6
Молния
[Винсент Редфолл]
Витрина кондитерской стеклянная, единственная на всю Монтгомери ― центральную улицу Оровилла. Владельцы остальных лавок и заведений предпочитают глухие стены и двери, а в качестве опознавательных знаков вывески ― массивные, тяжелые, дешевые, в общем, такие, чтобы затруднительно было украсть, а если украдут, ― не слишком жалко. Витрина же кондитерской именно прозрачная, так что снаружи отлично видны торты и пирожные на многоярусных блюдах. Зато другого не разглядеть: мастика и тесто, из которых сделаны «зазывные» угощения, столь стары, что желающий полакомиться лишится зубов.
Отец говорил, инциденты были, подгулявшие бродяги разбивали витрину ночью. Это сейчас старожилам города известно, что в нерабочее время поживиться тут нечем; хозяева, живущие на втором этаже, не оставляют внизу ни выручки, ни еды, ни посуды. Не украсть даже аляповатые картины: они написаны прямо по штукатурке. Поэтому «Сахарная фея», любимая и у «новой аристократии», и у городской знати, и вообще у всех, у кого водятся деньги, поблескивает чистым стеклом. Из зала можно наблюдать, как проезжают по улице повозки, спешат прохожие или иногда кто-то из рейнджеров появляется из-за угла обозреть обстановку. Последних позабавил бы я, сидящий за столиком с изящной чашкой кофе и блюдом эклеров.
Нечего и говорить, я ― вооруженный, в черном ― выделяюсь среди щебечущих леди и парадно наряженных семейств. Мой пропыленный облик уместнее был бы в питейном заведении, коих в Оровилле несоизмеримо больше. Но Бэби Уоррен, хозяйка кондитерской, привыкла к моим визитам, даже запомнила, какие пирожные я предпочитаю. Она, возможно, догадывается, что я захожу не развлечься, а побыть в покое, чего не найдешь в салуне и портовом трактире. Не говоря о том, что в салунах и трактирах не подают сладкого, которое я люблю куда больше, чем спиртное. У каждого свои порочные страсти.
– Что-то еще, мистер Редфолл? ― Бэби опирается на стол против меня и недвусмысленно наклоняется. Взбитые локоны вьются поверх кружевного воротничка, этот воротничок невозможно распахнут. ― Нам привезли профитроли. Такой нежный крем…
– Нет. ― Выкладываю на стол горку монет. ― Благодарю. Мне пора.
– Жа-аль, ― томно тянет она, проворно сгребая оплату. Еще пару секунд пышный бюст открыт моему взгляду, потом Бэби распрямляется. ― Заходите почаще. И на подольше.
– Постараюсь. ― Отпиваю кофе, сегодня какой-то особенно крепкий. Бэби вздыхает.
– Вас не видать в последние дни. Раньше вы ведь порой водили сюда…
– Мисс Бернфилд. Да.
– Надеюсь, ― она подмигивает, ― вы подыщете новую подругу. А если нет, так приходите один. Я всегда рада.
Острая на язык мисс Джейн, как и большинство «богачек», не нравилась Бэби, я замечал. Теперь она даже не делает вид, что огорчена, и это честнее напускной скорби более благочестивых граждан. Мисс Джейн похоронили лишь восемь дней назад, а все уже ходят в цирк и занимаются своими делами. И все равно считают долгом возвести очи к небу, стоит услышать имя бедной девушки или столкнуться с кем-то из ее семьи.
– Ой… ― Бэби смотрит на улицу и хмурит подведенные брови. ― Не по вашу ли душу?
Проследив ее взгляд, вижу: высокая фигура прислонилась к стене против кондитерской. Человек в черном, светлеет лишь полоса тугого воротника. Надвинутая шляпа не может скрыть неестественной бледности кожи и белизны волос. Голова опущена, руки скрещены; носок сапога, постукивающий по земле, выдает нетерпение.
– Пастор пришел за заблудшей овцой!
Бэби ехидно хихикает. Она католичка; преподобный Ларсен вызывает у нее, как и у многих ее собратьев, недоверие с толикой возмущения. В Оровилле давно нет религиозных стычек, но желчное лицо девушки, еще недавно милое и приветливое, ― яркое напоминание, сколько неизжитых споров спит под изъеденной временем и золотом кожей нашего города.
– Не думаю. ― Залпом допиваю остывший кофе. ― Но у него может быть ко мне дело в свете последних событий. Пойду.
– Почему он сам не зайдет? ― Как всегда, Бэби готова осудить каждый поступок Ларсена, вплоть до чиха. ― Будто наше заведение какое богомерзкое…
Усмехаюсь, неторопливо вытирая салфеткой губы. У Натаниэля Ларсена немало странностей; это, пожалуй, самая противоречивая натура, какую я встречал. Например, он не видит ничего зазорного в том, чтобы застрелить нарывающегося головореза, но при этом…
– Он говорит, не подобает сану ублажать плоть сладостями. Не обижайся.
– Наверняка он ублажает ее выпивкой, ― бормочет она, дуя губы. ― Или чем похуже…
– Уважай слуг Господа, Бэби. ― Приняв строгий вид, забираю с тарелки оставшийся эклер. ― Воздастся.
Ее игривый смех провожает меня до самого выхода. День ясный, но ветреный, холодный для лета. Расплата за вчерашнее тепло ― ночь Мистерии была душной. Впечатленные люди, кстати, отсыпаются: с утра я мало кого видел на улицах. Горожан меньше, чем обычно, даже сейчас, хотя часы летят к десяти.
Ларсен выпрямляется, только когда я подхожу, и небрежно сдвигает шляпу повыше. Голубые глаза в сетках красноватых прожилок ловят отблеск солнца.
– Благодарю. ― Не здороваясь, он ловко выхватывает у меня эклер и откусывает сразу половину. ― Не одобряю дары прихожан, но сейчас вовремя.
Усмехаюсь, качая головой, и прячу руки в карманы.
– Католики бы зачли это в счет индульгенции? Или как это зовут?
– Не порть аппетит.
Не то чтобы у меня не было мысли делиться, но я наивно полагал, что преподобный дождется предложения. Он же как ни в чем не бывало жует пирожное и хмуро щурится куда-то за мое плечо. Мы знакомы достаточно, чтобы я сходу понял: причина его мрачности ― далеко не упоминание католиков. Так и оказывается. В два укуса расправившись с эклером, Ларсен бросает:
– Есть дело. Срочное. Едем верхом.
Рубленые полуприказы, ― очередной привычный фронтовой след. Подобное не заставило бы меня и с места сдвинуться, но Нэйт, как иногда я зову его, ― исключение, просто потому, что такая речь слишком глубоко в него въелась. К тому же…
– У тебя очень плохие новости?
К тому же вопрос излишний: Ларсен так разговаривает, только если что-то действительно случается. Мы спешим на площадь, где оставил коня я и где, скорее всего, ждет Левиафан, его черное чудовище. С моим более-менее умиротворенным настроем можно проститься.
Вскоре мы уже направляемся к предместьям, мимо порта и окраин. Дома становятся все непригляднее, ветер ― ощутимее, несет острые запахи речной воды и дыма. Ларсен молчит. Он вспоминает обо мне лишь на диком берегу Фетер.
– Что ты узнал о покойной Бернфилд? Говорил с ее семейством, с семейством жениха?
– Со всеми. Ничего нового. Прекрасные отношения, большая любовь…
– Большая любовь. ― Ларсен кашляет в кулак. ― Такая большая, что девушка сбежала, едва родители заговорили о браке, а вернулась, истекая кровью?
Вспоминаю бледного кудрявого юношу, Сэмюеля Андерсена. Он нервозно держался в беседе, но я объяснил это потрясением. У Андерсена была и другая причина странно вести себя: мисс Джейн признавалась, что он ревнует ее ко мне после глупого кейкуока. Так что я старался быть лаконичным и корректным, тем более, отец юноши подтвердил: накануне оба ездили смотреть участки для прокладки дорог и ночевали далеко от Оровилла. По всему выходило, что Андерсены вернулись после того, как мисс Джейн умерла.
– Подозреваешь его? Зря.
– Нет, не подозреваю, ― с неожиданной резкостью возражает Ларсен. ― Просто ты ведь знаешь, я исповедовал ее. И это… было ужасно.
Он поджимает губы; я разглядываю застывшее лицо, гадая, с чем связан приступ угрюмости. Ларсен, в целом, философски относится к смерти, слишком философски даже для духовного лица. Я не побоялся бы назвать его черствым.
– Что она говорила? ― все же уточняю. ― Из того, что не является тайной исповеди.
– Все является тайной исповеди, ― отрезает он. ― Вот только мы не католики, чтобы блюсти ее в таких ситуациях.
– Так ты можешь что-то мне рассказать? ― От неожиданности осаживаю коня, тот недоуменно замедляется, и я снова его понукаю. ― Что-то важное?
– Ничего. ― Голос напряженный. ― Никого не обвинила, не дала подсказок, хотя я спрашивал напрямую. Сказала лишь, что счастлива и любима, что не хочет, не может сейчас уйти. И еще одна ее фраза меня чем-то зацепила. Не идет из головы, Винс. Никак.
Ларсен прибавляет хода, я тоже. Ветер обдувает лицо, но озноб вряд ли связан с этим.
– Какая?..
Ларсен молчит, что-то заставляет его колебаться. Что?
– Нэйт, ― получается грубее, чем я бы хотел. ― Прекращай это. Не со мной.
Он выпрямляет спину. Я догоняю его, мы опять едем рядом.
– «Все должно было наладиться, все наконец должно было наладиться».
– Речь о браке. ― С трудом скрываю разочарование. ― И об отъезде в большой город, к интересной жизни. Андерсены ― ньюйоркцы, и…
– Возможно, ― сухо отзывается он. ― Но сомневаюсь.
– Почему?
– …В контексте того, что я собираюсь тебе показать, сомневаюсь вдвойне. ― Будто не слышит.
– Почему сомневаешься?..
Его выцветшие глаза встречаются с моими и принимают колючее выражение.
– Если не сомневаешься ты, расскажи, зачем она сбежала. От Нью-Йорка, от «интересной жизни». ― Преподобный вдруг усмехается. ― А может, есть идеи, где девушка ночевала три дня подряд, чтобы вернуться домой чистой? Я ведь видел ее, Винс. Платье было почти не испачкано, туфли не стоптаны, в волосах не осталось хвои, чистые ногти. Слуги не переодевали ее, никто ее не трогал, кроме Адамса. Она… явно не жила в лесу. Где тогда?
– Я думал над этим. Говорил с ее друзьями из поместий, но никто не признался, что прятал ее. Слуги тоже молчат.
– Все молчат. И сама она молчала. А теперь…
За оборванными словами ― безнадежный взмах руки. Силясь успокоиться, я устремляю взгляд на неугомонные волны. Мисс Джейн обожала на них смотреть, и сейчас они напоминают: в деле об убийстве я не продвинулся ни на шаг, все только запутывается.
– Ты хорошо скрываешь скорбь, ― вдруг снова раздается голос Ларсена. ― Похвально, но ты винишь себя. ― Я устало оборачиваюсь. ― Это лишнее: ты делаешь все, что в твоих силах, и у тебя голова на плечах. Я уверен, Господь поможет. Всем нам.
– Спасибо. ― Звучит глухо, но получается даже улыбнуться.
Мы знакомы с Лета Беззакония, несколько лет. Бились плечом к плечу, затем он первым отдал за меня голос, когда выбирали шерифа, и это повлияло на многих других. Позже, когда пришел срок общине принять или не принять на постоянной основе пастора, я также одобрил его первым. Не по долгу, просто к тому времени уже безоговорочно признал его духовным наставником и не мог вообразить на этом месте кого-то другого. Так я считаю и сейчас. Парадоксально, что при этом мы ухитряемся дружить, ведь, говорят, подлинная дружба возможна лишь меж равными, остальное сродни ученичеству и поклонению. Но наше равенство иное, не касается вопросов веры. Больше не касается.
Лето Беззакония
Он назвал меня трусом, когда я искал христианского милосердия. Позже я понял: так было верно, ведь помутившее мой рассудок чувство опасно походило на малодушие. Я был в отчаянии, а слово, резкое, как удар в зубы, пробудило меня. Я не уехал зализывать раны, не влез в петлю, не пошел сдаваться, как многие рейнджеры и добровольцы, даже те, в ком я некогда видел кумиров. Я ушел в Лес. Просто в Лес, где поначалу лежал на земле и, как проклятый, сотрясался от рыданий, потом созерцал кости моего мертвого народа, а потом нашел в зимнем доме вождя лук и стрелы с каменными наконечниками. Последний лук племени: большую часть оружия сородичи забрали с собой в могилы или в поглотившую их неизвестность. Из лука я убил Пса, посланного по моим следам, и его кровью нарисовал на лице первые полосы.
Тогда я пришел к Натаниэлю Ларсену снова. Он сидел в дальней комнате церкви, где держал священные книги и обрядную утварь, и чистил старый «винчестер». Он усмехнулся при виде меня, кивнул, будто ждал. Я сказал: «Вы не должны. Я все исправлю», он ответил: «Должен». Я покачал головой, тихо напомнил о его сане. Он невесело рассмеялся и щелкнул затвором оружия. «Я не безгрешен, краснокожий. Не безгрешен. А Господь принял меня таким, поставил на это место и едва ли осудит за защиту паствы».
И началась ночь, и город принял бой. И небо расцветилось вспышками, и земля содрогнулась, и враг, лишивший меня отца, пал от стрелы, вгрызшейся в его нечистый череп. А потом я не узнал в зеркале своего искаженного лика. Я устрашился сотворенного и долго, тщетно отмывал окровавленные руки. Никто уже не видел, как я швырнул скальп Бинкотта в очаг, как, отравленный запахом паленых волос, покинул дом. Я в третий раз шел в то же место. Дверь была не заперта. Я знал: ее никогда не запирают, давно не запирают.
…И вот теперь я под белым сводом нашей церкви. Она похожа на уютный дом, в отличие от часовен католиков, утопающих в парче и золоте. Эта скромность всегда меня влекла, смутно напоминала о детстве. Мы ведь презирали излишества, дом вождя мало отличался от дома рыбака. Мы презирали излишества… но, несмотря на мир с соседями, не презирали кровь. Детей учили убивать с четырех лет. Я помню, теперь ― вспомнил… и я вторгся сюда, даже не стерев раскраски с лица. Я дерзнул простереть к Христу руку. Я ― дикарь, которого этот город когда-то пригрел и к которому Бог склонился с приветливым сочувствием. И я не смею… не смею…
Нельзя пятнать это место. Но подгибаются колени ― и я падаю, упираюсь лбом в кафедральный помост. Горячечно молюсь о прощении, не смея поднять головы, повторяю слова: то тихо и сдавленно, то срываясь на вой. Но мне не легче; не становится, хотя всегда становилось. Меня не слышат. И я не знаю, сколько проходит времени, прежде чем в тишине вдруг раздается:
– Пей, краснокожий.
Что-то гулко ставят на доски рядом ― это оказывается початая бутыль виски. Человек, замерший надо мной, обут в высокие сапоги, но одет в сутану. Я без труда узнаю его, хотя и не сразу верю увиденному.
– Вы?..
Я не слышал, как Натаниэль Ларсен приблизился: его поступь бесшумна, каблуки чем-то обиты. Он смотрит сверху вниз, скрестив у груди руки, ― привычная поза неколебимого спокойствия. В сумраке глаза кажутся белесыми.
– Пей, ― тихо предлагает он вновь и кивает на бутылку.
Забавно: я хорошо помню его проповеди, обличающие пьянство. Едкие, хлесткие, они отвращали от виски многих пропойц, хоть на неделю, ― для Оровилла и это достижение. Меня пастор приводил прихожанам в пример: «Вот брат, чье трезвенничество внушает уважение, а легка ли его жизнь?». Теперь Ларсен, присев на помост, сам откупоривает бутылку. Я, не в силах подняться, роняю голову обратно на руки. Я устал, ослаб, видно, настолько, что преподобный мне чудится, да еще предлагает такое… Но когда я зажмуриваюсь, он не исчезает.
– Ты совершил поступок, достойный человека. Настоящего человека, пусть не праведника. И лекарство тебе нужно плотское: выпивка или женщина. Ограничимся более доступным и, если тебе будет легче, сочтем это чуть искаженным причастием.
Я вскидываюсь и, наверное, смотрю очень выразительно, ― слишком потрясен. Преподобный усмехается углом рта, потом вовсе начинает зычно хохотать. От протягиваемой мне бутылки расползается острый запах.
– Нет. Не хочу…
– Все в разумных пределах. Порок коварен, может легко подстеречь в такую минуту, но и я начеку. ― Как ни в чем не бывало продолжает он. ― И чтобы ты знал, успокоительные капли тоже включают спирт, по крайней мере, некоторые.
– Я…
Спазм в горле заставляет осечься. С усилием встаю, опускаюсь с Ларсеном рядом. Некоторое время мы молча сидим на кафедральном возвышении перед пустыми скамьями; я пытаюсь успокоиться, ищу покоя в небе за розеточным окном. Ночь темная, мирная… но в глаза вдруг глядит налитая кровью луна. По спине пробегает дрожь.
– Что так гнетет тебя? ― тихо раздается рядом.
Исповедь перед причастием? Есть ли в ней смысл? Я начинаю с другого.
– «Поступок, достойный настоящего человека». Неужели можно остаться человеком, став чудовищем и разом отняв столько жизней, пусть грешных?
– Чудовищем? ― Ощущаю, что он смотрит на меня, это почти осязаемое покалывание. ― Каким чудовищем, краснокожий? Не тем ли, благодаря которому город впервые спит спокойно?
– Это…
«…неправильно», ― рвется с языка. Поворачиваюсь и действительно встречаюсь с Ларсеном глазами. Он безмятежно улыбается, лениво крутит бутылочную пробку в руке.
– Знаешь, краснокожий, ― он говорит медленно, будто пробуя слова на вкус, ― зачем нам вообще религия? Все просто: стержень каждого человека ― вера. Даже вера в то, что ты ни во что не веришь, ― очередная религия, не лучше и не хуже других. Стержень помогает не сломаться и не заблудиться, и лучше укреплять его с юных лет. В тебе же… ― Глаза задумчиво обводят помещение и снова останавливаются на мне, ― два стержня. Один ― сила твоих диких предков, другой ― милосердие Христа. Тебе сейчас кажется, что это плохо, что один должен переломиться, но…
Он вдруг замолкает. Меняется выражение бледного лица; оно застывает, потом мрачнеет. На миг опускаются белесые ресницы.
– Но не должен, краснокожий. Не должен. Корни заставили тебя кроваво отомстить, дали силу, но именно Господь указал, что защищать. Если оба стержня нужны тебе, сохрани их. Знаешь, без чего не выстоишь никогда? Без умения принимать себя и, особенно, свое прошлое. А теперь… ― красная луна играет на стекле бутылки, ― пей.
Делаю глоток; неспешное тепло разливается по жилам. Возвращаю бутылку. Так странно все же пить здесь. Впрочем, теперь это действительно можно счесть причастием.
– Всегда обращайся ко мне. Не за виски, конечно, больше я такого не позволю. Но я знаю: стезя веры сложна. Тем сложнее, если когда-то верил в другое.
Перемена на бледном лице: где-то в изгибе губ, в глубине глаз. Я вспоминаю бесконечные кривотолки об этом человеке. Братья и сестры по общине утопают в домыслах, как и я; домыслов больше, чем фактов. Но что-то подсказывает: последняя фраза Натаниэля Ларсена ― не только обо мне. Он вложил туда что-то личное.
– Спасибо. Да хранит вас Господь.
Но это не все, что я хочу сказать.
Я никогда не пытаюсь непрошено заглянуть в чью-то душу, даже если душа обманчиво близка. Мой народ верил: именно в душах таится самая непроглядная тьма, гуще той, что обнимает звезды. Но сейчас слепая благодарность ― за облегчение, за очищение ― заставляет решиться.
– Знаете… тот, на чье место вы пришли, проповедовал совсем иначе.
Преподобный насмешливо поднимает брови.
– И, полагаю, не был офицером Конфедерации?
Может, лучше сразу замолчать. Происхождение Ларсена ― лишь слухи, и то, что сейчас он подтверждает их, ― уже чрезмерная откровенность. Но я киваю, а он, скорее удовлетворенный, чем раздосадованный, вдруг спрашивает сам, ровно и вкрадчиво:
– Хочешь узнать, как я облачился в это? ― Пальцы слегка оттягивают накрахмаленный ворот, тугой даже сейчас.
– Если вы не…
– Ты, ― лениво поправляет он, снова протягивая мне бутылку. ― Давай на «ты», а я, так уж и быть, перестану делать вид, будто не помню твоего имени. Глотни еще, Винс, и я тоже позволю себе немного. Под такие истории точно нужно пить.
За окном начинает светать. История Натаниэля Ларсена короткая и сухая. Но теперь мне ясно, как удалось ему ― бледнолицему, едва появившемуся в городе, ― понять меня. Несколькими словами выдернуть из моей души занозу, гнившую там годами.
Под сводами церкви он рассказывает, как любил дом, ― теплый плантаторский Юг. Как верил, что нужно не рвать «цепи», а ждать, надеяться, что больше рабовладельцев уподобятся его родителям: те не продавали негров подобно скоту, не секли, жили с ними одной дружной семьей. Как проливал кровь, защищая это наивное право ждать, и как поднимался от солдата-добровольца по новым и новым трупам. Он поднялся высоко. Но все кончилось вмиг.
– У них была забава, Винсент, ― голос становится глуше. ― Забава убивать пленных, особенно, конечно, из «цветных». Таких ведь приравнивали к беглым неграм, а беглые негры, как известно, пощады недостойны. Многие офицеры делали это еще до лагерей смерти, говорили: чертовски помогает расслабиться. Расслабиться, понимаешь? И вот ― я получаю звание полковника, допущен в элитный круг. Вот ― командующий, тот, чьим протеже я был, ― ставит передо мной на колени черного солдата и говорит: «Стреляй». А я…
Он отпивает виски, вдруг давится и с хрипом сгибается. Бутылка подрагивает в руке, разносится зычный кашель. Бью по спине, по выпирающим лопаткам. Преподобный распрямляется вновь.
– А я смотрю в глаза этого черного. Смотрю, а там ни страха, ни злобы. Ничего. Темнота. У него ссадина во все лицо, он прямо держит спину, и у него болтается на шее крест. И я осознаю: это не то, за что я сражаюсь. Не то. Я не убью безоружного, какого бы цвета он ни был. Беглый? Чушь. Отец был против даже телесных наказаний, не то что казней. И… я отказываюсь, Винсент. А на меня смотрят мои солдаты и эти офицеры с нашивками. И я стреляю в воздух, и крою их всех бранью, а потом ухожу в свою палатку. Пить. И молиться. Позор…
Выплюнув слово «позор», он презрительно и гордо поджимает губы. Медлит, потирает висок и наконец заканчивает:
– В ту ночь один офицер ― я его знал, видел, что сам он на «забавах» не убивает, только смотрит, ― сказал мне: «Парень, война в тебя еще не вросла. Уходи, пока не поздно». Я ответил что-то поганое, мне было уже плевать на субординацию. Но позже понял, что он прав. Ушел ― это не составило труда ― и подался в богословы. Домой я не вернулся и вряд ли вернусь, а Оровилл… знаешь, я бывал тут в Лихорадку, еще мальчишкой ― сбегал на прииски с братом, правда, нас быстро вернули, надрав уши. Вспомнил, подумал: тут, на этом стрельбище, мне и место, тут должно быть полно таких же ― загнанных, врущих самим себе и боящихся своих чудовищ. Как видишь, я был прав. Пуля и вера здесь рука об руку. И я буду защищать веру. Любой ценой.
Тишина. Небо за окном светлое. Солнца не видно, но под сводами уже проще различать предметы. И, тая, темнота уносит то, что терзало меня целую ночь.
– Это и было мое «рождение свыше». ― Преподобный щурится на облако, виднеющееся в розеточном круге. ― Тот миг. Глаза негра. Нет, сострадания я не обрел, по-моему, я пренебрегаю им и сейчас. Зато я понял: никому не позволю меня дурачить, и других тоже. Подменять одну идею другой. Я не был озлоблен на северян или черных, Винс, вот в чем суть. Не шел убивать ради убийства. И я не стану этого делать никогда, никто не навяжет мне веру в правильность такого поступка. Внутренний свет ― вот что важно, главное не терять его. И, кажется… ― Он вдруг хмыкает, хлопнув меня по плечу. ― Ты тоже из гуманистов? Сколько бы скальпов ни содрал, с братьями ― Святой Меркурий?
– Пожалуй, ― невольно усмехаюсь от этого сравнения. ― Да и я содрал лишь один скальп, надеюсь, последний.
– Вот и отлично. ― Ларсен забирает у меня бутылку. ― Благословляю.
…Та ночь ― ночь Пуль и Стрел ― стала для меня также ночью, когда я обрел первого после отца настоящего Друга. Того, с кем противоположен сердцем и в то же время един душой. «Будем держаться вместе» ― так он тогда сказал, и я ничего не имел против, не имею до сих пор. Мы справимся с любой бедой вдвоем.
Я хочу в это верить.
***
Мы спешиваемся возле кладбищенских ворот. Кони ведут себя странно: топчутся, фыркают, поводят ушами. Черный зверь Ларсена беспокоится, не желает оставаться у ограды, упрямо гнет шею. Нэйт бормочет что-то сквозь зубы, но наконец справляется с привязью и толкает скрипучую калитку.
– Смотри в оба, ― слышу я и шагаю следом.
Вокруг тихо, как и почти всегда. Здесь редко кого-либо встретишь, нет даже сторожа: из могил нечего красть. Красивые склепы, пышные захоронения, памятники ― все это не для оровиллских покойников. Слишком близко капризная река, которая в иную весну может, разлившись, свести усилия по благоустройству могил на нет. Кладбище красиво скорее своей дикостью: в траве прячутся цветы, по надгробиям стелются вьюнки и плющи, в паре уголков приютились даже невесть как выросшие апельсиновые деревца.
– Мы идем к ней.
Я не спрашиваю, а утверждаю, хотя Ларсен дает крюк вдоль ограды, вместо того чтобы прямо направиться к участку Бернфилдов. Интуиция подсказывает, куда он ведет меня. Предчувствие тревожно.
– Нэйт.
– Смотри в оба, ― повторяет он, но я не вижу ничего необычного.
Ларсен сворачивает, и я убеждаюсь, что не ошибся. Скромные могилы становятся аккуратнее, попадается больше свежих цветов и свечей. Появляются следы каблуков и набоек, рассказывают: сюда заходил чей-то слуга проредить вьюн, туда служанка принесла розы, а там обновили свечку. Недавнее присутствие людей выдают поломанный кустарник, и примятая трава, и забытое или оставленное яблоко на плите прежнего мэра.
…Зрелище открывается за скорбным ангелом ― самым высоким памятником кладбища, хранящим сон чьей-то жены. Именно там, в тени крыльев, начинается участок Бернфилдов. Могил мало: семья не здешняя. Почти никто не перебрался с Генри Бернфилдом в Оровилл, и до недавнего времени надгробия его матери и брата были единственными. На прошлой неделе сюда положили мисс Джейн, и все вокруг пестрело цветами. Теперь же…
– Проклятье.
– Именно так. ― Ларсен прислоняется к статуе ангела. ― Точнее не скажешь.
…Цветы погребены под огромными пластами земли. Влажная, взорванная неведомой силой, она лежит комьями и покрывает все. Копошатся насекомые, торчат корни вывороченных сорных трав. Теплый прелый запах подсказывает: копали недавно. Когда? Ночью?
– Это не все. ― Ларсен не двигается с места. Смотрит он не на рыхлые холмы, достающие мне почти до пояса, а за них. ― Там.
Кивнув, я огибаю завалы. Сразу замираю как вкопанный, невольно опираюсь на черные комья и тут же отдергиваю руку. Ощущение ― ладонь наткнулась на червя, ― возвращает к реальности. Мне не мерещится, все наяву, и с явью ничего не сделать.
Могила Джейн Бернфилд разрыта ― вот откуда столько земли. Крышка гроба расколота, обломки провалились внутрь. В гробу никого нет.
– Я увидел это утром. ― Ларсен останавливается рядом. ― Когда хотел помолиться за нее. Решил, что лучше дать знать тебе первому, людей это испугает. ― Преподобный кивает на темнеющий у наших ног провал.
На красной подкладке тоже земля. Присев, я щурюсь, пытаюсь рассмотреть обломки крышки. Чем ее рубили? И зачем, когда гроб можно было вскрыть? Обломков много. И… мне кажется, или местами они обуглились?
– Попахивает чертовщиной. ― Ларсен чуть отступает. ― Сильно попахивает, я не просто так просил тебя искать следы от самого входа. Их ведь нет?
– Ничего выдающегося. ― Я выпрямляюсь.
Нэйт выразительно оглядывает почву возле своих сапог.
– Тут не пройти просто так, да еще с ношей, верно? И если бы следы замели, ты бы понял?
– Пожалуй. ― Тоже отступаю. ― Здесь живого места нет. Если бы кто-то ступил с этого участка на траву, на подошвы налипла бы хоть пара комьев и осталась бы на тропах.
– Или это был индеец, умник вроде тебя?.. ― Ларсен вдруг хмыкает. Кидаю на него колючий взгляд, он пожимает плечами. ― Не злись. Так или иначе, трюк не проделать кому попало, не говоря о том, что кому могло понадобиться тело недельной давности?.. Вспоминая некоторые газетные истории, романтичные и не очень, я объяснил бы похищение свежего трупа, но…
– Хватит, умоляю.
– Извини. Я часто шучу, просто чтобы не спятить.
Продолжаю мрачно на него смотреть. Сердце учащенно стучит, кулаки сжимаются. Мисс Джейн. Кто сделал такое с мисс Джейн? Кто настолько не уважает Господа, что совершил подобное, кто проделал это с такой ловкостью, что я не вижу ни малейшей подсказки?
– Осмотрюсь еще раз. Я должен что-то обнаружить. Ты идешь со мной, след в след.
– Так точно, о мудрый дикарь.
Но, промерив землю шагами следующие полчаса, мы не находим ничего. Кладбище не выдает недавнего присутствия чужака. Благоухают цветы, чисты от земли заросшие тропинки, и нигде не спрятаны лопаты с налипшими комьями. А еще не осквернено ни единой могилы. Кто-то приходил только к мисс Джейн. За мисс Джейн.
– А знаешь, ― Ларсен заговаривает, вернувшись к яме, ― есть у нас ловкачи. И появились как раз недавно.
– Цирковые? ― безошибочно угадываю мысль. ― А зачем бы им такое?
Немигающий взгляд Нэйта устремлен на гроб. Не сомневаюсь, он тоже видит обугленные обломки. Видит, но оставляет мысль при себе.
– Не моя работа выведывать. Я могу только чуть внимательнее слушать исповеди.
– Что ж. ― Вздохнув, отворачиваюсь от могилы. ― Вот и слушай. Прочее ― мое дело.
И я сделаю все возможное. Оровилл ― дикий город, на нем немало прегрешений, но одно я знаю точно: против Бога тут грешили мало, почитали его, пусть на свой манер. Мертвецы всегда оставались в своих могилах. Что же случилось?
Я устало зажмуриваюсь. Преподобный опускает руку мне на плечо.
– Не время унывать. Эта история может разжечь у нас второй Салем. Поэтому предлагаю быстро позвать надежных парней и привести все в порядок, насколько возможно.
– А семья? ― Снова встречаюсь с ним глазами. ― Они наверняка придут в ближайшее время. Они заметят.
– Им лучше все рассказать, иначе шума поднимется только больше. Думаю, мы подберем нужные выражения, чтобы Генри Бернфилд нас понял. Он не дурак.
Еще какое-то время стоим молча. Скалящиеся обломки в разверстой пустоте гроба напоминают зубы. Наконец мы идем к кладбищенским воротам. Нужно без лишнего шума найти лопаты. Отыскать Лэра и Дэйва ― они не сболтнут лишнего. И хотя бы для себя решить, что лучше ― думать о похищении тела Джейн Бернфилд как о проявлении человеческого богохульства или дьявольских козней?
Обугленные обломки. Словно след удара молнии. А ведь в Оровилле уже полторы недели не было грозы.