Книга: Место для нас
Назад: 1
Дальше: 3

2

ДВЕРЬ ВНЕЗАПНО ПОСТУЧАЛИ, и я поднимаю глаза, Вдумая, что это может быть доктор Эдвардс, который пришел перед операцией проверить, все ли в порядке. Но это Худа, моя Худа улыбается мне, нежно и немного грустно. Я не знал, что так сильно хотел ее увидеть, пока она не пришла. Она даже не поморщилась при виде меня в больничном одеянии, с проводами, которые тянутся от моей руки так, что Лейла не может приблизиться ко мне и даже Хадия не может подойти к моей кровати ближе, несмотря на то что она врач. Бывают моменты, когда появление Худы более чем своевременно. Я говорю, что ей вовсе не обязательно было приезжать, что все волнуются больше, чем следовало бы. Сам доктор Эдвардс сказал, что операция будет довольно простой. Только Хадия настаивает на том, что есть некие осложняющие факторы, а с некоторых пор все слушают одну Хадию. Ты никогда не делал ничего «как полагается», но когда Хадия говорит, что я должен оставаться здесь и изменить режим питания, а Лейла соглашается, и даже мой внук говорит: пожалуйста, дедушка, ешь то, что тебе велят, я думаю о тебе и о том, что у тебя хватило бы мужества встать на мою сторону, даже если бы это означало не согласиться с остальными.
– Конечно, я приехала, – говорит она и садится на стул рядом со мной.
Вскоре появляются Лейла и Хадия. Тахира вырывается вперед и карабкается на колени Худы. Все женщины моей жизни. Тарик с Аббасом на тренировке по футболу, объясняет Хадия, а Худа добавляет, что Джаваду пришлось остаться в Аризоне, но он посылает привет. Раньше я ненавидел звуки голосов, однако теперь меня выводит из себя молчание. Хадия берет Худу за плечи, легко обнимает ее и говорит мне:
– Рад сюрпризу?
– Счастлив, – отвечаю я.
Мне не страшно. Все четыре дня я знал, что приближается операция, и был к ней готов. Тахира откидывается на грудь Худы. Та проводит рукой по ее волосам. Я поражен тем, как они доверяют друг другу. Тахира видит Худу всего несколько дней в году и все же каким‐то образом понимает, что это сестра ее матери, и дарит ей любовь, которую утаивает от тех, кого видит гораздо чаще. Худа – прекрасная тетушка. Возможно, необыкновенная: причиной тому безграничное пространство, которое она отводит племянникам в своем сердце, потому что своих детей у нее нет, хотя мы просим за нее каждый раз, когда молимся.
– Ты надолго приехала? – спрашиваю я.
– Только до воскресенья.
– Ученики без тебя обойдутся?
Она кивает. Тахира оживляется, вспомнив их игру, и смотрит на Худу:
– Амиджан, можешь дать мне задание?
Вот так они играют. Худа выполняет все, о чем просит Тахира. То же самое можно сказать о любом из нас. Мы для нее становимся то учителями, то щенятами, то пациентами. Вот Тахира в роли доктора спрашивает, сильно ли болит по шкале от 1 до 10. Я ловлю выражение глаз Лейлы, которая стоит за их спинами, и понимаю, что ей хочется, чтобы таких моментов, когда мы собираемся вместе, было больше. Я не признался ей, как не признался самому себе до конца в моем недавнем, но неотступном желании – чтобы мы все снова собрались вместе. Включая тебя.
Когда тебе было почти четыре, твоя мать забеременела. Несмотря на все твои просьбы о младшем брате, мы с твоей матерью не собирались иметь еще детей. Та ночь, когда ты родился, часто возвращалась ко мне в кошмарах. Если сон был особенно ярок или если мы накануне сильно поссорились, я не мог удержаться, чтобы не пойти к тебе в спальню, сесть на пол и поднести палец к твоему открытому рту, пока моей кожи не касалось твое теплое дыхание. Опасаясь худшего, я, естественно, боялся и за Хадию с Худой и проверял, дышат ли они во сне.
Я нервничал, когда мы узнали, что Лейла беременна. Ей было тяжело, когда она носила тебя. Моя работа требовала поездок в другие города на несколько дней. Я приезжал домой, не зная, насколько ей плохо. Каждый раз она поднимала над моей головой Коран и заставляла пройти под ним. Я смотрел на нее, свежую и пухленькую. Она выглядела совсем по‐другому, чем когда носила девочек, и я задавался вопросом, уж не пренебрегаю ли своими обязанностями, когда ставлю рабочие дела выше заботы о ней. Я боялся, что, хотя она ничего подобного не говорила, в глубине души она против того, что меня нет дома неделями. Но я твердил себе, что работаю для нее, для Хадии и Худы. Я работал для тебя, еще до того, как мы узнали друг друга.
– Это хорошая новость, – сказала Лейла в тот вечер, когда все стало известно, – почему ты как будто расстроен?
Я слушал ее. Нам повезло. Скоро мы уже не представляли, как жили до этого известия. Вы трое были слишком маленькими, поэтому мы вам ничего не сказали и решили некоторое время хранить новость в наших сердцах. Когда мой лоб касался прохладной поверхности молитвенного коврика, я молился по‐новому: о том, чтобы роды прошли без осложнений и чтобы мальчик появился на свет здоровым.
Дома Лейла носила свободный сальвар-камиз, чтобы девочки не заметили и это было нашим секретом, пока мы найдем подходящий момент для того, чтобы им сказать. Только ты стал нежнее к матери. Перестал капризничать за ужином. Взбирался на ее колени и клал голову на грудь.
– Он знает, – прошептала как‐то Лейла, когда ты настоял на том, чтобы спать в нашей постели. Она откинула волосы с твоего лба, как любила делать всегда.
– Откуда ему знать? – возразил я, и хотя поверил ей, было не по себе от того странного чувства, которое я испытывал иногда. Чувства, что ты обладаешь неким сверхъестественным восприятием или интуицией, которых у нас нет.
– Надеюсь, это мальчик, – призналась Лейла, когда мы дожидались приема у врача. Мы не пытались узнать пол первых троих детей, посчитав, что это должно стать сюрпризом. Но нам не терпелось выяснить пол четвертого ребенка.
– Я тоже надеюсь, – откликнулся я.
Я хотел получить второй шанс стать отцом сына. Мысль была ужасной, я знал это, когда позволил ей поселиться в голове и там остаться. Я схватил со стола журнал и стал переворачивать глянцевые страницы.
– Правда, будет замечательно, если у Амара появится братик? – сказала она и, не дождавшись ответа, продолжила:
– Он будет отличным старшим братом. Для него это будет полезно. Хадия и Худа есть друг у друга, а он всегда так одинок, верно? Теперь у него будет с кем играть, когда малыш подрастет.
Я сказал ей, что иду в туалет, но вместо этого долго бродил взад-вперед по стеклянному переходу над парковкой, соединявшему два крыла больницы. Я размышлял, каким образом твоя мать умеет естественным образом всегда и во всем учитывать твои интересы. Она хочет выносить ребенка ради тебя. Даже сейчас она постоянно думала о тебе, сидела в комнате ожидания и хотела мальчика, чтобы подарить тебе брата. Я мерил шагами туннель. Я знал, что хочу мальчика, хочу, чтобы у меня был сын.
И это правда был мальчик! Доктор подтвердил наши ожидания. Твоя мать взяла мою руку и оперлась на меня, когда мы шли к выходу. В тот день, под светло-голубым небом, я позволил себе крепко держать ее кисть и удивляться тому, какой хрупкой и маленькой она кажется в моей ладони. Приближался Ид, и мы решили, что тогда все вам расскажем. Подарим вам наборы для рисования, новую одежду, а потом сделаем волнующее признание.
Сознание того, что у меня будет сын, облегчало бесконечные разочарования в наших с тобой отношениях. Лейла никогда не бранила и не наказывала тебя за озорство и дурное поведение. Так что это на мою долю выпадало тащить тебя за руку в твою комнату и заставлять сидеть в одиночестве. Я говорил себе, что у меня будет другой шанс. Надеялся даже на то, что младший сын облегчит напряжение между нами. Я рисовал его в своем воображении. Он не будет склонен к истерикам. Не станет сердиться на меня, когда я сержусь на него. Он будет смотреть на меня снизу вверх и уважать. Будет стремиться к учебе, будет стоять рядом со мной на молитве еще до того, как начнет что‐то понимать. Он будет чувствовать, когда необходимо выказать уважение. Он будет моим, тогда как ты принадлежишь своей матери.
Среда. Хадия и Худа в школе, твоя мать – дома с тобой. Странная это штука – то, как мы осознаем и принимаем потерю. Не могу понять, как и почему время будто замедляется как раз до того и после того, как подобное случается. Детали врезаются в память, ясные и яркие. Словно зазвонил телефон и я знал, что это Лейла, еще до того, как взял трубку. Она не успела заговорить, но я уже знал, в чем дело. И пока она говорила, что‐то твердое закупорило горло и несколько часов оставалось там.
– Кое-что случилось, – сказала она на урду. – Ты мне нужен.
Она говорила словно в полусне.
– Не бойся, – велел я. – Сейчас приеду.
Я повесил трубку офисного телефона и поблагодарил Бога за то, что нахожусь в своем городе.
– Вставай, – велел я себе. – Хватай ключи, куртку, контейнер с остатками ланча. Предупреди босса. Позвони кому‐нибудь и попроси забрать девочек из школы.
Но вместо этого я откинулся на мягкую спинку офисного кресла и сложил руки на коленях. Была половина второго дня. На столе стоял старый компьютер, который мерно жужжал. В прозрачном квадратном контейнере лежали вырезки из газет. Держатель для скотча. Маленький календарь, в котором я забыл вовремя сменить ушедший месяц на текущий. На серых стенах моей клетушки я приклеил письмо от Хадии, акростих Худы, где начальные буквы каждой строки составляли мое имя, и нарисованную тобой акварель, которую дала мне твоя мать – не ты. Красная лодка на голубой реке. Я был впечатлен тем, что ты знал, как использовать разные оттенки голубого для изображения волн, передачи движения. Кроме того, на стене был снимок вас троих. Ты, совсем маленький, на руках у Худы и Хадия, неловко положившая руку на Худино плечо. «Вот оно, – думал я потом, сосредоточившись на твоем маленьком, полуприкрытом одеялом личике, – только ты. Второго сына не будет».
Я не знал, что сказать и как утешить твою мать. Ждал, что она обратится ко мне или что‐то попросит.
«Попроси хоть воды, – думал я. – Попроси привезти еды из нашего любимого ресторана». Но она ничего не сказала. Я отвез вас троих в дом семьи Али, где вы должны были оставаться, пока я не привезу вас обратно на выходные, когда буду дома и смогу помочь Лейле. Я не мог отнять рук от руля даже на секунду. В мыслях я рисовал жуткие картины. Теперь, когда мы пережили одну потерю, я гадал, когда будет следующая.
– Вам здесь хорошо? – спросил я Хадию, когда приехал навестить вас сразу после работы.
– Они все очень добры к нам, – заверила Хадия. Но тут же опустила глаза и принялась теребить край рукава. – Это потому, что они знают, что случилось?
– Ничего не случилось.
Она посмотрела на меня. Хадия была слишком умна для меня. Я, как говорили мои коллеги, влип по самую маковку. Я коснулся ее лба и велел идти играть.
– Но помни…
Я показал на нее пальцем.
Она оглянулась на сыновей Али, игравших в саду. Все трое совсем дети. Старшему не больше семи.
– Просто знакомые, – хихикнула она.
Тогда она очень смешно произносила это слово, последние слоги сливались друг с другом.
– Молодец! – сказал я и улыбнулся ей.
Сестра Сиима сказала мне, что ты ходил хвостом за Хадией, а если та была занята, то оставался в доме с ней и Амирой. Я вошел в гостиную и нашел тебя. Ты сидел на диване, лицом к окну. Повернулся, увидел меня и снова стал смотреть в окно. Выражение твоих глаз меня испугало. Ты был таким маленьким, но мне показалось, что ты винишь меня в том, что мамы нет рядом.
– Где мама? – спросил ты.
Я сел на диван, ожидая, пока ты повернешься ко мне.
– Ее здесь нет.
– Ты можешь отвезти меня к маме?
Я хотел исполнить все твои желания.
– Завтра, – тихо ответил я.
Ты кивнул. Больше тебе не о чем было меня спрашивать. Я снова почувствовал, что не знаю, как с тобой общаться. Теперь я спрашиваю себя, что было бы, если бы я набрался мужества взять тебя на руки, как хотел тогда, и заверил, что завтра ты увидишь мать, но сегодня я здесь, с тобой. Что ты потерял брата, а я сына. Но у тебя есть я, а меня ты никогда не потеряешь. Но вместо этого я встал с дивана, поблагодарил сестру Сииму за доброту и поехал по темным дорогам домой, где твоя мать еще не включила свет. Я припарковался на дорожке и сидел в машине, пока не остыл двигатель. Пока я не собрался, прежде чем войти в дом и вести себя достаточно храбро ради твоей матери. Вот и все.

 

Я вздрагиваю и просыпаюсь. Из-под занавески, которая загораживает мою кровать, ползет тусклый свет из коридора. Мне дали какое‐то лекарство, из‐за которого путаются мысли. Воспоминания приходят ко мне сразу или не приходят вовсе. Мне не по себе. Неужели мне страшно? В помещении тихо. Телевизоры выключены по всему коридору. В квадратном окне – тьма. Цветы в вазах кажутся голубыми. «Мы любим тебя, деда», – читается в сером тексте. Я не узнаю свою жизнь, она будто бы не моя.
Голова не кружится, так что я встаю с постели. Ноги совсем ледяные, так что я надеваю носки, потом шлепанцы, беру свитер. Какое решение ты принял больше десяти лет назад, когда впервые сбежал! Даже сейчас, на последнем отрезке жизни, я не могу представить, что по доброй воле покину дом. Сестринский пост – в центре коридора. Сестры сидят за письменными столами перед экранами компьютеров, и я слышу их болтовню. Если пойти по стенке к лестнице справа от меня, то можно остаться незамеченным, и скоро дверь со скрипом закрывается за мной. Сегодня вечером голова не болит. Ноги идут. Я не чувствую усталости. Я буду спускаться по лестнице, пока не дойду до первого этажа, а оттуда выйду на парковку.
Если не считать событий последней недели, я бы сказал, что нахожусь в достаточно крепком здравии. Я на десятилетия пережил своих родителей и думал, что просто подвержен головным болям. Считал, что слабость рук и ног – симптом старости. Перила кажутся очень холодными, пока я спускаюсь к подножию лестницы. Останавливаюсь, когда сестра заворачивает за угол и удивленно раскрывает глаза при виде меня.
– Что вы делаете? – спрашивает она. Ее голос отдается эхом. Она смотрит на больничный костюм, выглядывающий из‐под свитера, и серебристый браслет на запястье. – Сейчас пять утра.
– У меня завтра операция, – неизвестно зачем объясняю я. Она не работает на моем этаже. Раньше я никогда ее не видел.
Ясно, что она пытается сообразить, опасен ли я или просто брежу, представляя опасность только для себя.
– Сэр, палату вам покидать нельзя. Можете назвать номер вашей палаты?
– Каждый день своей жизни я гулял на свежем воздухе. Я пробыл здесь неделю и все это время не видел неба. Просто хотел посмотреть на него, прежде чем…
Женщина явно не знает, что делать. Мне не по себе из‐за того, что я напугал ее, из‐за того, что прошу ее нарушить больничные правила.
– Я на четвертом этаже, – добавляю я. – Палата сорок пять. Поворачиваюсь и начинаю подниматься наверх. Она неспешно идет за мной. Она совершенно спокойна. Когда мы добрались до следующего этажа, она шепчет:
– Балкона будет достаточно?
И тут же прикладывает палец к губам, прося не шуметь. Я следую за ней. Ощущаю головокружение, которое списываю на то, что волнуюсь. Она отпирает дверь и говорит, что это комната отдыха, где в такой час никого нет. Диван, журнальный столик, кухонька и раздвижная стеклянная дверь. Я благодарю ее. Спрашиваю, как ее зовут.
– Эйда, – говорит она, открывая дверь.
Я выхожу на холод.
– Нам нельзя оставаться тут долго, – говорит она, нервно оглядываясь.
Она стоит немного позади. Облаков нет, только кое‐где по небу разбросаны небольшие белые перья. Несколько звездочек. Лучшего и желать нельзя с учетом того, что мы так близко от города. Я думаю: Боже, если я в последний раз смотрю на ночное небо, благодарю тебя за то, что подарил мне столько ночей, подобных этой. Я еле сдерживаюсь. И быстро моргаю, не желая, чтобы она чувствовала себя еще более неловко.
– Когда мои дети были очень маленькими и я не знал, как сделать так, чтобы они не плакали, или сделать так, чтобы они были счастливы, я выводил их во двор и показывал это.
– Вот как? – тихо говорит она. – Так мило. Уверена, что они это запомнили.
Я пожимаю плечами. Я очень на это надеюсь.
– Мои дочери очень быстро забывали свои горести и начинали болтать со мной или просили погулять с ними. Но мой сын – он долго смотрел на небо, пока не наставало время возвращаться. Не было необходимости разговаривать.
Клочки облаков плывут по небу, такому далекому. Эйда выжидает подходящего времени, когда можно будет отвести меня назад. Хадия сказала, что гарантий нет. Я не готов. Есть вещи, которые тебе необходимо знать. Я смотрю на белое сияние луны, пока во мне что‐то не успокаивается.
– Вы действительно думаете, что они это запомнили? – спрашиваю я и слышу, что голос так же слаб, как мои руки. Я закладываю их за спину, чтобы не чувствовать этой слабости. Она кладет ладонь на мое предплечье. Я не отстраняюсь. Думаю о том, как добры ко мне посторонние, а я, возможно, не был достаточно добр к чужим людям, чтобы заслуживать такого отношения. Я думаю о Дон. Когда ты спал в больничной прозрачной колыбельке, она так великодушно заверила меня, что с тобой все будет в порядке. Годы спустя я брожу по другому больничному коридору с другой тяжестью на сердце. Мы живем и со временем становимся абсолютно другими людьми, сохраняя неизменной лишь потребность в надежде, в утешении. И каким чудом кажется, что в этом мире мы получаем именно то, в чем нуждаемся. Сегодня еще один посторонний человек сыграл ту же роль, помогая мне скоротать ночь.
– Это стало частью их самих, – говорит Эйда, отнимая руку, – даже если они сами того не сознают. Они будут вспоминать вас всякий раз, когда поднимут глаза к небу.
Мой отец умер неожиданно, поздно ночью в четверг, и был похоронен утром в пятницу. Я носил черное, но глаза мои были сухи. Возможно, потому, что мать так много плакала. Казалось, из нее вытекла вся энергия. Моя любовь к отцу казалась ничтожной по сравнению с любовью к нему матери. Я гадал, думают ли посторонние, что я ничего не чувствую? И конечно, после того, как мне пришла в голову эта мысль, я не мог плакать перед всеми из страха, что буду лицемером, если попытаюсь выразить свою боль лишь для верной интерпретации окружающих.
После похорон прозвучал призыв к молитве. Декламация была прекрасной и утешительной – даже в тот день или, возможно, особенно в тот день. Были слышны только слова имама. Никаких других звуков: даже птицы смолкли, даже хозяева магазинов закрыли двери. Мой отец часто смотрел на животных во время молитвы и говорил: «Смотри, каждое создание знает, какой настал час». Показывал на животных и добавлял: «Ради Него даже птицы, овцы и бродячие кошки затихают; спокойствие окутывает все живое».
Мой отец умер. Я был одинок и не думал, что кто‐то мог меня понять. Когда он был жив, мы не были близки. Я почти не знал его. У нас было мало общего. Но каждую пятницу, в джума, мы проделывали недолгий путь до мечети, и я стоял на молитве рядом с ним. Потом мне поручалось найти нашу обувь. Что еще связывало нас, если не это и не кровь, текущая в наших венах. Когда мы слышали призыв к молитве, мы шли в мечеть вдвоем.
В ту пятницу я пошел туда один. Сунул туфли в угол. Мужчины, которых я не знал, собирались вместе, как стая, искали себе место в длинной линии молящихся. Кто‐то передал мне молитвенный коврик. Мой отец умер. Мне было тринадцать. Оглядываясь назад, я понимаю, что был всего лишь мальчишкой. Последовал второй призыв к молитве. Время подняться. Я встал. Никто вокруг не знал, что сегодня похоронили моего отца. Я поднял руки, готовясь сосредоточиться на молитве. И не мог вспомнить, каким мне казался мир, когда у меня был отец. Я уже забыл. Потом началось чтение стихов на арабском, бормотание двигающихся губ, весь зал наполнился шепотом. Мы одновременно поднимали ладони, одновременно кланялись, одновременно опускали головы к земле. Мы были одним целым, состоящим из сотни людей. Все мы двигались вместе и пытались думать только о Боге. Мои губы шевелились. Я был среди братьев. Я был дома.

 

Лет пять назад Хадия и Тарик получили работу в часе езды отсюда, в Пало-Альто, и перебрались обратно. Им повезло. Но мы с Лейлой чувствовали себя самыми счастливыми. Наши годы одиночества, когда мы дни напролет проводили вдовем на кухне или в нашей комнате, закончились. К этому времени Худа переехала в Аризону после свадьбы с Джавадом, внуком старейшего друга моего отца, который прислал предложение после встречи с ней на свадьбе Хадии.
Мы с Лейлой нетерпеливо ждали, когда Хадия попросит нас помочь с Аббасом. Тогда ему было только три года. Иногда он оставался с нами все выходные. Мы постепенно узнавали его. Когда он родился, мы прилетели в Чикаго, но после этого видели его только несколько дней в году. Он любил шпинат. Но когда мы уверяли его, что каждая ложка, которая летит к его ротику, – это аэроплан, ничего не выходило. Зато если мы называли каждую ложку со шпинатом именем супергероя, он ел с охотой. И никогда не доедал, последний кусочек всегда был лишним. Аббас предпочитал дождь сильному ветру. Я был дедой, а Лейла – бабулей. Лейла сочиняла истории, которые никогда не рассказывала нашим детям, веселые и смешные рассказы о желтых цыплятах, которые были врагами и бесконечно замышляли розыгрыши друг друга. Эти истории заставляли Аббаса все время смеяться. Я тоже смеялся, хотя бы потому, что смех Аббаса оказывал на меня необъяснимое влияние.
Аббас легко засыпал, когда Лейла укладывала его. Он бежал к ней, когда устал или ушибся, и начинал плакать. Но если все было в порядке, а спать он не хотел, то шел только ко мне и постоянно сидел у меня на руках – особенность этого возраста. Я проспал детство своих детей и не мог позволить себе проспать его детство. Я поднимал его на руки всякий раз, когда он меня просил, несмотря на то, что Хадия и Тарик месяцами пытались отучить его от дурной привычки. Я выполнял все его просьбы, зная, что, став старше, он уже не будет просить меня носить его повсюду и перестанет присваивать номера тем, кого любит.
– Мама – номер один! – объявлял он, поднимая палец.
Потом, нажав мне пальцем на нос, продолжал:
– Деда – номер два.
– А как насчет нас? – спрашивали Лейла и Тарик.
– Папа и бабуля – номер три, – отвечал он.
Они притворялись, что обижены, и говорили:
– Папа и бабуля – один и тот же номер? А они не могут тоже быть номером два?
– Нет, – протестовал он. – Деда – номер два.

 

Я сочувствовал и Лейле, и Тарику, но не мог отрицать, что сердце наполнялось любовью, когда я поднимал его на руки и целовал в макушку.
– Правильно, – шептал я ему. Тогда он не умел подмигивать, но морщил нос и показывал два передних зуба, когда знал, что соглашаться со мной нужно тайком. Очевидно, это означало лукавую улыбку. И не важно, что существует номер один. Я еще никогда и ни у кого не был номером два и поклялся сделать все, чтобы сохранить свою позицию.

 

В тот год, когда Аббасу исполнилось пять, в нашем доме фоном все время звучали новости. В тот год я осознал, что меня уже не удивляет все то, что могут сказать люди. Может произойти что‐то совершенно, казалось бы, незначительное – и ты вдруг чувствуешь, что тебя возненавидели. Казалось, будто я всегда это чувствовал, поэтому меня поразило не столько существование ненависти, сколько ее обыденность.
– Выключи его, – сказала Хадия как‐то вечером, когда заехала за Аббасом и Тахирой. – Я хочу защищать их от этого как можно дольше. Пока это возможно.
Тахира дремала на нашем диване. Аббас рисовал, устроившись под журнальным столиком.
– Он все равно ничего не понимает, – заверил я.
Она казалась необычайно взволнованной. Я делал все, чтобы уважать ее как родителя. В тот вечер я выключил телевизор, но голоса ведущих не так легко покинули мое сознание. Хадия была права. Он маленький, но кто знает, как может повлиять на него телевизор. Стоял 2016 год, и я смотрел и смотрел новости, словно это чем‐то могло помочь мне, объяснить, что происходит, но я только нервничал, и на сердце становилось все тяжелее. Я шепнул Лейле, что иду погулять. Солнце только начало садиться. Я поцеловал Хадию в макушку, на случай, если она уедет до моего возвращения, и тайком выбрался из дому, ничего не сказав Аббасу, чтобы он не увязался за мной.
Я не стал гулять во дворе. Вместо этого я прошелся по улицам нашей округи, где мы жили с тех пор, как Хадие исполнилось четыре, а Худе – три. Я все еще помню тот день, когда мы вошли в дом всей семьей. Хадия так испугалась, когда мы сделали вид, что проникли туда без спросу, что сжала руки в кулачки. Мы с Лейлой всегда планировали перебраться в дом поменьше, в район подешевле, поскольку наш был дорогим из‐за хороших школ, в которых мы сейчас не нуждались. Мы не знали, какие ценности будут у наших детей, готовы ли они будут жить вместе с родителями, как был готов я, будь они живы, поэтому мы иногда поговаривали о том, что переедем в бунгало. Там будет легче, когда мы состаримся. Переберемся поближе к мечети, чтобы меньше ходить и ездить. Но после твоего бегства мы никогда больше не говорили об этом. Мы оба знали, даже не произнося это вслух, что теперь никуда не двинемся с места. Когда временами в дверь неожиданно стучали, мое сердце на минуту начинало биться чаще. «Что, если?..» – думал я. Но это оказывался всего лишь друг семьи, явившийся без предупреждения, или волонтер, спрашивавший, зарегистрировались ли мы на избирательном участке.
Гуляя в ту ночь, я помахал рукой соседям, которые проводили время на своих газонах. Они помахали в ответ. Изменилось ли их мнение обо мне? Мне так не казалось. Я угодил в ловушку, спрашивая себя, мир ли вокруг меняется и я сам меняюсь в этом мире, или же, наоборот, ничего не меняется, и меньше всего моя решимость приветствовать соседей и улыбаться им. Я шел и шел, пока небо не стало фиолетовым, и добрался до поля, где за деревянным, обнесенным колючей проволокой забором паслась лошадь. У нее была блестящая темная шкура и белая звездочка между глазами. Иногда по вечерам вы трое просились сопровождать меня на прогулке и пойти именно сюда. Ты и Хадия относились к лошадям спокойно, но у Худы была крошечная фигурка рыжей лошадки, стоявшая на подоконнике. Она разговаривала с лошадьми на поле и называла их «Корова» или «Пиноккио», а я подшучивал над ней за это, и ты громко смеялся. Лейла давала нам пластиковый пакет с нарезанными яблоками, и вы по очереди бросали ломтики на землю, громко визжа, когда лошадь брала губами яблоко и пыль поднималась от ее дыхания.
– Нарезанные? – спросил я как‐то Лейлу, заглянув в пакет. – Неужели лошадям не все равно?
Она улыбнулась улыбкой, которую я сейчас не могу описать, как бы ни пытался, и ответила любящим взглядом, говорившим «о, Рафик, ты никогда не понимал и никогда не поймешь».
– Если яблоко порезано, дети смогут дольше кормить лошадь, – пояснила она, кивая в сторону вас троих, ожидавших меня на краю подъездной дорожки. Худа уже подпрыгивала от нетерпения. Она всегда думала о вас. Всегда думала обо всем.
Этим вечером лошадь потрусила ко мне, как только я подошел к ограде. Я протянул руку и коснулся белой звездочки между ее глазами. Лошадь моргнула, и в ней было что‐то нежное, почти человеческое.
Я думал о том, что на волю вырвались злоба и невежество и это очень опасно. Мои мысли были беспомощны, глупы, они не могли противостоять этой силе. Я всего лишь человек. Звать на помощь – все равно что кричать на ветер, он лишь поглотит мой голос и унесет в никуда. Лошадь стала рыть копытами землю, от которой поднималась пыль.
И я вдруг представил твое лицо в тот год, когда ты был в седьмом классе и я наблюдал, как ты подходишь ко мне после того, как тебя временно исключили из школы: глаз подбит, белая рубашка залита кровью, и я никогда и ни к кому не испытывал такой смеси абсолютной любви и полного ужаса, как в этот момент. У меня перехватило дыхание. Я даже не знал, что способен на такую реакцию. Я задрожал. Моему Аббасу было пять лет, он был такой же уверенный и любопытный, как любой ребенок, который вот-вот пойдет в начальную школу. Я был его самым любимым человеком номер два во всем мире и не знал, что, кому и какими словами сказать, чтобы надежнее защитить его. И тебя, где бы ты ни был, пусть я и не могу точно представить твое лицо теперь, когда тебе больше двадцати двух лет. Я все еще помню тонкий шрам над твоей бровью и еще тоньше под губой. «Боже, – думаю я, – кажется, все силы мира собираются во мне, как сгущается тьма, чтобы стать ночью, сначала медленно, потом мгновенно. Я не знаю, что могу сделать или сказать, чтобы никто не посмел однажды ударить по лицу моего Аббаса, как били моего сына другие. И я».

 

В утро операции я просыпаюсь, не закончив обдумывать во сне какую‐то мысль, будто я задавал вопросы и пытался найти ответ. Кому я должен? Кого подвел? Операция займет не более четырех часов. Хадия везет меня на кресле-каталке в маленькую комнату, и мы вместе ждем знака от доктора Эдвардса. Она говорит, что, как только передаст меня доктору, присоединится к Лейле и Худе в комнате ожидания.
– Я тебе сейчас не так нужна, как маме, – с улыбкой добавляет она.
Мои дети, казалось, никогда не станут взрослыми. Теперь же я впечатлен их зрелостью и серьезностью, способностью заботиться об мне, хотя я об этом и не просил.
– Нервничаешь? – спрашивает Хадия.
Я качаю головой. Комната, в которой мы ждем, совсем пуста. В больницах нет ничего, что могло бы успокоить пациента – здесь некомфортно.
– Хадия, – начинаю я, прежде чем соображаю, что именно пытаюсь сказать. – Я слишком часто позволял гневу управлять мной.
Она открывает рот, чтобы перебить меня, но я повелительно поднимаю руку:
– Позволь мне сказать. Я знаю, что вспыльчив. И знаю, что это ранило тебя.
Хадия некоторое время сидит неподвижно. Потом благодарит меня.
– Ты еще хочешь чем‐то облегчить душу? – шутит она. Делает глоток кофе, запах которого перебивает запах дезинфицирующего средства. Протягивает руку и кладет ее поверх моей. – Постарайся сосредоточиться на том, чтобы поправиться, папа.
Она смотрит на часы. Когда я впервые снова увидел их у нее на запястье, годы спустя после того, как они пропали, Хадия объяснила, откуда они взялись, еще до того, как я успел спросить. И все же я не слишком‐то поверил ее словам.
– Ты что‐то слышала об Амаре?
Я говорю это вслух. Просто говорю. Словно прошла только неделя-другая, словно я не смог дозвониться тебе после нескольких попыток и решил спросить, удалось ли дозвониться ей. Вся легкость, витавшая в воздухе между нами секунду назад, исчезает. Она делает то, что делает сейчас, когда вдруг начинает стесняться своих седых волос: пропускает их сквозь пальцы, словно расчесывает. У меня заколотилось сердце.
– Ты хорошо себя чувствуешь? – спрашивает она на урду.
– Он знает, что я здесь?
Я не ожидал, что мой голос сорвется. Но у меня ушли годы на то, чтобы набраться храбрости спросить. Она качает головой. Обхватывает ладонями чашку с кофе.
– Ты знаешь, где он?
Она снова качает головой. А когда смотрит на меня – в ее глазах страх.
Не понимаю, чего она боится.
– Ты общаешься с ним?
Она вздыхает. Я слежу за ней, словно любое ее действие даст повод расспрашивать дальше. Ее пейджер гудит. Пора везти меня в другую комнату, где ждет доктор Эдвардс, но я не свожу с нее глаз.
– Нет, – говорит она наконец. – Не общаемся.
Я чувствую, как расслабляются плечи, или, может, они опускаются вместе с моим вздохом. Может, просто сдаются. Раньше я не боялся. Но сейчас боюсь. Боюсь, что, если проснусь через несколько часов или не проснусь, если выздоровею на долгие годы или только всего на несколько месяцев, все равно не буду знать, как ты и что с тобой. Хадия встает. Снова напоминает мне о плане и процедуре, и я киваю. Это самая легкая часть. Это ничего. Прежде чем она берется за ручки кресла, она встает передо мной на колени, так что мы оказываемся лицом к лицу. Целая прядь ее волос поседела. Мы изменились. Теперь она знает, что я думаю о тебе, теперь она знает, что я беспокоюсь. Я расстался с единственной силой, которая была у меня в этой ситуации, – силой напускного безразличия. Похоже, она сознает это, потому что изучает мое лицо. Очень большие глаза, копия материнских, готовые приветствовать всякого, на кого упадет взгляд. Уголок губ поднимается в улыбке, и сейчас кажется, что она почти жалеет меня. Она наклоняется вперед и начинает писать дрожащим указательным пальцем «Я-Али» у меня на лбу, как делала ваша мать для каждого из нас, когда мы были уязвимы и нуждались в ободрении. Она хочет приготовить меня к тому, с чем я должен столкнуться. Дать мне защитный экран и силы. Но вместо силы я чувствую волну благодарности, такой ошеломляющей, что слабею перед ней, и сознаю, что действительно как мог пытался быть отцом своим детям. Пытался. Но в некоторых моментах я так провалился, что до сих пор не знаю, где находится мой собственный сын, а он не знает, что я здесь и через несколько минут начнется операция. Я передал Хадие все, что считал ценным, и когда она отнимает палец от моего лба, я открываю глаза и моргаю, глядя на лежащие на коленях такие беспомощные руки. У меня нет сил даже взглянуть на Хадию.
Назад: 1
Дальше: 3