Книга: Рыцарь умер дважды
Назад: 5 Салем [Эйриш Своевольный Нрав]
Дальше: 7 Зов чудовищ [Эмма Бернфилд]

6
Дикарь
[Винсент Редфолл]

Покинутый дом помог мне лишь раз, в одну кровавую ночь. Сегодня места эти, заросшие и все больше дичающие, не несут ничего, здесь не найти мою душу. Ровна гладь Двух Озер. Гниют листва и хвоя. И насмешливо щурятся мертвые дома, в одном из которых ― не вспомнить, в каком, ― я впервые закричал. Wa‘t‘a’urisi уже тогда. Сидящий у подножья. Из того дома меня изгнали, прежде чем я научился говорить, потом изгнали из племени, не дав разделить с ним даже гибель. И я мог верить, будто больше меня не изгонят? Наивно… Наверное, каждому духи пишут что-то в судьбе, пишут, прежде чем мать впервые качнет колыбель. Мне написали: «нежеланный».
…Ночью, ― пока тушили корабль, ― я глядел на буквы, расцветившие траву. «Убирайтесь. Убирайтесь», ― крутилось в рассудке, а глаза слезились от дыма. Лэру, мелькнувшему рядом, я велел залить надпись поскорее. Я сам испугался своего злого голоса, но смуглая, почти черная рука только хлопнула по плечу: «Сделаю, капитан». Он часто зовет меня так, хотя мы выросли бок о бок, оба не были на войне.
Это устроила католическая община, я почти не сомневался. Она ― в память о диких обычаях Средневековья, о кострах, полыхавших там, откуда родом эта вера, ― часто призывает на помощь огонь. Отец рассказывал: в Оровилле не раз горел публичный дом, горели салуны и иные «обители порока». Это прекратилось, когда он ― человек, не приемлющий самосуда, ― получил звезду, ныне сияющую на моей груди. Он добился порядка без крови: разговорами, небрежными предупреждениями, дружеским отношением ко всем, кто хоть как-то внимал речи. Но он пророчил: пламя вернется, едва по городу пойдут трещины. Оно, древнейший друг страха и гнева, возвращается с первой необъяснимой бедой. Быстрое, голодное, его невозможно погасить: оно требует крови. Мой белый отец не пускал его к нам несколько шерифских сроков. У меня только первый, а оно уже здесь.
Я снова впиваюсь в прелую землю и закрываю глаза. Подо мхом черепа и кости, на которых уже почти нет ни кожи, ни одежды. Я не вижу их… но они смеются беззубыми раззявленными ртами.
«Думаешь, ты ― не мы?»
«Белый дикарь».
«Трус, ничтожный заморыш и отброс».
«Ты продался своему богу, подобию бога, и подставил ему щеку…»
«…как он велел…»
«…как он велел!»
«Кто ты теперь, кто, где тебе быть, где?»
Пальцы сводит, ломаются ногти. Я стискиваю зубы и запрокидываю голову к небу, только бы заглушить этот гогот. Они правы. Правы, что клянут меня, правы, что припоминают мой самый большой самообман. Я не белый. Никогда не буду белым. И даже не заслуживаю права звать домом их дом.
Там, на холме, священник-католик следил за суетливым тушением огня. Он, одетый в черное, с таким же тугим воротником, как у Нэйта, сложил ладони у груди, но губы были недвижны. Само его присутствие, сама надменная поза кричала: «Ищете того, кто сделал это? Слепцы!». Но ведь шериф, человек с оружием, грешник, никогда не скажет такого слуге Господа. Не бросит обвинение тому, чьи прихожане ― трое самых верных людей. Тем более, нет такого права у краснокожего шерифа. У дикаря.
– Здесь никто не упокоился, патер. ― Я произнес это, тихо приблизившись, когда пламя уже сдалось. ― Ни единой души. Все обошлось.
– Но ведь всем нужна молитва, ― отозвался священник, еще довольно молодой, лишь с проседью на висках, и блекло улыбнулся. ― Во всяком случае, тем, кто наделен душой.
– Разве не все мы наделены ею?
– Люди, мой друг. ― Он глянул на силуэт судна, по которому двигались фигурки, потом, особенно остро, ― на остов башни Великого. ― У демонов, к примеру, ее нет. И у тех, кто водит с ними дружбу. Впрочем, это вам должен был рассказать ваш пастырь.
И, развернувшись, он пошел прочь. Чтобы спустя несколько часов появиться снова, рядом с телом того, в чью лавку ночью явились летучие чудовища. Чтобы глядеть на меня и задавать раз за разом вопросы: «Кто воздаст за кровь?» и «Кто повинен в ней?». Я мог лишь слушать, давать пустые обещания, а потом… сбежать сюда. Чтобы метаться зверем, и кричать в пустоту, и упасть, и не подниматься, пока не уймется тошнота, не схлынет желание: в омут, прямо сейчас, на самое дно. Однажды я нашел здесь силы и ответы, но ныне ― только муки и застрявшее в горле «За что?». И черепа из-под земли откликаются смехом: «Ты сам это выбрал, сам, забыл?»
И под сенью леса, коленопреклоненный и захлебывающийся, я вспоминаю.
…Моя мать, Маленькая Серая Белка, вырезала игрушки ― зверей, которые казались живыми. Этим она славилась, но порой, найдя понравившуюся деревяшку, садилась совсем за другое, за человечьи силуэты: мужчину, распятого на кресте, и женщину, покрывшую волосы платком и качающую младенца. Она носила их в город. И их охотно обменивали.
– Кто это? ― спросил я, увидев фигурки впервые, в давнюю холодную весну у реки.
– Белые боги, ― отозвалась мать. ― Видишь? ― Она показала на крошечный, еще безликий сверток у женщины на руках. ― Знаешь, что ждет малыша на середине пути?
Я покачал головой. Она странно, бледно улыбнулась и указала теперь на крест.
– Он станет воином? ― спросил я. Распятье не ужаснуло меня, но восхитило, в фигуре мужчины я чувствовал какую-то силу. ― Великим воином и попадет в плен к врагам?
– Он станет,― в голосе была грусть, и ласка, и что-то, чего я не понимал, ― спасителем.
– Но не тем, чью судьбу стоит повторять. Спасенные им предадут его.
Последнее бросил Злое Сердце, проходивший мимо с несколькими связками трав и зачем-то остановившийся. Черные глаза встретились с глазами матери, и та быстро потупилась, занавесилась густыми волосами. Я же глянул на шамана в упор и удержал за подол.
– Почему? Откуда тебе знать?
Он уставился на мою руку: я не смел касаться священного одеяния, расшитого перьями. Казалось, он ударит; таких, как я, не воспрещалось призывать к должному почтению. Но Злое Сердце только усмехнулся, освободил ткань из пальцев и ― душа ухнула от ужаса в пятки ― потрепал меня по волосам широкой, жесткой, пропахшей золой и снадобьями ладонью.
– Таков закон жизни: рано или поздно чужой среди чужих становится врагом, сколько бы ни спасал прежде. И лишь у немногих следующий виток пути ― воскрешение; большинство просто уходят, долго и мучительно, порой в них вбивают гвозди. Не ходи к чужим, мальчик. Никто ведь не помешает им распять тебя.
– Мэчитехьо! ― в голосе матери зазвенел вдруг гнев. ― Не смей пугать его!
Рассмеявшись, шаман удобнее перехватил травы и пошел прочь. Его черные волосы и вышитая красными нитями одежда развевались, ветер пел в пустотах черепа, украшающего голову. Весеннее солнце тускнело на лезвии каменного ножа ― того, которым, по слухам, Злое Сердце отнимал время убитых зверей и забирал себе. Я поглядел вслед и отвернулся; что-то заставило тряхнуть головой, сбросить касание, добродушное, но будто ядовитое.
– Не задавай ему вопросов. ― Дрожащей рукой мать стесала кусочек дерева, лицо младенца вышло болезненной гримасой. ― Никогда не задавай вопросов колдуну, слышишь? И не подходи к нему! Он многое знает, но знания те ― к беде.
И я послушался, хотя Мэчитехьо ― не колдун, а шаман ― и не мог причинить мне вред. Послушался, потому что был маленьким трусом, а человек этот порой странно на меня смотрел, сидя у костра. Но жестокие мудрые слова пустили корни в памяти и вспыхнули сейчас. «Таков закон жизни» ― и этому последнему закону отец меня не научил. Пощадил, веря: переломит, да только не переломил. Я ― враг. Но мое спасение не среди смеющихся черепов, а там, куда по следам страха и гнева крадется пламя. Там же, где и моя смерть.
Нужно только решиться, подняться. Ведь больше никто не подаст мне руки.
Но я поднимусь. И я знаю, чей голос вернет мне меня.
Назад: 5 Салем [Эйриш Своевольный Нрав]
Дальше: 7 Зов чудовищ [Эмма Бернфилд]