Книга: Песнь теней
Назад: Странные наклонности
Дальше: Дом безумцев и мечтателей

Разломы

Третья свеча наполовину прогорела, когда Йозеф, наконец, вернулся.
Полторы свечи назад я отправила Франсуа в постель и перенесла свою работу в переднюю. На протяжении бесконечных часов штопки и шитья я думала о том, что, хотя мои пальцы довольно шустро и ловко обходились с клавишами или струнами, при работе с иглой и нитью они были совершенно безнадежны. Я очень хотела помочь сестре всем, чем смогу, но еще больше я хотела увидеть брата, когда он вернется домой.
– Где ты был? – я старалась говорить тихо, чтобы не разбудить Франсуа. Мы с Кете спали в комнате, а юноши – в передней.
Йозеф молча развязывал шнурки на ботинках.
– Нигде, – ответил он. Его тон ничего не выражал, но то было намеренное, продуманное равнодушие, говорившее красноречивее любых слов.
Хотя свеча освещала лишь небольшую часть комнаты, мне показалось, что я разглядела темные следы грязи на подошвах его ботинок и на кайме плаща.
– Лжец, – спокойно сказала я, склонив голову над шитьем. – Ты снова ходил на кладбище, я же вижу.
Мой брат выпрямился.
– Да, – сказал он. – Это единственное место в этом богом забытом городе, где я могу дышать.
Кладбище Святого Марка находилось в двух с половиной милях от внешних стен города. Также это было единственное во всей округе место с дикой природой, открытыми пространствами, деревьями и травой, где почти никогда не бывало людей, если не считать мертвых под ногами.
– Знаю, – спокойно сказала я.
И я знала. В городе, куда бы ты ни свернул, ты никогда не удалялся больше чем на полшага от соседа и его хлопот. Лошади, пешеходы и сточные канавы наводняли улицы, аллеи и бульвары. Все топтали одну и ту же мерзостную слякоть и вдыхали один и тот же прокисший воздух, и за каждым углом находился новый незнакомец, новая потенциальная опасность, которую следовало избежать. Здесь не было места, не было пространства, не было уголка, где можно было остаться в одиночестве, подумать, побыть. Каменное кольцо вокруг города стало для меня такой же тюрьмой, как моя жизнь в Подземном мире в качестве невесты Короля гоблинов.
Йозеф расслабил плечи, но его поза оставалась напряженной.
– Там я чувствую себя как… как дома.
Дом. Пока мы сюда не приехали, я никогда не задумывалась о том, что такое дом. Большую часть жизни дом для меня был там, где жила я и те, кого я любила. Домом была гостиница и моя семья.
Домом была Роща гоблинов и молодой человек с мягким взглядом.
– Знаю, – вот и все, что сказала я. Больше сказать было нечего.
Йозеф молчал. Тишина между нами имела свое направление, и ее удары были направлены на меня. Я чувствовала себя беззащитной перед холодностью брата, и каждое невысказанное слово вонзалось в меня как нож между ребер. Вена стала нашей Вавилонской башней, и наш разговор зашел в тупик из-за моей мании и его меланхолии. Но между нами отсутствовало не только общение, но и общность. Когда-то мы с Йозефем могли часами находиться рядом, не разговаривая, просто пребывая друг с другом здесь и сейчас. Потом он брал смычок, я опускала руки на клавиши, и мы начинали разговаривать через звук, мелодию, музыку. Когда-то, когда-то, когда-то.
Всюду была тишина.
Я заметила, что скрипичный футляр брата стоит возле двери.
– Я вижу, ты играл.
«Поговори со мной, Зефф. Посмотри на меня. Заметь меня».
– А ты не сочиняла, как я вижу, – парировал он, не оглянувшись на меня.
Я зашипела, больно уколовшись иглой. На поверхность шелка, над которым я работала, упала капля крови, расплывшись в подобие лепестка мака на снегу. Я беззвучно выругалась. Несколько часов работы потрачены впустую. Я не знала, что скажу Кете, когда она проснется.
Йозеф стоял далеко от свечи, и выражение его лица скрывал мрак.
– Промой ткань студеной соленой водой, – велел он. Скрывшись в комнатах, где мы хранили приправы, он вернулся с тряпкой и тазом, в котором было немного соли. Из умывальника он взял кувшин с водой и налил немного воды в посудину. Забрав у меня шитье, окунул краешек тряпки в раствор и начал брызгать на пятно.
Как он узнал, что нужно делать? Откуда? Все то время, что мой брат проводил где-то там, оставалось для меня тайной. Чему он научился у маэстро Антониуса? Чем занимался долгие недели после того, как старый виртуоз умер и он затерялся в лабиринтах Вены? Однажды я спросила об этом Франсуа, но это оказался тот единственный раз, когда мы друг друга не поняли. Юноша не смог рассказать мне, что с ними произошло. Не смог. Или не захотел.
Едва различимый красный след заживающего синяка мелькнул на бледном предплечье брата. Я чуть не задохнулась от ужаса.
– Зефферль…
Услышав свое детское прозвище, он замер, но когда увидел, что я не мигая смотрю на его запястья, тут же опустил рукава.
– С остальным справишься сама, – коротко сказал он и сунул шитье мне обратно.
– Зефф, я…
– Тебе нужно что-то еще, Элизабет? – спросил он. – Если нет, я пойду в постель.
Он использовал мое полное имя, и это было все равно, как если бы он дал мне пощечину. Для него я всегда была Лизель, только Лизель, раз и навсегда.
– Мне нужно… – начала я, но замолчала. «Мне нужно, чтобы ты ко мне вернулся. Мне нужно, чтобы ты был цельным. Ты нужен мне, чтобы быть цельной». – Мне нужно, чтобы ты со мной поговорил, Зефферль.
Он посмотрел мне прямо в лицо.
– Что я могу тебе сказать?
В горле застрял ком, я была готова разрыдаться.
– Как ты можешь быть таким жестоким?
– Я – жестоким? – Он рассмеялся, как-то дико, необузданно. – О, Лизель. Это ты жестокая. Это ты лжешь. А не я.
Я смахнула с глаз слезы.
– В чем моя жестокость, Зефферль?
В его ледяных голубых глазах вспыхнуло презрение, даже злоба. Я растерялась. Стоявший передо мной юноша больше не был ребенком, которого я знала. С тех пор как мы воссоединились, я заметила, как сильно вырос мой брат. Он стал тощим, долговязым и высоким, и последние остатки детской припухлости ушли с его лица, обнажив острые скулы и еще более острый подбородок. Но время изменило его не только внешне: именно внутренние, невидимые глазу изменения превратили его для меня в незнакомца. Я подумала, как бы выглядел сейчас мой настоящий брат – тот, которого украли подменыши, но немедленно прогнала предательскую мысль, злясь на себя за то, что вообще осмелилась об этом подумать.
– Хочешь свести счеты прямо здесь? – тихим голосом произнес Йозеф. Это была беспокойная тишина, затишье перед зимней бурей. – Можем сделать это сейчас. Прямо в это мгновение. Чтобы нас слышали и Франсуа, и наша сестра.
Я взглянула на кровать рядом со столом и на спящего на ней юношу. Глаза Франсуа были закрыты, но каждый изгиб его тела свидетельствовал об ожидании. Он слушал. Дверь в комнату, где я спала вместе с Кете, была слегка приоткрыта, и я уловила отражение в ее синих, как лето, глазах, прежде чем они сомкнулись и потемнели. Я отвела взгляд.
– Так я и думал. – Лицо Йозефа было жестким.
– Хорошо, – сказала я. – Тогда ложись спать. Увидимся утром. – Я отодвинула шитье в сторону и собралась задуть свечу, как вдруг почувствовала, что брат схватил меня за запястье.
– Лизель. – Его голос сорвался, перепрыгнув несколько октав, чего я не слышала уже несколько недель, и прозвучал неожиданно юным и ранимым. – Я… я…
Я затаила дыхание. Это было хрупкое, как паутинка, перемирие, нить согласия, и я затаила дыхание, чтобы ее не оборвать.
Мгновения проносились, и под нами – и между – росла пропасть.
– Желаю тебе доброй ночи, – наконец произнес брат.
Я закрыла глаза.
– Доброй ночи, Йозеф.
Он задул свечу. Спотыкаясь в темноте, я побрела в свою постель.
Затем из мрака донесся голос, такой мягкий, какого я и представить себе не могла:
– Сладких снов, Лизель.

 

Снов той ночью я не видела.
На следующее утро я встала поздно. Кете уже ушла, и наряды, которые я доделала, исчезли вместе с ней. Мальчишек тоже не было, но Франсуа оставил мне записку, в которой сообщал, что он и Йозеф ушли с моей сестрой исполнять поручения и готовиться к Карнавалу. Черно-белый бал Прохазки должен был состояться через две недели, и нельзя было терять ни минуты.
Уже долгое время я не имела никакого личного пространства. Странно было ощущать свое одиночество, как будто я надела старое платье, которое не носила целый год. Непривычно, неудобно, неловко – оно сидело на моих плечах, словно я забыла, как его носить. Во время жизни в гостинице мгновения, проведенные в одиночестве, были очень редки и, следовательно, драгоценны. Я старалась не проводить эти минуты и секунды без пользы и посвящала все свободное время тому, чем так дорожила.
Музыке.
Стол в передней комнате был весь завален бумагами, затупившимися перьями и пролитыми чернилами. Я поняла, что сестра все утро рисовала наши костюмы для черно-белого бала. Наполовину завершенные наброски кружев, лент и силуэты, нацарапанные на любом клочке пустого пространства – на меню, на страницах, вырванных из нашей бухгалтерской книги, на обратной стороне забытых композиций. От страницы к странице можно было проследить за развитием мыслей Кете, по мере того как ее видение становилось более острым и четким. Эти бесконечные попытки довести свою задумку до совершенства были мне одновременно и знакомы, и чужды. Я понимала процесс творения и вдохновения. Я знала, что такое гений.
Или обладала им.
Одним из первых предметов, которым мы обзавелись, обосновавшись в наших апартаментах, был клавир. Мы с Франсуа целыми днями рыскали по магазинам, продававшим самые разные клавишные инструменты: клавесины, вёрджинелы и даже более современные фортепьяно, разновидностей которого в городе было великое множество. Мы восхищались нюансами и тональностью этих инструментов, тем, что звуком можно было управлять самыми легкими прикосновениями. Я видела страсть и желание в глазах Франсуа, голод, когда он дотрагивался до клавиш, но, к сожалению, в наших апартаментах для фортепиано не было места.
В конце концов мы остановились на клавикордах, которые были достаточно маленькими, чтобы поместиться в наш тесный дом, и достаточно тихими, чтобы не досаждать соседям. Это был инструмент не для выступлений, а для сочинения музыки, то есть он подходил скорее мне, нежели Франсуа, который был гораздо лучшим музыкантом-исполнителем.
Со дня покупки к нему не прикоснулись ни разу.
«Я вижу, ты играл».
«А ты не сочиняла, как я вижу».
Я пробежалась по клавишам. На инструменте успел осесть тонкий слой пыли, и кончики пальцев оставляли следы. Я ждала, что меня посетит подходящее настроение или вдохновение, что охватит желание играть, но ничего этого не произошло. Одиночество вокруг и тишина внутри. С тех пор, как мы приехали в город, мне ни разу ничего не снилось. Голос внутри меня – мой голос – исчез. Ни идей, ни страсти, ни творческого рвения. Мои ночи стали спокойными. Пустыми. Тусклыми, как и мои дни.
Я думала, что, оставив дом, – оставив его, – я избавлюсь от своей неспособности писать музыку.
А что, если ты бежишь не в Вену, а прочь от королевства, от которого давно хотела освободиться?
Отсутствию сочинительства и творчества в моей жизни очень легко было найти оправдания. Здесь, в Вене, можно было спрятаться от своих внутренних проблем за повседневной суетой и суматохой городской жизни. Вспышки мании или меланхолии можно было объяснить обычными, повседневными неприятностями: ценами на хлеб, брызгами опустошаемого ночного горшка, радостью, печалью, гневом и изумлением совершенно незнакомых людей, расчетливым безразличием случайных знакомых. Я уже пресытилась картинами, звуками и всеми, кто встречался нам на улицах: это были музыканты, художники, аристократы, попрошайки, сапожники, портные, бакалейщики, торговцы, домовладельцы – люди всех форм, вероисповеданий и цвета кожи.
Но я еще никогда не чувствовала себя более одинокой, чем в городе, в котором проживали тысячи людей.
Неустойчивыми и хрупкими стали не только мои отношения с Йозефом. Кете была то нежна со мной, то дулась, потому что находиться рядом со мной было сущим адом. Я оставляла после себя сожаления и упреки, мое настроение было переменчивым, как ртуть. То энергичная и обходительная, то угрюмая и ворчливая – я умудрилась поколебать даже безграничное терпение Франсуа. Я знала, что бываю невыносимой, однако раздражительность стала силой, находившейся и за пределами меня, и рядом со мной. Мое нытье выматывало даже меня саму. Меня бросало то в отчаяние, то в гнев, и я злилась на себя за то, что не могу быть счастливой. Я имела все, что желала. Я была здесь. В Вене. В самом начале своей карьеры.
Но она не развивалась.
Если я не уделяла должного количества времени работе над сонатой Брачной ночи с тех пор, как ушла из Подземного мира, то только потому, что не хотела столкнуться с чудовищами в своей голове. Почувствовать призрачное прикосновение к моим волосам, моей щеке, губам. Ощутить на коже дыхание. Услышать бормотание, свое имя, произнесенное шепотом сквозь вуаль. Отголоски памяти пугали меня, потому что я не знала, что они означают. Разрушение барьеров, но между чем? Завесы между мирами? Или между моим здравым смыслом и помешательством?
Поэтому я воздерживалась. Удерживалась.
Я стала лучше понимать, почему папе всегда требовалось выпить еще один бокал, всегда еще один бокал. Соблазн вскрыть эти раны, призвать к себе чувства и ощущения, отдаться присутствию Короля гоблинов – будь то реальному или воображаемому, – работая над сонатой Брачной ночи, был почти непреодолим.
Я была невыносимо, невыносимо хороша.
Но мне было невыносимо, невыносимо одиноко.
Было просто – слишком просто – вообразить Короля гоблинов в качестве моего спасителя от тоски. Клавиши клавикордов манили, как опиум наркомана. Только еще один фрагмент. Еще один. Только для того, чтобы заглушить боль.
Я села и заиграла.
Клавикорды звучали мягко и приглушенно, поскольку механизм не был предназначен для того, чтобы дарить звук. Разогреваясь, я пробежалась по гаммам, после чего выполнила несколько упражнений на гибкость. Пальцы не гнулись, разум был утомлен. Я играла механически, и моя музыка была такой же вялой и бездушной, какой была и я сама в тот момент.
«Практика – путь к совершенству», – донесся до меня из прошлого голос папы. То была дисциплина, к которой он пытался силой приучить моего брата, но которую сам никогда не соблюдал. Чувство переменчиво, а навык – нет.
Но чем была музыка без эмоций? Без чувства, без убеждения? Ноты складывались в шум, просто звуки, выставленные в приятном порядке. Я слышала, как поднималась и падала высота, как сменяли друг друга интервалы звука и тишины, но чего я не слышала – не могла слышать, – так это музыки. Я не знала, куда идти. Я не знала, что писать дальше.
Я испытывала страх перед своим хрупким рассудком, поэтому и не могла сочинять, но, возможно, я все делала неправильно. Возможно, я боялась, что мне больше нечего сказать. Что мое вдохновение и муза погребены в Подземном мире, ибо чем являлось мое искусство без Эрлькёнига? Часы, которые мы провели вместе, работая над сонатой Брачной ночи, были самыми яркими и плодотворными в моей жизни. Что, если я смогла стать тем музыкантом, которым была, благодаря ему?
Подземный мир, Роща гоблинов и Король гоблинов остались позади. Я была Элизабет, цельной и настоящей, хотя и одинокой.
Это меня мало утешало.
– Будь, ты, со мной, – пролепетала я. Боль отдалась эхом в пустых закоулках моего сердца, не вернув мне ничего, кроме глухого одиночества. Как бы я ни была связана с музыкой, с волшебством, с чем угодно, таинственная сила, побуждавшая меня творить, покинула меня.
– Будь, ты, со мной, – повторила я. – Пожалуйста.
Что-то таилось во мне, погребенное в самой глубине, какое-то семя, желудь, но оно было скрыто, подавлено, придушено. Я была отрезана от солнца, суглинков, лесов и Рощи гоблинов, которые питали меня всю мою жизнь; я увядала и чахла в Вене, неспособная прижиться в чужой почве. Ладонь потянулась к тому месту на шее, где висело кольцо, и его отсутствие ранило меня так больно, будто у меня не хватало руки или ноги.
– Пожалуйста, – прохрипела я. – Пожалуйста.
Я могла стать выше этого. Я стану выше этого. Именно о такой жизни я и мечтала. Это была кульминация всех моих желаний, всех стремлений. Просто мне требовалось время. Я снова стану собой, цельной и настоящей. Стану.
Я стану.
Но сколько бы я ни играла, сколько бы ни звала, Король гоблинов так и не явился.
Я была одна.
Назад: Странные наклонности
Дальше: Дом безумцев и мечтателей