Последнее слово
Все обвиняемые на киевском процессе как могли выгораживали себя. Все признали вину частично – в том, что участвовали в облавах на евреев, охраняли концлагеря и участвовали в выгрузке заключенных из вагонов, загоняли их в газовые камеры, но отрицали, что жестоко относились к заключенным и избивали их. Уверяли, что вахманы не могли уклониться от участия в расстрелах – немцы за это наказали бы. Василенко показывал, что лично застрелил 10–15 человек, Карплюк – 10, Куринной – 6, а Шульц – “только” 3. Он объяснял столь малое количество убитых им людей тем, что был старшим по званию и потому редко лично участвовал в загоне людей в газовые камеры. При этом Шульц не видел никакого противоречия со своим же признанием, что звание цугвахмана ему присвоили “за проявленное усердие”. Кстати, во время собиборского восстания Шульца в лагере не было, его поощрили экскурсией в Германию: “Летом 1943 г. меня в числе группы из десяти человек направили на экскурсию в Германию, ездили немцы уроженцы из Советского Союза. Поехали автобусом через Варшаву в Берлин и рассматривали там достопримечательности… Мы ездили в Берлин, Дрезден, Штутгарт и другие, также мы посещали сельскохозяйственные места. Я был на экскурсии целый месяц”.
Судя по протоколу судебного заседания, он оспаривал буквально каждое свидетельство против него, а таковых было немало: о том, как расхаживал с плеткой и подхлестывал заключенных, как раздавал команды другим вахманам. Защищал себя с большой изобретательностью, стараясь произвести на судей хорошее впечатление использованием коммунистической фразеологии. Называл себя случайно попавшим в беду, обещал “искупить содеянное честным трудом” (до суда работал инженером по труду и зарплате на лесокомбинате) и “общественной работой”. И вообще в суде он больше других использовал советские штампы: “Будучи советским человеком, я должен был даже в тех условиях найти выход. Но, очевидно, в тех условиях мое сознание еще не выросло до того, чтобы ценить честь дороже своей собственной жизни”. Заметьте, ни слова о чужих жизнях, отнятых им и с его участием, только о своей собственной.
В остальном же, судя по протоколу судебного заседания, подсудимые старались доказывать судьям обстоятельства, смягчающие их вину. Яков Карплюк: “Меня перевели из Собибора в Треблинку, потому что я украл костюм. Я думал при удобном случае переодеться в гражданский костюм и убежать из лагеря”. Михаил Горбачев в августе 1943 года бежал вместе с несколькими охранниками из Освенцима. Немцы подняли тревогу и всех задержали, какое-то время они были под арестом, а потом были отправлены охранять Бухенвальд. Алексей Говоров уверял суд, что пытался сбежать из вахманов, но был пойман и провел под арестом два месяца.
“Последнее слово” соучастников наполнено советскими штампами – о трудном детстве, воспитании в трудовой семье, трудовых успехах и общественной работе в послевоенный период. Все упирали на свою молодость, говорили о “старушке-матери” и детях, о том, что уже искупили свою вину (сидели после войны), а потом добросовестно трудились, ссылались на характеристики, благодарности и грамоты. О службе в лагерях: “был слепым орудием в руках немцев”, “смалодушничал”. Каждый пытался выставить себя как жертву обстоятельств, клялся в отсутствии репрессированных родственников и неимении причин для “недовольства советской властью и злобы к ней”.
“И по мере того, как я приобщался к этим документам, к этому делу, мне все больше казалось, что я проваливаюсь в бездну, лечу в пропасть глубиной в двадцать лет – задеваю головой даты: 63… 45… 43… И вот я на самом дне: высоко надо мной, в непостижимом отдалении, светится небо шестьдесят третьего года”. Эта цитата из документальной повести Льва Гинзбурга “Бездна” – о процессе в военном трибунале Северо-Кавказского военного округа над девятью карателями из гитлеровской зондеркоманды СС 10-а. В свое время эта книга произвела на меня сильнейшее впечатление. Что больше всего поразило: все предатели (так было принято называть тех, кто сотрудничал с оккупантами, или еще полицаев) изображались в ней не как инфернальные злодеи, а как нормальные советские люди.
“Еськов, бывший черноморский матрос, под тельняшкой у которого – эсэсовская татуировка, “группа крови”. Он пишет стихи. “Нет!!! – говорят народы мира. Нет!!! – говорят они войне. Мир будет вечно на земле!” Он передает эти бумажки следователю и удовлетворенно закуривает, потому что верит в силу фраз, в то, что, какие бы ни натворил он дела, не дело важно, а слово, правильно сказанное”. Члены зондеркоманды вели себя точно как вахманы. На вопрос: “Что вы делали после расстрелов?” Еськов отвечает: “Кушали, газету читали, играли – в домино, в карты”. Или вот еще. “Бывший футболист Скрипкин служил охранником в гестаповской тюрьме. Федоров затащил Скрипкина на склад, где лежали вещи убитых. Барахло было не бог весть какое – Скрипкин ждал большего, – все же они потихоньку, чтоб не заметили немцы, выбрали себе каждый по костюму двубортному, а Скрипкину достались еще и детские распашонки, правда, сильно испачканные кровью. Придя в казарму, они выпили – после “операции” полагалась водка, – и Скрипкин вспомнил о доме, представил себе, как обрадуется жена, получив от него посылку, и на душе у него потеплело”.