Книга: Идентичность. Стремление к признанию и политика неприятия
Назад: 10. Демократизация достоинства
Дальше: 12. Мы, народ

11. От идентичности к идентичностям

В 1960-е гг. в развитых либерально-демократических странах мира появился ряд новых мощных общественных движений. В Соединенных Штатах движение за гражданские права требовало расового равенства, закрепленного в Декларации независимости и Конституции по окончании Гражданской войны. Массовый приток женщин на рынок труда вызвал к жизни феминистское движение, которое стремилось к реальному равноправию женщин. Разворачивавшаяся параллельно с этим сексуальная революция разрушила традиционные нормы в отношении сексуальности и семьи, а экологическое движение изменило восприятие окружающей среды. В последующие годы возникнут движения за права инвалидов, коренных американцев, иммигрантов, геев, лесбиянок и, наконец, трансгендеров.
В Европе аналогичный взрыв произошел после событий во Франции в мае 1968 г. Французские «старые левые» сгруппировались вокруг ядра твердых коммунистов, среди сторонников которых были такие известные интеллектуалы, как Жан-Поль Сартр. В центре их идейной повестки оставался промышленный пролетариат и марксистская революция. Во время волнений 1968 г., однако, на первый план вышли социальные проблемы того же характера, что и в Соединенных Штатах: права меньшинств и иммигрантов, положение женщин, экология и т. п. Пролетарская революция перестала казаться актуальной для Европы. Протесты студентов и массовые забастовки, охватившие Францию, эхом отозвались в Германии, Нидерландах, Скандинавских и других странах. Левацкое «поколение 1968 г.» было сосредоточено не исключительно на классовой борьбе, а, скорее, на поддержке прав широкого круга маргинализированных групп.
Эти общественные движения руководствовались теми же побуждениями, что и либеральные демократии, стремящиеся признавать достоинство всех граждан в равной мере. Но демократиям никогда не удавалось удовлетворить эти притязания в полной мере: о людях часто судят не по их личным качествам и способностям (что бы по этому поводу ни гласил закон), а по стереотипным представлениям, сформированным принадлежностью к тем или иным группам.
В Соединенных Штатах эти предрассудки, к сожалению, в течение многих лет находили отражение в официальных законах, которые запрещали чернокожим получать образование вместе с белыми или не допускали женщин к голосованию на том основании, что они недостаточно рациональны. Но даже когда эти законы изменились в сторону десегрегации образования и предоставления женщинам права голоса, общество в целом вовсе не перестало мыслить в групповых терминах. Психологическое бремя дискриминации, предрассудков, неуважения или просто игнорирования лежало тяжким грузом на общественном сознании. Общество не могло избавиться от него, поскольку сами группы продолжали отличаться друг от друга поведением, производительностью, благосостоянием, традициями и обычаями.
Новые социальные движения, возникшие в 1960-х гг., сформировались в обществах, которые уже начали мыслить в терминах идентичности и чьи институты взяли на себя терапевтическую миссию по повышению самооценки людей. До 1960-х гг. забота об идентичности была в основном прерогативой тех, кто хотел реализовать свой индивидуальный потенциал. Но с ростом этих движений многие, естественно, стали задумываться о собственных целях и задачах с точки зрения достоинства своих групп. Исследования этнических движений во всем мире показали, что индивидуальная самооценка связана с уважением, которым пользуется более широкая группа, с которой связана личность; таким образом, политика персонализируется. Каждое движение представляло людей, прежде невидимых и угнетенных; каждое из них обличало эту невидимость и требовало общественного признания внутренней ценности этих людей. Так родилась современная политика идентичности. Термин был новым, но само явление – нет; оно воспроизводило борьбу и взгляды прежних националистических движений и движений за религиозную идентичность.
Каждая маргинализованная группа имеет возможность выбора между более широким или более узким определением собственной идентичности. Она может требовать, чтобы общество относилось к ней так же, как к группам, превалирующим в обществе, или может утверждать отдельную идентичность своих членов и требовать уважения к ним на том основании, что они отличаются от основной массы населения. Со временем восторжествовала последняя стратегия. На ранних этапах движение Мартина Лютера Кинга за гражданские права просто настаивало, чтобы американское общество относилось к чернокожим так же, как к белым. Не оспаривались нормы и ценности, регулирующие отношения белых людей друг с другом, и не требовалось изменения основных демократических институтов страны. Однако к концу 1960-х гг. появились такие группы, как «Черные пантеры» или «Нация ислама», которые утверждали, что у чернокожих есть собственные традиции и свое самосознание; чернокожие должны гордиться собой, будучи такими, какие они есть, а не такими, какими хочет их видеть общество. Об этом говорится в стихотворении Уильяма Холмса Бордерса-старшего, которое любил цитировать преподобный Джесси Джексон: «Может, я и беден, но я – кто-то!» Подлинное внутреннее «я» черных американцев отличается от «я» белых; оно формировалось уникальным опытом взросления во враждебном белом обществе. Этот опыт сопряжен с насилием, расизмом и унижением и не может быть понят людьми, выросшими в других условиях.
Эти темы составили и повестку движения «Black Lives Matter», возникшего в ответ на полицейское насилие в Фергюсоне (штат Миссури), Балтиморе, Нью-Йорке и других американских городах. Со временем масштаб движения вырос от требования справедливого воздаяния за действия против отдельных жертв насилия вроде Майкла Брауна или Эрика Гарнера до стремления привлечь внимание окружающих к сути повседневного существования чернокожих американцев. Такие писатели, как Та-Нехиси Коутс, связывают современное полицейское насилие над афроамериканцами с долгой исторической памятью о рабстве и линчевании. Эта память является частью «пропасти непонимания» между черными и белыми, основанной на их различном жизненном опыте.
Такая же эволюция произошла в феминистском движении, только быстрее и мощнее. Требования основного течения феминизма, как и движения за гражданские права на ранних этапах, сводились к равноправию в сфере занятости, образования, судебной практики и т. д. Но с самого начала влиятельное направление феминистской мысли настаивало, что сознание и жизненный опыт женщин фундаментально отличаются от мужского и что цель движения не должна сводиться к тому, чтобы наделить женщин возможностью вести себя и думать как мужчины. В чрезвычайно популярной книге Симоны де Бовуар «Второй пол» (1949 г.) говорится, что жизненный опыт женщин и даже их телосложение в значительной степени формируются патриархальным характером окружающего их общества и что этот опыт вряд ли может быть в полной мере воспринят мужчинами. В более радикальной форме эту точку зрения выразила ученый-правовед и феминистка Кэтрин Маккиннон, утверждавшая, что изнасилование и половой акт являются «трудноразличимыми явлениями» и что существующие законы об изнасилованиях отражают точку зрения насильника. Хотя, по ее словам, не все авторы таких законов были насильниками, но «они принадлежат к группе, члены которой совершают [изнасилования], причем по тем причинам и в силу тех ценностей, которые они разделяют с теми, кто этого не делает; такими ценностями являются маскулинность и отождествление их поведения с мужскими нормами».
Идея о том, что каждая группа имеет собственную идентичность, недоступную для посторонних, нашла отражение в использовании термина «жизненный опыт», который в 1970-х гг. захватил популярную культуру. Различие между опытом и жизненным опытом восходит к различию между немецкими словами Erfahrung и Erlebnis, занимавшими в XIX в. немало мыслителей. Erfahrung обозначает опыт, которым можно поделиться, – так, люди наблюдают за химическими экспериментами в лаборатории, обмениваясь потом полученными знаниями. Понятие Erlebnis (которое включает в себя слово Leben, то есть «жизнь»), напротив, означает субъективное восприятие переживаний, которое может оказаться «неразделяемым». Писатель Вальтер Беньямин утверждал в 1939 г. в своем эссе, что современная жизнь представляет собой серию «шокирующих переживаний», которые мешают людям видеть свою жизнь в целом и затрудняют преобразование Erlebnis в Erfahrung. Он порицал это как «новый вид варварства», когда коллективная память распадается на ряд индивидуальных переживаний. В конечном счете эта нить рассуждений восходит к Жан-Жаку Руссо, чей акцент на «ощущении бытия» (sentiment de l’existence) отдавал субъективному внутреннему восприятию первенство перед нормами и представлениями окружающего общества.
Различие между Erfahrung и Erlebnis равнозначно различию между опытом и жизненным опытом. Последний термин вошел в английский язык усилиями Симоны де Бовуар: второй том «Второго пола» озаглавлен L’expérience vécue, или «Жизненный опыт». Жизненный опыт женщин – это не жизненный опыт мужчин, утверждает она. Субъективный опыт женщин повысил значимость субъективности как таковой, которая применялась теперь к другим группам и категориям, основанным на расовой и этнической принадлежности, гендерной ориентации, инвалидности и т. д. У каждой из этих категорий жизненный опыт был разным: опыт геев и лесбиянок отличается от опыта трансгендеров; опыт чернокожего мужчины в Балтиморе отличается от опыта черной женщины в Бирмингеме, штат Алабама.
Важность, придаваемая жизненному опыту, отражает более широкий характер долгосрочной модернизации, которая, как мы уже отмечали ранее, прежде всего и породила проблему идентичности. Модернизация предполагает формирование сложно организованного общества с продуманным разделением труда, личной мобильностью, составляющей основу современной рыночной экономики, и перемещением из села в город, создающим разнообразие – плюрализм индивидуумов, живущих рядом друг с другом. В современном обществе эти социальные изменения углубляются коммуникационными технологиями и социальными сетями, которые позволяют единомышленникам, разделенным географически, общаться друг с другом. В таком мире жизненный опыт, а значит и идентичность, начинают распространяться экспоненциально, как и звезды YouTube и группы Facebook в интернете. Столь же быстро разрушается возможность старомодного «опыта», то есть взглядов и чувств, которыми можно обмениваться и которые может разделять кто-то вне границ группы.
Обращение школ, университетов, медицинских центров и других социальных служб к терапевтическим практикам означало, что они готовы обслуживать духовные потребности – изотимию, управляющую каждым социальным движением, – так же, как и физические. В 70-х и 80-х гг. ХХ в. по мере роста самосознания расовых меньшинств и женщин складывался словарь и понятийные рамки для осознания опыта маргинализации. Идентичность, прежде бывшая атрибутом личности, теперь стала характеристикой групп, которые обладают собственной культурой, сформированной на основе их жизненного опыта.
Мультикультурализм – это описание обществ, которые де-факто многообразны. Но этот термин стал и обозначением политической программы, предполагавшей необходимость и способность одинаково ценить каждую культуру и каждый жизненный опыт, а в особенности те, которыми пренебрегали или которые недооценивали в прошлом. Если классический либерализм направлен на защиту независимости равных индивидуумов, новая идеология мультикультурализма поощряет равное уважение к культурам, даже если эти культуры ограничивают независимость тех, кто в них вовлечен.
Первоначально понятие мультикультурализм использовалось применительно к крупным культурным группам, таким как канадцы-франкофоны, иммигранты-мусульмане или афроамериканцы. Однако эти группы дробились на более мелкие и более специфичные подгруппы с различным опытом, а также подгруппы, определявшие свою идентичность через пересечение различных форм дискриминации, например цветные женщины, чью жизнь невозможно понять через призму только расы или только пола.
Дальнейший рост внимания к вопросам идентичности был обусловлен возрастающей сложностью выработки политических программ, ведущих к крупномасштабным социально-экономическим изменениям. К 1970-м и 1980-м гг. прогрессистские движения в развитом мире столкнулись с экзистенциальным кризисом. Крайне левые силы в первой половине века руководствовались марксизмом, в центре их внимания был рабочий класс, а главной целью – пролетарская революция. Социал-демократы, которые в отличие от марксистов принимали либеральную демократию за основу, имели иную повестку дня: они стремились расширить возможности социального государства с тем, чтобы предоставить больше защиты большему числу людей. И марксисты, и социал-демократы надеялись добиться большего социально-экономического равенства за счет использования государственной власти – как для обеспечения доступа к социальным благам всех граждан, так и для перераспределения богатства и доходов.
К концу столетия пределы возможностей этой стратегии становились очевидны. Марксисты столкнулись с тем, что коммунистические общества в Советском Союзе и Китае превратились в гротескные и деспотичные диктатуры, порицаемые даже коммунистическими лидерами вроде Никиты Хрущева и Михаила Горбачева. Между тем рабочий класс в большинстве индустриальных демократий стал богаче и начал счастливо сливаться со средним классом. Коммунистическая революция и отмена частной собственности выпали из повестки дня.
В тупике оказались и социал-демократы: их цель – постоянный рост социального государства – столкнулась с реальностью финансовых ограничений в бурные 1970-е гг. Правительства отреагировали, включив печатный станок, что привело к инфляции и финансовому кризису; программы перераспределения создавали порочные стимулы, препятствующие трудоустройству, накоплению и предпринимательству, что, в свою очередь, ограничивало размер пирога, доступного для перераспределения. Несмотря на амбициозные проекты, направленные на искоренение неравенства, вроде «Великого общества» Линдона Джонсона, оно оставалось глубоко укорененным. Переход Китая к рыночной экономике после 1978-го и распад Советского Союза в 1991 г. вынудил марксистов покинуть политическую сцену, а социал-демократов заключить мир с капитализмом. В то же время растущее разочарование правительством после таких провалов, как война во Вьетнаме и Уотергейтский скандал, испытывали и левые, и правые.
В последние десятилетия ХХ в. энтузиазм поборников крупномасштабных социально-экономических реформ несколько угас, а левые признали политику идентичности и мультикультурализма. Они по-прежнему отстаивали равенство, но акценты их повестки сместились с условий жизни рабочего класса на внимание к зачастую психологическим нуждам постоянно расширяющегося круга маргинализированных групп. Многие активисты считали «старый» рабочий класс и его профсоюзы привилегированной группой, мало сочувствующей бедственному положению иммигрантов или расовых меньшинств, которые находились в худшем положении, чем «традиционный» пролетариат. Борьба велась за признание новых групп и их прав, а не вокруг экономического неравенства отдельных лиц. Таким образом, «старый» рабочий класс оказался забыт.
Нечто подобное происходило в таких европейских странах, как Франция, где ультралевые всегда имели больший политический вес, чем в Соединенных Штатах. После волнений мая 1968 г. революционные цели старых марксистов в новой, только зарождающейся Европе утратили актуальность. Повестка левых сместилась в область культуры: необходимо было разрушить не политический строй, эксплуатирующий рабочий класс, а гегемонию западной культуры и ценностей, подавляющую меньшинства на родине и в развивающихся странах за рубежом. Классический марксизм многое воспринял из западного Просвещения: веру в науку и рациональность, в исторический прогресс и в превосходство современных обществ над традиционными. Новые «культурные левые», напротив, были в большей степени ницшеанцами и релятивистами; они оспаривали христианские и демократические ценности, на которых зиждилось Просвещение. Западная культура была для них инкубатором колониализма, патриархата и проблем, связанных с окружающей средой. Затем эта критика вернулась в США, прижившись в американских университетах в облике постмодернизма и деконструктивизма.
Европейцы стали более мультикультурными, как де-факто, так и в принципе. После Второй мировой войны в ответ на нехватку рабочей силы во многих европейских странах появились общины иммигрантов, по большей части мусульманские. На первых порах активисты этих общин выступали за равные права иммигрантов и их детей, но непреодолимые барьеры на пути к восходящей мобильности и социальной интеграции вызывали у них растущее разочарование. Вдохновленные иранской революцией 1979 г. и поддержкой салафитских мечетей и медресе из Саудовской Аравии, в Европе начали появляться группы исламистов, утверждавшие, что мусульмане не должны стремиться к интеграции, им следует сохранять собственные культурные институты. Многие левые в Европе присоединились к этому тренду, считая исламистов более аутентичными выразителями интересов маргинализованного народа, чем вестернизировавшиеся мусульмане, решившие влиться в социальную систему. Во Франции мусульмане стали новым пролетариатом, а часть левых отказалась от традиционного секуляризма во имя культурного плюрализма. Нетерпимость и антилиберализм исламистов часто замалчивались под лозунгами борьбы с расизмом и исламофобией.
Изменение политической ориентации левых прогрессистов в Соединенных Штатах и Европе имело как преимущества, так и недостатки. Приобщение к политике идентичности было и объяснимым, и необходимым. Жизненный опыт групп с разной идентичностью различен, и при работе с ними нужно учитывать особенности этих групп. Те, кто к ним не принадлежит, часто не осознают, какой вред они причиняют своими действиями, как это было с мужчинами, пока движение #MeToo не обратило внимание на сексуальные домогательства и сексуальное насилие. Политика идентичности направлена на изменение культуры и поведения таким образом, чтобы это принесло реальную пользу людям, вовлеченным в процесс.
Вынося на свет относительно незначительные случаи несправедливости, политика идентичности привела к долгожданным изменениям как в конкретной государственной политике, что пошло на пользу соответствующим группам, так и в культурных нормах. Движение «Black Lives Matter» заставило полицейские департаменты Соединенных Штатов проявлять гораздо большую осмотрительность и деликатность в обращении с гражданами из числа меньшинств, хотя злоупотребления все еще не искоренены. Движение #MeToo расширило представление общества о сексуальном насилии и открыло важную дискуссию о неадекватности существующего уголовного законодательства для эффективного противодействия ему. Наиболее важным последствием, вероятно, является широкий нормативный сдвиг, определяющий новую манеру взаимодействия женщин и мужчин на рабочих местах в Соединенных Штатах и за их пределами.
Поэтому в политике идентичности как таковой нет ничего плохого; это естественный и неизбежный ответ на несправедливость. Она становится проблемой только тогда, когда идентичность интерпретируется или утверждается весьма определенным образом. Для некоторых прогрессистов политика идентичности оказалась дешевой заменой серьезных размышлений о том, как обратить вспять тенденцию роста социально-экономического неравенства, развивавшуюся в большинстве либеральных демократий на протяжении З0 лет. Легче спорить по вопросам культуры в тиши элитных институтов, чем изыскивать средства или убеждать скептически настроенных законодателей изменить политику. Наиболее заметные проявления политики идентичности стали обнаруживаться в университетских кампусах начиная с 1980-х гг. Куда легче скорректировать учебные программы, включив в них работы женщин и авторов из числа меньшинств, чем повлиять на уровень доходов или социальное положение соответствующих групп. Многие влиятельные группы, претендовавшие в последнее время на особую идентичность, например женщины-руководители в Кремниевой долине или начинающие актрисы и женщины-режиссеры в Голливуде, находятся у вершины рейтинга распределения доходов. Помогать им достичь большего равенства – это хорошо, но это никак не поможет справиться с вопиющим неравенством между 1 % сверхбогачей и остальными 99 % населения.
Это указывает на вторую проблему – узурпацию политической повестки новыми, узко определяемыми маргинализованными группами. Это отвлекает внимание от старых и крупных групп с куда более серьезными проблемами. Значительная часть белого американского рабочего класса оказалась в подгруппе, переживающей опыт, сравнимый с опытом афроамериканцев в 1970-х и 1980-х гг. Тем не менее левые активисты, по крайней мере до недавнего времени, не обращали особого внимания на усугубляющуюся проблему наркомании или на судьбы детей, выросших в бедных неполных семьях в сельских районах Соединенных Штатов. Сегодня у прогрессистов нет амбициозных стратегий противостояния перспективе массовой потери рабочих мест в процессе автоматизации или роста неравенства доходов, вызванного внедрением новых технологий, а ведь это может грозить всем американцам, будь то белые или чернокожие мужчины или женщины. С похожей проблемой столкнулись и европейские левые партии: за последние десятилетия французские коммунисты и социалисты потеряли значительное число избирателей, которые предпочли «Национальный фронт». Аналогичный отток избирателей от немецких социал-демократов произошел на выборах 2017 г., после того как те поддержали решение Ангелы Меркель принять сирийских беженцев.
Третья проблема современных трактовок идентичности заключается в том, что они могут угрожать свободе слова и, в более широком смысле, рациональному дискурсу, необходимому для поддержания демократии. Право высказывать любые идеи, особенно в политической сфере, является одним из краеугольных камней либеральной демократии. Однако преимущественное внимание к идентичности препятствует содержательной и непредвзятой дискуссии. Сосредоточившись на жизненном опыте групп с разной идентичностью, мы ставим субъективные эмоциональные переживания выше их рационального осмысления. По словам одного из наблюдателей, «наша политическая культура характеризуется на микроуровне слиянием мнений конкретного человека с тем, что он воспринимает как свое исключительное, постоянное и подлинное “я”». Искреннее личное мнение получает преимущество перед аргументированными рассуждениями, которые могут заставить человека отказаться от таких мнений. То, что некий аргумент может оскорблять чье-либо чувство собственного достоинства, часто оказывается достаточным основанием для того, чтобы его отвергнуть, и эта тенденция закрепляется преобладающим в соцсетях форматом короткого обмена репликами.
Как объяснил Марк Лилла, политическая стратегия, нацеленная на создание левой коалиции из различных групп идентичности, также малоперспективна. Нынешняя дисфункция и упадок американской политической системы связаны с крайней и постоянно растущей поляризацией американской политики, в которой рутинное управление превратилось в состязания по конфронтационной эквилибристике и угрожает политизировать все институты страны. Вина за это лежит и на правых, и на левых – но в разной степени. Как утверждают Томас Манн и Норман Орнстейн, Республиканская партия гораздо быстрее скатывается к экстремистским взглядам, выразителем которых является «Партия чаепития», чем Демократическая партия – к левым. Но и левые постепенно «левеют». Так, обе партии реагируют на сигналы, которые двухпартийная избирательная система и народные праймериз посылают активистам, чутко реагирующим на изменения конъюнктуры. Активисты, озабоченные в первую очередь вопросами идентичности, редко представляют электорат в целом; их программы часто вызывают отторжение у большинства умеренных избирателей. Более того, сама природа современной идентичности с ее акцентом на жизненном опыте создает конфликты внутри либеральной коалиции. Разногласия по поводу «присвоения культуры» настраивают друг против друга чернокожих и белых прогрессистов.
Последняя и, возможно, самая значительная проблема политики идентичности в том виде, в каком она сегодня практикуется левыми, заключается в том, что она стимулирует рост политики идентичности правого толка. Политика идентичности порождает политкорректность, оппозиция которой стала одним из основных мобилизующих факторов для правых. Поскольку этот термин стал центральным вопросом президентских выборов 2016 г. в США, необходимо немного отступить назад и задуматься о его происхождении.
Под политкорректностью понимаются вещи, о которых нельзя говорить публично, не опасаясь резкого морального осуждения. Каждое общество сталкивается с идеями, которые противоречат базовым принципам его легитимности и поэтому считаются недопустимыми в публичном дискурсе. В либеральной демократии можно свободно верить и говорить в приватной обстановке, что Гитлер был вправе убивать евреев или что рабство было полезным институтом. Право говорить о подобных вещах даже защищено Первой поправкой к Конституции США. Однако любой политический деятель, отстаивающий такие взгляды публично, рискует попасть под мощнейшее моральное давление общества, поскольку эти идеи противоречат принципу равенства, провозглашенному в американской Декларации независимости. Во многих европейских демократиях, не разделяющих абсолютистского американского подхода к обеспечению свободы слова, подобные заявления на протяжении многих лет относятся к разряду противозаконных.
Однако социальный феномен политкорректности гораздо сложнее. Постоянное появление новых идентичностей и изменение рамок приемлемых высказываний трудно отследить: канализационные и смотровые колодцы (manholes) сменили название на «технологические люки» (maintenance holes), название команды Washington Redskins очерняет индейцев, использование местоимения «он» и «она» в «неправильном» контексте может быть истолковано как пренебрежение интерсексуалами или трансгендерами. Видному биологу Эдварду Уилсону однажды вылили ведро воды на голову за предположение о том, что некоторые гендерные различия имеют биологические основания. Ни одно из этих слов не имеет никакого значения для основополагающих принципов демократии; они всего лишь бросают вызов достоинству конкретной группы и означают недостаточное понимание или сочувствие к ее проблемам.
В итоге крайние формы политкорректности оказываются прерогативой относительно небольшого числа левых писателей, художников, студентов и интеллектуалов. Но консервативные СМИ представляют их как сторонников левого движения в целом, да еще и в гиперболизированном виде. Это может объяснить один удивительный аспект президентских выборов 2016 г. в США – неизменную популярность Дональда Трампа среди ключевой группы его сторонников, несмотря на поведение, которое положило бы конец карьере любого другого политика. Во время своей кампании он насмехался над журналистом-инвалидом, хвастался тем, что лапал женщин, и назвал мексиканцев насильниками и преступниками. Хотя многие из его сторонников, возможно, не одобрили каждое конкретное заявление, им импонировала его бескомпромиссность и нежелание идти на поводу у требований политкорректности. Трамп оказался идеальным выразителем этики искренности, характерной для нашего времени: он может быть лживым, злобным и нетерпимым, он может говорить и делать то, что не приличествует президенту, но, по крайней мере, он говорит то, что думает.
Вызывающая неполиткорректность Трампа сыграла решающую роль в смещении фокуса политики идентичности с левой части спектра идей, где она родилась, вправо, где она сейчас укореняется. Политика идентичности в понимании левых легитимирует, как правило, только некоторые идентичности, игнорируя или принижая другие, – такие как европейская (то есть белая) этническая принадлежность, христианская религиозность, «сельская провинциальность», вера в традиционные семейные ценности и другие, связанные с этими, категории. Многие сторонники Дональда Трампа из трудящихся считают, что национальные элиты ими пренебрегли. В голливудских фильмах доминируют сильные женщины, черные или геи, но мало кто обращается к образу обычного человека – разве что для того, чтобы посмеяться над ним (вспомните фильм «Рики Бобби: Король дороги» Уилла Феррелла). Сельские жители, составляющие становой хребет популистских движений не только в США, но и в Великобритании, Венгрии, Польше и других странах, полагают, что их традиционным ценностям угрожают космополитические городские элиты. Они чувствуют себя жертвами светской культуры, склонной воздерживаться от критики ислама или иудаизма, но считающей христианство – из которого она во многом и вышла – мракобесием. Они уверены, что элитарная пресса со своей политкорректностью подвергает их опасности, как это было в Германии в новогодние дни 2016 г., когда СМИ, опасаясь разжигания исламофобии, замалчивали массовые случаи сексуальных домогательств и нападений преимущественно мусульманских мужчин в Кёльне.
Самыми опасными из этих «новых правых» идентичностей являются те, что связаны с расовой принадлежностью. Президент Трамп был достаточно осторожен, чтобы не высказывать открыто расистские взгляды. Но он с радостью принял поддержку отдельных лиц и групп, которые их придерживаются. В качестве кандидата он уклонялся от критики бывшего лидера ку-клукс-клана Дэвида Дюка, а после марша «Объединенных правых» в августе 2017 г. в Шарлоттсвилле, штат Вирджиния, возложил вину за насилие на «обе стороны». Он постоянно и целенаправленно критиковал чернокожих спортсменов и знаменитостей. Он с удовольствием использовал рост поляризации в стране, вызванный конфликтом вокруг памятников героям Конфедерации. После политического подъема Трампа белый национализм из периферийного движения превратился в одно из ведущих движений американской политики. Его сторонники недовольны тем, что объединение на основании определенной идентичности вокруг таких групп, как движение «Black Lives Matter» , латиноамериканские избиратели или те, кто поддерживает права геев, считается политически приемлемым, но стоит кому-то использовать прилагательное «белый» в качестве самоидентификатора или, что еще хуже, призвать сплотиться вокруг темы «прав белых», как его, по словам белых националистов, тут же заклеймят расистом и шовинистом.
Аналогичные вещи происходят и в других либеральных демократиях. Белый национализм имеет долгую историю в Европе. Там его называли фашизмом. В 1945 г. фашизм был разгромлен и с тех пор тщательно подавляется. Но недавние события ослабили некоторые сдерживающие факторы. Миграционный кризис середины 2010-х гг. вызвал в Восточной Европе панику по поводу того, что мигранты-мусульмане могут изменить демографический баланс в регионе. В ноябре 2017 г., в годовщину независимости Польши, примерно 60 000 человек прошли маршем через Варшаву, скандируя «Чистая Польша, белая Польша!» и «Беженцы, убирайтесь!». (И это несмотря на то, что Польша приютила относительно небольшое число беженцев.) Правящая популистская партия «Право и справедливость» дистанцировалась от демонстрантов, но, подобно Дональду Трампу, посылала смешанные сигналы, позволявшие предположить, что цели демонстрантов не вызывают у нее резкой антипатии.
Левые сторонники политики идентичности могут утверждать, что защита правыми своей идентичности незаконна и нравственно несопоставима с притязаниями меньшинств, женщин и других маргинализованных групп. Скорее, они отражают взгляды доминирующей основной культуры, исторически привилегированной и остающейся таковой.
В этих аргументах есть очевидные резоны. Преимущества, которые, с точки зрения части консерваторов, несправедливо предоставляются меньшинствам, женщинам и беженцам, сильно преувеличены, равно как и ощущение того, что политкорректность «свирепствует» повсеместно. Проблему усугубляют социальные сети, поскольку один комментарий или инцидент может разлететься по интернету и стать знаковым для целой категории людей. Реальность для многих маргинализированных групп остается прежней: афроамериканцы все еще сталкиваются с полицейским насилием, а женщины продолжают подвергаться нападениям и домогательствам.
Примечательно, однако, что правые переняли язык и формулировки идентичности у левых, в частности идею о том, что моя конкретная группа подвергается преследованиям, что ее положение и страдания не видны остальной части общества и что вся социальная и политическая структура, ответственная за эту ситуацию (читай: СМИ и политическая элита), должна быть уничтожена. Политика идентичности стала линзой, через которую сегодня представители всего идеологического спектра рассматривают большинство социальных вопросов.
Либеральные демократии вправе игнорировать постоянно растущий круг различных групп идентичности, закрытых от посторонних. Динамика политики идентичности стимулирует появление подобных групп, поскольку они начинают воспринимать друг друга как угрозу. В отличие от борьбы за экономические ресурсы, претензии на идентичность обычно не поддаются обсуждению: права на общественное признание по признаку расы, этнической принадлежности или пола основаны на фиксированных биологических характеристиках, их нельзя обменять на другие блага или каким-либо образом ограничить.
Несмотря на убеждения некоторых сторонников политики идентичности как слева, так и справа, идентичности не определяются биологически. Хотя они и формируются под влиянием опыта и среды, их можно определить либо узконаправленными, либо широкими терминами. Обстоятельства моего рождения не определяют ход моих мыслей; жизненный опыт в конечном счете может быть преобразован в общий опыт. Общество должно защищать маргинализированных и отчужденных, но обществу также нужно достигать общих целей через дискуссии и консенсус. Сдвиг в повестках как левых, так и правых в сторону защиты все более узких групповых идентичностей угрожает возможности общения и коллективных действий. Но отказ от идеи идентичности, составляющей слишком большую часть представлений современных людей о себе и окружающих их обществах, не решит эту проблему. Выходом из сложившейся ситуации будет более широкое и интегрированное определение национальных идентичностей, учитывающее фактическое разнообразие существующих либерально-демократических обществ. Об этом речь пойдет в двух следующих главах.
Назад: 10. Демократизация достоинства
Дальше: 12. Мы, народ