Книга: Дом Аниты
Назад: Часть 2. Гости
Дальше: Часть 3. Отдаленные места{152}

43. Мыши, мужчины и хозяйки

Госпожа Анита ко мне все добрее, и я спрашиваю себя, чем это заслужил. В глубине души я знаю, что согрешил многократно — в чувствах, в мыслях, а порой и в поступках.
А вот Госпожа Бет Симпсон прекрасно сознает мои недостатки. Ее отношение ко мне не смягчилось ни на йоту. Всякий раз, сталкиваясь со мной в коридорах Дома или во время службы, она с великим наслаждением избивает и унижает меня — каждая пощечина, отвешенная ее голой рукой, отзывается во мне многочасовыми плодотворными воспоминаниями.
Она интуитивно не доверяет мужчинам, в том числе рабам и слугам, зная, что все они по природе своей низменны, отвратительны и пригодны только для рабства, ибо к их телу присобачен этот проклятый отросток.
Бет Симпсон не принадлежит к числу мыслителей или аналитиков, однако тут абсолютно права. Она блондинка, спортивная и мужеподобная, типичная американка, нередко шутлива и дружелюбна — не со слугами, естественно, — но подвержена частым приступам импульсивной ярости.
Бет открыто издевается над нашим интеллектуальным воспитанием — элементом философии Госпожи Аниты. Бет списывает образовательные усилия Госпожи Аниты на деформацию буржуазного мышления: мол, образование слуг — симптом деградации и слабости.
Она поклоняется лишь немногим идолам — простым, незатейливым палачам с несложным разумом, но с твердой и ясной убежденностью в собственном физическом и сексуальном превосходстве. Людям, которые не знают ни сомнений, ни сожалений, а мышление полагают ненужным и даже нездоровым.
Тем не менее, насильники, убийцы, надзиратели и им подобные предметы ее восхищения — все равно попросту обычные мужчины. По своей врожденной неполноценности ее кумирам никогда не завершить нелегкий труд — окончательное подчинение недоразвитых низших классов. Мы знаем, что на такой титанический подвиг способны только женщины.

 

Наша Госпожа Тана Луиза — другой типаж. Мрачная и гневная, она похожа на наступательное орудие — вся сплошь из тяжелых мускулов. У Таны Луизы особое происхождение — латиноамериканка с испанскими корнями. Она из тех спортсменов, что не любят бодрящей свежести природы. Предпочитает совершенствоваться в четырех стенах — скажем, в испанском патио, в тени и прохладе.
Нрав у Таны Луизы необузданный — как и Бет Симпсон, она склонна к внезапным вспышкам ярости, однако манера ее регистром ниже, холодна, сдержанна. Ум ее потрясающе силен, но при этом недисциплинирован. Мелочи она принимает за монументальные события зверской важности.
Например: в ее фантазии крохотная беззащитная мышь превращается в страшное чудовище. Мышь становится богом джунглей. Тана Луиза внушает нам, что безвредная мышь — на самом деле могущественное животное, способное с легкостью пожрать сотни котов, львов, тигров и ягуаров.
С горящими яростью глазами она рассказывает нам, что мышь может изгрызть и в конце концов сожрать сотни пенисов под недоверчивым взглядом их беспомощных, завороженных, парализованных ужасом обладателей.
Тем не менее, она для забавы держит белых мышей. Выпустив мышь на волю, Тана Луиза загоняет испуганную тварь в угол и медленно убивает, давя босой ступней.
Писк зверька приводит ее в блаженный транс. Но она заставляет себя выйти из оцепенения и призывает на помощь нас, слуг. Нам надлежит поместить мышь у нее между ногами и впихнуть в вагину.
Этот примитивный ритуал захватывает, гипнотизирует нас. Вскоре снаружи торчит только белый мышиный хвост, и за этот хвост мы двигаем расплющенное тельце туда-сюда в пульсирующей святая святых Таны Луизы. Мышь исходит кровью и другими жидкостями, соки Таны Луизы текут рекой.
Тана Луиза мяукает. Сначала урчит совсем тихо, затем громче. Вскоре она вопит, как похотливая кошка, и громкость нарастает по мере того, как мы быстрее двигаем мышью. Мы состязаемся друг с другом — слуга против слуги, — стараясь больше остальных угодить Госпоже Тане Луизе.
Поэтому, не успевает она с нами покончить, мы уже деремся, кусаем друг друга, позабыв о службе, и в пылу драки катаемся по полу.
Тут Тана Луиза вскакивает и вырывает мышиные останки из вагины. А затем свирепо пинает нас ногами, истерически крича:
— Хесус! Анита! Анита — Хесус!

 

Как я уже сказал, Госпожа Анита теперь очень ко мне добра. Но сама по себе ее доброта не приносит мне радости. Наоборот, она немало расстраивает. Простая доброта в такой великой Госпоже, как Анита, предвосхищает катастрофу, бедствие, начало конца праведности. Это предчувствие конца нашего Покорства.
Меня осеняет: Госпожа Анита добра ко мне сейчас лишь для того, чтобы в будущем одарить еще более великой болью. Такой человек, как я, Слуга Бобби, натуральный гурман — я сам воспитал себя добровольным ценителем рабства… я интуитивно постигаю тонкие различия. Значит, грядет не просто физическая пытка и не чисто душевные муки…
Грядет новая боль, до того изощренная, что ее и болью назвать нельзя.
Я уже на грани хвастовства — какое кощунство. Позвольте сказать только одно: я знаю, что в конце концов мне придется ужасно плохо. То будет не просто изысканное унижение — через свою Госпожу я познаю подлинное страдание.
Это страдание компенсирует временную легкомысленную радость, кою приносит мне доброта Аниты.
Особенно в предвкушении игры, которую моя Госпожа вот-вот начнет.

44. Операция-перформанс

Скоро начнется игра Аниты.
Дом Аниты занимает несколько тысяч квадратных футов — здесь поместилась бы не одна квартира для состоятельных людей. Наша огромная приемная — гигантское снежно-белое пространство.
Эстетика белизны, нью-йоркский стиль шестидесятых и семидесятых, очень популярен среди городской элиты. Подобный дизайн напоминает огромные современные галереи, каких полно в городе, фанатично гоняющемся за новейшими течениями в искусстве.
Наша приемная почти пуста — разве что несколько свежих образчиков авангарда. Бессодержательные картины с перекрещенными тонкими полосками или гигантское монохромное полотно со стратегической кляксой в углу.
Окна, выстроенные как солдаты, открывают вид на городской силуэт. На полу — блестящий березовый паркет, в котором отражаются произведения искусства. Мы, слуги, тщательно полируем этот паркет каждый день — иногда целыми днями. На — нем ни пылинки.
На золотистой паркетной равнине стоит длинный стол, покрытый белым жаростойким пластиком. Этот двадцатипятифутовый стол рассекает равнину пополам, словно скальпель умелого хирурга. Это прекрасное снежно-белое пространство, чистое, простое и функциональное, без излишеств, словно разум в момент великого просветления.
Но вернемся к игре Аниты.
Я вымыт, припудрен и надушен Гансом в личной уборной моей Госпожи. В стратегические точки моего тела втерты духи с резким животным запахом. Надо думать, это поспособствует восхождению мыслей моей Хозяйки в высшие сферы.
Я чувствую себя чистым и невинным, как ребенок. Анита нарядила меня в белый шелковый халат поверх полосатой пижамы. Несмотря на возраст, тело мое в полном расцвете сил: я строен, мускулист и поджар благодаря постоянной службе. Несмотря на это, я настолько слаб от ожидания и предвкушения, что еле стою на ногах.
Ганс поддерживает меня под локоть и вводит в приемную. Он помогает мне забраться и лечь на стол и приносит два серебряных подсвечника. Серебро подкрашено белым, подсвечники очень абстрактны — работа знаменитого нью-йоркского художника. Ганс ставит один у меня в изголовье, другой — у ног.
Для удобства Аниты Ганс придвигает к столу мягкое кресло. Затем приносит поднос с крошечным скальпелем, карандашом и стенографическим блокнотом. Оказав эту последнюю услугу, отступает в дальний угол и ждет дальнейших указаний.
Тут появляется Фриц в сером деловом костюме, в белой рубашке и при галстуке. Он выглядит очень профессионально. Он раскрывает принесенные с собой складной столик со складным стульчиком, вынимает блокнот и карандаш, садится и готовится стенографировать. Я слышу, как входит Госпожа Анита; глаза мои прикованы к высокому белому потолку, где танцуют отражения свечного пламени, хотя на дворе день.
Анита начинает:
— Как тебя зовут?
— У меня нет имени, — отвечаю я.
— Разве тебя не зовут Бобби, Слуга Бобби?
— Некоторые, а особенно моя Госпожа Анита, называют меня этим именем.
— Тогда почему же ты говоришь, что у тебя нет имени?
— Потому что вы приказали отвечать абсолютно честно, Госпожа Анита, — говорю я, — и в глубине души я уверен, что имени у меня нет, хотя некоторые окликают меня по имени. Я чувствую, что не имею бытия как человеческое существо. Я скорее един с Бытием, я соединен с движением волн в океане, с ветром или песком. Да, особенно с песком в пустыне. С любой стихией, что течет и меняется под влиянием сил, которые могущественнее человека, ветра, гравитации. Иногда мне видится, что я земля — она инертна, но готова принять в себя семя творческой мощи.
— Ты очень умен, Бобби. Кто сделал тебя таким умным?
— Всему, что я знаю, меня научила моя Госпожа Анита. Но я еще далек от совершенства. Мысли мои еще в пути.
— Если будешь стараться, со временем ты постигнешь величие моей мысли. — отвечает Анита.
Рука Аниты со скальпелем мелькает перед моими глазами и опускается мне на грудь слева. Скальпель умело врезается в плоть, прокручивается. У меня по груди струится кровь.
— А раньше тебя звали… Кровь? Слуга Кровь? — Анита припала ртом к моей ране. Она лижет и сосет кровь. Я вздыхаю от божественного наслаждения.
— Да, Госпожа. Кажется, некогда меня называли так. Далеко-далеко, я уже не помню, где.
— Кровь течет лишь там, где нет сопротивления, — отвечает моя Госпожа. — Кровь принимает форму сосуда — и в этом она схожа с тобой.
— Кровь течет по моим венам, пока ей позволено… Песок летит по пустыне, пока не стихнет ветер. Так оно и есть — я ваш Слуга Кровь.
Скальпель снова мелькает перед глазами. В ушах отдается его свист, усиленный тысячекратно. Вижу отражение свечей в стальном лезвии.
Потом чувствую маленький надрез на своем орудии и легкая боль мешается с теплым объятием. Госпожа держит в руках мой прибор, дрочит его, выпивает тепло. Я держу себя в руках, замедляя поток, потом останавливаю, чтобы она еще раз выжала из меня соки своей рукой. Затем она ровно и строго приказывает:
— Кончай! Я приказываю тебе кончить!
Очень медленно, полностью себя контролируя, короткими, умело отмеренными всплесками, как того желает моя Госпожа, я кончаю. А потом отпускаю себя, всего сразу, в абсолютном освобождении. От макушки мозга до кончика инструмента тело мое извивается в экстазе. В судороге непревзойденного счастья я бьюсь головой о твердый пластик стола.
Краем глаза я вижу, как Госпожа Анита пытается собрать всю мою кровь и сперму. Ее лицо и голодные губы омыты приношением ее слуги.
Между тем пот струится по лицу Фрица рекой. Он сидит в своем неудобном костюме, отчаянно торопится фиксировать Анитины откровения, описывать все происходящее, а также свои впечатления.
Госпожа объявляет:
— Твое новое имя — Бобби Кровь-Сперма!
— Мое имя — Слуга Бобби Кровь-Сперма. Мое имя — Слуга Бобби Кровь-Сперма, — так я повторяю несколько раз.
Ганс подбегает к Фрицу, они обнимаются и вместе припадают к ногам Госпожи Аниты, покрывая ее туфли поцелуями и крича в один голос снова и снова:
— О, Госпожа, как прекрасно! Какой неимоверно прекрасный перформанс!
Анита позволяет им исполнить ритуал поклонения до конца. Затем возлагает руки им на макушки и величественно провозглашает:
— Благословляю и вас, мои верные слуги.
Ганс и Фриц плачут от радости.

45. Волчица в лесу Аниты

На обнаженной Аните лишь блестящие лакированные красные сапоги до колена. Она сидит на высоком табурете, расставив ноги перед моими глазами. Ганс наводит на нее мощный прожектор, чтобы я смог насладиться мерцанием черных кудрей вокруг ее сокровища.
Внутри я вижу множество вещей. Лес — сплошь стволы и ветви, но нет листьев. В этом темном лесу возникает такое, до чего не добраться лучам солнца. Я вижу города, дома, комнаты и людей, которых никогда раньше не видел.
Предо мною молочно-белый сокровенный мир, и он больше меня. Я сосу кроваво-красные соски, а что-то железной хваткой держит мой маленький член. Может, рука служанки?
Комната по-прежнему совершенно бела — да, бела и без мебели, кроме стола, на котором лежу я.
Анита соскальзывает с табурета и нежно разгибает мои пальцы, сжимающие окровавленный член. Она слизывает кровь с моей руки. Затем нагибается и лижет рану, глотает мою кровь. Потом закрывает рану и начинает говорить, как в трансе, точно пьяна вином моего тела.
Она рассказывает мне о детстве — сцены, каких я никогда не знал, давным-давно забыл, вновь оживают в театре моего разума, и мой внутренний взор проницает темный лес Аниты.
Сквозь закрытые окна и мокрый холод я слышу крики, свист и шаги множества ног по деревянным тротуарам. Идет война… повсюду падают бомбы, но мне не страшно. Я спрятан между двумя женскими грудями. Но внезапно меня роняют, я лежу на земле, и огромная женщина затыкает мне рот до удушья, моим лицом трет свою мокрую едко пахнущую вагину.
Нам велят танцевать, и все повинуются, кроме меня. Я отказываюсь. Я знаю, что за это меня могут расстрелять. Но меня прощают — за этим упражнением униженно наблюдает Анита, — я храбр по ее просьбе.
В лесу я всего лишь младенец, голый младенец в снегу. Теперь я окружен стаей голодных волков, они надвигаются — и тут ко мне подходит Волчица, зубами поднимает меня из жгуче-холодного снега и отбрасывает в сторону. Вылизывает меня, прижимает к своему теплому животу. Трется об меня сосцами, и волчья стая уходит. Я сосу молоко Волчицы, а она вылизывает, ласкает и согревает меня.
Но затем я снова падаю — в лес смертельной болезни. Силы покидают меня, и я знаю, что исцеления не будет. Все зараженные этой болезнью умирают.
Но Анита с небес вновь защищает меня. Текут мои жизненные соки, и болезнь изгнана из тела. Лес Аниты горит вокруг меня факелом, но посреди него я в полной безопасности, цел и невредим под теплым животом Волчицы.
Моя Госпожа Анита кричит:
— Убей змею! — лаская мой окровавленный член, склоняя к нему губы в ожидании струи спермы. — Не бойся — убей змею! Убей ее! УБЕЙ!
Я поднимаюсь со стола — я будто парю, — машу руками, кричу и режу Змея на куски. Каждый кусок извивается и ползает как живой в поле кроваво-красных цветов… и я, победитель, Господин, разряжаюсь струей крови и спермы в открытый рот Богини.

 

Волчица прижалась ко мне и тычется мокрым носом в ноги, а иногда их лижет. Шерстка Аниты на коже — райское ощущение. Я крепко сплю.
Возникая из северного тумана, группы мужчин маршируют устало, как фарфоровые фигуры. Время от времени они исчезают в тумане. Они идут и идут, сквозь грязь и снова грязь, вдоль бесконечных рядов проволочных заграждений. Они спотыкаются, эти уставшие колонны. Они натыкаются друг на друга. Их деревянные башмаки застревают в грязи.
Одна фигура отстает и падает. Сначала ее пытаются взбодрить, чтобы она продолжила марш. Но не выходит, и тогда волки окружают упавшего и рвут зубами его фарфоровую плоть, любезно пожирая без остатка. Чтобы нечему было гнить в грязи.
Моя Волчица всегда со мной. Она отыскивает меня среди плетущихся фигур, ластится, лижет меня, ободрительно тявкает, велит идти дальше и не спотыкаться.
Ночью, когда мы садимся передохнуть в грязи, прижимаясь друг к другу, как пчелы в улье, Анита снова находит меня, где бы я в этом улье ни оказался. Она ложится на мое лицо и пихает набухший молочный сосок в мой изголодавшийся рот, пока я не высасываю ее досуха.
Она хорошо откормлена, моя Волчица. Ей еще предстоит пожрать столько павших фигур. Она откормленная и теплая, ее сосцы полны молока — и все для меня.
Она накрывает меня собой, согревая, и рычит на моих спутников, когда те посреди ночного кошмара толкают меня.

 

Моя военная Анита наряжена в сверкающий мундир, с пистолетом в кобуре и хлыстом в руке. Мы стоим перед ней навытяжку — она инспектирует шеренгу бледных фигур. Некоторым она жестом приказывает шагнуть вперед. Вдоль проволочных заграждений лежат расстрелянные и умирающие.
Хотя мне трудно узнать ее в мундире, она дает мне понять, что помнит меня.
— Шаг вперед, Бобби, — приказывает она. И тихо добавляет: — Ты будешь жить.
Анита выбирает несколько тел из кучи мертвых и полумертвых и велит нам есть их плоть и пить их кровь. Чтобы сила вернулась в наши тела.
Затем она ведет нас в теплый барак, где мы моемся в горячей воде и одеваемся в новые робы и башмаки. Когда мы все чисты, сыты и счастливы, будто заново родились, Анита входит и приказывает нам выстроиться в шеренгу. На нашем родном языке она говорит, что теперь она — одна из нас. Все хорошо! Мы выжили. Мы прошли испытание, и теперь нас ждут великие подвиги.
Торжественно вышагивая впереди, Анита выводит нас из барака. Мы с радостью следуем за ней, проволочные ограждения остаются за спиной. Мы минуем бесконечные леса, отыскиваем грунтовки, проходим через села… затем через разрушенные города и те, которые война обошла стороной.
Люди с удивлением смотрят на наш странный отряд. Они знают, что мы несем давно забытые истории.
Мы поднимаемся в воздух и парим над Европой и над океаном, пока не приземляемся среди небоскребов Нью-Йорка.
Волчица ложится на меня. Ее передние лапы бьют меня по лицу, в опасной близости к глазам. Она облизывает мое лицо и уши, и даже за ушами. Она вылизывает выбритую борозду, которая делит пополам мои обкорнанные волосы. Ее тяжелые, полные молока груди нависают над моим лицом.
Моя Волчица лижет каждую рану, что я получил на службе. Находит на теле их все. Она омывает мой кровоточащий орган своей волчьей слюной.

46. Операция-перформанс № 2: пожирание раба

Капо Альдо вкатывает неподвижный, затянутый в кожу Объект Джуди в Большой Белый зал.
Тана Луиза, Хозяйка Объекта Джуди, стучит по паркету сапогами, утыканными гвоздями: этот злобный лязг следует за ней повсюду. На ней эффектный облегающий наряд из необработанной кожи и черные меховые горжетки от шеи до сапог. Тана Луиза восклицает:
— Хесус! Черт возьми, Хесус!
Вваливается Бет Симпсон, прижимая к перевозбужденной, распаленной вагине бейсбольную биту.
Фриц в деловом костюме даже подскакивает, узнав, что в его секретарских услугах больше не нуждаются. Кажется, он ужасно напуган и в смятении рассыпает свои стенограммы.
Хозяйки и слуги устремляются ко мне.
Тана Луиза переворачивает меня на белом столе, внезапно хватает скальпель, вонзает мне в левую ягодицу и вырезает большой кусок. Она вгрызается в плоть, истерично восклицая:
— Хесус! Хесус! Я ем Хесуса!
Она бросает лакомство Бет Симпсон, та ловит его и нюхает, вдыхая свежие испарения, а затем приседает на полу и выдавливает из мяса свежие соки.
Объект Джуди с огромным трудом, запинаясь и заикаясь, цедит сквозь сшитые губы:
— Мне. Тоже. Мяса. Мяса.
Бет приближается к повозке Джуди и прижимает к ее лицу шмат ягодичного мяса. Еврейка задыхается, ей мешает намордник, и потому она лишь нерешительно покусывает.
Ганс и Альдо дерутся за остатки. Мое ягодичное мясо съедают подчистую.
Я ухитряюсь повернуться набок, чтобы полюбоваться этим занятным зрелищем. Моя кровь лихорадочно пульсирует, когда подходит Анита и склоняется над моей распоротой задницей. Анита целует и гладит ее, потом лижет и с невозмутимым удовольствием жадно глотает мою кровь.
Сквозь утонченный аромат моей Госпожи пробивается, накатывает волнами скверная, мерзкая, кислая вонь кала.
Трое слуг слетели с катушек. Они от души мочатся и испражняются на безупречный паркет и даже катаются в собственном дерьме. Примитивное образование не позволяет им достойно воспринять этот эксперимент — он слишком жесток для их посредственных умишек. Они царапают и кусают друг друга, рвут плоть и одежду.
Женский наряд Альдо разодран в клочья. Фриц и Ганс вдвоем вонзаются в него и злобно поедают — каждый со своего конца. Альдо беспомощно вопит:
— Bello, oh quella'bellezza!
Тана Луиза снимает один сапог с гвоздями и этим смертоносным орудием приходует всю нечестивую троицу. Вскоре клубок человечины насквозь пропитывается кровью, и на униформе проступают пятна.
Бет Симпсон, полностью утратив приличия, но двигаясь с безукоризненным самообладанием атлета, отчаянно трахается с бейсбольной битой.
Слуги лакают все подряд, словно умирают от жажды и готовы выпить любую склизкую, разлитую, размазанную по полу или стекающую по человеческим конечностям жидкость. Они постоянно толкают коляску Объекта Джуди, и та катается туда-сюда.

 

Анита аккуратно меня переворачивает. В белом шелковом халате и блестящих красных сапогах, сверкающих в полумраке, она взбирается на пластиковый стол.
Моя рана бешено пульсирует, и я извиваюсь, не зная, чего ждать от этого шелкового привидения. Рефлексы меня не подводят. Когда она величаво опускается на меня, мой член пульсирует и жестко выпрямляется.
Анита приподнимает свой непорочный халатик, выставляя напоказ наготу, сглатывает — как будто смущена — и застывает прямо надо мной. Она смотрит на меня в упор и пальцами быстро раздвигает вход в вагину. Мучаясь от боли, я приподнимаю голову и упиваюсь этим видением святости и красоты.
Я уверен, ни одному слуге не доводилось прежде заглянуть в животворящую, предвечную пропасть собственной Госпожи. Анита спокойно улыбается, открывает вход к своему сокровищу, гладит его и теребит самую чувствительную точку. Госпожа вздыхает и улыбается, захваченная порывом чувств. Ее открытый, милостивый взор устремлен прямо в мои распахнутые горящие зрачки.
Она нежно говорит мне:
— Я люблю тебя, Бобби. Люблю тебя!
Напор ее ласкающих пальцев становится нестерпимым, и она повторяет те же слова — все еще тихо, но уже не так спокойно, а отрывисто, проглатывая целые слоги:
— …люблю… Бобби… кровь-сперма… слуга. Я — ТВОЯ СЛУГА… ТВОЯ РАБЫНЯ. Я люблю тебя, Бобби.
Анита кричит, как тяжелораненый зверь, и с облегчением извергает слова, извивается всем телом, абсолютно сорвавшись с цепи.
Она разрывает на мне служебную пижаму, тянет за оголившийся член, и, кажется, он проникает в Аниту… точнее, проходит сквозь вагину и пробивает отверстие между грудями. Я вижу, как член поднимается к потолку — все выше и выше, и тот с треском раскалывается. Член проламывает верхние этажи, пробуравливает кровлю и устремляется еще выше.
Он соревнуется с самым высоким небоскребом в городе. Мой член наклоняется к востоку, к Атлантическому океану, и вскоре обхватывает его. А заодно и все материки. Я опутываю всю Землю исполинской паутиной членообразных щупалец.
Сам же я взмываю вверх — вглубь Вселенной, навстречу свободе, небесным телам, всем этим звездам и вечности.
Больше не нужно опутывать и ловить в свои сети весь мир.
Анита ласково гладит меня влажными от собственных выделений руками. Ее улыбка пронизывает мое пульсирующее тело и ноющие раны. Мышцы сводит судорогой, когда она теребит мой торчащий член. Он вновь полон жизни и пытается вырваться из тела. Готов взорваться.
Анита твердит:
— Я люблю тебя… Люблю тебя. Я — твоя рабыня, твой сосуд, твоя земля, твой песок. Отдай ее мне, Господин! Влей в меня свою жизнь, пусть она хлынет, забурлит и потечет по венам. Ибо я песок… земля… просто песок.
Анита жадно хватает мой прибор, запихивает его в вагину и скользит вверх-вниз, колотя меня всем весом: удары молота следуют один за другим. Ее волосы растрепались, и она выкрикивает что-то на своем языке, которого я больше не понимаю.
Она скачет, стоя на коленях и прижимаясь грудью ко мне. Дергает меня за волосы, яростно лупит кулаками, а потом царапает и дергает себя за грудь. Анита безудержно колошматит оба наших тела и бессвязно вопит:
— Люби! Осемени! Люби! Обладай! Твоя! Мужчина! МУЖЧИНА!
Я чувствую, как проникаю в каждую пору, каждое отверстие Аниты, погружаюсь в нее целиком, всем телом. Абсолютно опустошенный, я отключаюсь.

 

Не знаю, сколько прошло времени. Когда я очухиваюсь, Анита по-прежнему лежит на мне, вздрагивая и негромко всхлипывая… Я поворачиваю голову и окидываю взглядом комнату. В галерее горит свет. Свечные огарки пылают настоящим огнем.
Альдо распростерт на паркете: из-под задранной, изорванной в клочья юбки виднеется то, что осталось от члена. Тана Луиза и Бет Симпсон лежат рядом, застыв во сне и стиснув в зубах куски оторванного орудия Альдо. Их одежда разодрана, а тела испачканы кровью Альдо, покрыты царапинами и укусами.
Ганс и Фриц валяются в луже мочи и кала и безмятежно, крепко спят, нежно обнявшись.
Появляется младенец Объекта Джуди. Девочка сидит возле маминой повозки, играет волосами Джуди и ее кожаными украшениями. Затем подбегает и начинает ласкать и щекотать Хозяек. Вытирает ладонями кровь, стекающую по обрубку члена Альдо, и пробует ее на вкус. Перепрыгивает Ганса и Фрица, поскальзывается и чуть не падает в лужу экскрементов. Наконец девочка дочиста вытирает ладони о свое белое платьице и флаг, который держит в руке.

47. Я спасаю Объект Джуди

Поздняя ночь. Немцы не спят в квартире наших слуг, штудируя Маркса и Энгельса. А я зорко дежурю на посту в прихожей. Тана Луиза и Бет Симпсон еще не вернулись.
Тана участвует в каком-то нечестивом бунте: она же из Латинской Америки, а там вечно полыхают восстания — к примеру, против нового Рима. Бет где-то напивается в стельку — возможно, в кантри-вестерн-баре. Ее типичная реакция на утрату заветного, свободного и дикого американского Фронтира.
Меня освободили от всех прочих обязанностей по дому, чтобы я поскорее оправился. Так что есть время для анализа и глубокого погружения в самое мучительное и кошмарное занятие слуги — мыслительный процесс.
Мне не дает покоя узник концлагеря из кабинета Аниты. Поступил я паршиво и хуже того — паршиво поступив, получил удовольствие.
Я не просто трус, а наслаждаюсь тем, что я трус.
Нужно что-то сделать, любой ценой искупить вину. Я оставляю свой пост и захожу в прачечную.
Раздвигаю груды нестираной одежды и откапываю Джуди Стоун. Она, как обычно, в прострации. Дыхательная трубка давным-давно отвалилась. Никто не додумался поставить ее на место, хотя лишь с этой трубкой Джуди может дышать и есть.
Я бужу ее, и она бормочет зашитым ртом:
— Оставь меня в покое.
— Проснись, Джуди, — умоляю я. — Анита собирается тебя продать. Как произведение искусства. Поняла меня?
— Что-что? — шепчет она. Пытается заговорить, запинается. Потом разрывает стежки, выдирая клочья ниток вместе с мясом. — Поняла, — произносит она четко. — Спасибо, Бобби! Спасибо, Бобчик. Спасибо, братик.
Я приношу мокрую тряпку и осторожно промокаю разорванные губы. Бедная Джуди! Несколько зубов у нее загноилось. Она выплевывает парочку. Я приношу бутылку сладкого израильского вина — крепкого, домашнего. В Доме мы делаем из него сангрию.
Джуди жадно пьет. Вино стекает по подбородку на грудь в кожаном футляре.
— Бобчик, помоги мне содрать эту срань, — говорит Джуди, и глаза ее сверкают от прилива сил. — Сними с меня эту художественную херню!
Я бегу на кухню за ножом, возвращаюсь и срезаю замысловатые художества. Вместе мы разрываем в клочья корсаж и вообще весь ее кожаный футляр.
Поразительно, как Джуди вытягивает ноги, руки, двигается всем телом! Впервые за многие месяцы.
Я приношу ведро горячей воды, мыло и тщательно ее мою. Расстилаю чистые белые простыни и укладываю Джуди. Она лежит умиротворенная и довольная, словно только что родила. Я уже собираюсь уйти, и она просит снова ее спрятать. Я прорываю нору в грязном белье и тщательно прикрываю Джуди.
Возвращаюсь в квартиру слуг, ложусь на койку и закрываю глаза. Я исполнил свой долг.
Всегда приятно сделать то, что должен. Но я не знаю, на что теперь способна Джуди. Удастся ли ей избежать продажи? Среди почетных израэлитов шансов у нее нет. Они тотчас на нее ополчатся. Можно слинять в Виллидж или Уильямсберг. Затеряться среди рабочих или хасидов.
Хотя, возможно, шанс все-таки есть, если она свяжется с неуловимой Народной армией — загадочной группой сторонников жесткого курса. Они уже казнили нескольких известных либералов и даже парочку высокопоставленных лиц из числа почетных израэлитов. Эти непримиримые коммуняки выступают за уничтожение еврейского государства Израиль. Утверждают, что за ним стоит «рука ЦРУ».
Поразмыслив, я понимаю, что Ганс и Фриц, наши немцы, наверняка знают, как Джуди Стоун может связаться с Народной армией. Я уже собираюсь их спросить, но…
Нет. Всем известно, что коммуняки только лают, но не кусаются. Джуди среди них не место. Ей нужно как-нибудь попасть в Иудею.
Господь — и поразительно, что Облик Его завладевает моим воображением, — Господь о ней позаботится.
Господь позаботится и обо мне.

48. Туалетная служба

Еще одна ночь в квартире слуг. Я спал, когда Фриц и Ганс вернулись с ночной прогулки.
Они не заметили меня в койке. Я подглядывал за ними между планками, приоткрыв глаза.
Они вырядились в черные мотоциклетные костюмы и держали шлемы под мышкой. Как легкомысленно в таком виде ходить мимо портье и других жильцов! Сразу видно: они затевают недоброе.
Разумеется, свое снаряжение они прячут не в общем шкафу, а в другом. Я наблюдаю, как они отщелкивают и смазывают выкидухи.
Теперь, когда я обманул Аниту, впору задуматься: я что — тоже плету против нее заговор? Как, судя по всему, Ганс с Фрицем?
Неужели никто из нас не подвержен облагораживающему влиянию Учреждения, хоть мы и чуточку ближе к Богу? Все-таки я спас еврейку, чтоб она не попала в лапы других евреев! Это наверняка угодно Господу — Он нынче любит спасать евреев, как некогда любил их уничтожать.
Но я, Бобби, обманул свою Госпожу. Может, я это сделал ради собственного удовольствия — ведь нет уверенности, что я совершил это по велению Божьему.
В мозгу мелькает странная картинка: груда дерьма. Обычное дело. За свою жизнь я насмотрелся на него вдоволь, пока убирал. Дерьмо всевозможных форм, размеров и расцветок до боли мне знакомо. Я не считаю его грязным или вонючим. В моем представлении это всего лишь противоположность живительной пищи. На самом деле это одно и то же: живительная пища и конечный продукт ее потребления.
Картинка в голове напоминает, что я позабыл об одной из главных вечерних обязанностей. Нужно проверить и почистить все туалеты.
Я тихонько вылезаю из койки, стараясь не разбудить немцев. Пусть лучше не знают, что я подсматривал. Но они задают храпака. Страшно устали после диверсионного рейда — я убежден, что это был именно он.

 

В Заведении пять уборных. Одна для слуг — старинное парижское «очко», привезенное специально для того, чтобы воспитывать спартанский дух. Всем известно: если удобно сидеть в хорошо прогретом помещении, акт испражнения провоцирует ненужные раздумья и фантазии. Среди подчиненных подобные занятия не поощряются.
Второй кабинет для испражнения принадлежит исключительно Госпоже Аните. Он оборудован, как дворец эпохи Возрождения. Стены, пол и потолок облицованы прекрасным каррарским мрамором с искусным переплетением вен, кишок и артерий изумительной расцветки. Анита обладает потрясающим чутьем и тонко чувствует, что должно, а чего не должно существовать в культуре. Так, она предпочитает, чтобы рисунок мрамора служил комментарием самой Природы к предназначению данной комнаты.
Бросаются в глаза приятный современный дизайн умывальника и биде. Цвета материалов контрастируют с окраской мрамора, и все привезено из Италии.
Анита придумала, как вставлять в мрамор листы жаростойкого пластика. Тем самым она отыскала связующее звено между Древним Римом и роскошью современного Манхэттена.
Поборникам принципа «форма следует за функцией» брошен очередной вызов: Анита установила регулируемую систему вентиляции, позволяющую регулировать направление и количество выпускаемых газов — на случай, если Госпожа пожелает взять их на пробу.
Еще одно отдельное помещение для испражнения принадлежит другим Хозяйкам — они не столь утонченны и довольствуются обычным совмещенным санузлом. Иными словами, унитаз стоит прямо в ванной — в американском стиле. Мне представляется, — помещать устройство для дефекации в той же комнате, что и устройство для мытья, немыслимо ни с философской, ни с обонятельной точки зрения. Даже примитивнейшие люди, дикари и троглодиты, всегда разделяли эти функции.
Однако американцы считают себя весьма продвинутыми в вопросах личной гигиены. И все же американский туалет представляется мне довольно примитивным изобретением. Но пока я раздумываю над проблемой чистоты, в голову приходит другая мысль.
Новоиспеченные нью-йоркские аристократы, с которыми я сталкиваюсь в Доме Аниты, страшно матерятся. Портовые грузчики так не выражаются даже в кругу семьи. Похоже, эти культурные лидеры, хорошо знакомые с новейшими достижениями цивилизации, избегают самоанализа и не сознают, что употребляют оскорбительные, вульгарные выражения.
Внешне, физически они держат себя в чистоте, а внутри для будущего выражения таят грязнейшие мысли.
Эти люди тщательно истребляют все свои естественные телесные запахи, порой на корню, и возмущаются несвежестью подчиненных. Ну и какая в этом радость? Чью же обувь тогда вылизывать слуге? Домохозяйкины тапочки? Башмаки фабричных рабочих или туфли секретарш? Абсурд.
Вонючие ноги, эта неизбежная черта городской жизни, ведут к отлучению от Общества.

49. Госпожа Бет Симпсон лечит от депрессии

После событий, которые я мысленно окрестил «Ночью пластиковой столешницы», моя Госпожа Анита вернулась к привычным манерам. Она холодна, отрешенна и по обыкновению царственна.
Но то, что происходило между нами в минуты остервенения, — ее преклонение передо мной как мужчиной и подчинение принципу мужского превосходства — вызвало у меня мучительные раздумья.
Она перестала быть моей Госпожой? Или это я перестал играть роль слуги? Я провел несколько дней в томительных размышлениях и переоценках, прежде чем смог с этим смириться. Признания Госпожи Аниты в любви ко мне и ее отказ от требований Женской Гегемонии не предвещали ничего хорошего.
Рана в ягодице до сих пор глубоко и непрерывно болит.
Я раздумывал о девушках, которые в пылу сексуального пробуждения отдаются последней швали, унижаясь и хватая охальников за хозяйство. Казалось, чем отвратительнее парень, тем проще ему «поиметь» добычу.
Да, девушки хотят, чтобы самые бесчувственные и агрессивные охотники взломали их, взяли, использовали и оплодотворили, как покорную почву.
А как же поэтичные, восторженные, коленопреклоненные мальчики? Мы были обречены на неудачи и унижение. Между тем успеха добивались непоэтичные, лишенные воображения битюги, знавшие всю правду о простых, космических отношениях.
Куда же тут втиснуть догмат о Женской Гегемонии, который внушали нам, слугам?
Или Анита права, полагая себя в глубине души просто почвой, кою необходимо оплодотворить?
Все мое воспитание отвергало мысль о том, что я, возможно, не предназначен быть слугой; что, быть может, Природа уготовила мне быть Господином.

 

В эту годину душевной смуты я сбегаю в комнату Госпожи Бет Симпсон.
Ложусь у нее под дверью, как щенок, и царапаюсь, пока она не открывает защелку. Вползаю на четвереньках и жмусь к ножкам кровати, заваленной подушками. Тихо лежу, любуясь прекрасным сильным телом Хозяйки. Смотрю, как она поедает огромный гамбургер, залитый струями кетчупа. Бет жадно запивает все кока-колой и швыряет пустую жестянку в угол. Затем хватает телефон и набирает номер, чтобы провернуть какое-то дельце. Она долго разговаривает, то распекая, то умасливая человека на другом конце провода.
Положив трубку, Госпожа громко возмущается тем, какие все безвольные слабаки — вечно попадают в передряги.
Я встаю. Бет подносит мне свою стопу, которую я полизываю и целую: мощные пальцы, подъем, пятку. Бет лениво пинает меня в лицо и совершенно неожиданно спрашивает:
— Что стряслось, Бобби? У тебя снова неприятности?
— Пожалуйста, пните меня еще, Госпожа Бет. Я страдаю от мыслей, с которыми не могу совладать.
— Мысли? Мысли, малыш, это беда. А беда — это мысли!.. Если мыслишь, — наставляет она, — это неприятность само по себе.
— Госпожа Бет, можно увидеть вас в одном пояске?
— Ладно, Бобби, но писю я тебе не покажу. Я не выставляю ее перед рабами и вообще перед самцами. Я тут вообще-то не для того, чтобы удовлетворять твои желания. Это ты должен удовлетворять мои.
Бет Симпсон поднимается с покрытого мехами ложа, соскальзывает на пол и, едко пахнув животными женскими соками и потом, приказывает:
— Покажи мне свой стояк, парень!
Однако у меня не стоит. В голове каша, а в теле ломота. Я не могу добиться эрекции.
— Какой же ты дебильный, немощный хер, Бобби! Сходи за моим поясом — я тебе в нем покажусь.
Я радостно бросаюсь в чулан. Я точно знаю, где лежит широкий лайковый пояс. Бет крепко стягивает им талию.
Она приподнимает большие мясистые груди и отмечает:
— Тебе нравится… нравится… но это не для тебя, не для тебя. Что ты можешь предложить, несчастный слизняк? У тебя же хуек из резины. Глянь, сколько у тебя шрамов и пятен по всему телу. А какой шмат вырезали у тебя из задницы!
Мне уже веселее.
— Глянь на это жалкое, умоляющее лицо! — унижает она меня. — Хоть какой-то сок в члене есть? Спорим, что нет.
Ласковыми словами, внушающими доверие и излучающими подлинный свет реализма, Госпожа Бет помогает мне.
— Давай, смотри! Смотри! Может, полегчает чуток.
Мой орган слегка поднимается, но по-прежнему не впечатляет.
— Госпожа Бет, можно принести плетку? Ну пожалуйста.
Она ворчит:
— Мне и без того есть о чем подумать. Да еще я до сих пор голодная. Фриц приготовил херовые гамбургеры. А кола была теплая как моя жизнь!
Она жалуется дальше:
— Вчера вечером, только я собралась отрезать Альдо хуй — повредила себе запястье. Сегодня порка будет не ахти. Но давай… Я сказала, давай! Иди за плеткой!
Я снова мчусь в чулан и возвращаюсь с девятихвосткой. Пытаюсь поцеловать руку Госпожи, когда она выхватывает у меня орудие.
— Ударьте меня, прошу!.. Сильно, сильнее, — ору я. — Мои мысли! Мысли! Они неправильные, неправильные!
Я дергаю себя за вставший член до тех пор, пока не остается ни капли. Потом обнимаю и расцеловываю стопу Госпожи Бет, вздыхая:
— Ой, как хорошо! Как хорошо!
— Вон отсюда, паскудник, — кричит она на меня, — и принеси мне поесть с кухни! Подыхаю от голода!
Я припадаю к земле и прошмыгиваю в приоткрытую дверь, радуясь, что силы и рассудок почти вернулись. Дабы полностью восстановиться, осталось только выполнить просьбу моей Госпожи Бет.

 

Хотя Госпожа Анита и ратует за прогресс, она всегда подчеркивает, что тяжелый труд в поте лица поднимает моральный дух слуги.
Стряпня — очень интимный процесс, почти такой же глубокий, как физическое обслуживание. Потея на кухне, выбиваясь из сил, слуга воображает великолепные сцены, кои породит его труд: Хозяйки в праздном покое станут увлеченно пробовать и поглощать приготовленную еду, обсуждая приправы и консистенцию.
Какой вспыхивает свет, когда зовут к столу! Слуга наскоро вытирает пот со лба, снимает испачканную белую спецовку и надевает постиранную, а затем — на заплетающихся после многочасовой работы перед адским очагом ногах — мчится выслушать критику Хозяек.
С такими мыслями я бросаюсь на нашу кухню.
После полного семяизвержения я как выжатый лимон, но все равно горю желанием услужить Госпоже Бет. Я робко надеюсь, что из-за своего волчьего аппетита она не обратит внимания на возможные недостатки блюда.
Я достаю из морозилки два фунта отменного, первоклассного стейка без единой жиринки по краям. Скатываю из него два мясных шара и включаю жаровню для открытого огня. Врубаю вытяжку, чтобы дым не закоптил кухонные стены. Убийственно горячее пламя обжигает два мясных шара, которые висят, не касаясь поверхности, на мощных струях воздуха, удерживающих их по центру.
Я достаю заранее приготовленную смесь для омлета: восемь яиц, щепотка топинамбуровой муки и нескольких капель хереса. Все это отправляется на сковородку, мягко увлажненную чистым, несоленым сливочным маслом. Меня все устраивает; я осторожно разбиваю в эту смесь штук восемь особых органических яиц высшего сорта.
Божественное блюдо скворчит на сковородке. Как только яйца достигают совершенства и белки подрагивают, словно обнаженные девичьи груди, застывшие в твердой упругой массе, я снимаю мясные шары с жаровни — они как раз приготовлены до нужной консистенции.
Я стратегически помещаю их сверху на омлет. Два фунтовых шара привносят в произведение необходимый символизм: они, разумеется, олицетворяют тяжелые мужские яички.
Я покрываю всю массу слоем горячего шоколадного сиропа, обходя стороной яйца и фрикадельки. Тем самым я выражаю почтение нашим Хозяйкам за доброту к нам. Затем поливаю всё кисловатым ванильным сиропом — в него добавлен лимонный сок, — символизирующим сперму слуг.
Далее из кухонных трав и овощей, склеенных растительным клеем, я мастерю подобие громадного члена. Это центральный элемент композиции — он покрывается тонким слоем кетчупа. Это напомнит Хозяйкам о крови, которая придает подношениям слуг исключительную аппетитность.
Блюдо готово. Я доволен; кладу его на сервировочную тарелку и спешу обратно к Бет Симпсон.
Сидя на корточках на своей изысканной, устеленной мехами кровати, она ставит тарелку между ног и начинает остервенело смешивать ингредиенты.
В конце концов от них остается лишь буроватая кашица. Госпожа Бет жадно запихивает ее в рот обеими руками, не обращая внимания на вилку и нож, которые я тоже принес. Еда стекает по восхитительным молочно-белым грудям и животику.
В конце я вылизываю Госпожу дочиста и досуха. Это высшая точка, уместный заключительный аккорд моего восстановления.
Я опять совершенно здоров.

50. Странники

Сегодня я недалеко продвинулся с уборкой. Когда я заглянул в туалет для слуг, в нос ударил неподобающий запах.
Но то был вовсе не едкий запах кала. Нет, так воняет давно не стиранное грязное белье. Еще резче запаха пота в плохо проветриваемом затхлом подвале. Так пахнет сперма в трещинах старого бетонного пола. Так пахнут почти высохшие окровавленные тряпки. Вообще-то, запах напоминал смрад больничной операционной, не обработанной спасительной дезинфекцией.
Запах был такой силы, что я чуть было не отступил. Но я бываю упертым, и во мне проснулся инстинкт сторожевой собаки: ведь я немецкая овчарка до мозга костей! Концлагерный пес!
Так кто же посмел осквернить наше благородное Учреждение зловонием Восточного фронта?
Впрочем, запах доносился вовсе не из туалета. На паркете в Антре, испуганно сбившись в кучу, сидели люди. Как спящие на полу цыгане.
Несмотря на провинциальную одежду, вышедшую из моды много лет назад, в них было что-то знакомое — подозрительно знакомое. Люди сороковых, времен Великой Отечественной? В голове промелькнула мысль: «Гомо советикусы».
Их было пятеро: крепко спавшая старуха; интересная женщина средних лет, сидевшая прямо, с решительным видом; миленькая пухлая невинная девушка лет шестнадцати; кроха, ползавший без присмотра по полу, но старательно и тепло укутанный; и молодой солдат. Все вроде безукоризненно чисты, но запах однозначно исходил от них. И у каждого отчетливая метка между глазами — большая кровавая рана.
— Как вы сюда проникли? — изумился я.
Я уже перестал сердиться. Вообще-то запах существенно изменился — такое уж у меня обоняние. Я вдруг представил, будто нахожусь в тихом осеннем лесу, когда воздух особенно пряный — ибо осенью начинает разлагаться живая материя.
— Дверь была пустая, — ответила мать семейства.
Видимо, она имела в виду, что дверь была открыта.
— А кто вы такая, мадам? Я не видел вашей визитки.
С выверенной великосветской интонацией, в которой сквозил сарказм, она ответила:
— К сожалению, там, откуда мы родом, не принято носить с собой визитные карточки.
— Так кто же вас сюда прислал?
— Одна адвентистка седьмого дня из деревни под Румбулой. Ну и товарищ Сталин. Странная парочка, вам не кажется?
— Румб? Где это… Рум… как там дальше?
— Очень далеко, — улыбнулась она, и капля крови из открытой дыры у нее на лбу скатилась по лицу. — Откуда тебе знать, Бобенька? Ты же никогда этим не интересовался.
«А с какой стати мне интересоваться?» — подумал я, но не задал вопрос вслух.
— Потому что ты должен его знать, — ответила женщина, словно читая мои мысли, — как и сотни других таких же названий. Потому что ты должен был твердить их про себя по три раза на дню всю свою жизнь. Но ты этого не делал, Бобенька.
«Но какого черта мне это делать?» — снова спросил я себя.
И опять, словно читая мои мысли, мать семейства возразила:
— А вот какого. Чтоб ты знал, Румбула находится в Латвии, недалеко от Балтийского моря, в паре миль от Риги. Найти на карте нелегко. Сейчас она в Советском Союзе, но в наше время это была крохотная перевалочная станция на пути в Москву… Это местечко не привлекает внимания, если не считать маленького дорожного указателя на шоссе: «Памятник жертвам фашизма». Там восемь братских могил, в том числе «Могила детей».
Мать семейства замолчала и всмотрелась в меня. От ее взгляда мне стало не по себе, но он странно меня согрел. Женщина продолжала:
— Над головой каждого ребенка — каменное надгробие… Там два мемориальных надгробия. На одном высечено по-латышски и по-русски: «Здесь были зверски расстреляны и замучены 50 тысяч советских граждан, политических заключенных, военнопленных и других жертв фашизма». На другом написано лишь: «Жертвам фашизма». На идише.
Отчасти педантично она продолжала:
— Это поле нацистской бойни много лет оставалось лишь грудой костей и гравия. Лишь недавно уцелевшие члены еврейской общины Риги установили надгробия… Властям было все равно — они, мол, заняты другим. Это — проявление антисемитизма, страх перед еврейским этническим возрождением…
Теперь я понял: все пятеро были «странниками».
Странники — это люди первоначальных Перемещений. Говорят, на самом деле люди эти никуда не исчезли. И никогда не исчезну я.
Но все равно непонятно, как они добрались до Нью-Йорка.
— Нас прислала миссис Михельсон. Ее надоумил товарищ Сталин — у него были свои соображения.
Я снова замечаю, что на них необычайно чистая одежда. Их словно только что постирали. Я спрашиваю мать семейства, как такое может быть.
— Нас снарядила в эту поездку миссис Михельсон, которая сейчас живет в Хайфе, в Израиле. Она адвентистка седьмого дня, а в их учении сказано, что последних уцелевших евреев необходимо спасти… Во время расстрелов в Румбульском лесу той декабрьской ночью она прятала евреев под грудой белья, и им удалось спастись.
Я все равно не понимаю, зачем эти пятеро приехали в Нью-Йорк.
— Еврейским националистам запрещали собираться. Поэтому миссис Михельсон отправила нас сюда самолетом. У нас теперь, знаешь ли, есть новенький аэропорт «Рига-Румбула» за шоссе напротив леса. Она сказала, нам здесь безопаснее, чем в Румбуле.
— Но почему Нью-Йорк? Это же самое небезопасное место в мире!
— Миссис Михельсон объяснила, что в нашем положении, Бобенька, самое небезопасное место для нас безопаснее всего.
Женщина упорно называет меня настоящим именем, хотя и с иностранным окончанием, и это довольно странно. Но «Бобенька» ласкает мне слух даже больше, чем «Бобчик» Джуди Стоун. Наверное, я какая-то знаменитость среди русских?
— Вы голодные? Устали, небось, с дороги? С 1941 года?
— Спасибо, но нам нужна пища не для желудка… а для ума. — Ее светло-карие глаза горят, как угольки. — Да, для ума. И побольше. Тут уж мы ненасытны.
— А подкрепиться бокалом вина, раз уж вы не хотите есть?
— Никакого вина, — серьезно отвечает мать семейства, — никакой икры и шампанского. Нет уж, спасибо. Из деликатесов мы питаемся, хотя и редко, лишь пистолетами, пулями и гранатами. У вас есть?
— Но, мадам, исходя из некоторых ваших замечаний, вправе ли я предположить, что вы поддерживаете большевиков? Вы сталинистка?
— Я была либеральной аристократкой. По профессии — врач. Я выучилась на врача, когда это было еще не принято среди женщин на Западе… Однако либералы совершенно потеряли контроль над Гитлером и стояли в стороне, пока русские цапались с немцами. Либерализм породил фашизм, а фашизм породил ямы: фашистские ямы толкнули меня к Сталину… Отставим его подвиги (или злодеяния) — чтобы покончить с нацистами, нужен был Сталин… Ошибался ли Сталин? Ну еще бы. Но он хотя бы пытался построить всемирное братство народов… Впрочем, разумеется, мы об этом не знаем, — закончила она. — Мы погибли 8 декабря 1941 года.
Я смотрю на ее спутников. Бабушка крепко спит и храпит. Девочка глядит в стену перед собой. Солдатик сворачивает самокрутку из обрывка газеты и мастерски пускает дымные кольца.
Признаться, я наблюдаю с восхищением. Я никогда не умел пускать кольца дыма — даже когда курил. А это было… И когда же это было? Он пускает кольца играючи, между тем поглаживая спящего младенца и расправляя на нем пеленки.

51. Раскрытие фактов моей биографии

Как я уже сказал, русские, видимо, хорошо меня знают. Благодаря матери семейства мне стремительно открывались подробности моей биографии. Теперь я вспомнил тот день, когда Анита нежно и ласково пролила свет на мое прошлое и его смысл.
Прошлое, о котором я ничего не знал, ничего не помнил.
Она рассказывала, что я потомок ученых и татарских всадников. Утверждала, что моя мать была богиней в человеческом облике, а отец — завоевателем, но не таким, как татары, которые грабили и сжигали все на своем пути. Анита поведала, как при оплодотворении моей матери семя моего отца смешалось с семенем ученого и офицера — довольно распространенное явление в европейских армиях начала двадцатого века.
Анита описывала мое рождение: солнце на миг остановилось… и вся планета застыла на своей оси. Птицы в далеких северных странах неистово заметались, словно почуяв, что близится конец света.
Так я и появился на свет, однако жизнь шла привычным чередом. Природа наделила меня всем необходимым, чтобы я устремился либо к величию и власти, либо к невзгодам и боли.
Анита заявила, что взмах маятника зависел лишь от совпадения — от чистой случайности. Но в любом случае меня ожидало величие: величие страдания, величие силы и энергии, величие в причинении боли другим.
— Смерть, от которой тебе не раз удавалось улизнуть, — сказала она, — будет преследовать тебя всегда, мой возлюбленный Кровь-Сперма. Дабы проверить, суждено ли тебе выжить, ты будешь вновь подвергнут опасностям… Судьба отводила от тебя явные угрозы, но еще проявятся и скрытые. Тебе придется справляться самому, с верой и упорством. В глубине души ты это знаешь — это вытекает из твоих естественных поступков… Тебя еще ждут затяжные сражения, о возлюбленный! И лишь затем ты умрешь своей смертью… Хотя тебе и кажется, будто ты ничего не знаешь, ты бредешь, ведомый великими силами.
Мои грезы прерывает девушка-странница, которая во всю глотку тараторит матери по-русски:
— Что ты все талдычишь про этого дряхлого старого солдата Сталина?.. Такие люди вечно твердят, что служат народу и выполняют приказы! — Она раздраженно встряхивает белокурыми волосами, и сам воздух искрится от злости. — Но я знаю, что́ он и такие, как он, с нами сделали! Они толкают тебя на край могилы и расстреливают!
Девушка тычет в меня пальцем:
— Объясни мне, мать, какой безопасности мы здесь ждем? Под защитой у этого человека, солдата, слуги? Безопасность? Под его попечением?
Девушка в ярости говорит по-русски, но я почему-то понимаю каждое слово.
— Уж его-то я отлично знаю! Это он обнял меня в тот день, когда мы ушли! А потом убил! Это он меня уничтожил!
Я ошарашен. Она закрывает лицо, чтобы не видеть меня.
— Тогда он был очень красивым парнем — да уж. Такой поэтичный, такое внушал доверие. А теперь погляди на эту мерзкую харю.
Она с осуждением вспоминает:
— Сколько часов он мог просидеть со мной на диване, в темноте, обнимая за плечи — просто за плечи! Или держал меня за руку. И всё… Мы безумно любили друг друга, он меня буквально боготворил. А расставаясь навсегда, мы не проронили ни слова. Даже не попрощались. Мы были такими мужественными.
Девушка вся дрожит:
— А потом этот еврей спас свой жалкий труп… и выбрал участь слуги и раба! А меня погнали по морозу в Румбульский лес… Вскоре я уже не чувствовала ног. Меня бросили в лесу — голую на снег. Мы же понимали, что творится. Я слышала плач, крики, автоматные очереди… А он тем временем спал в своей рабской квартире в гетто! Уже начищал сапоги какому-то фрицу. Уже стал тряпкой, рабом, шестеркой!
Девушка кричит так неистово, что начинает харкать кровью. Кровь орошает мне лицо градом пуль, и у меня темнеет в глазах. За всю долгую практику меня еще не избивали так больно. Никогда прежде я не чувствовал таких мощных ударов. Но мне хорошо.
Вскоре удается слегка приоткрыть глаза. Лицо девушки искажено болью. Она рявкает:
— Видишь, мне шестнадцать, я прекрасна и всегда такой буду! Прекрасной героиней, что обрела бессмертие благодаря Румбульской трагедии. А ты?.. Тебе-то уже никогда не будет шестнадцать! Так и останешься мерзким старым рабом, до конца жизни будешь вылизывать сапоги американцам. Так же старательно, как четыре года вылизывал их фрицам!
Она плачет навзрыд, поднимает с пола закутайного ребенка, крепко прижимает к себе.
Она же сказала: некогда я обнимал ее за плечи.
Сухая сморщенная бабуля изо всех сил вслушивается, приставляя ладонь к уху, чтобы не пропустить ни единого слова девушки. Изредка бабуля качает головой — мол, все уловила.
Она с трудом распрямляет узловатое туловище, приподнимается с пола и взволнованно трясет рукой:
— Та оставь ты уже парня в покое! Шо тебе от него надо? Ему ж тогда было всего шестнадцать! Думаешь, он сам не намучился?
Акцент у нее ужасный, режет слух: белорусский сельский диалект, захолустная корявая речь.
Остальные с большим уважением слушают, потому что в России даже необразованных стариков слушают почтительно.
— Запустила коготки в несчастного мышонка и не отпускаешь, — отчитывает она девушку. — Даже кошка нет-нет да и отпустит мышку! Ты что, не видишь — у него тоже кровь идет! Что было, то было.
— Бабушка, конечно, дело говорит, — подхватывает мать семейства. — Только она не понимает, что от любви до ненависти один шаг. Я хочу, чтобы ты задумался, Бобенька: ради кого ты бросил свою любовь?
— Я тогда не знал, — лопочу я, — не знал!
— Ты бросил ее ради Богини Рабства!
Откуда мне было знать, какой предстоит выбор? Инстинкт самосохранения схватил меня за руку и увел не в ту сторону.
Бабушка соглашается:
— Да, мы пошли на смерть, но не как бараны, хотя люди до сих пор так говорят. Мы пошли с достоинством. И теперь нам ставят памятники.
Я ору:
— Я был бы намного счастливее, если б остался с тобой. С самого начала. Но разве меня вел не Господь? Вправду ли мною завладела Богиня Рабства?.. Я знаю только, что я, словно агнец, отправился на другую бойню.

 

Этот великий город-страна погружен в атмосферу больших ожиданий. Сначала ходили слухи, затем они подтвердились: Иосиф Сталин посетит Манхэттен, дабы попытаться сохранить мир.
Визит этого вождя так фантасмагоричен, что не верится. «Стальной человек», никогда не покидавший свою Россию (не считая Потсдамской и Тегеранской конференций во время войны), и впрямь собирается в дорогу.
Хотелось бы сказать пару слов о Сталине. Об этом великом человеке уже многое сказано гораздо более выдающимися умами; люди большого таланта и большой честности (редчайшее сочетание), раньше всей душой ненавидевшие и его, и все, что с ним связано, теперь развернулись на сто восемьдесят градусов в восторге и восхищении.
Некоторые поэты, которых преследовал его режим, ловят каждое слово, слетающее с его уст, и даже слагают оды, еще больше его возвеличивая. Возможно, его грандиозность загипнотизировала их, точь-в-точь как змея гипнотизирует жертву. Неужели все эти поэты преклонялись перед ним только из страха и сочиняли стихи лишь для того, чтобы спасти свою шкуру? Вряд ли возможно из одного страха сложить столь высокохудожественные оды.
Если вы внимательно изучите страницы истории, вам станет ясно, что после Ленина Сталин занял положение ведущего актера и драматурга русского общества. Его главный противник — австрийский капрал — это понимал. Капрал стал основной и единственной мишенью Стального Человека, а тот — единственным, кто сумел положить капрала на лопатки. Хотя бы за эту победу мы все должны вспоминать имя Сталина с большей теплотой.

52. Дом рушится

В сравнении с другими манхэттенскими апартаментами, наше Учреждение огромно. В нем поместилась бы минимум треть узников, обитавших в концлагерном блоке.
Тяжелая стальная входная дверь изнутри белоснежна, а снаружи блестяще-черна. На посетителя это действует: дожидаясь, пока дверь откроется, он бывает поражен собственным отражением. Многие начинающие рабы любви, безуспешно томясь у двери легендарного Дома, доходили до полного отчаяния, видя в ее странной поверхности свои искаженные лицо и фигуру.
Прихожая — странно сплюснутый овал, и там нет никакой мебели, не считая длинного прочного стола для почты и посылок, напоминающего, впрочем, стол в морге, на котором впору раскладывать трупы.
Единственный источник освещения в прихожей — светящийся белый шар, подвешенный в центре потолка на конце прочного шеста. Наводит на мысль, что дизайнер заменил одним гиперболическим мужским яичком два обычных.
Я замечаю солдатика, все это время молча сидевшего у дверей прихожей. Я толком не обращал на него внимания, однако он отнюдь не из тех, кто остается незамеченным. Высокий, статный юноша лет двадцати, с соломенными волосами, которые торчат, как петушиный гребень на рассвете. Глаза у него голубые, прозрачные — им как будто незнакомы никакие эмоции, помимо доброты и смеха.
— Так мы шо же, в яврейском доме? — спрашивает бабуля на идиш. — Должны ж тут быть явреи. Помню, мы ставили свечки за тех, кто эмигрировал в Америку… Иван, — бабуля переходит на белорусский, чтобы парень понял, — сходи глянь: на косяке таки есть мезуза? Я так замучилась, шо сама не встану.
Иван ступает в прихожую и проверяет дверной косяк.
— Да, бабушка, мезузы. Еврейский дом. Теперь ты радовайся! — он отвечает по-белорусски с еврейским акцентом. Явно играл в штетле с еврейскими мальчиками.
Ему, наверно, жарковато в старом красноармейском ватнике и зимних валенках до колен. Они ярко-красные, в крови по самую щиколотку, но жара его уже не беспокоит. У него тоже есть этот почетный знак — кровавое отверстие над переносицей.
С ноткой грусти, удивляющей меня самого, я объясняю бабуле:
— Никакой это не еврейский дом: здесь нет ничего кошерного — ни еды, ни мыслей, ни поступков. Мы все здесь гои.
— Так ты вероотступник, Бобенька?
— Теперь я гой, бабушка. Вот в чем дело.
Иван успокаивает старушку, словно беспокойного младенца:
— Не волнуйся, бабушка, все будет хорошо. Я за тобой присмотрю.
— У этого мальчика есть сердце, — резко говорит бабуля, обращаясь ко мне. — Золотое сердце. Он с моей деревни. Я знавала его бабку с дедом. Господь или Сталин благослови его — Иван сражался за нас, евреев… И погиб с нами под Румбулой. А где был ты?
Ее слова неумолимо притягивают меня, словно мед муху. Которая не знает, что прилипнет. Не сможет освободиться.
Я стараюсь обращаться к девушке:
— Дорогая юная леди! Не люблю хвастаться, но должен вам сказать. Я только что спас еврейку, которую хотели продать в рабство как предмет искусства. Я нарушил все правила Дома и предал свою Госпожу. Я рискнул всем на свете — вплоть до изгнания из этого Учреждения, — закончил я отчасти чопорно.
Девушка по-прежнему держит на коленях младенца, поправляет его одежду. Она вроде бы слушает, но лишь плюет в мою сторону. Затем поворачивается к Ивану и буднично сообщает:
— Я Как-то рассказала этому старому рабскому слабаку историю. Он, видать, постарался ее забыть… Через неделю после начала Великой Отечественной войны, когда немцы оккупировали Ригу, вероломная латвийская полиция пришла в наш красивый, роскошный, каменный загородный дом. Мой отец был не беден… В общем, Иван, они разграбили все, что смогли, и арестовали нас. Мою сестру Есю, маму и меня бросили в тюрьму. Отца разлучили с нами, и мы никогда его больше не видели… Еся была высокой светловолосой русской красавицей. Этот раб помнит ее. Я замечала, как он смущенно сглатывал слюну, когда с нею сталкивался… Однажды в женскую тюрьму пришел немецкий морской офицер. Он искал себе прислугу — убирать, шить, работать по дому. Он был галантным. Может, ты не знаешь, но ихним флотским не нравилось, как обходятся с евреями. Они жили на вольных морских просторах, у них был свой моральный кодекс. Особенно им не нравилось, как обращаются с еврейками… Так вот, этот офицер военно-морского флота, весь из себя джентльмен, положил глаз на мою сестру Есю и вежливо спросил: «За что вы сюда попали?» Как будто сам не знал. А Еся ответила: «За то, что убила немецкого офицера. И убью еще, если когда-нибудь отсюда выберусь!»
— Господи, ну дает! — воскликнул Иван. — Бедовая девчонка! Я сам был военнопленным. За такой ответ тебе конец.
Этот парень многое повидал на своему веку, наслушался историй от ветеранов и военнопленных и участвовал в расстрелах вместе с тысячами своих армейских товарищей. Однако погиб вместе с тысячами евреев под Румбулой.
— Морской офицер был галантным кавалером, — продолжала девушка, — этот ответ его пленил, и потому он освободил Есю, маму и меня… Но где теперь Еся — та, что сложила голову под Румбулой? Наверное, ее куда-то откомандировали, как и нас. Возможно, она не в Израиле, а за Голанскими высотами — бок о бок с другими еврейскими братьями и сестрами, за минными полями… Вот такую историю я рассказала этому старому рабу, но она ничему его не научила.
Внезапно раздается громкий стук, словно по входной двери бьют кувалдой. От пары таких ударов трясется все Учреждение.
Это еще кто? Латышские фашисты? Мне страшно, но я все равно открываю тяжелую металлическую дверь и вижу другого Ивана — большого Ивана-Молотобойца.
— Весь Дом трясись как сумасшедший! — орет он. — Что вы сумасшедший люди здесь делай? Мы не моги проводить снос внизу. Здание обрушивай!
— Можно и по-русски, Иван, — перебиваю я. — Мы все здесь поймем.
Но он продолжает на своем корявом английском:
— Понимай, здание должен разрушай снизу наверх, а не сверху наниз!.. Не снутри, а изнаружи! Вы, люди, очень сильно раскачивай его сверху. Он складывайся сам! Зачем я тогда сноси снутри?
Большой Иван ступает в Антре и смотрит на странников. В удивлении раскрывает и тут же захлопывает рот.
— Кто этих людей? — наконец произносит он. — Красноармеец? Вылитый я молодой. А, русские люди! Какая радость. — Он крепко зажимает пальцами нос, но потом отпускает и замечает, принюхавшись: — Вкусный вонь! Как мой деревня.
Затем он показывает на дверь, в которую только что стучал:
— Эй, выходи! Я хочу вас смотри. Русский танки там внизу — на Шестьдесят пятая улица и Парк. Целая колонна, но не выходи из них! Они просто стой оборонным кольцом… кто-то говори, еще одна такой же колонна у парома Статен-Айленд.

53. Визит Сталина в Нью-Йорк

Настал день, когда Иосиф Сталин ступил на землю Нью-Йорка. Словно по волшебству, повсюду появились фотографии Великого Гостя — расклеены на светофорах, по стенам, выставлены в окнах квартир. Наклейки на бамперах автомобилей. Граффитисты написали слово СТАЛИН гигантскими каракулями на станциях подземки.
Детвора приклеивает над губами такие же, как у него, бумажные усы. Модники-контркультурщики — в гимнастерках времен Гражданской войны с его портретом на пуговицах. Его изображение — у всех на футболках, над словом МИР.
Этот сын сапожника и бывший семинарист, этот карлик, похожий на клирика, своим скрипучим пером всколыхнул самые далекие уголки земного шара — этот рябой плюгавый «папочка» с вислыми усами, намокавшими, когда он сербал суп. С его именем на устах миллионы советских солдат бросались в бой, откуда мало кто возвращался живым. Бросались с криками «За Сталина! За Родину!» (Обратите внимание: сначала Сталин, а уж потом Родина.)
А когда людей выстраивали вдоль ям, сколько мыслей в оставшиеся минуты жизни вращалось вокруг его имени и образа? Дети, мужчины и женщины — сколькие из них выкрикивали его имя в момент последнего самоутверждения? А перед сколькими концлагерными доходягами имя его, всплывая в угасающих отупевших мозгах, мерцало свечным пламенем? И тогда они забывали о неотвратимом.
Этот человек сказал: «Ни шагу назад!» Этот человек сказал: «Нет военнопленных — есть предатели Родины!» Этот человек не захотел обменивать родного сына на пленного немецкого офицера и предпочел, чтобы сына казнили.
Задумайтесь над образом, что стоит за этим именем. Это имя — лозунг, символ веры, а образ вбирает в себя весь двадцатый век. Как же он превратился в крошечную фигурку, фарфоровую статуэтку, безделушку? Здесь он такой невзрачный — крохотная букашка на фоне нью-йоркского административного здания.
Но он наш Миротворец — единственный, кто способен уравновесить чаши весов и предотвратить окончательную гибель.
По радио его имя звучит с рок-н-ролльным усилением. Полицейские и блюстители порядка вешают его фотографии себе на грудь. Даже почетные израэлиты сняли с себя опознавательные бирки и заменили их его портретами. Прекратились и единичные облавы на оставшихся бруклинских евреев.
У нас в Заведении Ганс и Фриц открыто щеголяют пуговицами с серпом и молотом на мотоциклетных куртках. Свои койки они украсили красными флагами. Но Альдо ведет себя как обычно — с приезда вождя он даже погрустнел. Похоже, клевые обитатели Виллидж настроены к Сталину враждебно и не доверяют дарам, которые он приносит.
Тана Луиза больше не потрясает плеткой. Теперь она носит исключительно облегающие красные бархатные брюки. Угощает нас, рабов, сигаретами — да-да, не привычными конфетками, а настоящим мужским куревом. И обращается к нам «товарищи». Разумеется, под всей этой господской мишурой Тана Луиза всегда оставалась «красной». Но едва вспыхнуло освободительное движение, ее замучила латиноамериканская совесть, и открылся ее истинный цвет.
Бет Симпсон утихомирилась, стала взрослее. Она хочет сохранить мир. Я подозреваю, она готовится втихаря покинуть Учреждение. Опасное кровавое безумие, недавно охватившее нас, не говоря уж о гостях из Румбулы, не по вкусу провинциальной американской розе. Для нее эти события мирового масштаба идут вразрез благими намерениями фундаменталистской Америки, к которой она вообще-то и принадлежит, если содрать уже пошедшую трещинами авангардную скорлупу.
Людей из Румбулы мы видим только на перекличке. А как же Объект Джуди? Она больше не прячется под грязным бельем в прачечной. Наверное, вырвалась на свободу (хотя бы временно).
Мисс Ханна Поланитцер ведет себя смирно и успешно выполняет обязанности раппортфюрера — лагерного писаря и секретаря. В основном она торчит у себя в шкафу.
Анита как будто ничего не замечает. Может, просто не разговаривает. Она ни на йоту не отступает от своей новой авральной дисциплины. Beроятно, считает, что «освободительная эйфория» скоро пройдет. Наступит откат. Миротворческая миссия потерпит фиаско…
Великий Гость проедет по Сентрал-Парк-Уэст к атомной электростанции, уже занятой советскими танками. Хотя их совсем немного и смотрятся они весьма сиротливо, танкисты наверняка будут признательны за личный визит и ободрение Отца народов.
Все только и думают о том, где же Сталин остановится. Об этом горячо спорят по телевизору. В Гарлеме или в Нижнем Ист-Сайде? Или в Бруклине, дабы почтить память всех отбывших странников, отождествиться с ними? Или же в Верхнем Ист-Сайде — некогда уничижительно прозванном «Верхним Нижним Ист-Сайдом», поскольку в эту, прежде изолированную, фешенебельную часть города перебралось множество евреев? Правда, теперь она снова Judenrein, если не считать горстки робких почетных израэлитов.
Все эти домыслы безосновательны. Стальной Человек остановится вблизи Уолл-стрит, в финансовом районе, на самом верхнем этаже башен-близнецов.
Ради торжественного проезда Сталина по Сентрал-Парк-Уэст нас, слуг, освободили на утро от работы. Погода просто великолепна. Само солнце согревает своими лучами Надежду Человечества! Но странники из Румбулы и мисс Поланитцер отгула не заслужили. Мне их жаль — особенно покойников: они так и не смогут стать очевидцами этого исторического события.
Анита спускается на лифте вместе с нами — весьма непривычное братание. Ее наряд отличается не блеском или ценой, а невероятной выдержанностью и изящным вкусом: темно-серый двубортный пиджак, простая белая блузка и удобные туфли без каблуков на каучуковой подошве. Старомодная широкополая шляпа придает ей сходство с чопорной советской училкой.
В петлицу она вставила маленькую звезду Давида мисс Поланитцер. Какая мощная, бесстрашная провокация! Какая рискованная авантюра! Ведь после отъезда Сталина вполне могут возобновиться Перемещения.
На углу 65-й улицы и Сентрал-Парк к нам подходит Бет Симпсон. Как и Анита, она одета скромно; а вот Тана Луиза вся в красном. На завязанных узлом иссиня-черных волосах — нахлобученная набекрень походная кепка а-ля Фидель Кастро.
Ну а наш «ускользающий» капо Альдо надел длинную белую ночную рубашку. Его светлые волосы очень красиво уложены и завиты. У себя на груди он вывел: «МИР ПОЖАЛУЙСТА ТОЛЬКО МИР СТАЛИН».
Мы покупаем у цветочниц красные розы. Сентрал-Парк-Уэст расчистили от автомобилей, автобусов и велосипедов: нет даже конных парковых экипажей.
Наконец мы слышим рев мотоциклетных двигателей. Всего два мотоцикла выруливают из-за угла Коламбус-Сёркл. За ними следует черный лимузин.
Приближается мотоциклетный эскорт, и я замечаю, что охрана одета в робы узников немецких концлагерей. Эти полосатые пижамы отличаются от наших красными треугольниками, нашитыми на штаны: метка «политических». Советские шлемы похожи на горшки, и мотоциклисты в них выглядят нелепо, но эти люди — особые караульные из элитного кремлевского подразделения, и через плечо у них переброшены автоматы.
Лимузин проезжает мимо нас. Еще двое караульных следуют за ним на тарахтящих мотоциклах, а русские танки заводят моторы.
Вот и все. Сталин приехал и уехал.

54. Немецкая овчарка

Как раз там, где мы стояли, наблюдая за процессией, удобно растянулась на тротуаре большая черная немецкая овчарка. В цепной ошейник вплетены красные розы; сука привязана к столбику паркометра.
Собака снова и снова притягивает мой взгляд. Блестящий черный мех на спине и твердое розовое брюхо с торчащими из-под редкого белого меха сосцами, которым нет числа. Она мирно улеглась головой на бетон. Но всегда начеку — отличительная черта ее породы — и следит за всем, готовая наброситься при малейшей угрозе. При этом в больших, добрых карих глазах — не свирепость, а любовь и доброта.
Я смотрю на эту псину, и по спине пробегает холодок. Так и хочется подойти и погладить. Но с этими животными, кроткими и в то же время свирепыми, надо поосторожнее: их поведение непредсказуемо.
Сначала я медленно наклоняюсь. Овчарка лениво мне подмигивает, и я понимаю, что можно спокойно ее погладить.
Псина поднимает голову и нюхает мою ладонь, подползает к моим ногам и знакомится ближе, обнюхивая мою обувь. Встает и возбужденно виляет хвостом, затем подпрыгивает, головой шмякаясь мне в лицо, тявкает от восторга и облизывает мне всю физиономию.
Как ни странно, я слышу размышления овчарки:
Я очень рада, что снова встретилась с Бобби, мы так давно не виделись. Этот богочеловек умеет гладить мне брюшко — другого такого на свете нет. Уж точно никакого сравнения с моими прежними хозяевами. Как-то раз я напала на него, подпрыгнула и слегка укусила за губу. Он тогда был совсем жалок. Но посмотрите, какой он теперь статный и откормленный!
После того единственного случая — я, между прочим, обучена нападать, это моя работа, зря меня, что ли, баландой кормили — я старалась никогда больше не нападать на Бобби. И он знал. Он нашу породу понимает.
Видите, он по-прежнему любит меня, невзирая на ту старую историю. Вот бы мне такого Хозяина! Но теперь это невозможно — инстинкт подталкивает меня к чему-то другому.
Овчарка подпрыгивает и лижет мне ладонь, а я опять слышу ее голос:
Но он мне поможет, отблагодарит меня за все мои услуги. А они велики. В самом деле, я же вернула его к жизни, вскормив теми самыми сосцами, которые он сейчас чешет.
Они ему прекрасно знакомы. Он бы погиб без молока, которое я вливала ему в рот (от слабости он, бедняжка, не мог ни сосать, ни глотать!). Драгоценное молоко ручейками стекало по его изможденному лицу и впитывалось в снег… Я чувствовала себя доброй и жадной: запасы молока иссякали, мороз стоял невыносимый, даже для собаки. Снег и ничего, кроме снега. Да я и сама по многу дней не видала миски с баландой.
Он должен это помнить и на сей раз обязан помочь МНЕ!
Овчарка заходится свирепым лаем и натягивает цепь. Тогда я, естественно, развязываю узел на паркометре, и собака срывается с места.
Никаких, значит, прощаний, никаких слез. Она пускается бегом, гремя и скрежеща цепью по бетонному тротуару. Через пустой проспект мчится прямиком к русским танкам.
Танкисты стоят в открытых башнях своих машин и осматривают окрестности в бинокль. Собака останавливается перед ближайшим танком и лает на солдата. Она распластывается передом по земле и вытягивает лапы. Такой лай и такая поза означают, что она чего-то хочет, надо обратить на нее внимание. Затем овчарка пытается запрыгнуть на стального коня, но безуспешно.
Танкист смеется: до него дошло. Он тянется за собакой, чуть не вываливаясь из башни. Хватает овчарку за плечи и поднимает, гордо держит тяжелую ношу в сильных руках. Наблюдатели аплодируют этому акробатическому трюку. Собака пыхтит, смеется и лижет солдату лицо. Затем оба исчезают в люке.
Затем происходит нечто — до того внезапно, что почти и незаметно. Наш Иван-Молотобоец, этот огромный детина в синем комбинезоне, перебегает проспект примерно по следам собаки.
Он гонится за ней? Пытается поймать? Или тоже хочет укрыться в недрах стального коня?
Иван подбегает к первому танку и что-то кричит — некий пароль, которого я не понимаю. Видимо, солдат в башне тоже. Затем Иван пытается влезть на огромный бок танка, но башня с лязгом захлопывается.
Прямо в русского целится дуло пулемета, поворачиваясь то вправо, то влево, но оставаясь на уровне сердца. Со стороны кажется, будто Иван препирается со стальной башней, размахивая руками и что-то восклицая, а дуло покачивается из стороны в сторону, словно говоря: «НЕТ!»
Молотобоец смиряется с этим вердиктом. Он слезает с танка, ковыляет обратно к нам и плюхается наземь на углу. Я подбегаю к нему и опускаюсь на колени:
— Джон, Иван! — успокаиваю я. — Тот, кто захлопнул крышку, всего-навсего солдатик. Он сам не ведает, что творит. Правила, понимаешь? Ты еще сможешь обрести свою стальную свободу!
Иван вздыхает и дрожит, словно оправляясь от приступа смертельной болезни. По его щекам текут слезы, и он говорит как бы про себя:
— Не-не, я знаю, они не хочут меня! Они возьми собаку скучая по дому, но они не возьми меня! — Он сгибается пополам и обхватывает руками голову. — А ну их au diable, месье Боб! — Иван поднимает заплаканное лицо и смотрит на меня в упор: — Я езжай только туда, где меня хочут!
Помолчав, он лукаво добавляет:
— Может, в Израиль? Мой дед был еврей. Но мы же все евреи, дети Иисуса, или нет? Это странно… — Он сдерживает поток слез, но вздыхает: — Нет места! Ну так оставаюсь, где меня хочут — в Америке!
По проспекту к нам долетает далекий приглушенный стук: цок-цок-цок. Все взоры обращаются к Коламбус-Сёркл, но ничего не видно. Потом из переулка выезжает повозка. Не элегантная карета для туристов, а та, что перевозит грузы, и в нее запряжена старая и тощая серая кляча.
На этой антикварной рухляди восседает чернобородый извозчик, закутанный в кучу пальто, будто на дворе лютая зима. Вероятно, он весь взопрел. Рядом сидит осанистый господин в обычной одежде, если не считать роскошной широкополой норковой шапки.
Сначала слышится шепот, а затем толпу одолевает веселый смех. Господи, да это же Бухенвальд — раввин с развевающимися на ветру рыжими бакенбардами! Его не переместили, не депортировали — слава богу, он все еще с нами! Я радостно выбегаю на середину улицы его приветствовать.
Извозчик натягивает удила, и повозка едет вдоль тротуара, где сидит и плачет Иван-Молотобоец. Оба седока спускаются и помогают несчастному, убитому горем парню взобраться на повозку. Все они явно друг с другом знакомы. Затем колченогая старая кляча продолжает путь.

55. Вонь

Анита выходит из Большого Белого зала, где глаза бесчисленных окон отражают едва взошедшее солнце. Небоскребы купаются в кровавой утренней заре… а моя Госпожа идет босиком.
Ее мужской костюм классического покроя помят, пиджак перекособочило, и она придерживает юбку, стараясь прикрыть наготу. Следом за ней идет мисс Поланитцер в соблазнительной голубенькой ночнушке и «лодочках» с серебряной строчкой. У нее на груди скрещиваются несколько золотых цепочек с желтыми звездами Давида на концах.
Они шагают в Антре: я стою на посту, а рядом по-прежнему живописной группой размещается семья из Румбулы. Если бы в Заведении не слышался непрерывный протестующий вой сирен, а с улицы не доносилась прерывистая стрельба, возможно, облик мисс Поланитцер возбудил бы меня, хоть она и еврейка.
Обеим в нос ударяет вонь. Мисс Поланитцер бросает один-единственный взгляд на источник запаха, и на ее лице отражается ужас. Она пятится, разворачивается и убегает, путаясь в золотых цепочках, ретируется в кабинет Аниты и спасается в своем шкафу.
Но Госпожа Анита — крепкий орешек. Она ступает в Антре, зажав нос, но широко открыв глаза. Так широко, что кажется, будто она напугана. Тем не менее, ведет она себя по-прежнему властно.
— Ну и вонища! Как можно настолько опуститься и так вонять? Бобби, отведи их в ванную для прислуги и продезинфицируй. Вымой и отдрай карболкой! Разбуди остальных слуг, этих дармоедов, пусть тебе помогут!
Похоже, к Аните вернулось суровое офицерское самообладание, хотя ее полные обнаженные груди дрожат в тревоге.
— Но, Госпожа, с вашего любезного позволения… — Я взял себя в руки. Стою в позе: прямой, как струна, ладони на заднице. — Этот запах никуда не денется, сколько ни поливай и ни скреби этих людей. Его не смыть, моя Госпожа. Он останется с ними на веки вечные… Но если вы снисходительно измените свое отношение к этим людям (при всем уважении, моя Госпожа), их запах покажется вам райским эликсиром!
— Что за идиотская, старозаветная, романтическая чушь?! — восклицает в ответ Госпожа Анита. — Долой эту дилетантскую бесхребетность! — Ее красивые груди раскачиваются, как церковные колокола. — Эти пережитки прошлого нужно отправить туда, где им место, — в современном Искусстве, но не в Жизни. Я не допущу скатывания в Средневековье!
Речь ее обрывается: Анита вынуждена прикрыть рот и нос обеими руками. Поэтому юбка падает, и Анита остается в чем мать родила.
Как она прекрасна в своей невинной наготе! Я никогда не видел свою Госпожу такой беззащитной и женственной. Она похожа на греческую статую, высеченную из жемчужно-белого мрамора.
— Помнишь, Бобби, как благотворно пахла мужская скульптура у меня в шкафу? Она до сих пор не завонялась.
С улицы доносится артиллерийская стрельба — среди пулеметных очередей слышатся даже пушечные залпы.
— Эти люди — желанные гости, Бобби. Они сокровища Искусства. Вскоре у них не будет ни малейшего запаха, кроме музейного.
Она тараторит приказания:
— Всех расселить по шкафам. Девушка может остаться с ребенком. Солдат — с бабушкой: она старая и неопрятная. Обязательно проследить за тем, чтобы женщина средних лет жила одна. Ее все время запирать на засов. Разойдись!
После этого Анита поднимает с пола юбку и стремглав выбегает, плотно прикрывая рот и зажимая нос.
Разбудив Фрица и Ганса и передав им распоряжения Аниты, я направляюсь в душ. Надо тщательно смыть с себя все следы запаха странников.
Поразительно, насколько я пропитался этим смрадом. Несколько раз помылся — и все равно замечаю на себе вонь.
Если она не выветрится, что скажет Анита?
Возможно, отправит меня в шкаф к девушке с ребенком.
Смотрю на себя в зеркало. Удивительно: я выгляжу намного веселее обычного. Сегодня можно даже не бриться.
Вот только между бровями появилось коричневато-красное пятно. Размером с полдоллара. Я тычу вмятину пальцем. Кость под кожей рассыпалась в порошок, я давлю сильнее и нащупываю свои мозги — вязкие, но целехонькие.
Не больно ни капельки. Я уверен, рана скоро зарастет.
Из каморок, где разместили семью из Румбулы, негромко доносятся еврейские и русские песни.

50. Еврей выходит из шкафа

Стучусь в кабинет Аниты:
— Ничего не желаете, барышни?
Ко мне бросается мисс Поланитцер:
— Да-да-да, тебя! Я просто млею от твоей бычьей фигуры! Меня прет от твоего коровьего взгляда. С тобой я так расслабляюсь… Знаешь, Анита, у меня в кухне на стенах всегда висели шелкографии с коровами. Когда надоедали, я их меняла. Можно мне портрет этого раба? Пусть он стоит на четвереньках и жует траву.
Когда обо мне так говорят, по спине бегут мурашки. Подобные беседы меня возбуждают. Сначала сердце трепещет от страха. Затем я твердею, как камень, всем телом, хотя, признаться, кое-где оно уже обвисает.
— Послушай, — глумится надо мной мисс Поланитцер, — ты у нас коровка или бычок? Или ты вообще никто? Небось, у тебя и не встает уже? Можно взглянуть?
Но тут ход ее мыслей внезапно меняется:
— Извини, Анита, мне нужно позвонить.
Она хватает сумочку и в ней роется. Похоже, та набита кучей всяких вещей: денежные купюры, губная помада, тени для глаз, леденцы от кашля, письма, связки ключей, запасные золотые кольца и ожерелья, всевозможные зеркала, корешки старых театральных билетов, шариковые ручки и даже колготки. Мисс Поланитцер достает большую декоративную булавку — такую длинную, что не пришпилишь бабочку, и такую кривую, что не проткнешь извивающуюся змею.
Наконец мисс Поланитцер находит записную книжку, отыскивает номер и телефонирует:
— Сегодня не могу. Позвоню позже.
И вешает трубку.
Она поворачивается к Аните:
— Обними меня, мамуля!
Анита нежно ее обнимает. Они такие разные, но прекрасно друг дружку дополняют. Еврейка подносит полную руку моей Госпожи к своим твердым накрашенным губам и удовлетворенно посасывает.
И вновь капризная перемена настроения:
— Отдашь мне теперь Объект Джуди? Я всегда буду с тобой, обещаю. Давай я ее упакую и отправлю на хранение. Тогда я полностью расслаблюсь… Честно. Ну пожалуйста! Порадуй меня.
— Нет, дорогуша, не сейчас. Джуди нужно как следует подготовить и промыть ей мозги перед отъездом из Учреждения.
Я понимаю, что об исчезновении Объекта Джуди моей Госпоже известно.
Лицо мисс Поланитцер искажается от ярости. Она трепыхается, вырываясь из объятий Аниты:
— Нет-нет! Я хочу прямо сейчас!
Госпожа Анита настаивает:
— Ханна, я пообещала, что Объект Джуди твой, и ты его получишь.
Моя Госпожа держит ее силой, зажав тело в тиски. Мисс Поланитцер тихонько всхлипывает:
— Но мы ведь уже совсем оприходовали еврейского раба из шкафа!
Ее детская истерика так естественна, так непринужденна, что мне ее жаль. Я и сам готов расплакаться, хоть она меня и оскорбила.
Они снова обнимаются, а я окидываю взглядом кабинет. На полу валяются части тела концлагерного еврея.
На его руках и ногах следы глубоких укусов. На ногах не хватает пальцев. кое-где вырвана плоть (или это пластмасса?), будто ее откусил какой-то свирепый голодный зверь.
Живот лежит на полу отдельно — самодостаточное хранилище. Оттуда торчат изжеванные внутренние органы. Полые перекрученные кишки схлопнулись, точно из них высосали весь сок.
На ягодицах — они самодостаточным хранилищем лежат прямо на письменном столе Аниты — я различаю глубокие следы от иглы. Каждое отверстие расширено. Будто кто-то аккуратно разрезал ягодицу, а потом снова зашивал.
В этих отверстиях очутилось несколько цветов из вазы с Анитиного стола. В анус вставлена зажженная свеча. Она еще горит.
Анита перехватывает мой взгляд.
— Красиво, да? — говорит она, в основном самой себе. — Эта женщина — подлинный художник. Архитектор. У нее талант.
Она открытым ртом целует мисс Поланитцер в губы. То сосет, то глотает ее слюну, резко и равномерно сокращая мышцы горла. Излишки вытекают из уголков ее рта.
Потом Анита меняется ролями с Поланитцер — теперь ее черед сосать и глотать.
Они манят меня пальцем, и я подхожу. Когда Анита отрывается от губ своей любовницы, я замечаю у той большую кровавую рану на переносице.
Анита жестом велит мне встать на колени и сделать приятно. Когда моя Госпожа к кому-то пышет страстью, я автоматически испытываю то же самое. Но это не я предаюсь любви с еврейкой: я — всего лишь принадлежность Аниты, мисс Поланитцер меня не пугает.
И как прекрасны ее мягкие, алебастровые, откормленные чресла! Даже перекормленные. Ее бедра изнутри приятно колышутся. Чресла пухленькие, как у ребенка. Сильные икры покрыты толстыми слоями плоти, жира и кожи. Как у славянской крестьянки. Да, она еврейка — и все равно нечего ее бояться.
Поланитцер такая вкусная — пальчики оближешь. Но, именем Господа, это еще что такое?
В складках ее вагины торчит что-то твердое, как кинжал. Это стальной член концлагерного еврея. Как она умудрилась откусить этот стальной хвост у самого корня? Ее половые губы крепко его сжимают.
Я нежно целую холодную сталь, предаваясь грезам, и время летит незаметно. Грезы мои резко обрывает гулкий пушечный залп, и тут же Анита ни с того ни с сего изо всех сил пинает меня в голову острым носком ботфорта. Очевидно, она сама желает потрудиться над вагиной Поланитцер, которую я уже размягчил.
Я приземляюсь на пол, хватаясь за раскалывающуюся голову, а Анита рявкает:
— Вон отсюда, жидовская морда, шуруй обратно в свой свинарник!
Я приподнимаюсь, чтобы поскорее свалить, но меня снова опрокидывают на пол, и я падаю на колени перед своей Госпожой и страстно лижу ее сапоги. Я готов сознаться, что предал ее — предупредил Джуди Стоун, что ее собираются продать:
— Я должен сделать признание! Сжальтесь надо мной, облегчите мое бремя! Я согрешил…
Но Анита снова пинает меня прямо в лицо:
— Вон! Больше никаких проволочек, половая тряпка, жидяра каморочный! Вон, или я брошу тебя вниз к русским!
Ни живой ни мертвый, я вываливаюсь из ее кабинета. Больнее всего не пинки, а необратимость оскорблений. Казенные тапочки спадают с ног, и я даже не поднимаю упавшую казенную фуражку.
Я рассказал бы ей о своем прегрешении и с радостью принял наказание. Но она была нетерпелива и тем самым дозволила мне остаться правонарушителем. Мою вину она оставила при мне — вину за то, что сделал хорошее дело: спас еврейку от верной гибели.

 

Через пару дней все уладилось.
Джуди остается на воле. Поланитцер больше ничего не получила от Аниты и даже потеряла деньги, которые заплатила авансом. Оказалось, Госпожа Анита играет в неоаристократизм гораздо коварнее, чем Поланитцер. Хозяйка не только завладела деньгами еврейской галеристки, но и заманила ее поселиться у себя в кабинете.
Каждую ночь мисс Поланитцер вынуждена жить в опустевшем шкафу концлагерного еврея. Узница Поланитцер одета в самую простую и грубую тюремную робу с синими и белыми полосками. Нижнего белья не носит, обута в простые деревянные башмаки.
Волосы коротко острижены и приклеены к черепу. Анита пожалела ее и не стала стричь совсем уж по-тюремному: выбритой борозды по центру черепа у Поланитцер нет. Прилизанная голова уместнее и даже сексапильнее. Непохоже, что такой жребий причиняет Поланитцер страдания. В своей новой роли она сильно притихла. Больше не улыбается, но лицо ее сияет довольством.
Я боялся, что от вибраций оружейной и пушечной стрельбы у нас лопнут стекла в больших окнах с алюминиевыми рамами. Но, осмотрев Большой Белый зал, убеждаюсь, что все окна целы.
Выглянув из окна девятого этажа, вижу угол 65-й улицы. Преграждая дорогу транспорту, который обычно срезает здесь путь через Центральный парк, там кольцом стоят танки — замерли, как громадные тараканы, которые шевелят усиками.
На одном из этих железных коней я четко различаю голый торс изможденного мужчины. Руки и голова отрублены, но разложены вокруг груди в анатомическом порядке, словно дожидаются изобретательного художника, который вернет их к жизни. Вновь соберет из них нашего концлагерного узника.
Из уважения к нему тюремная куртка аккуратно разложена рядом. Голова лежит на казенной кепке, как на подушке. Мне кажется, человеку очень неудобно.

 

Анита размышляет о положении, в котором оказался Нью-Йорк и ее собственное Учреждение. Она чует, как снаружи и внутри медленно, но уверенно происходит распад. В ее Дом просочился враг — румбульские странники. Снаружи, в Центральном парке, ширится советское присутствие.
Госпожа Анита может установить драконовский режим, но тот будет основан не на силе, а на отчаянии. Она может облачиться в мантию диктатора, но все мы понимаем, что в этом сценарии нет будущего. Гуманистические наклонности не позволят Госпоже Аните сыграть эту роль.
Дни царствования Аниты сочтены. Лодка Учреждения раскачалась.
Назад: Часть 2. Гости
Дальше: Часть 3. Отдаленные места{152}