#24. Гранат Прозерпины
Куда бы Клеменс ни шла, что бы ни делала, как бы ни пыталась жить – повсюду ей мерещилась мама, неуклонная, постоянная, как пыль в воздухе. В детстве она искала защиты от ее строгого взора за спиной отца, но в одиннадцать лет Клеменс лишили такой возможности.
Она не слишком переживала. Вернее, не подавала виду, что переживает: родители не ладили с тех пор, как Клеменс научилась ходить и понимать происходящее (и, скорее всего, до времени ее первых воспоминаний они не ладили тоже), но в душе считала себя преданной. Она точно знала, что жизнь с матерью во Франции даст ей перспективы, которых маленькая Клеменс никогда не получила бы в крохотном английском городке отца, а деньги и, главное, влияние дедушки и бабушки, пусть и не такое огромное, как полагала Оливия, предоставят выгоды и откроют новые двери. Тем не менее Клеменс с детства понимала, что рядом с отцом ей гораздо спокойнее, и, будь на то ее воля, она предпочла бы жить на пасмурном побережье Англии и ютиться в крохотном (по меркам матери и деда) доме, а по выходным – торчать в художественной галерее среди написанных и вылепленных героев прошлого.
Но Клеменс отдали Оливии, а Генри, чувствуя себя выжатым донельзя уже к середине затянувшегося бракоразводного процесса, не слишком возражал. Поэтому девочка, с детства привыкшая полагаться на доброту отца и его всесилие, оказалась одна. Преданная и не умеющая высказать в лицо родителям все свое негодование.
Их развод не рвал ее на части, как это бывает с детьми других семей с похожей историей. Клеменс знала, что уедет с матерью. Просто где-то в глубине себя она испытывала надежду и ждала, что Генри в последний момент все-таки решится отстаивать свое право на дочь. Он не решился, и спустя три года Клеменс поняла, почему. Но до того момента, как полностью и безраздельно простить отца, она выстроила непроницаемую крепость и спрятала глубоко в ее недрах ту часть себя, которую не любила больше всего, – слабую девочку с наивными надеждами на помощь извне.
Сейчас, когда она уже взрослая и может отстаивать свои права наравне с матерью, когда никто, казалось бы, не держит ее в собственном доме насильно и рядом нет дедушки, который указывал бы девушке похлеще матери, Клеменс все еще чувствует себя птицей в клетке.
– Мадам Леруа собирает сегодня званый ужин, – слышит Клеменс из своей спальни, пока умывается. – Мы тоже приглашены. Стоит подобрать тебе платье на выход, не думаешь?
Клеменс с трудом разлепляет веки. Голова у нее гудит, ноги стонут после вчерашней вечерней пробежки. Зря она решила выплескивать все эмоции через бег – его придумали извращенцы и мазохисты.
– Ты можешь пойти к ним и без меня, – кричит девушка в коридор, соединяющий ее спальню с ванной. – Тебе же будет лучше, не придется за меня краснеть.
– Если ты не выкинешь чего-нибудь этакого, мне и не придется за тебя краснеть!
Дальнейшие нотации матери Клеменс бесцеремонно прерывает: хлопает дверью, включает душ на всю мощность и делает радио погромче. Каждое утро начинается примерно с одного и того же – кто-то приглашает Оливию на званое торжество, простой ужин, свадьбу, поминки, похороны, она уговаривает дочь пойти с ней; они ругаются, Клеменс сбегает из дома в библиотеку или звонит Луизе и уезжает в пригород. Последние три дня Клеменс борется с желанием найти винодельню где-нибудь под Лионом и поселиться там, чтобы прятаться в винных погребах от вездесущего взора матери, а по утрам рисовать виноградные лозы и пить белое сухое.
Когда, приняв душ и кое-как проснувшись, Клеменс появляется в своей спальне, обернутая в три слоя полотенец, матери здесь уже нет. Рассердившись, она, должно быть, ушла на очередное собрание акционеров, а ей оставила короткую записку. Клеменс находит ее на прикроватной тумбочке и морщится.
«Будь готова к семи вечера. Надень платье! Не короткое!
Это ужин у ЛЕРУА, Клеменс, они почти короли! Не глупи. Целую. Мама».
Она фыркает, комкает записку и бросает ее в урну в углу. Леруа. Как будто Клеменс должна о чем-то говорить эта звучная фамилия. Она пытается вспомнить, когда последний раз мать водила ее к простым друзьям на вечерние посиделки, и не может этого сделать. Наверняка у мадам Леруа какой-нибудь сын вернулся из-за границы, и Оливия, страстно мечтающая выдать дочь за кого-то приличного, уже настроила планов на счет их не состоявшейся еще пары.
Черта с два. Клеменс не явится на ужин к Леруа, будь они трижды королевской крови, да хоть самого Людовика XIV. Пока она приводит себя в порядок и завтракает – бутерброд с ветчиной и помидоры, никаких фруктов с диетическими хлопьями, заботливо оставленных Оливией, – мысли ее, набирая обороты, мечутся от Джей-Эла к Бенджамину Паттерсону и обратно. С Беном они переписывались вечером четверга, а Клеменс уже хочется позвонить ему на острова и расспросить о ходе расследования.
Они все еще ищут Шона, который как в воду канул, и Клеменс волнуется. Несмотря на разногласия с Теодором и очевидное предательство парня, которому она вроде как доверяла лет десять, девушка не может перестать думать о них обоих. Она ничего не знает о Теодоре. Она почти ничего не знает о Шоне. Тем не менее сейчас Клеменс чувствует себя преданной этими двумя, словно они всегда были самыми близкими друзьями.
Чертов бессмертный пьяница.
Клеменс выматывают бесконечные рассуждения на тему «Что, если бы все обернулось иначе», но прекратить эти самокопания она не в силах. Вечерами, когда она засыпает после очередного длинного дня, каждый из которых похож на другой, ей мерещится апельсиновый сок на светлых брюках, красный «Ситроен» с лондонскими номерами, крики, которые сливаются в сплошной гул, и вся какофония перерастает в ее собственный вой в полутемной антикварной лавке. Крови так много, что кружится голова, и не сразу удается сообразить, что это не ее кровь, что все это происходит не сейчас и не на самом деле. Клеменс просыпается в холодном поту, чувствуя себя выжатой как лимон.
Вчера она попробовала бегать перед сном, надеясь, что это поможет вымотать организм до полного изнеможения. Ей ничего не снилось, но теперь она помышляет о самоубийстве, копируя Теодора. Ноги гудят, тело не хочет двигаться, и все мышцы стонут при каждом повороте.
Клеменс могла бы смириться и с непонятными сновидениями (это не кошмары, это воспоминания, которые отчего-то мучают ее, хотя ей больше не страшно), и со случившимся (все они – и Теодор, и Шон, и даже она сама – преследовали свои цели), и с тем, что мать злится на нее каждый божий день. Если бы только ей дали свободу и позволили самой участвовать во всех событиях, что происходят сейчас без нее на британских островах! Она заварила эту кашу, но теперь ее бесцеремонно выставили за борт, загнали в Лион и посадили под домашний арест. Она даже не может дозвониться до Шона, чтобы просто покричать на него в трубку.
Клеменс возвращается к себе в спальню, проверяет телефон. Никаких пропущенных вызовов и СМС. Значит, новостей о Шоне у Бенджамина до сих пор не появилось. Она вспоминает их разговор вечером четверга – про музыкальную группу, в которой ее фальшивый друг (ей все еще трудно свыкнуться с мыслью, что Шон использовал ее, а теперь готов бросить, как ненужную вещь) играет на барабанах. Бен проверяет информацию и находит какой-то музыкальный фестиваль в Труро. Значит, на днях они с Теодором должны наведаться туда и отыскать парня.
Она еще не подозревает, что тридцатилетний Шон, прикрывающийся странной кличкой Палмер, на самом деле человек из прошлого Атласа, а не ее закадычный приятель. Пока эта информация ей не известна, Клеменс злится на Шона и на Теодора в равной степени.
Полдня она проводит за бессмысленной уборкой: мести пыль из одного угла в другой ей с детства не нравится, но теперь, когда большую часть времени дома она проводит за ожиданием телефонных звонков, даже это мытье полов кажется ей сносным занятием. Клеменс нетерпеливо посматривает на часы и, когда те отбивают пять вечера, спешит покинуть дом.
Мать просила надеть платье? Что ж, она наденет платье.
– Женевьева? Привет! – Клеменс на бегу набирает номер подруги, прежде чем с силой захлопнуть дверь дома. Плотная ткань изумрудного подола сразу же липнет к ногам, но возвращаться девушка не желает и спешит прочь с улицы Бонель вниз к набережной.
***
Чтобы не попасться на глаза матери – та названивает ей с вечера и наверняка, кипя от злости, ждет момента, когда сможет высказать в лицо нерадивой дочери все, что думает о ней и ее поведении, Клеменс проводит полночи с друзьями из Клод Бернар Лиона в парке. Ночует у Женевьевы, а на следующее утро, наспех позавтракав и проводив подругу до бизнес-центра, идет пешком в Старый Лион. Джей-Эл, подрабатывающий в музее изобразительных искусств, сегодня помогает своему наставнику в соборе Сен-Жан, и они договорились встретиться там и пообедать вместе.
Очередной звонок застает Клеменс на мосту через Сону, и она отключает звук и, не глядя, убирает смартфон в сумку. Всю ночь они с Женевьевой гуляли в компании ее бывших однокурсников, рассуждали о вечном и жаловались на своих матерей, и сейчас, когда ей наконец-то спокойно, Клеменс не намерена слушать наставления Оливии. Ей не снились странные сны, и мыслями она не возвращалась в сотый раз в антикварную лавку Теодора. Пусть этот день будет легким и радостным.
Джей-Эл орудует молотком внутри закрытого на реставрацию собора, и Клеменс, с трудом протиснувшись между деревянными лесами, идет к другу. Ей пришлось доставать удостоверение из художественной галереи отца, чтобы обмануть охранника и выдать себя за студента-практиканта. Мошенницей она себя не чувствует, но не хочет, чтобы у Джей-Эла были потом проблемы, так что воровато оглядывается по сторонам, прежде чем подойти к нему.
– Привет, – тихо говорит Клеменс, и ее вкрадчивый шепот тут же уносится под высокие своды собора и петляет между колоннами. Джей-Эл, стремительно выдохнув, оборачивается к девушке.
– Клеменс! – удивленно восклицает он, и на них обращают внимание другие сотрудники музея искусств, помогающие реставраторам. От работы плотника, не предназначенной для историков-искусствоведов, все лицо Джей-Эла покрылось испариной, щеки раскраснелись, а темные длинные волосы взмокли. На нем старая рубашка, прилипающая к телу, и рваные джинсы. Клеменс не видела его таким со студенческих времен.
– Ты за этим пошел работать в музей? – усмехается девушка. – Чтобы леса строить?
Джей-Эл вскакивает с пола, усыпанного каменной крошкой, и, стряхнув с рук белую штукатурку, протягивает ей руку.
– Не могу обнять, извини, – улыбается он. – Иначе на твоей спине будут отметины Урук-хай.
Клеменс смеется, пожимает его ладонь и, оглядев с ног до головы второй раз, кивает.
– Пойдем пообедаем. А то ваш охранник скоро поймет, что я наврала ему, и прибежит выгонять отсюда с криками.
Пока Джей-Эл переодевается в чистую одежду и меняет рваные джинсы на обычные светлые брюки, Клеменс ходит по пустому залу собора и рассматривает арочные своды. Свет из высокого узкого окна, преображаясь в витражах, заливает старые астрономические часы в апсиде разноцветными бликами. На его большом циферблате несколько кругов. Маленький, в центре – для обозначения положения Луны и Солнца относительно Земли. С арабскими цифрами для обозначения дня в месяце, с большими римскими – для времени дня, широкий темный – с позолоченными фигурками знаков зодиака, узкий светлый сразу за ним – с названиями месяцев.
Самые старые часы мира. Самые красивые часы в самом главном соборе Лиона.
– Их переделывали бессчетное количество раз, – говорит Джей-Эл за спиной Клеменс, и та поводит плечом.
– Знаю, – тянет она. – Я сама рассказывала тебе о них, забыл?
Он улыбается и, коснувшись ее руки, обращает внимание на маленькую железную звездочку в секторе со Скорпионом.
– Видишь ее? Эту звезду не меняли ни разу. Она была выплавлена в конце шестнадцатого века и сохранилась до наших дней в своем первозданном виде.
Джей-Эл наблюдает за лицом Клеменс, видит, как недоверие сменяется в ее глазах удивлением. Она знает, что краснеет против воли.
– Здорово, – на выдохе произносит Клеменс и, спохватившись, криво улыбается. – Пойдем? Я хочу есть.
Они выходят через неприметную боковую дверь в апсиде и спешат по залитой солнцем набережной к своему излюбленному кафе. Только там, упав перед низким столиком на удобную скамью с подушечками, Клеменс расслабляется. Теперь она не уверена, что простой обед с другом будет ей под силу.
– Рассказывай, – просит Джей-Эл, когда им приносят пасту и суп. – Где ты пропадала? Я не слышал о тебе месяца… Три? Четыре?
– Да, и еще больше меня не видел, – хмыкает Клеменс. Она не собирается вываливать на Джей-Эла все, что случилось с ней за это время. По крайней мере все, касающееся Теодора Атласа, ведь это даже не ее тайна. Кроме того, он просил ее – нет, приказал ей! – молчать.
Как будто Джей-Эл или кто-либо другой поверит Клеменс.
– Я ездила к отцу в Англию. Пасмурно, дождливо, туманно. В общем, обыкновенная Англия.
– Так надолго? – удивляется Джей-Эл. – Ты все это время была в Англии? И как это матушка тебя отпустила…
– Я не спрашивала ее мнения. – Клеменс поджимает губы. Шпилька от Джей-Эла более чем оправдана, но она все равно ждет, что он извинится. Приятель знает, как яростно Клеменс защищает свои позиции относительно Оливии, и ему известны все ее комплексы на этот счет. Но за свои слова извиняться он не спешит.
– Ты не звонила и не писала, – говорит Джей-Эл. Клеменс слышит укор в его голосе и вспыхивает.
– Как будто ты этого ждал, – язвит она. – Я была занята, помогала отцу в галерее, бегала от матери с ее звонками…
Друг смотрит на нее поверх чашки с кофе, на его смуглом лице играет ехидная улыбка, которую Клеменс терпеть не может. И ее прорывает.
– Ты прав, она была сильно против, ругалась, грозила запереть меня дома. Я выторговала у нее пару месяцев у отца, а сама сбежала на четыре. И теперь обязана ходить с ней на все ее званые ужины и знакомиться со всеми молодыми людьми, которых она находит. Ты не представляешь, какие они все насквозь лицемерные и фальшивые, им не интересна я, им не интересны мои увлечения, и, если я не знакома с принцем Уэльским, им вообще на меня наплевать! Единственный раз сын какой-то семьи маминых акционеров слушал меня с вниманием, которое я приняла за интерес. Оказалось, он просто ждал случая, чтобы напиться и увести меня в темный угол.
– Он… – Джей-Эл запинается, сжимает зубы, и Клеменс видит, как надуваются желваки под его скулами. «Так тебе и надо», – мстительно думает девушка, но тут же себя одергивает.
– Нет, что ты. Я прыснула ему баллончиком в глаз и сбежала. По-моему, больше дел с его семьей мы не имеем.
– Хоть где-то мать тебя защищает, – слышит Клеменс. Джей-Эл, пожав плечами, пытается напустить на себя невинный вид.
Некоторое время они молчат. Клеменс с преувеличенным вниманием рассматривает суп в своей тарелке и заказывает себе второй бокал вина, чтобы отделаться от назойливого ощущения, что молчание между ней и Джей-Элом больше не кажется доверительным. Теперь она чувствует напряжение, будто каждый из них хочет начать какую-то щекотливую тему.
Она не рассказывала ему о Теодоре и своих поисках бессмертного человека с полотен прерафаэлитов, даже когда они были вместе. Она не рассказывала ему о своих безумных идеях, даже когда думала, что готова выйти за него замуж.
Теперь Клеменс хочется открыться перед ним, несмотря на шаткое положение их дружбы, набравшее силу только спустя год после их расставания, словно доверие, которое она ему окажет в этом вопросе, укрепит их отношения. Она уже почти готова раскрыть Джей-Элу всю правду – и пусть потом думает о ней что хочет! Он достаточно ее знает, чтобы принимать всерьез ее фантазии, которые перестали быть таковыми, едва Клеменс познакомилась с Теодором.
Но Джей-Эл опережает ее на долю секунды.
– Клемс, я женюсь, – говорит он, не глядя ей в глаза.
В этот миг она готова провалиться сквозь землю, лишь бы Джей-Эл не услышал, как оглушительно стучит сердце в ее груди.
– Женишься? – по-глупому переспрашивает Клеменс. Джей-Эл не поднимает глаз от чашки кофе в руках. Кивает. Слова крошатся в ее горле и норовят ссыпаться в желудок, царапая внутренние органы. – Женевьева ничего мне не говорила.
– Я знаю, она… – Джей-Эл трет шею под длинными, до плеч, вьющимися волосами, нервничает. – Я хотел поговорить с тобой сам.
– Мы только вчера с ней виделись. Я у нее ночевала! – Клеменс ничего не может поделать – обида клокочет у нее в горле, слюна как будто становится ядовитой, ей хочется вскричать, выплеснуть наружу накопившееся раздражение и злость. Неожиданно она думает о матери.
– Клемс… – вздыхает Джей-Эл. – Ты же понимаешь.
Конечно. Она все понимает.
Чтобы быть абсолютно честной перед другом, Клеменс придется набраться сил и терпения.
– Я рада за вас, – говорит она и тут же получает удивленный взгляд. Не радостный. Удивленный. – Ты ведь счастлив? Женевьева – моя подруга, и я знаю ее лет сто. Она чудесная. И ты… Ты знаешь, как я к тебе отношусь.
Возможно, она никогда не сможет избавиться от назойливого шепотка у себя в голове. Все могло бы быть иначе, ты могла бы быть на месте своей подруги. Если бы не это все.
– Хорошо, что это Женевьева, а не какая-то девица, которую ты привез бы из-за моря и заставил всех нас любить ее. Я бы не сумела, ты знаешь.
Он улыбается и смотрит на нее без страха. Клеменс видит, как его тонкие губы растягиваются в улыбку, кривую и немного неправильную, но добрую, черт его возьми. Джей-Эл никогда не умел злиться на кого бы то ни было, и Клеменс пыталась и до сих пор пытается перенимать эту его черту.
– Помнишь, – вдруг говорит она, отпивая глоток вина, – та гадалка на площади сказала, что у наших судеб будут сильные имена? Думаешь, она была права?
Джей-Эл качает головой, длинная челка падает ему на лоб и закрывает теплый карий глаз.
– Она говорила о тебе, Клеменс. И да, – грустно усмехается он, – я все еще думаю, что она была права. В конце концов, Жан-Люк – не такое уж сильное имя, верно?
– Как и Женевьева, – негромко роняет она, отставляя бокал на столик. Джей-Эл ее не слышит и только улыбается.
***
Собственный дом встречает Клеменс абсолютной тишиной, ее можно было бы назвать гробовой, если бы где-то наверху, в спальнях, разделенных одним коридором, громко не топала Оливия. Клеменс хлопает дверью – так, чтобы мать услышала, – и поднимается к себе, устало просчитывая ребром ладони все зазубрины на лестничных деревянных перилах.
Она успевает сменить платье на блузу, спуститься вниз и налить себе стакан сока, когда в кухне появляется Оливия. Исходящая от нее злость способна разбить всю стеклянную кухонную утварь, окна в рамах и лампочки в люстре, но Клеменс, вымотанная собственными переживаниями, остается равнодушной к ее настроениям.
– Где ты была? – звенит голос Оливии за ее спиной. – Я названивала тебе весь вечер и все утро! Где ты была?
Клеменс допивает апельсиновый сок, ставит стакан в мойку и только потом оборачивается.
– Жан-Люк женится, – говорит она. Лицо Оливии не выражает никаких эмоций, кроме злости.
– Ты слышишь меня или витаешь в облаках? – перебивает она. – Я спросила, где ты была всю ночь.
– У Женевьевы. Жан-Люк на ней женится.
– Почему меня должен волновать какой-то Жан-Люк, я спрашиваю о тебе!
– Ясно.
Клеменс поджимает губы и садится за стол, устало опуская тяжелую голову на скрещенные руки. Она могла бы понять, если бы Оливия нарочно делала вид, что имена друзей дочери ее не волнуют – тех из них, что не входили в круг ее интересов, не имели богатых родителей с большим наследством, не владели крупным бизнесом сами, не возглавляли большие корпорации. Она могла бы понять, если бы мать избегала разговоров о Джей-Эле, к разрыву с которым подталкивала Клеменс с самого начала их отношений.
Проблема в том, что Оливия действительно не помнит ни одного из близких друзей своей дочери.
– Ты пьяна?
– Нет, я устала.
Оливия идет к полкам и достает с одной из них новый стакан, громко, со звоном ставит его на стол и наливает туда сок. Томатный, свой любимый.
– Пей, – говорит она тоном, который не подразумевает отказа, таким, к которому прибегает в крайне редких случаях, когда ничего другого уже не помогает. Клеменс думает, что в разговорах с клиентами мать употребляет только приказные интонации, но не подозревает, что вся самоуверенная манера Оливии работает только на ее домашних.
– Не хочу, – вяло отмахивается Клеменс. Лицо Оливии покрывается красными пятнами, но ее дочь этого не видит.
– Пей, тебе полегчает. Нам нужно поговорить.
– Мне не полегчает, – Клеменс повышает голос, поднимая голову, и сталкивается с грозным взором матери. – Жан-Люк женится на Женевьеве, и мне не полегчает от твоего томатного сока, будь он хоть трижды волшебный!
– Да кто этот… – плюется Оливия, и Клеменс взрывается окончательно.
– Забыла? – вскакивает она. – Мой парень, с которым мы в том году расстались из-за тебя, по которому я два месяца рыдала, за которого вообще-то замуж собиралась! Не помнишь такого? Ты пилила меня из-за него три года, под домашний арест сажала, забыла?!
Теперь мать бледнеет и поджимает губы, сводя их в тонкую темно-красную полоску.
– Мальчик-историк? – фыркает она. – Тот, что в музее подрабатывает? Он же тебе не…
– Ох, ради всего святого! – стонет Клеменс. – Мама, помолчи! «Он тебе не пара, у вас нет будущего, вы будете жить на гроши и считать мелочь, и кататься на метро, и автостопом мотаться по стране, а квартира у вас будет под крышей старого дома с такой зарплатой, как у него!» Так, да? Радуйся, этого не случится!
Оливия качает головой, пока Клеменс, утирая бегущие по щекам слезы обиды, прячет лицо. Это не грусть и не жалость к себе – это уже яростная обида. От осознания, что все могло быть иначе, Клеменс не спасает ни уверенность в собственных силах (она может наконец избавиться от влияния матери, может!), ни радость за Женевьеву.
– Разве у тебя не новый кумир? – ядовито спрашивает мать, заставляя Клеменс в один миг позабыть о подруге и бывшем женихе. Она отнимает руки от покрасневших глаз и смотрит на Оливию с хмурым недоверием.
– Что?
– Что? Ты думала, я не узнаю, что у отца ты не в галерее ему помогала, а бегала за одним молодым человеком все это время?
Клеменс рассматривает лицо матери и не видит подвоха. Что за игры?..
– Что тебе известно? – спрашивает она.
– Так значит, я права? Ты сбегаешь от всех хороших и приличных мальчиков, чтобы поразвлекаться с английским пьяницей и дебоширом?
– Мама! – Клеменс без разбега переходит на возмущенный крик, и ей вторят, позвякивая, висящие ножками вверх фужеры на полке.
– Что? – хмыкает Оливия. – Мне рассказали о твоем новом увлечении.
Она выпрямляется и начинает загибать пальцы. Театрально, намеренно не замечая, как дрожат плечи Клеменс.
– Пьет, устраивает скандалы на аукционах, не соблюдает приличий. Нелюдимый, скрытный, высокомерный. Если бы у этого индивида были деньги и заметное положение в нашем обществе, даже я не стала бы возражать против его эксцентричных привычек. Но Клеменс, дорогая, у этого типа за душой ни гроша. На какие средства он содержит свою лавку? Никто не знает. Думаю, к его заслугам можно приписать мошенничество, вымогательство. Наркотики?
– Ты всех готова судить по толщине кошелька? – цедит Клеменс. Ее трясет от одной лишь манеры матери оценивать всех и каждого так, как это делать может только Оливия. Манерно растягивая слова, укладывая на чаши воображаемых весов финансовое положение человека, его родословную и социальный статус, чтобы в итоге вынести вердикт: доход средний, своего дела нет, родители работают на ферме – никаких историков-искусствоведов, дорогая Клеменс, выбирай другого кавалера.
Но дело касается не Жан-Люка, о котором теперь девушка забывает.
– Твой отец сказал, ты к нему за помощью бегала, – прищурившись, говорит Оливия. – Все еще пишешь диплом? По кельтской мифологии?
Каждый вопрос, как хлыст, тонко и едко вгрызается прямо в кожу Клеменс. Знакомое ощущение: такое бывало с ней раньше, когда мать, в очередной раз поймав тринадцатилетнюю девочку за занятием, не подобающим подрастающей леди, отчитывала ее вместе с дедом. Чего ты добьешься, Клеменс, если будешь бегать с мальчишками по двору, а не читать литературу, как приличные девочки? Кем ты станешь, если не воспитаешь в себе чувство собственного достоинства? Разве так следует благодарить дедушку за свое образование?
Все эти годы слова, сказанные правильным тоном матери в правильный момент, выбивали почву из-под ног Клеменс, лишали ее сил, убивали любую попытку к сопротивлению в зародыше. Сейчас ей уже не тринадцать лет. Но что-то останавливает ее пыл и теперь.
– Не пишу, – горько отвечает Клеменс. – Но это не твое дело.
Оливия хмыкает и берет стакан с соком, делая маленький пробный глоток.
– Мое, раз тебя, дорогая, не волнует собственное будущее и ты прожигаешь свои возможности в жалком городишке с местным пьяницей.
В голове Клеменс взрывается последняя бомба, собственный мысленный крик в пустоту заглушает все звуки, и она не слышит, что в дверь их дома кто-то отчаянно молотит кулаками. Она вскидывает руку и выбивает у матери стакан с соком: тот взлетает в воздух, переворачивается, орошает их обеих томатным дождем.
– Ты совершенно меня не знаешь! – кричит Клеменс, не обращая внимания, что от ярости лицо Оливии исказилось до безобразия. – Я больше не собираюсь терпеть твою тиранию!
– Прибереги эти лозунги для своих друзей, дорогая! – рявкает женщина. Капли сока стекают по ее уложенным волосам, по плечам светлого пиджака. Она похожа на маньяка-убийцу с этим злым взглядом, и Клеменс, должно быть, выглядит точно так же.
В дверь стучат второй раз.
– Открой, – приказывает Оливия, а сама спешит вон из кухни. Пока сок не впитался в одежду, пока волосы не пропахли помидорами.
Клеменс с криком пинает осколки стакана под ногами и бежит к входной двери, чтобы распахнуть ее, выскочить вон из ненавистного дома-тюрьмы, сбежать прочь из страны.
Но на улице ее встречают совсем неожиданные гости, и побег приходится отложить.
***
Они втроем сидят в гостиной. Теодор и Шон на одном диване, Клеменс – в кресле напротив. Девушка сверлит их по-настоящему злым взглядом, и оба не совсем понимают, чем его заслужили.
– Ты меня использовал, – наконец припечатывает девушка Шона. Тот порывается что-то сказать, уже в третий раз, но Клеменс вскидывает руку. – Заткнись. Ты меня использовал с самого первого дня нашего знакомства. Ты лгун и подлец, а теперь еще и убийца, благо что этот, – она кивает в сторону Теодора, – бессмертный болван все еще жив.
Теодор раскрывает рот в яростной попытке вставить слово.
– Замолчи, – бросает уже ему Клеменс. – Ты же со мной не разговариваешь, я не права?
Она так и не сменила одежду – и сидит перед ними вся в томатном соке, словно только что кого-то убила самым жестоким образом. Ей откровенно наплевать на то, как она выглядит, но эти двое, кажется, ее точки зрения совсем не разделяют.
– Ты не хочешь иметь со мной никаких дел, – говорит девушка Теодору. – Не отпирайся, я это сама знаю, и нет, Бен тебя не сдавал. Так вот, ты не желаешь со мной разговаривать, потому что я тебя обманула. А ты, – она кивает Шону, – обманул и использовал меня.
Они все вздыхают одновременно.
– Но вы двое в моем доме, – заканчивает Клеменс свою мысль. – В Лионе. Во Франции. Веская причина должна была побудить вас приехать, очень веская.
Вопрос повисает в воздухе, и девушка не спешит его озвучивать. Шон буравит взглядом ее бледное лицо с красными от недавних слез и криков глазами, Теодор осматривает «кровавые» потеки на белой блузке. Они оба до смешного напуганы, будто ожидали увидеть ее полумертвой.
– Так вы скажете мне, в чем дело? – фыркает она наконец. – Какого черта вы сюда примчались?
– Не выражайся в моем доме! – рявкает в дверях Оливия. Клеменс, закатив глаза, даже не оборачивается, замирает в кресле и ждет, когда злость на мать в ней стихнет или хотя бы позволит говорить, не повышая голоса. Она поднимает взгляд к Теодору, чтобы представить женщину, и видит, как тот бледнеет прямо у нее на глазах.
– Несса?.. – неверяще выдыхает он и медленно встает с дивана.