Вашей сестрой, но и матерью. Вы — одна из моей дочерей, Джуди. От всей души желаю Вам огромных успехов в вашей иудейской авантюре и уверена, что Вы самоотверженно и беззаветно продолжаете культурно совершенствовать наш народ.

 

Искренне Ваша,
Ханна Поланитцер
Назад: 43. Мыши, мужчины и хозяйки
Дальше: Послесловие. Не забыть позвонить моей Любе