Глава 46
Эдгар
Туманным декабрьским утром мы с отцом отправляемся в бухгалтерию фирмы «Эллис и Аллан». Колесо отцовского экипажа после нашего возвращения из Шарлоттсвилля нуждается в починке, так что нам приходится пересечь девять кварталов пешком, у всех на виду. По пути отец оживленно расписывает, какую жизнь он мне уготовил.
На каждом выдохе с наших губ слетает густой пар и клубится перед нами, будто мы курим трубки.
Ритм наших шагов в точности напоминает ритм сочиненного мной накануне стихотворения.
Я помню: ты в день брачный твой…
В начале пути я украдкой бросаю взгляд на дом Эльмиры, который всем своим видом напоминает о том, что ночь здесь прошла превосходно. На лужайке валяется чья-то потерянная перчатка. На подъездной дорожке поблескивают осколки разбитого стекла. Из труб устало поднимаются тонкие струйки дыма.
Впереди на дороге белеет какая-то листовка, которую то и дело подбрасывает ветер. Когда мы проходим мимо, я успеваю прочесть крупный заголовок: «РИЧМОНДСКИЙ БЛУДНЫЙ СЫН».
Но, надо сказать, не придаю находке никакого значения, пока мы не углубляемся в город. Тут уж я замечаю, что точно такие же листовки расклеены на дверях многих домов, и сердце сковывает ужас. Когда-то я вот так же расклеил по всему городу свой памфлет «Дон Помпиозо», в котором высмеивал одного моего знакомого, который заявил, что водиться с сыном бродячих артистов – стыд и позор. Так же я поступил и с сатирой «О, TEMPORA! O, MORES!», посвященной одному негодяю по имени Роберт Питтс, который не только оскорбил меня, но и увел мою возлюбленную.
На двери здания, где размещается контора фирмы «Эллис и Аллан», занимающейся главным образом продажей табака, тоже висит такая листовка кремового цвета.
– Ричмондский блудный сын? – читает вслух отец и яростно срывает листовку. – Это что, очередная твоя сатира? Ты опять их расклеил по всему городу?
– Нет! У меня и времени-то на это не было! Я ведь только вчера вернулся домой.
Нахмурившись, отец погружается в чтение. И чем дольше он читает, тем глубже становится морщина меж его сдвинутых бровей. Потом он поднимает на меня взгляд.
– Судя по всему, это стихотворение о тебе.
Я хватаю бумагу и с ужасом читаю весьма плохо написанный памфлет, высмеивающий мое постыдное возвращение в Ричмонд. Его автор насмехается над моими долгами, «невоздержанностью» и неудачным романом с Эльмирой. Наших имен в стихотворении нет, но я назван «дерзким сынишкой бродячих актеров», а она – «красоткой ричмондской, наследницей богатств несметных». В голову закрадывается подозрение, что это, возможно, проделки Гэрланда – быть может, он следом за мной прокрался в город, чтобы отомстить мне за неверность, но потом ко мне приходит уверенность, что написать такую похабную чушь мог только хозяин весьма и весьма недоразвитой, слабенькой музы.
– Кто это написал?! – возмущенно спрашиваю я, брызжа слюной.
– Кто-то из тех, кому ты в прошлом порядком насолил, – отпирая дверь, говорит отец.
– Вы, случайно, никому не рассказывали о моих долгах? А может, Джеймс Голт рассказал…
– А Джеймсу откуда о них знать?
Я ахаю, осознав, что проговорился.
– Ты что, писал Джеймсу о своих трудностях? – спрашивает отец.
Я опускаю взгляд на листовку.
Отец разочарованно качает головой.
– Пусть это послужит тебе уроком. Нечего у родственников деньги клянчить.
– Как вы думаете, мог он кому-нибудь об этом рассказать?
– Теперь-то ты поймешь, как опасно публично насмехаться над теми, кого ты считаешь глупее и хуже себя любимого.
Отец отодвигает засов и распахивает дверь.
– Заходи. Зажигай камин – нужно уничтожить эту мерзость. Мы уже столько времени из-за нее потеряли.
Я опускаюсь на колени у камина, кидаю оскорбительный памфлет на дрова, хватаю трутницу и пытаюсь зажечь огонь. Это получается только с десятой попытки. Мимо окна проходят двое мужчин. Они о чем-то оживленно переговариваются и смеются, так что я не встаю чуть дольше, чем нужно, опасаясь, как бы кто меня не заметил – а то еще, чего доброго, поднимут меня на смех, начнут издеваться над моим позором.
Высокие стопки счетных книг и вездесущая пыль пробуждают во мне гнетущее чувство. Запах табака забивается в нос, скапливается на языке – кажется, что им пропитаны даже деревянные стены. Отец и мистер Эллис выкурили здесь, наверное, тысячи трубок, проверяя качество своего товара или попросту пытаясь отвлечься от тягот их непростого ремесла. Теперь, когда отец получил гигантское наследство дяди Уильяма, прибыль его не особо заботит, но были в его жизни и непростые годы, и как же переживала тогда несчастная матушка! Как кричал отец на всех нас, как метался в ночи по своей спальне, подсчитывая расходы, существенно превышавшие доход!
Торговцы и лавочники ведь тоже в некотором смысле азартные игроки.
Финансовый крах грозит не только поэтам.
К полудню на небе сгущаются тучи. Дождь начинает стучать в окно. Я выглядываю в него и вижу грязную улицу, посреди которой стоит моя душа в черных, как у ворона, перьях. Она откликается на имя «Линор», но в ее глазах я вижу себя, свое тайное, сокровенное «я».
Если она умрет, и я погибну.
Она прижимает палец к губам, делая мне знак не шуметь, и поворачивается к кирпичной стене здания, стоящего напротив отцовской конторы. Сердце у меня так и подскакивает в груди, ибо я вижу у Линор на спине пару огромных, мощных, черных как смоль крыльев, которым позавидовала бы сама Морриган. Они тянутся от лопаток до самых коленей.
Отец нетерпеливо постукивает по счетной книге, лежащей передо мной.
– Эдгар, хватит мечтать.
– Извините! – опомнившись, отвечаю я.
Отец с подозрением выглядывает в окно, но моей музы на грязной улице уже нет.
Когда я не пишу, время тянется мучительно и медленно, будто похоронная процессия, и это поистине сводит с ума.
На Рождество мне приходится оторваться от своих черновиков, покинуть свою комнату и спуститься в обеденную залу. За праздничным столом я сижу безмолвным призраком бывшего обитателя «Молдавии» Эдгара А. По. Вокруг меня – матушка, отец, тетушка Нэнси, взрослые дети дяди Уильяма – Уильям-младший и Джеймс, а также Розанна, супруга Уильяма-младшего, и их маленький сынишка. Стол уставлен тарелками с полураскрытыми устрицами, ростбифами, йоркширским пудингом, пирогами с салом и яблоками, сладким картофелем в карамели, печеным сельдереем, пряной клюквой, сливой, вымоченной в вине, сливовым пудингом и бутылками с портвейном.
Со мной никто не заговаривает.
И я тоже молчу.
Красавица Розанна не осмеливается поднять на меня глаз – такое чувство, будто ее пугают исходящие от меня незримые волны мрака, будто она боится, что моя меланхолия запятнает ее нарядное платье.
Мой взгляд ловит Джеймс, сидящий напротив сливового пудинга, но тут же презрительно морщится – видимо, вспомнив, как отказался дать мне денег в долг. Как знать, может, он и есть негодяй, написавший на меня сатиру и развесивший листовки по всему городу! Он тут же поворачивается к тетушке Нэнси и начинает бойко ей рассказывать о своем недавнем выздоровлении от свинки, причем его рассказ содержит мерзкие упоминания об опухших гландах и пятнах пота на подушке. Видимо, даже эта гнусная тема ему в разы приятнее застольной беседы с попрошайкой.
Когда я не пишу, время тянется мучительно и медленно, будто похоронная процессия, и это поистине сводит с ума!
Днями напролет я тружусь под началом Джона Аллана, не получая за это ни цента. Если я теряю самообладание и начинаю жаловаться и просить его о том, чтобы помог мне вырваться из этой Геенны и устроиться на другую работу, он показывает мне письма от кредиторов, продавцов и мистера Спотсвуда, в которых все вышеназванные ожесточенно требуют заплатить им по счетам.
– Да после того, что ты сделал, ты годами на меня работать должен, Эдгар! – заявляет он. – Годами!
Немного отдохнуть у меня получается лишь в гостиной пансиона мисс Маккензи, в обществе моей сестры и ее одноклассниц. Роуз с удовольствием играет мне на фортепиано и даже рассказывает, что «посвятила всю себя музыкальной музе», а потом кивает на ярко-желтую певчую птичку с черными полосами на головке, примостившуюся на подоконнике. Больше всего на свете Роуз любит играть не озорные и веселые песенки, а печальные, преисполненные грусти мелодии, которые трогают за душу – и, надо сказать, получается у нее великолепно. Тоска заполняет мне грудь, будто вязкая смола, не давая дышать.
У своих ричмондских друзей я тоже не нахожу понимания и радости – узнав о моей университетской беспечности, они начали меня сторониться.
– Его нет дома, – словно сговорившись, отвечают служанки и матери всех моих приятелей, к кому бы я ни заглянул. – Извините, мистер По.
Когда я не пишу, время тянется мучительно и медленно, будто похоронная процессия, и это поистине сводит с ума!
В бухгалтерии мысли мои бесцельно блуждают, и сосредоточиться на работе отчаянно не получается. Вдруг кто-то дергает меня за штанину, и я с удивлением вижу под столом Линор. Сильные крылья обвились вокруг ее черного платья, а длинная юбка теперь вся украшена перьями. Мне вдруг вспоминаются вóроны, живущие в Лондонском Тауэре.
– В виденьях темноты ночной, – начинает она. – Мне снились радости, что были…
– Какой ужас! – испуганно восклицаю я, с громким скрипом отодвигая стул от стола. – Боже мой! Отец убьет тебя, если увидит! Что ты здесь делаешь?
– Эдди, я ведь уже говорила. Пришла пора выбирать: или он, или я. Эти вечные прятки меня душат, убивают. По сравнению с ними риск смерти не так уж и страшен.
А ведь отец совсем близко, буквально за порогом, обсуждает условия поставки с каким-то партнером.
– В виденьях темноты ночной, – пропевает моя муза с сильным шотландским выговором. – Мне снились радости, что были…
– Мне снились радости, что были! – писклявым тенором вторит ей поставщик.
Стараясь не обращать внимания на новое стихотворение, которое силится просочиться в серый мир отцовской конторы, я сосредотачиваю внимание на письме редактору газеты, которую продает Джон Аллан. Краем глаза я вижу отца, вижу, как он заглядывает в бухгалтерию, подозрительно прищурившись.
В голове внезапно складывается новое четверостишье:
В виденьях темноты ночной
Мне снились радости, что были;
Но грезы жизни, сон денной,
Мне сжали сердце – и разбили.
Отец отворачивается. Быстро выхватив и перевернув письмо недельной давности, я записываю пришедшие на ум строки. Линор выбирается из-под стола, залезает на подоконник и спрыгивает на улицу, но я всё продолжаю писать и грезить, сбежав в волшебное воображаемое царство, где рифмы и размер куда ценнее золота, где всем правят искусство и литература!
Отец вновь возвращается в комнату в поисках счетной книги.
– Надеюсь, ты трудишься с усердием и вниманием, а?
– Да, – отзываюсь я, ибо поэзия и есть мой труд, и уж где-где, а здесь я и впрямь внимателен и усерден.
Недели идут. Я становлюсь чуточку старше – мне исполняется восемнадцать, но день рождения проносится мимо в череде других безликих дней.
Каждый божий день я возвращаю долги и упорно делаю вид, что не замечаю сатирических стихов, то и дело возникающих на столбах фонарей, освещающих запруженные навозом улицы Ричмонда. Я упорно делаю вид, что не замечаю, как мои бывшие приятели отворачиваются от меня на воскресных службах в церкви. Я стараюсь отогнать от себя мучительное предчувствие, что бухгалтерии фирмы «Эллис и Аллан» суждено стать тем местом, где я проведу всю свою жизнь, пока наконец не умру, пока меня не бросят в дешевый гроб и не зароют в землю, где я уже не буду корпеть над ненавистными счетными книгами.
Но ночью – ах, ночь, милостивая моя спасительница! – я часто сбегаю через заднюю дверь моей спальни в согретый солнцем древний Самарканд, где когда-то правил Тамерлан.
Вот Самарканд. Он, как светило,
Среди созвездья городов.
Она в душе моей царила.
Он – царь земли, царь судеб, снов
И славы, возвещенной миру.
Так царствен он и одинок.
Когда я не пишу, время тянется мерзко, мрачно, мучительно и медленно, будто похоронная процессия.
И потому я стараюсь писать как можно чаще.