5
Светлячок
[Эйриш Своевольный Нрав]
Я знаю: есть что-то злобное в богах-созидателях ― Разумных Звездах. Они, эти боги, могут смилостивиться, только если скалить зубы и отчаянно выгрызать милосердие прямо у них из глоток, если клясть их на чем свет стоит и расшибать руки о камень Саркофага. Но на последнее ― биться в тяжелую крышку ― поначалу даже не хватало сил: боль ран, нанесенных Мэчитехьо, отняла их. Я весь был ― месиво крови и кишок, ссадин и насмешливых беглых царапин острого клинка. Вождь долго игрался со мной, как кот с мышью, прежде чем добить.
Туманно помню: потом меня несли куда-то воины и жрецы. Лес слился в сплошную зелень; иногда воспаленное сознание улавливало змеиное шипение, и тогда кто-то рядом падал замертво. Другие тут же его сменяли; к концу пути сменяться было некому. Я успел сосчитать: в Саркофаг меня опускали пятеро. Никого больше не уцелело.
– Ты восстанешь. ― Так пообещал старый жрец, кто-то из приближенных отца, чье имя навеки похоронено в моей памяти.
– Мы заберем тебя, ― ободряюще прошептал молодой воин, тогда еще мой друг, ныне тоже забытый, ведь он бросил меня во тьме.
– Не уходите, прошу, ― едва шевелящимися губами взмолился я. Я уже понял: меня хоронят, хоронят зачем-то заживо. ― Не надо! Лучше дайте мне умереть, ведь…
«…Ведь я сделал все, что мог». Да, сделал. Я сразился, я попытался отомстить, и пусть я проиграл, но разве моя в том вина? Я не знал битв, я не хотел их знать. Разве не таковы были все жители Агир-Шуакк до прихода чужаков? «Я сделал все, что мог. Все, что мог. Все!» ― Фразы метались в угасающем уме, но язык заплетался. Чужие глаза смотрели с той стороны, из мира, полного света и зелени, ― живого. Живого и ускользающего.
– Пожалуйста… ― повторил я.
– Будь храбрым, ― отозвался жрец.
Мягко. Вкрадчиво. Беспощадно. Ненавижу.
Когда я в последний раз простер в мольбе руку, крышку уже задвигали. Поначалу я кричал, срывая голос, потом провалился в забытье, потом царапал камень и снова тщетно звал хоть кого-нибудь. Становилось темнее, ночь наставала в мире и в Саркофаге. С тьмой пришел холод и принес первое осознание: раны перестают ныть, ощущение, что нутро вспорото, выпотрошено, а потом набито заново, уходит. Могила с уродливым ликом на крышке действительно пожирала боль. Но страх она лишь приумножала, страх сочился даже в сон.
Так ― в ужасном исцелении ― минуло немало. Немало, прежде чем в Лощину впервые вернулись, прежде чем крышку отодвинули, прежде чем я, как самому мне казалось, превратившийся в старика с выпирающими ребрами, смог подставить лицо дневному свету. Не было ничего слаще рези, с которой привыкали к этому свету глаза. Каким прекрасным казалось зеленое небо, каким нежным ― ветер, каким звонким ― гомон птиц, и даже змеиное шипение звучало сладостно. Ведь из-под земли не было слышно никого, кроме червей и мокриц; их возню, ― хотя твари не могли пробраться в Саркофаг, ― я отлично различал. Впрочем, возможно я лишался рассудка, и скользкое копошение мне чудилось.
К свету можно было не привыкать: я сделал лишь шаг, и раны открылись. Тогда жрец ― другой, не тот, кто нашел некогда Саркофаг, ― сказал:
– Не время…
– Нет! ― Безошибочно я понял, что это значит. ― Прошу… дайте мне умереть.
Но все повторилось: чужие руки подхватили меня, теряющего сознание, и насильно вернули в могилу, и задвинули крышку. И снова пришла тьма, и изгнала боль, и напоила меня страхом. Это воскрешение, бездумно повторял я сам себе. Происходящее со мной ― воскрешение. Но разве может воскрешение длиться вечно и столь походить на пытку?
Так случалось еще не раз: разные жрецы, одна боль и одни слова: «Не время». Потом прочли пророческое послание на Саркофаге, о единой ране. Решив, что время не наступит вовсе, потомки «зеленого» и «звериного» народов оставили меня и погрязли в войне. Так и должно было оставаться до скончания мира. Так всегда: прежних властителей забывают, новые затмевают их. А если новых нет, настает хаос. Меня некому было ни затмить, ни даже просто заменить, а боги, видимо, не хотели хаоса. И потому в моем развороченном теле, заточенном в камень, начала вдруг просыпаться некогда ненавистная, ненужная, отброшенная во имя поединка на ножах магия. Дар отца.
Первым знамением был крошечный светлячок: он вдруг закружил перед глазами, когда, захлебываясь в глухом безвременье, я мечтал о самой ничтожной капельке света. Я принял его за морок, но робко протянул руку, и насекомое село на пальцы, озарив их золотом. Я внимательно оглядел маленькое существо и улыбнулся. Оно было живым, намного живее, чем я.
Вторым знамением стала воля: я понял, что пятнышко света погибнет в каменном плену, и более всего на свете пожелал отпустить его. Я не знал, поможет ли это, но представил, как, не встречая препятствий, светлячок поднимается, как показывается над землей и взлетает. Маленький гость померк. Умер ли он, не дождавшись спасения? Или…
Третьим знамением был иной взор: закрыв глаза во тьме, я вдруг впервые увидел не ее нескончаемое продолжение, а зелень. Кудрявую зелень крон, ползучую зелень лиан, ровную зелень мха. Мое убежище, кишащее змеями. Лощина. Я узнал ее, как узнал и светлячка, поднимающегося из осоки. Я открыл глаза, и образ пропал; зажмурился ― он вернулся. Позже я научился перемещаться дальше, забредать взором под лесные пологи и в заросли, порой даже достигать убежищ моих изгнанных подданных.
Затем мне стали слышны птицы, и змеи, и ветры. Я обрел голос и наконец ― способность поднимать Саркофаг из земли, чтобы в крошечные щелки попадал свежий воздух, а порой и свет. Вскоре голос мой окреп и впервые достиг слуха женщины из рода Кобры ― самого чуткого из ныне живущих. Так появились жрицы; ко мне вновь стали являться, уже не надеясь воскресить, но прося советов и рассказывая о делах мира ― живого, такого желанного мира по ту сторону крышки. Подданные вспомнили обо мне. Это было началом, но не воскрешения. Бегства.
Разумные Звезды бессердечны: они не пускают меня туда, где страдает мой народ. Но, наверное, я, судорожно пытающийся впиться хоть в краешек этого мира, забавляю их, иначе почему, насмеявшись всласть, они наградили меня? Так дрессируют животных: обучат простой команде, потом вручат кусочек мяса. Откуда я знаю об этом? Откуда знакомо мне слово мира людей? Я знаю много других их слов, обычаев, историй. Потому что это и мой мир тоже, мой уже давно. Там я не Эйриш Своевольный Нрав. У меня другое имя, и я люблю его больше, чем настоящее. Это ведь в природе смертных ― хотеть жить, а не гнить в могиле.
А там я живу.
***
…Я помню: впервые меня вырвали из Саркофага, когда я особенно мучительно задыхался и бился. Я помню: это напоминало полет, в котором ослепительные лики богов проносились перед глазами. Мне казалось, пришла смерть и вскоре божества обретут четкость, ведь их видят все вознесенные. Но лица пропали; вместо их сияния пришла темнота, не каменная, а лесная: насыщенная, дрожащая. Я лежал навзничь на мокрой траве. Надо мной простиралось ночное небо, но было не густо-зеленым, как наше, а темно-синим, и его украшали блестящие точки, напоминающие россыпь росинок. Местные звезды ― далекие и, как я позже узнал, не возведенные в ранг божеств.
«Иди». Был ли это Глас или мой собственный рассудок, но я подчинился. Я поднялся и сразу упал: мышцы сковало, за долгое заточение я забыл, как ходить. Я встал повторно и в этот раз удержался на ногах, прислушался к себе и осознал: раны не сочатся кровью. Я сделал целых три шага, а боли нет. И никто не бежит укладывать меня в гроб.
Кое-что было не так, две вещи: мою наготу скрывали лишь полусгнившие бинты, и всего меня окутывал прохладный молочно-зеленый свет. Я посмотрел на свои пальцы, ― они расплывались, казались призрачными. Посмотрел на стопы ― такие же размытые, бесплотные. Я… жив? Мысль заставила снова упасть на колени. Но я ощущал напряженную слабость мышц, и прохладу приминающейся травы, и меня мучила жажда, в Саркофаге забытая, как и все естественное. Я сорвал какой-то скрученный листок, в чашечке которого скопилась роса, и выпил ее. Да. Я был жив, ведь я почувствовал острый, полузабытый сладковатый вкус.
«Иди», ― повторили дробящиеся настойчивые голоса. Я встал в третий раз и уже тверже побрел вперед. В теплом воздухе помимо головокружительных запахов цветения витало что-то еще ― терпкое, колючее, и, как мне сразу показалось, неживое, противоестественное, опасное. Позже я убедился в верности инстинктов: так пахнет порох. Забавно… практически первым открытием в моем новом мире был этот соратник, любовник, раб здешней Смерти. Тогда я еще не увидел действий невидимого раба, увидел лишь последствия.
Миновав рощу ― к удивлению, многие растения там казались знакомыми, ― я попал в пологую болотистую низину. Она стелилась далеко, земля чавкала, в воздухе кишело комарье. Тревожный запах ― помесь дыма, пыли и металла ― усилился, и я прибавил шагу. Хотелось покинуть это место или хотя бы перевести взгляд в безобидное, пусть странное небо. Но я не успел: в траве замаячили недвижные силуэты. Дальше, там, где земля становилась еще более вязкой и липкой, лежали мертвецы. Лежали всюду, до самого края оскверненной топи.
Первыми бросились в глаза крупные животные с тонкими ногами и вытянутыми мордами. У многих были разворочены внутренности, как у меня когда-то; у нескольких недоставало конечностей или голов. Гривы и хвосты одних созданий слабо трепетали от ветерка, у других отяжелели, пропитавшись кровью и болотной жижей. Меня заинтересовали эти незнакомые животные и седла у них на спинах; я разглядывал их долго, как ребенок ― диковинную картинку. Я не сразу заметил, что тут есть и другие мертвецы. Много, намного больше, чем тех, кого, как я позже узнал, зовут лошадьми.
Первого собрата ― существо будто бы из рода какой-то Обезьяны, человека, ― я нашел у трупа серой лошади. У человека не было руки до самого плеча; сплошные торчащие кости да кровавые лоскуты, давно остывшие, успевшие стать пиршеством для семейства неизвестных черных насекомых. Я испытал дурноту, но не отстранился. Я подумал: за что могли так страшно воевать братья, откуда взялись здесь?
Лицо немыслимым образом уцелело: было лишь испачкано копотью, обуглились кончики ресниц. Ресницы, как и брови, были рыжими, волосы тоже, крупные густые локоны ниже плеч. Красивые… я смутно вспомнил собственную невзрачную внешность, внешность всех предков до седьмого или восьмого колена: большие желтые глаза, широкий нос, тонкие губы, тяжелые брови. Боги не дали нам малейшей капли красоты в довесок к уму, лишь особое снежное сияние волос выделяло нас. Отвратительное сияние, как по мне: я предпочитаю яркие цвета. Всегда завидовал родам Попугая, Аспида и Ягуара, украшал себя перьями и цветами, рисовал что-то на лице. Я не представлял, что Обезьяна может выглядеть, как этот незнакомец, что где-то боги щедрее. Щедрее, но добрее ли, если допускают такие битвы и такую погибель?
Мне было жаль незнакомого мертвого брата, столь прекрасного. Мне было мучительно отвратительно, что кто-то, кого я не знал, кто-то, пахнущий горьким дымом, оторвал ему руку, изувечил, испачкал кровью одежду ― сложный синий наряд с золочеными пуговицами. Юноша наверняка был воином или жрецом, может, даже правителем, как я? Волшебником? А теперь его серые глаза глядели бездвижно в небо, и, когда на левый села муха, я в гневе смахнул ее, пробормотав: «Прочь, тварь!». При этом пальцы мои коснулись пряди, падающей на высокий лоб. Какие же волосы. Если бы у меня были подобные…
Сияние вокруг моей руки вдруг померкло. Я отпрянул от мертвеца и услышал знакомый шорох; такие я улавливал, когда, сливаясь с Лощиной, наблюдал за тянущейся к свету осокой. Кожу, особенно на голове, закололо. Что-то… что-то, кажется, происходило со мной: магия так и пульсировала в крови, я ею не управлял. Звук крепнул. Усиливалось покалывание. Но я осознал, что именно сделал, лишь когда опустил голову. По моим плечам струились, ниспадая, такие же огненные пряди, как у незнакомца. Я вскинул руки, ― пальцы утонули в густых волосах, тяжелых и мягких. Чужих? Теперь моих. Тело не выдержало заточения, потребовало обновления. Способ ― обобрать мертвых, ― был пусть страшным, но хотя бы не причинял никому вреда. Я не понимал до конца, что делаю, но уже знал: придется взять что-то еще, у кого-то еще. Собрать себя заново, как в детстве, в замке Форта, я собирал рисунки из цветных камешков.
Я прошептал короткое моление о покойном и встал. Меня шатнуло, но я пошел дальше. Я уже не замечал диковинных животных, слишком много вокруг лежало братьев. Лишь единицы были столь же красивы, сколь первый, но от них почему-то уцелело чуть больше, чем от юноши с длинными локонами. Над некоторыми я склонялся, многим заглядывал в лица. И всякий раз свет вокруг меня становился тусклее, а в облике появлялась новая черта.
У кого-то я взял выразительные линии скул, у кого-то ― утонченную форму носа, у кого-то ― гармоничную ширину плеч. Один ― высокий и крупный ― был рыжим, как первый брат, но старше, коротко стриженный и со странной кожей: ее покрывали коричневатые крапинки, вроде тех, что испещряют яйца птиц. Такой он был один, и я забрал эти крапинки, дал им расползтись по запястьям. Наконец, еще у одного человека я взял то, для чего не требовалась магия. Его одежда ― как у большинства, синяя с золотом, ― по размеру подходила моему новому телу. К тому же на ней не было дыр и крови: единственная рана несчастного была на лбу.
Раздевать мертвых почему-то показалось мне куда отвратительнее, чем перенимать их черты. Я не знал еще, что у моего собственного народа в Агир-Шуакк обирать побежденных экиланов давно стало едва ли не славной традицией. Ныне это мародерство не вызывает у меня ничего, тогда же, стаскивая уже с другого солдата сапоги, я ощущал раскаяние. Но опасение, что в траве прячутся змеи, и сгущающаяся прохлада заставили отринуть как совесть, так и брезгливость. Куда бы я ни попал, что бы меня ни ждало, я едва ли выживу голым и безоружным.
Казалось, я нашел все нужное. Свет вокруг меня померк окончательно, чужая одежда отлично села, ноги перестали терзать коряги. Я не хотел больше приближаться к мертвецам: ни к тем, что в синей форме, ни к другим, одетым во что-то серое, невзрачное, ― они стали попадаться все чаще. Несложно было догадаться:
«серые» ― враги «синих»; «серые» оторвали руку тому, по чьему подобию я отпустил волосы; «серые» убили диковинных зверей. Так ― еще не зная сути войны Севера и Юга, ― я уже выбрал сторону, хотя мне лишь предстояло встать на нее, увидеть весь ужас разворачивающейся смуты и ужас мира под неразумными звездами.
…Я помню: внимание мое привлекло движение в траве. Я шагнул туда, еще не зная: рабу, пахнущему дымом, не нужно приближаться, чтобы убить. Если бы раненым, чей стон я вскоре уловил, был южанин и если бы этот южанин, даже умирая, не распрощался с убеждениями, ― моя странная новая полужизнь оборвалась бы в первую же ночь. Но в траве лежал северянин, и северянин этот светло прошептал, когда я приблизился:
– Друг… как мы погнали этих джонни… а?
Изо рта потекла кровь, он закашлялся, и струйка превратилась в нескончаемый поток. Я видел ширящиеся красные пятна на синей одежде и такое же пятно, расцвечивающее траву.
– Как мы… а? ― сбивчиво повторил раненый и поднял горящий взгляд.
Что-то заставило меня ответить:
– Да. ― Я заговорил на одном с ним языке без малейшего труда, точно забрал эту речь у кого-то из убитых. ― Да, славно.
Видимо, куда более славно, чем мои жалкие попытки справиться с Мэчитехьо. «Синие» победили «серых»; молодцы, кто бы они ни были. Я с трудом улыбнулся.
– К черту этих, ― все говорил незнакомец, беспокойно мечась в траве, пытаясь зачем-то ослабить воротник. ― К черту мятежников, они скоро сдадутся, они…
Я опустился напротив и коснулся его руки ― потной, обжигающей. Лицо уже исказилось узнаваемой смертной маской, рот дрожал, кровь струилась и струилась по подбородку, выходя с протяжными хрипами. Солдат был не жилец, но я сказал:
– Я тебе помогу добраться. Где… все?
Раненый рассмеялся так же низко и булькающе, как говорил, и покачал стриженой головой. Слова ему давались все сложнее, между фразами потянулись мучительные паузы:
– Не тащи… довольно заботы после заварухи… проклятущие болота… комарье… душно…
Он бредил; глаза то закатывались, то принимали безумное выражение. Пальцы сжали мои, горло заходило ходуном от кашля, и тут взгляд вдруг уткнулся куда-то в траву.
– Друг… ― голос дрогнул, ― я же не… встану. Сколько… добей…
– Нет, ― тихо возразил я, донельзя напуганный. ― Нет. Укажи дорогу, и я донесу тебя. До твоих. До… ― я вспомнил, чья на мне форма, ― наших.
Я действительно готов был его нести, плевать, кого, плевать, к кому. Меня ведь несли, мою жизнь не хотели отдавать. Я потянулся к раненому, но он опять рассмеялся, и несколько капель крови попали мне на лицо.
– Больно. Старине Джиму Райсу больно и… б-безнадежно. ― Из нутра раздался влажный свист. ― Это легкие, брат. Легкие. А это… ― Он приложил мою руку к своему боку; когда отнял, ладонь была окровавлена, но я не выдернул ее из смертной хватки. ― Селезенка. Знаешь, я на медика хотел поучиться. Не успел. А… ты о чем мечтал? ― Он не дождался ответа и опять зашарил взглядом по траве. ― Я тебя п-прошу… пристрели меня.
…Я помню: больше у меня не хватило подлости мучить его спасением. Помню: когда впервые рукоять «вессона» легла в ладонь, это не было сравнимо ни с одним иным ощущением. Помню: я прекрасно знал, что делать, точнее, знало тело. И помню: человек, к взмокшему лбу которого я приставил дуло, улыбался, будто видел пред собой не смерть, а сиятельное божество.
– Глаза у тебя… ― пробормотал он, ― как янтарь. Желтый такой камень, его добывали в море, те, от кого я родом. Слышишь?.. Янтарь. Янтарь…
Я помню: я нажал на спуск, и уши заложило от грохота. Помню: ноздрей коснулся тот самый запах, страшный запах пороха. Помню: я повалился в траву и долго лежал рядом с мертвецом, у которого не взял ничего, кроме жизни. Жизни и револьвера. Его я ношу до сих пор.
…Потом я вновь шел, не разбирая дороги и уже не останавливаясь. Кончилась низина, начался подъем, за ним ― редкий лес, под сенью которого зазолотились костерки и показались громоздкие походные жилища. Там я снова нашел братьев, на этот раз живых; все как один были в синем. Мне порадовались, решили, что я ― чудом уцелевший солдат. Бой был долгим; уходили обе стороны в спешке. Бросили мертвых, некоторые не сомневались: остались и невредимые, но оглушенные. Поэтому спорили: не отправиться ли на поиски, пока не поздно? Утешая новообретенных братьев, я сказал, что все, кто мог, уже наверное добрались до лагеря, прочие же мертвы, во всяком случае, я не нашел живых. Меня горячо поблагодарили. Почему-то люди всегда особенно благодарны за то, что облегчает им совесть и освобождает от обязательств.
Я не мог ответить на многие вопросы: как потерял сознание, какой роты, с кем служу. Я указал в небо пальцем и спросил, что это, подразумевая блестящие точки.
– Тебя не контузило ли, приятель? ― спросил кто-то, и я не смог ответить на это тоже.
– Как тебя зовут-то? ― спросил другой.
Я успел подметить, как они обращаются друг к другу. Среди солдат были Джон и Джек, Сэм и Патрик, Марки, Рон, Саймон… ничего, похожего на «Эйриш», тем более на «Своевольный Нрав». Я опять не находился с ответом; я понятия не имел, как меня могли бы звать, чтобы это не настораживало, но и не звучало так нелепо, как услышанные имена. И я вдруг вспомнил… «Желтый такой камень, его добывали в море»…
– Амбер, ― сказал я.
– Кучеряво, ― со смешком отозвался кто-то, но большинство только покивало.
– А фамилия? ― задали новый вопрос.
Тут было чуть проще, нужные слова вспомнились быстро. «Старине Джиму Райсу больно и… б-безнадежно».
– Райз. Амбер Райз.
Я изменил лишь один звук. Один звук, выдающий правду обо мне.
Меня перестали допытывать. Мне дали кусок хлеба с вяленым мясом, кружку какого-то темного горького напитка и отправили на поиски доктора: «Пусть старина Мильтон посмотрит твой чердак». К «старине Мильтону» я и отправился. И прямо сейчас я знаю: именно с этого знакомства на самом деле началось мое воскрешение в Мире синего неба.
…Я знаю: есть что-то злобное в богах-созидателях ― Разумных Звездах. Они, эти боги, могут смилостивиться, только если скалить зубы и отчаянно выгрызать милосердие прямо у них из глоток. И даже тогда милосердие будет иметь обратную сторону, острые края или слишком высокую цену. У милосердия, проявленного ко мне, было все это.
Я ― вечно живой и вечно мертвый. Мои подданные верят, что я раз за разом отправляюсь в звездные странствия ― на самом деле во второй дом. Я возвращаюсь, и Обезьяна открывает каменные глаза; я говорю с народом и даю советы. Но я ухожу. Ухожу, едва зарубцуются раны от клинка Мэчитехьо, ведь я так люблю Землю, где могу ходить и дышать. Я живу. Пока старые раны не открываются. Они открываются всегда, рано или поздно, просто намного медленнее, чем в Агир-Шуакк. Тогда приходится простирать к чужим звездам руку. Молить, чтобы они вернули меня в мою могилу, под мое небо. И, проживая полжизни на Земле уже восемь лет, я никак не мог придумать, что же мне с этим делать.
…Теперь я нашел ответ. Вновь истекая кровью в заточении, я впервые закрываю глаза спокойным и счастливым. У меня есть немного времени на отдых, а надежда ― моя колыбельная. Добрых снов, Эмма, добрых снов, Мильтон. Вскоре я за вами вернусь.