14
На грифельной доске: «Нужно перенести сентябрьскую встречу с профессором Фурнье, пожалуйста».
Мадлен быстро ответила:
– И речи быть не может, Поль!
«Но 12 сентября я занят, мама!» – написал Поль. Он улыбался. Мадлен повернулась к Леонс, она не знала, как понимать это сообщение.
– Мама не понимает, дорогой… – сказала она, присев на корточки у инвалидной коляски.
«12-го я не могу – я иду в Оперу!» Поль протянул матери вырезку из газеты:
СОЛАНЖ ГАЛЛИНАТО В ПАРИЖЕ!
С 12 сентября
Дива даст в Опера́ Гарнье
8 вечерних концертов
Из всех сильных эмоций, которыми он удивлял мать и Леонс, то, как Поль при этом расхохотался, было, вероятно, самым впечатляющим.
На следующий день пришло плохое известие – конечно, мест уже нет не только на премьеру, но и на все остальные выступления.
– Как я огорчена, дорогой мой…
Поль не был огорчен: Можно я поговорю с господином Жубером, мама, пожалуйста?
Так что традиционная рабочая встреча закончилась в этот раз просьбой Мадлен:
– Поль хотел бы поговорить с вами, Гюстав… Он хочет вас кое о чем попросить. Боюсь, что это превосходит ваши возможности, но если бы вы ему это объяснили…
– Доб…доб…добрый д…день, гос…гос…
Гюстав спросил себя, не займет ли только одно это приветствие весь день. Губы Поля трепетали, как крылья бабочки, он моргал так часто, что стал похож на эпилептика на грани приступа. Его мать разволновалась и вмешалась:
– Ну-ну, малыш, успокойся! Я сама объясню все Гюставу, не стоит так переживать…
– Н…н…нет!
Он широко раскрыл глаза. «Бедный страдалец», – подумал Жубер.
Мадлен протянула Полю грифельную доску:
– Тогда можешь написать, ангел мой…
Нет, Поль не хотел писать, он хотел говорить. Если можно так выразиться… Мы сможем сделать для читателя то, чего не мог сделать Жубер, а именно – сократить рассказ. Потому что, честно говоря, потребовалось около получаса, чтобы они смогли обменяться четырьмя фразами. Вкратце – мне нужно три места в партере в Опера́ Гарнье на 12 сентября. Мадлен взялась объяснить – Поль хочет туда пойти, но мест нет.
Поль:
– Вы можете что-нибудь сделать, пожалуйста…
Ах это «пожалуйста», какое испытание! Все же понятно с первых звуков, но Поль во что бы то ни стало хотел сказать слово полностью.
– Но я ничего не могу поделать, Поль… – ответил наконец Гюстав. – Вы очень молоды, но… банк и Опера – совершенно разные вещи.
Поль остался недоволен ответом, это было заметно, его заикание усилилось, никто не понимал, как себя вести с этим по-настоящему разъяренным ребенком. Жубера потряс аргумент Поля. Я опять упрощаю – попросите вмешаться господина Рауль-Симона, пожалуйста…
Гюстав еле сдержался – если бы этот мальчишка хотя бы мог обойтись без вежливых слов… К тому же совершенно непонятно, чем может помочь Рауль-Симон, он глух как тетерев и совершенно не похож на человека, покупающего билеты в Оперу. Поль на секунду прикрыл глаза, он страдал оттого, что все надо объяснять: Он же администратор в Опере! Жубера застали врасплох.
– Да, возможно, но это не повод…
– Он вам кое-чем обязан. По делу Западной железной дороги…
– Но… верно! – воскликнула Мадлен, неожиданно вспомнив об этом деле.
Ребенок смотрел Гюставу прямо в глаза.
Значит, он слышал, понял, запомнил разговоры об этом старом деле… А теперь вернулся к нему…
– Вы правы, мой дорогой Поль, – сказал наконец Жубер.
Он говорил медленно, как будто взвешивал каждый звук.
Его поразила невозмутимая решимость этого ребенка.
– Я поговорю с господином Рауль-Симоном…
Мадлен бросилась к Полю, как только Жубер ушел:
– Но, Поль, почему бы тебе все же не писать? Знаешь, ты предлагаешь людям суровое испытание!
Поль улыбнулся и написал: «Я думаю, что именно поэтому Жубер сделает все, чтобы больше со мной не беседовать».
Назавтра специальный посыльный доставил три билета в официальном конверте Оперы.
Спустить коляску на грузовом лифте и поместить Поля в машину ничего не стоило. Трудности начались у подножия лестницы Оперы.
– Пойду посмотрю… – сказала Леонс. – Подождите меня тут.
И пока дамы в вечерних платьях, мужчины в смокингах и бесчисленные репортеры, освещавшие событие, обходили Поля и толкали Мадлен, Леонс быстро поднялась по ступенькам; ее не было довольно долго. Толпа уже спадала, Поль начинал проявлять некоторые признаки нетерпения, и тут наконец вернулась Леонс, с ней шли два молодых человека в голубой форме. Одному Богу известно, где она их нашла, но где бы ни оказалась Леонс, к ней сразу же слетались мужчины. Этим двоим в данной ситуации потребовалось чуть больше времени, чем их предшественникам. Они торопливо приложили ладонь к козырьку и подняли коляску Поля.
– Держитесь крепко, молодой человек, будет трясти!
Они не ошиблись, потому что ступенек было феноменальное количество и постоянно приходилось продираться сквозь толпу, и люди довольно неохотно расступались перед инвалидной коляской – в Оперу ходили смотреть не на это.
У входа в зал трудности сделались почти непреодолимыми. Зрители в партере уже заняли свои места, коляска оказалась слишком широкой и не помещалась в проходе.
Молодые люди посмотрели на Леонс, ожидая распоряжений.
Громкий и резкий звонок известил о начале спектакля, и все занервничали.
– Юному господину придется остаться здесь…
Мадлен обернулась. Слова принадлежали мужчине в форме, высокому и крепкому. Он сказал это холодно, он вообще говорил как распорядитель похоронного бюро. До сцены было далеко, очень далеко, Поль мало что увидел бы. Мать опустилась на одно колено, чтобы объяснить ему ситуацию. Ребенок тихонько заплакал.
И то, что Мадлен приняла бы как данность секундой раньше, стало теперь для нее просто невозможным. Она медленно поднялась:
– Наши места в первом ряду. И именно оттуда мы будем смотреть.
– Простите, я…
– Поэтому вы сейчас пойдете и сделаете все, чтобы мы могли там устроиться. Иначе мы останемся здесь, заблокируем проход, двери не закроются, а представление не начнется. Вам придется вызвать полицию, чтобы насильно вывести инвалида перед толпой журналистов и фотографов, которых мы пригласим посмотреть на ваши подвиги, – это и станет настоящим спектаклем.
Зрители оборачивались, что происходит, ах, инвалидная коляска слишком широка, не помещается в проходе, спектакль задерживается, как неприятно.
– Прошу прощения, но мы не знаем, как решить эту проблему.
– Неужели? – удивилась Мадлен.
Все смотрели на проход, ведущий к авансцене. То тут, то там раздавались крики, все – от музыкантов до зрителей, сидящих на балконах, – смотрели на маленькую группу, можно уже начинать, да или нет?
– Достаточно попросить зрителей, сидящих на боковых местах, подняться на минутку, – добавила она. – Разве это не возможно?
Леонс подошла поближе и ослепительно улыбнулась двум молодым людям в униформах:
– Мне кажется, что здесь у нас есть мужчины, довольно… крепкие и способные пронести наш груз на руках, да?
Даже если бы им сделали укол тестостерона, и тогда бы юноши не подняли бы коляску с таким рвением.
И служащие театра отправились в трудный путь по центральному проходу, рассыпаясь в извинениях, поднимитесь на минуточку, спасибо, и вам спасибо, да, на секундочку, только коляску малыша пронести, спасибо, да, понимаю, вы очень любезны…
Над головами проплывала коляска, Поль сиял, его несли, как какого-нибудь короля-лентяя. Коляску опустили в трех метрах от оркестровой ямы.
Мадлен с Леонс едва успели сесть, как зал погрузился в полумрак и подняли занавес.
Соланж Галлинато восемь лет не была в Париже. Она дулась с тех пор, как ее когда-то дружно раскритиковали в прессе за роль в «Gloria Mundi» молодого Мориса Гранде, в опере, которая начиналась с конца и, возвращаясь в начало в ущерб какой бы то ни было хронологии, повествовала о приключениях римлян и рабов, – следить за действием было довольно сложно. Карикатуристы распоясались, публика же ходила на оперу только для того, чтобы ее освистать. После третьего спектакля Соланж уехала из Парижа и поклялась больше никогда туда не возвращаться.
Карьера развивалась великолепно, и этот провал ее не затронул. Она пела «Фиделио» в Лондоне, «Медею» в Милане, «Орфея и Эвридику» в Мельбурне, международная пресса пестрела невероятными сообщениями о трех миллиардерах, которые заключили пари о том, что женятся на ней, это не помешало ей спустя два года сочетаться законным браком с Морисом Гранде, моложе ее на восемь лет. Общество потрясла эта история экстравагантной любви, пару видели в Швейцарии, Италии, Англии, где Морис, красавец с волнистыми волосами, кошачьей походкой и пронзительным взглядом, разбил не одно женское сердце, тем более что он демонстрировал глубокую страсть к Соланж. Его ни разу не уличили в измене, хотя возможностей было более чем достаточно; эта исключительно романическая связь закончилась через три месяца после свадьбы, когда он разбился на своем «роллс-ройсе» на Лазурном побережье.
Соланж сразу бросила свою карьеру.
Один из миллиардеров с щегольством проигравшего оплатил все неустойки по плотному графику выступлений певицы на пять лет вперед.
Соланж Галлинато ушла в тень 11 июня 1923 года. И только весной 1928-го начали появляться слухи о ее возвращении. Никто не сомневался, что дива снова постарается блеснуть в «Травиате», которая была ее самым крупным успехом. Последовало два опровержения, что вызвало всеобщее изумление. Это будет не опера, а сольный концерт, и он пройдет в Париже! Сольный концерт был непростым выбором, потому что певица должна переходить от одного эмоционального состояния и почти что от одного тембра к другому при каждом новом отрывке, программа могла быть, конечно, очень амбициозной, в ней фигурировали самые сложные арии. Что же касается самого Парижа, несколькими годами ранее певицу из него изгнали. И теперь все ожидали провокации.
Соланж было сорок шесть лет. Ее последние фотографии запечатлели ужасно располневшую женщину (худобой она никогда не отличалась, но невозможно было представить, что она до такого дойдет). Посыпались спортивные метафоры. Оперу сравнивали с теннисом, плаванием, дисциплинами, где необходимо упорно тренироваться и часто соревноваться. В зале, по незыблемому закону, что притягивал толпу к публичной экзекуции, у Соланж Галлинато нашлось лишь несколько рьяных поклонников, которые очень переживали, а остальные хулители были готовы насмехаться над ней – пресса уже неделями подогревала эту публику.
Соланж на сцену не вышла, когда поднялся занавес, она уже стояла там в очень широком длинном платье из голубого тюля, украшенном пугающим количеством лент, в волосах блестела диадема. Зал зааплодировал, но дива не шелохнулась, не улыбнулась, не сделала ни единого движения. И тут наступила странная тишина. Как будто какая-нибудь учительница собирается наказать легкомысленных учеников.
Первым отрывком, который готовилась освистать и охаять половина зала, была прелюдия к «Gloria Mundi», опере, вызывавшей плохие воспоминания и имевшей особенность, которая и стала одной из причин провала, – ей аккомпанировал только рояль. В этот раз и рояля не было, великая Галлинато исполнила ее а капелла. Это было неслыханно. Но еще более удивительным стало то, что с первых звуков трагический голос Соланж, в котором выражалась страсть, сожаление, одиночество, как будто загипнотизировал зал. Человека, который однажды был трепетно влюблен, испытал ревность или оставался совсем один, этот голос совершенно поразил.
Как будто по тайному соглашению публики и певицы, в конце этого отрывка не раздалось ни одного хлопка, партию сочли как будто расплатой за долг, в котором была перед ней публика, и концом обиды, которую держала на парижан певица.
Соланж не пошевелилась, оркестр вышел в сосредоточенной тишине.
Тогда Соланж сжала зубами появившуюся ниоткуда красную розу. Эта толстая женщина запела Хабанеру из оперы «Кармен» чувственно, жизнерадостно и живо, так что все рты пооткрывали. Голос ее, готовый принять любой вызов, оказался удивительно струящимся и легким, она его не щадила, она была проста, счастлива, и когда закончила «Меня не любишь, но люблю я, так берегись любви моей!..», публика полсекунды пребывала в состоянии шока. В оглушительной тишине раздался слабенький и наивный голос Поля Перикура, завопившего «браво!», за ним последовал шквал оваций, все вскочили – не потому, что Галлинато стала талантливее, чем когда-то, но потому, что она пробудила в каждом почти физиологическую необходимость сотворить себе кумира.
Ариии и романсы Шуберта, Пуччини, Верди, Бородина, Чайковского… Концерт стал триумфом, ее вызвали на бис, вызвали еще раз, у всех болели ладони, публика была потрясена, обессилена, наконец Соланж Галлинато вышла и встала перед закрывшимся занавесом, все затихли, она несколько секунд хранила молчание, потом просто прошептала «спасибо», это было чем-то умопомрачительным.
После концерта публика толпилась у выхода. Коляска Поля мешала первым рядам, и люди снова начали ругаться. Большой зал почти опустел, когда наконец распорядители разрешили им уйти. Постепенно гас свет. Коляску подняли, понесли по проходу и поставили в вестибюле. И тогда его окутало облаком из ткани, духов, смеха, итальянских слов, румян, волос, сквознячка. Ее присутствие заполнило пространство, она подошла к коляске Поля, грозя указательным пальцем:
– Я тебя видела, да, тебя, маленький Пиноккио! Видела в партере, ай-ай-ай, видела-видела!
Соланж опустилась на колени, она ни с кем не поздоровалась. Ошеломленный Поль улыбался во весь рот.
– Как тебя зовут?
– П…П…Поль Пеее…Пер…
– А! Тот самый маленький Поль! Ты мне писал! Так, значит, Поль, это ты!
Она прижимала руки к своей огромной груди и, казалось, вот-вот растает.
Мадлен решила, что она не столько толстая, сколько старая.
Они договорились встречаться, переписываться, Соланж предложила места в партере на другие концерты, если твоя мама, конечно, не против… Мадлен просто прикрыла глаза, посмотрим. Ай-ай-ай, Поль, малыш Поль! Плечи Соланж покрывало что-то вроде боа, безвкусное украшение оранжевого цвета с длинным мехом, она обернула его вокруг шеи ребенка, расцеловала его в щеки, мой маленький Паоло, она переигрывала, Леонс старалась не рассмеяться, Мадлен прервала ее лобызания, поздно, нам пора возвращаться, ай-ай-ай, уже пора…
Соланж настояла на том, чтобы Поль взял с собой один из букетов, который ей подарили после выступления.
Подали машину.
В Париже было чудесно тепло, спокойно и волнительно. Мадлен приказала положить цветы в багажник.
По дороге она указала на подобие боа:
– Поль, ты не мог бы убрать это подальше, пожалуйста… Очень неприятные духи…