8
Сказка о свободе
[Мильтон Адамс]
Небо заливает густая вечерняя синева, но вместо умиротворения и прохлады несет тревогу и жар. Если со вторым я борюсь, усилием воли отгоняя хотя бы на время, то с первым не сделать ничего. У меня была сложная неделя в Гридли ― новорожденном, строящемся неподалеку от Оровилла городке. Каждый день оседал в памяти испытаниями и смертями. Тиф, такой неожиданный для этих плодородных уютных мест, оказался упорным захватчиком, а едва показалось, что он отступает, что мой труд принес плоды, что я немного облегчил бремя вины за неспасенную Джейн, ― приехала несчастная Эмма. Ее вести разбередили все поджившие раны. Теперь мы спешим домой, и я не могу, не смею признаться девочке, что…
– Что-то случилось, доктор? ― Она, едущая чуть впереди, оборачивается, когда я обтираю лоб платком. ― Устали?
…Не смею. Нет. Может, обойдется?
– Что вы, я полон сил. Сегодняшний день был уже легче предыдущих.
– Тогда прибавим немного… хорошо?
Получив кивок, она ― прямая, отрешенная и незнакомо взрослая ― шпорит лошадь. Я кусаю губы; дурнота заставляет крепче сжать поводья. Эмма права: время дорого, если дома все действительно так ужасно. Вряд ли честная девочка сгустила бы краски, скорее разбавила их, щадя меня. Поступки ее сказали куда больше: Эмма покинула Оровилл. Эмма, боящаяся своей тени, преодолела мили лесистого безлюдья, чтобы найти меня.
…Лошадь издохла, едва мисс Бернфилд влетела во двор поместья Джорджа Гридли. Именно под своей крышей этот щедрый джентльмен, крупнейший местный землевладелец, позволил организовать госпиталь, и сюда Эмму, видимо, направили горожане. Когда я подбежал, она лежала на траве, и мне даже показалось, что девочка мертва, как и кобыла, исходящая пеной. Но вскоре Эмма очнулась, ухватилась за мою руку и, мутно глядя мне в лицо, заговорила. Я узнал о пропаже тела Джейн, о ночных тварях, о признании младшего Андерсена. Об ужасах, коими священники заражают паству, и опале, в которую попал шериф. Худшее Эмма оставила напоследок:
– Доктор, пожар был страшным. Ваш друг-иллюзионист… вы нужны ему. Это главное, почему я решилась приехать, ведь он был так добр к нашей семье.
– Амбер?..
– Только вы можете его спасти.
Она прятала глаза. Я, и так падающий от нервного и физического истощения, не спросил подробностей, решил, что лучше увижу все сам, чем немедля начну представлять. Горько было осознать: я отдал столько сил чужим и бросил своих! Пора возвращаться, благо, из Сакраменто прибыли сегодня два молодых врача, и я не оставляю Гридли на произвол судьбы.
– Вы сможете выехать прямо сейчас? Я боюсь, мистер Райз…
– Да, Эмма. Только найдем вам лошадь. Когда это вы научились ездить верхом?
Она натянуто засмеялась.
– Я научилась многому.
…Там, в тенистом саду Гридли, она показалась мне странной ― эта добрая славная девочка. Кажется и теперь, хотя мы почти не говорим, а только прибавляем и прибавляем скорости. До Оровилла недалеко, две трети пути позади. Вот уже пришвартована «Веселая весталка»: башни Амбера больше нет, часть палуб ― пепелище. Многие иллюминаторы светятся, видны человеческие силуэты на носу и возле гребного колеса. Я направляю к воде лошадь, но Эмма тут же нервно, даже зло меня останавливает:
– Они все в порядке! Мистер Райз… не с ними.
– Хм. И где же он?
Девочка улыбается ― и гасит мое спонтанное необъяснимое подозрение. Улыбка делает бледное лицо почти детским, только в глазах прежние непонятные, нездоровые огоньки. Они напоминают голод во взгляде бездомной кошки, и, каким бы отталкивающе глупым ни был этот мелькнувший образ, от него трудно избавиться.
– Он нашел ваши ключи. Вы ему говорили, где храните их?..
Невольно смеюсь, качая головой: не то что не успел, но и не собирался. Впрочем, Амберу вряд ли трудно было бы проникнуть в такую развалину, как мой особняк, а уж наглости хватило бы точно. Отлично вижу его развалившимся на моей старой софе и попивающим мое вино. Может, в таком случае и увечья его не столь страшны?
– Никто не знает, ― спешно уверяет Эмма. ― Он ведет себя тихо…
Замолчав, она вдруг прижимает пальцы к виску и склоняет голову. Глаза застывают, но губы шевелятся. Так она едет полминуты, не меньше; я не решаюсь заговорить, только внимательно слежу, чтобы не упала. В случае чего я ее подхвачу. Девочка тоже устала, для нее дорога нелегка. В отличие от меня, она ведь не привычна к долгим армейским переходам, а укачивает ее даже в карете.
– Я… молилась, простите.
Она выпрямляется. Молитва не принесла покоя в ее больные глаза. Дальше мы едем молча.
…Ночь уже сгустилась, рассыпавшись звездами и опав росой в траву, но мне только душнее. Температура поднимается, все труднее терпеть ворочающуюся внутри боль, и, кинув взгляд на правое запястье, я без удивления нахожу знакомое пятно. Давлю на него пальцами ― пропадает, но вскоре появится снова. Главное, чтобы сейчас Эмма ничего не поняла, не испугалась. Я не знаю, как буду лечить Амбера в таком состоянии; не знаю, хватит ли сил, если помощь нужна не только ему. Не знаю ничего, кроме одного: справлялся и с худшим. Выбора нет, меня ждут. Остается лишь, стиснув зубы, умолять собственное тело послужить еще какое-то время. Но…
– Эмма?
…Бедная девочка, то и дело начинающая молиться и устремляющая взор в пустоту, едет не в город. Видимо, она заблудилась.
– Это не совсем та дорога.
Мы смещаемся к роще краснокожих. Меняем направление почти незаметно, но я прожил в этих краях слишком долго, чтобы не различать похожие, как братья, холмы. Я осаживаю коня и останавливаюсь. Эмма вздрагивает и, обернувшись, глядит на меня так, будто едва проснулась.
– Нет. Она нам нужна.
– Мы дадим крюка. Поворот на Оровилл южнее…
Она возвращается, тоже останавливает лошадь и опускает голову. Руки, держащие поводья, дрожат.
– Нам не нужно в город, доктор.
– Что вы имеете в виду?
– Там… не совсем спокойно. Мистер Райз ждет нас у поселения.
– Ах вот оно… ― На полуслове я осекаюсь. ― Погодите, но откуда вы…
– Знаю. ― Она вскидывается, убирает локон со лба. ― Он сейчас сказал мне об этом.
– Сказал?!
– Да, доктор. ― Тон становится тверже, сверкают глаза. ― Едемте скорее, хватит тратить время. Вы все поймете! Давно пора! Это все, все и ради вас тоже!
Она собирается пришпорить лошадь. Я, перегнувшись навстречу, сжимаю бледную руку, отнимаю поводья. Эмма трясется. Трясется все сильнее.
– Господи, как я не понял сразу… вы больны. Я должен отвезти вас…
– Нет! ― Она почти кричит и в свою очередь дергает меня за руку, порывисто тянет, едва не стаскивая с коня. ― Я здорова! И вы нужны мне! Нам! И Джейн! Вы…
По впалым щекам бегут слезы. Она тянет меня опять, потом, сдавшись, выпускает, просто глядит ― измученно и… безумно. Я долго отказывал себе в этом слове. Подменял другими, утешаясь, ― тщетно. У Эммы перевозбуждение, граничащее с припадком. Галлюцинации, раз она слышит бесплотные голоса. Правдивые ли новости она вообще привезла? Не выдумала ли чудовищ и пустую могилу сестры? Но ведь пожар на судне был. И никуда не делась тревога, некое чутье, которому я привык верить. Мне страшно за Амбера, так же, как за помутившуюся рассудком несчастную малышку. И… что еще я могу сделать?
– Хорошо. Да, я…
Я готов уступить, поехать с Эммой, куда пожелает. Может, так, ― не найдя Амбера в роще, ― она поймет, что нуждается во врачебной помощи. Я произношу одно слово согласия, второе, но третье поднимается спазмом болезненной рвоты. Оно не дается. Я закрываю глаза.
Тело меня все-таки предало.
***
– Мильтон…
Гнилая горячка ― так некогда звали тиф. Во сне знакомый голос тоже прорывается из гнили, из липко сковавшей темноты. У гнили много ликов: раскаленный обруч вокруг головы, колючий песок под веками, бурлящее пламенем нутро. Даже в забытье я понимаю: острая форма, быстротекущая. Раз дошло до сыпи, уже разгар. Закономерно: погруженный в чужую болезнь, я подставил собственной спину, а теперь плачу. Дороже, чем те, кто начал лечиться в первые дни.
– Потерпи. Держись.
Темнота сжимает мою руку, у темноты голос Амбера. Он рядом, вторая его ладонь ложится мне на лоб. Здесь же, подле меня, кто-то ― не он ― сдавленно плачет:
– Я не хотела, я не думала… Эйриш, я…
Имя. Неправильное. Почему?..
– Проклятье, посмотри на него! Почему ты не спросила меня, почему?! Кто просил его тащить?
Девушка снова всхлипывает, снова шепчет, и взывает она теперь ко мне:
– Доктор… доктор, милый, я умоляю, доктор… очнитесь…
Я ее узнаю. Тяну руку, пытаюсь коснуться лица. Малышка не должна плакать, она и так пролила слишком много слез из-за куда больших бед, чем моя неосмотрительность.
– Эмма. Не надо…
Я не нахожу ее, но слышу:
– Он дышит, Амбер! Дышит!
Я не понимаю, справа ли она, слева, а может, моя голова покоится на ее коленях. Но голоса ― ее и Амбера ― обволакивают, коконом охраняют от гнилой мглы, и я мучительно растягиваю в улыбке губы, хоть как-то показывая, что благодарен. Может, Эмма безумна. Может, безумен и Амбер. Но скорее всего, оба просто мерещатся мне, как последнее, за что цепляется гаснущий ум.
– …попытаюсь, ― различаю обрывок фразы. ― Я не знаю этой грани дара, но отец лечил больных. Может, смогу и я.
– Твои раны…
– Незачем беречь магию, я и так здесь слишком долго. Они откроются скоро, Эмма, совсем скоро. Пахнет кровью.
– Но…
– Вы должны быть готовы. И целы, оба. Мне еще хватит сил. Вот… помолчи.
Эмма не отвечает. Эмма исчезла, я слышу только ее всхлипы. Потом она начинает молиться, но и молитва ― просто поток, журчащий и несущий меня все быстрее. Все туже обруч вокруг черепа. Тысячи игл в мышцах. Вскипает гнилая кровь…
– Мильтон. ― Амбер зовет вновь, ладонь его ложится на мои ребра. ― Мильтон, говори со мной. Мне нужен твой голос. Нужна дорога к твоей душе. Знаешь, я ведь ничего бы не сумел без тебя, ничего…
Голос дрожит, как дрожал в последний раз в горящем лагере в Луизиане. Вспоминаю: серая форма, удар клинка, кровавый полумесяц. Тогда Амбер спас меня, тогда смог, тогда все решила его безумная мальчишеская храбрость. Но что он может теперь?
– У меня тиф, ― хриплю, зачем-то опять силюсь улыбнуться. ― И я с ним, видимо, не справлюсь. Сам виноват. Прости.
– Справишься. ― Ладонь теплеет, почти жжется. ― Обязательно справишься. А потом отправишься в путешествие, самое удивительное, о каком мог мечтать. Ах да, ты же вообще ни о чем не мечтаешь, ты зануда! Но Мильтон, там зеленое небо…
– Небо синее, это обосновано наукой. ― Невольно я смеюсь и тут же захожусь кашлем.
– Здесь.
– А есть другие места? Где-то, кроме твоей бедовой головы?..
Тьма вспыхивает. Ее пронизывает золото тут же померкших глаз. Странные глаза; я быстро привык к ним, мало гадал, откуда этот цвет. Такого почти не бывает у людей. Это тоже ― научный факт. Но…
– Мильтон. Вспомни сказку. Вспомни ее…
«…и узнай меня».
Он не произносит этого. Клянусь. Но я слышу.
Луизиана, осень 1863 года
Слушайте меня, эй, ребятки, садитесь ближе к нашему огню и слушайте. Что вы смотрите, что прячетесь друг за другом? Думаете, солдаты не рассказывают темнокожим детям сказки, даже солдаты славного Севера? Ничего вы не знаете о солдатах, ничего. Да и о Севере. Но скоро узнаете, ведь вы теперь ― как и мамы, папы, ― свободные люди. Такие же свободные, как все. Какими создал Господь.
А что вы знаете о свободе, вы, белозубые и босые? Что она пахнет порохом? Что стучит копытами коней ваших удирающих хозяев? Что поет гимны отважного Союза? Идите сюда, попробуйте ее, ведь у нас есть кофе, хлеб, немного шоколада. Плевать, что те, кто владел вами, спалили красивый дом, где мы могли бы заночевать. Плевать, что выкорчевали половину фруктового сада, а другую половину оборвали, отравили и скормили скоту, отчего он весь передох. Плевать, что все это ― только чтобы ничего не взяли мы. У нас своя свобода, свои руки, чтобы трудиться. Выращивать, ухаживать, кормить. И сражаться. Но сегодня мирный вечер, поэтому… ну вот, все сели? Мильтон, старый сыч, и ты среди сорванцов? Ну сиди. Эй, ребята, этот усатый джентльмен сегодня резал людей. И вчера резал людей! И каждый день режет людей, и вас может зарезать! Что, испугались? А ну не убегать! Он ― доктор. И если он режет кого-то, тот потом точно не умрет. Поняли? То-то же!
Моя сказка будет странная, и будет она о мальчике, который никогда не был никому нужен. Трудно таким мальчикам живется, но где-нибудь, когда-нибудь они обязательно рождаются. Девочки? Да, и девочки тоже. Но девочка хотя бы может поскорее найти себе хорошего мужчину, которому станет нужна. А мальчику труднее.
Так вот, дети, тот мальчик был особенный: отец у него был король, а мама… не было мамы вовсе. Отец мальчика не любил, потому что тот королем становиться не хотел, ему больше нравилось веселить народ, а не командовать. Мальчик все время сбегал, его все время ловили, и однажды отец сказал ему: «Если не перестанешь убегать, я убью всех друзей, с которыми ты играешь!» Мальчик ответил: «Но они ― твои подданные!». Отец только рассмеялся злым смехом. Когда мальчик убежал в следующий раз, отец убил первого его друга. И второго. И третьего. И так было раз за разом, пока не остался последний, самый старый друг. Отец мальчика пришел к тому другу… а тот взял ― и сам его убил. Рукой его были боги. Они не прощают неволящих и подлых.
Мальчик остался без отца. Сиротой. Вот только из-за того, что он обрадовался, из-за того, что не надел корону, из-за того, что станцевал на отцовых костях, на него обрушилось страшное проклятье. Обрушилось ― и заперло в каменный гроб. На веки вечные! Вот так!
Что вы плачете, что закрываете глаза? Это ― только полсказки.
В гробу мальчик превратился в красивого юношу. А волшебная Обезьяна, охранявшая его мертвый сон, дала ему чудесные силы. Вскоре мальчик ― юноша ― подружился со своим тюремщиком, и с небом над головой, и с землей. Его стали выпускать. Ненадолго: всякий раз, как приходило время возвращаться в могилу, юноша истекал кровью, и белый свет мерк перед его глазами. И он грустно брел обратно. Ложился. Засыпал крепко-крепко.
Но однажды он не захотел вернуться, даже когда из ран пошла кровь. Он развернулся и побежал, побежал что есть сил прочь от гроба, прочь от Обезьяны. Он думал, может, проклятье тогда исчезнет, развеется, не угонится за ним. Но оно угналось. У юноши выпало из груди сердце. И сам он упал и стал молиться. Он позвал добрых богов, и они отнесли его домой. В гроб. Там он лежит поныне, и оплакивает свою свободу, и траву, на которой мог танцевать, и друзей, которых находил в соседних городах. И очень хочется ему быть как прежде. Жить в доме или лесу. Спать в кровати или на лугу. И видеть мир. Он хочет свободы, дети. Очень хочет. Свободы, которая есть теперь у вас. Берегите ее. Поняли? Никому не отдавайте. Вот, вот, возьмите эту шоколадную плитку. Она позабавнее простого сахара будет.
А юноша? Что дальше с юношей будет? Нет, ребятишки… я не расскажу. Кто знает…
Только время.
Гнилая тьма наступает, пытается сомкнуться. Но свет вокруг бледных веснушчатых ладоней, касающихся моего лба, моей груди, прогоняет ее, ширясь и отливая лиловым серебром. Амбер улыбается. Так, как улыбался у костра, окруженный негритятами.
– Юноша все еще там, Мильтон. Все еще в гробу. И ты знаешь его.
Я закрываю глаза.
***
Воздух ― сырой, прохладный, хвойный ― несет облегчение. Еловая лапа свесилась близ моего виска, на таких же я, кажется, лежу. Иголки впились в запястье, но это не стоит внимания; важнее, что ели окружают меня стеной, что они высокие, старые, а вдали, за ними, проглядывают ушедшие в землю срубы зимних домов яна. Селение. Бедная сумасшедшая девочка сделала то, что и хотела: привезла меня в лес. И больше я не уверен, что она действительно безумна.
– Мильтон?..
– Амбер?
Он сидит надо мной. Эмма не солгала: на щеке рубцы, волосы обрезаны короче, чем были, хотя по-прежнему достигают плеч. Не солгала она и в другом: Райз бледен, выглядит изнуренным и… затравленным. Совсем не как на плакатах, не как когда сбрасывал цепи, не каким я его оставил. И вместо десятка вопросов, возможно, более рациональных, я спрашиваю:
– Ты в порядке?
Амбер вздрагивает.
– Ты едва выжил. И интересуешься, в порядке ли я?
Ты святой, Мильтон. Черт возьми, чертов святой.
Как и часто в минуты волнения, он не сдерживает ни крепких слов, ни других проявлений. Даже порывисто, как-то по-детски обнимает меня, когда я сажусь. Тут же отстраняется, выпрямляется, выжидательно глядя в лицо. Глаза блестят так же остро, как у Эммы. Там мольба.
Отвечая на взгляд, я вспоминаю. Фокусы, иногда не поддававшиеся логике. Исчезновения, находившие, если вдуматься, хлипкие объяснения. Отстраненность, с какой мой друг порой смотрит ― на огонь ли, в небо, на зрителей, восторженно выкрикивающих его сценический псевдоним. Когда-то я удивительно просто принял Амбера таким, какой он есть: модного слова «иллюзионист» хватило, чтобы не искать ответы на вопросы. Я увидел одаренного ребенка в теле потерявшегося взрослого ― и продолжал видеть, хотя с нашей встречи прошло восемь лет. Удивительно… а ведь так я не видел Амбера вовсе, ни разу ― по-настоящему. И я сам сделал этот выбор, с первого вечера, с первой попытки объясниться.
«― Моя магия более чем реальна!
– Несомненно. Реальна, как и у всех вас».
Мне ничего не подсказала история о том, как какие-то «друзья» похоронили его заживо. И сон, где он истекал кровью, а звезды отнесли его домой. И смерть конфедерата, соединившего нас шрамом. Я легко, сухо, даже не без удовольствия находил почву каждому слову, каждому поступку, каждому чуду. Как я мог быть таким идиотом?
– Мильтон. ― Амбер плавно поднимает ладонь, над которой появляется светлячок. Маленькое недвижное насекомое освещает наши лица подобно фонарю, и невольно я тяну руку, но пальцы замирают в полудюйме. ― Я не фокусник. То, что тебе лучше, ― не гипноз. Я и не умею гипнотизировать. Я просто вылечил тебя, и вылечил бы сколько угодно раз. Ты… ― он легко, не смыкая пальцев, берет светляка в горсть и опускает на мою ладонь, ― друг.
– Один из тех, кого в той сказке убили?..
Я пытаюсь усмехнуться, но он тут же хмуро качает головой.
– Один из тех, к которым хотелось возвращаться даже из гроба. Но в этот раз тебе… вам с Эммой придется самим прийти ко мне. Скоро я…
Судорога пробегает по лицу, он осекается. Ему больно ― наверное, это выражение узнаваемо, к какому бы миру ни принадлежал страдалец. Ладонь движется от ребер к животу, тут же сжимается в кулак. Появившейся улыбке не поверил бы ни один зритель. Тем более, я.
– С тобой что-то случится. Я понял. Могу я…
– Нет, ― спешно обрывает он. ― Не можешь. Пока нужно другое.
– Что? ― Это почти вопль, потому что бледность разливается по коже, и мне чудится, что на темной рубашке обозначилось пятно. Крови? ― Да говори же.
– Ты веришь? ― выдыхает он. ― Хоть чуть-чуть… веришь?
Он замолкает, обессилено жмурясь. Не продолжит, не услышав ответ.
Броня рассудочности может быть крайне крепка ― и я всегда гордился своей. Она необходима в мире метафизической лжи, в мире, где каждый второй дурит тебе голову и пытается запустить грязные пальцы в душу. Но броня должна оставаться броней. Не превращаться в неснимаемый панцирь, в тяжелые роговые наросты, закрывающие и взор, и сердце. Я в последний раз смотрю на теплое насекомое, светящееся над ладонью, и выпускаю в траву. Я не стану пытаться развеять его, как морок. Ведь оно живое.
– Верю. Ты не тот, за кого выдавал себя. И ты в беде.
Улыбка становится настоящей ― широкой и бесстрашной, я ее знаю. Амбер опускает руку мне на плечо и пытливо вглядывается в лицо.
– Отлично. У тебя ведь с собой оружие? Впрочем… ― он не дожидается ответа, ― может, оно не понадобится. У тебя будет проводник, и еще ты с Эммой. Она многому научилась, она славная девочка. В ней оказалось немало от сестры.
От… Джейн?
– Послушай. ― Осторожно пытаюсь ослабить его нервную хватку. ― Я не понимаю практически ничего, но мне не нравятся такие авантюры, а особенно то, что ты втягиваешь туда молодых девушек, живых или покойных. Ты не тот, кому я доверю Эмму или…
Амбер фыркает, внезапно развеселившись, и упрямо, нетерпеливо мотает головой.
– Не время ворчать по поводу моих устоев! Вскоре у тебя будет славная компания в лице мисс Бернфилд, и она многое тебе объяснит. Путь будет довольно долгим.
– Путь…
– Я живу там. ― Он все так же нетерпеливо кивает куда-то в сторону срубов. ― Дальше. За Двумя Озерами. Но я не могу вернуться туда отсюда, с вами, я… вроде как мертв, нет, не спрашивай! Пока что, ― он легонько меня встряхивает, ― главное, Мильтон. Самое главное. Что бы ты ни увидел. Что бы ни произошло прямо здесь, . прямо сейчас. Ни в коем случае…
Его «не бойся» тонет в донесшемся со стороны озер девичьем крике. Это крик Эммы.
Голос, раздавшийся следом, ― глухой, злой, хриплый ― тоже трудно не узнать.