Глава четвертая
1. И пришел сенокос
В лесу на Левоновых стожьях Иван Африканович косил по ночам для своей коровы. Днем он вместе с Анатошкой и Гришкой косил колхозное сено, помогала иной раз и Катерина: за два дня ставили стог. А по ночам Иван Африканович ходил косить для себя. Стыдно, конечно, было, бродишь как вор, от людей по кустам прячешься. Да устанешь за день на колхозном покосе, а тут опять всю ночь шарашиться.
Корова – это что прорва, всю жизнь жилы вытягивает. С другой стороны, как без коровы? Без коровы Ивану Африкановичу тоже не жизнь с такой кучей, это она, корова, поит-кормит. И вот он косил по ночам. Потому что десять процентов сена от того сена, что накосишь в колхозе, эти десять процентов для Ивана Африкановича как мертвому припарка. Самое большое на месяц корму, скотина стоит в хлеву в году по восемь месяцев.
И вот Иван Африканович косил по ночам, как вор либо какой разбойник. Ворона на ветке лапами переменится или сучок треснет – оглядывайся, того и жди, выйдет бригадир, либо председатель, либо уполномоченный. «А что вы, – скажут, – товарищ Дрынов, в лесу делаете? А где, товарищ Дрынов, ваша колхозная совесть, с которой мы вперед идем?» Возьмут субчика под белы руки и поведут в сельсовет. Дело привычное. Ну, правда, не он один по ночам косит, все бегают.
Для коровы на зиму надо три стога минимум. С процентами да и с приусадебным участком три стога, не меньше, без этих трех стогов крышка.
Иван Африканович шел вчера мимо гумна. В гумне мат грозовой и крик, навалился председатель на бригадира. Из-за косилки, что второй день простаивала. «Пустил механизм?» – спрашивает. «Где же я его пустил, ежели ножи точить не на чем», – бригадир отвечает. «А я тебе говорю, через два часа если не пустишь косилку, пеняй на себя, сниму с должности». – «А иди ты к е… матери с твоей должностью!» – это бригадир. А председатель как даст ему. Чем кончилось, Иван Африканович не узнал, поскорее прошел мимо, потому что, когда начальство бригадира колотит, лучше не ввязываться, от обоих и попадет.
И вот Иван Африканович косил по ночам. Обшаркал косой все кустики на небольшой пустовине, на добрый стожок уже скопилось травы на Левоновых стожьях. В лесу, километрах в семи от деревни. Конечно, бригадир знал, что Иван Африканович косил по ночам. Знал и Иван Африканович, что бригадир знал, только оба притворялись малыми ребятами и в глаза друг дружке старались не глядеть. Нынче днем встретил Иван Африканович бригадира в поле на колхозном покосе. Сметали только что стожище. Большой, ядреный стожище, что твоя колокольня. «Что, Иван Африканович, центнеров десять будет, пожалуй?» – сказал бригадир. «Центнеров десять, пожалуй, будет», – сказал Иван Африканович. «Ну, а ежли будет, дак и давай шпарь, Иван Африканович». – «Ладно, буду шпарить, – сказал Иван Африканович, – только пошто это шерсть-то у единоличных коров не в ту сторону растет?»
Захохотал бригадир и говорит, что это еще ничего, когда в другую сторону шерсть у коров, а вот когда у людей не в ту…
И пошел, а Иван Африканович обтеребил стог и начал новый закладывать, еще шире, еще матерее.
А потом, ночью, отмахал семь верст в лес, тихонько, чтобы не услышал кто, наставил косу, обкосил кустиков с полдесятка и опять семь верст обратно, еле успел к бригадирову звону позавтракать. Хорошо! Третью ночь спал Иван Африканович всего часа по два, дело привычное. Зато после каждой ночи на душе легче, – как-никак, а корову прокормит зиму. На четвертую ночь сметал первый, хоть и небольшой, но все же стожок; на шестую еще один добавил, тоже небольшой, и утром опять ушел на колхозный покос. Вечером взял с собой в лес Гришку. Хоть и невелик еще парень, а все же подмога. Гришка нес грабли, отец косу, да топор, да оселок. Пришли в лес. Гришка ртом хамкает, от комаров отмахивается, ему очень захотелось спать.
– Пап, мы тут будем ночевать?
– Не ночевать, а косить будем, – сказал Иван Африканович.
– Пошто в лесу-то? – спросил Гришка. – Ты ведь с мамой в поле косил, а теперь в лесу. Что, разве там травы больше нету?
– Нету.
– Ну, папка, ты и врун!
– Поговори у меня! – Иван Африканович взял косу. – Бери грабли да зацапывай! А я тут рядом буду…
Отец ушел косить, а Гришка оглянулся, взял грабли. Тихо было и темновато, небо за березами краснело еле-еле. Мошка с комарами ела Гришку почем зря, а ему надо было зацапывать сено, и он не понимал, почему ночью надо переться в лес, да еще в такую даль. Гришка нагреб две маленьких, под свой рост, копенки, устал и сел на одну копешку. Комары и мошка совсем его закусали, лезли прямо в штаны и под рубаху. Холодно стало, пала уже роса, и Гришка сидя задремал. Потом незаметно заснул, склонился на копешку. Иван Африканович пришел, не стал его будить, накрыл фуфайкой:
– Спит работник…
Вставало солнышко; они шли домой коровьими тропами. Иван Африканович послал Гришку вперед одного:
– Беги, да ежели встретишь кого, скажи, что в поскотину теленка гонял.
– Какого теленка, пап?
– Ну, своего теленка…
– Никакого я теленка не гонял, – сказал Гришка.
– Поговори у меня!
Иван Африканович крадучись вышел прямо в поле на покос и косил весь день, до вечера, колхозное сено.
Гришка спал на повети до обеда, а в обед пришел с председателем районный начальник и сел на бревнах. Они позвали Гришку:
– Мальчик, а ну принеси ковшик воды!
Гришка сбегал за водой.
– Что, нет отца дома? – спросил начальник.
– Не-е! – сказал Гришка. – Мы с папой из лесу вместе шли, а потом я убежал. Мы ночью косить ходили.
– Что-что? Ну-ка иди, мальчик, поближе. Куда, говоришь, ходили?
– Косить.
– В лес?
– Ыгы.
– Так, так. А ты нам покажешь, где это место? Мы тебя на лошади прокатим.
Гришка с великим удовольствием залез на лошадь, уселся поудобнее, держась за вельветовую толстовку незнакомого начальника. Председатель хмуро ехал рядом.
– Это по Левоновской дороге, что ли? – спросил он.
Гришка чистосердечно рассказал дорогу, они отпустили его и поехали в лес, а он, ободренный и радостный, побежал домой.
Вечером Ивана Африкановича через Мишку Петрова, который ходил выписывать запчасти, вызвали в контору. В кабинет председателя Иван Африканович вошел, будто кот-блудня, спокойно, но с внутренним сознанием своей вины.
– Дрынов? – спросил районный начальник.
– Так точно, он самый. – У Ивана Африкановича екнуло сердце.
– Вы косите в лесу по ночам для личных нужд. Вы понимаете, товарищ Дрынов, что это прокурором пахнет? Вы же депутат сельсовета!
Иван Африканович покраснел как маков цвет, он был и правда депутат.
Он чуть не плакал от стыда, виновато мигал и чуял, как розовели горячие уши:
– Чего уж… виноват, значит, дело привычное. Баба смутила, думаю, корова… Виноват, в общем, замарался, не будет больше такого.
Уполномоченный ударил кулаком по заляпанной чернильными пятнами столешнице:
– На правление яснее поговорим. А сейчас марш! Чтоб духу твоего не было. «Виноват»!
Иван Африканович понуро, боком вылез из кабинета. Забыл надеть шапку и с великим стыдом, качая головой, вышел на крыльцо. Ему было до того неловко, совестно, что уши долго еще горели. Словно ошпаренные самоварным кипятком. И все-таки после этого разговора ему стало не то чтобы легче, а так как-то приятнее, будто кончилась тайная опасность, которая все это время стояла за плечами.
Вот только что с коровой делать? Без сена коровы не будет у Ивана Африкановича, а без коровы и молока не будет, а без молока не будет и денег на хлеб-сахар, уж не говоря о том, что с такой семьей без молока никакой приварок не поможет. Не напасешься никаких щей. А шут с ней, утро вечера мудренее.
Иван Африканович пошел в огород, сел отбивать косу. И вот уж чего никак он не ожидал, так это одного дела. Он отбивал косу, плевал на кончик молотка и тюкал по бабке, плющил тонкое лезвие, стараясь не делать на нем трещин. Тюкал долго, размеренно, и уже совсем все стало на свое место, он успокоился от этого тюканья, как вдруг опять появился тот уполномоченный. Он по-свойски открыл отводок загороды и зашумел макинтошем.
– Так, так, товарищ Дрынов. Как вас, Иван?
– Африканович, – не сразу добавил Иван Африканович.
– Я к вам, Иван Африканович, на одну минутку. Закуривайте. – Он протянул только что початую пачку «Беломора».
– У меня есть, только этот мелкослой, «Байкал», – отказался Иван Африканович.
– Держите, держите!
И хотя Ивану Африкановичу не хотелось «Беломору» (у него всегда поднимался кашель от переменного курева), хотя он и привык к «Байкалу», но, чтобы не обидеть человека, взял беломорину.
– Так, так, – сказал уполномоченный. – Погодка-то, а?
– Погода хорошая, – сказал Иван Африканович.
А уполномоченный взял косу, потрогал, каково она насажена на косьевище. Будто и в самом деле умел насаживать косы и будто ему на самом деле было важно, хорошо ли насажена коса у Ивана Африкановича.
– Так, так…
«Неужто опять? – подумал Иван Африканович. – Вот ведь беда какая, провались это и сено».
А уполномоченный перестал такать и говорит:
– Вы, товарищ Дрынов, наш актив и опора. На кого же нам в руководстве и опереться, как не на вас? Правильно я говорю?
– Оно конешно…
– Вот и я говорю, что вы депутат. Партия и правительство все силы бросили на решение Пленума. А у вас в колхозе люди, видать, этого недопонимают, им свои частнособственнические интересы дороже общественных. Я не про вас говорю, вы свою ошибку поняли. Кто у вас еще по ночам сено в лесу косит? Вы как депутат должны нам подсказать. Вы мне перепишите всех на бумажку к завтрему. Где кто сколько накосил. А бумажку в контору занесите для принятия мер. Договорились?
– Оно конешно…
– Вот и хорошо, что договорились. А ваши стога мы не будем обобществлять, я скажу председателю. Все ясно? Ну, будьте здоровы, а бумажку завтра занесете.
Иван Африканович нехотя подал ему свою тяжелую лапищу, и уполномоченный зашуршал плащом, вышел из огорода.
Никакой бумажки о том, где кто косит по ночам, Иван Африканович не написал. Он и не подумал ее писать. И вот теперь его склоняли по всем падежам, на всех собраниях, до того дело дошло, что он даже опять похудел. Провались все в тартарары…
– Не знаю, что и делать, Катерина… – сказал он как-то вечером. – Записали мои стожонки… Стыд. На всю округу ославили.
Катерина, как могла, начала его утешать:
– А ты, Иван, сходил бы к соседскому-то председателю. Может, тот даст покосить в лесу-то.
Это была хорошая мысль. Иван Африканович еще тем летом перекладывал печи в конторе того, соседнего председателя, мужик он был хороший, заплатил тогда по два рубля на день.
Иван Африканович выкроил время, сходил в чужую контору, и ему разрешили косить на той, соседней территории, только чтобы потише, без шума. Они опять по четыре ночи ходили в лес вместе с Катериной. Правда, косили не подолгу. Катерине к пяти утра надо уже на дойку, да и ему к шести-семи на общий покос. Четыре ночные упряжки, косили старательно, надо было уже стоговать сено, как вдруг и приехал Митька. Шурин Митька из Мурманска, брат Катерины, не больно надежная опора Евстольиной старости.
2. Фигуры
Он приехал ночью, уже под утро, на запоздалой леспромхозовской машине, что везла на лесоучасток горючее. Слез у бревен Ивана Африкановича, поглядел вслед машине: шины все еще выписывали в дорожной пыли громадные восьмерки. Митька махнул рукой: доедет, – видать, не первый раз… Митька покурил на бревнах, деревня спала. «Дрыхнут, – подумал он. – Вот жизнь».
Денег у него не было ни копеечки. Все деньги просадил, пока ехал из Заполярья, не было и чемодана с гостинцами и шерстяного свитера.
Митька без большого труда открыл запертые изнутри ворота. В избу заходить не стал, а поднялся на поветь. Постель под пологом оказалась пустая. Он разделся до одних трусов, снял даже тельняшку и завалился спать, проспал чуть не до обеда, а днем, чтобы не слушать маткиных нотаций, подался на улицу. Евстолья – мать: хоть и ругала его, однако накормила на славу, и он вышел на солнечную улицу, сходил в огород, сорвал и пожевал горькое перышко лука, зашел в баню, посидел на приступке. Ни зятя Ивана, ни сестры дома не было, и Митька пошел по деревне, увидел Курова, который у крыльца насаживал чьи-то грабли.
– Здорово, дедко! – Митька остановился.
– Здорово, брат, здорово. Вроде Митрей.
– Ну.
– Вот и хорошо, что родину не забываешь. Каково, брат, живешь? Не завел сберегательную-то?
Митька безнадежно махнул рукой и пошел дальше, такие разговоры были сейчас совсем ни к чему.
Пусто в деревне. Вон только у скотного двора какие-то звуки. Митька направился туда и встретил еще одного старика – Федора, он ехал от фермы на телеге с бочкой.
– Привет, дед!
– Тпрры! Стой, хромоногая. Доброго здоровьица. Не Митрей? Вроде Митрей, Катеринин брат. – Федор остановил кобылу, сидя козырнул Митьке. – То-то Евстолья-то уж давно говорила, что сулишься. Надолго ли к нам?
– Да недельки две поживу, а там видно будет. – Митька угостил старика куревом, спросил: – Чего возишь-то?
– Да вот за водой езжу по четвертый день. Ноне я, Митрей, воду вожу. Всю зиму солому возил, а теперь по другому маршруту.
– Что так? – Митька пришлепнул кучу оводов на кобыльем боку. Равнодушно поглядел на окровавленную ладонь, вытер о траву.
– Вишь оно как получилось, – сказал Федор. – Старый-то хозяин вздумал в прошлом году водопровод провести коровам. Ну, установили всё, эти трубы, поилки, колодец выкопали, а Мишка Петров насос и движок поставил. До этого-то доярки на себе таскали, по колодам. Ну, а как учредили водопровод, мы колоды-то эти все и выкидали да истопили, – куда, начальство говорит, эти колоды, ежели автопоилки есть. Механизация, значит. Да. Тпрры, дура старая! Не стоит никак, оводы вишь.
Федор был рад поговорить с новым человеком.
– Значит, спервоначалу-то хорошо качали, Мишка вон качал, вода в колодце была, а потом хлесть, вода кончилась, одна жидкая каша в колодце-то. Пырк-мырк – нет воды. А третьего дня председатель ко мне нагрянул. «Бери, говорит, срочно лошадь, марш воду возить». Я говорю: «Куда возить-то, и бочка рассохлась, и колоды истоплены». – «Не твое, говорит, дело, вози в колодец». Я, конешно, поехал, мое дело маленькое, только что, думаю, за причина? Слышу, доярки судачат, что начальство едет из области. Пока начальство по тем бригадам шастало, я раз пятнадцать на реку-то огрел, полколодца воды набухал. Распряг свою хромоногую, гляжу, начальство приехало, с блакнотами по двору ходит, а Мишка движок запустил и давай мою воду из колодца качать. Ходят, нахваливают. Я, конешно дело, молчу, а про себя-то думаю да по кобыле по репице ладонью хлопаю: «Вот вы где все у меня, вот где».
Митька хохотал, сидя на траве у телеги, а довольный Федор попросил еще папироску.
– Только вот, Митрей, что антересно. Моя кобыла-то еще зимой до того привыкла солому возить, что с закрытыми глазами по тому маршруту ходила. Идет да спит, дорогу от фермы ко скирдам как свои пять пальцев на ощупь знала. За вожжи дергать уже не надо было. Ну, а теперь-то я с ёй и мучаюсь и грешу. Надо к речке ехать, а она воротит в открытое поле. Но, хромоногая, поехали! Куда опять норовишь? Опять на старый маршрут, чистое мне с тобой наказанье. Что значит привычка для животного.
Разговор с Федором сильно развеселил Митьку. Он поглядел на запястье: золотые ленинградские часы, купленные с последнего рейса в Норвегию и как-то уцелевшие, показывали четверть второго. Если идти сейчас же в центр, на почту, то можно еще успеть послать телеграмму. Закадычному и верному дружку судовому электрику Гошке Вавилину.
Тот не подведет, в лепешку разобьется, а сотню достанет и пошлет телеграфом. «Ладно, успею и завтра, – решил Митька. – А пока займу у сестры или у Мишки Петрова». Надо же было отметить приезд?
Митька так и сделал.
Он весело, в каждой избе, выкидывал трешники и козырем ходил по деревне, а бабы с восхищением ругали его: «Принес леший в самый-то сенокос, ишь харю-то отъел. Только мужиков смущает, сотона полосатой».
Впрочем, в последнем намеке на Митькину тельняшку справедливости было уже мало, тельняшка в первый же день перестала быть полосатой. Евстолья дала Митьке рубаху Ивана Африкановича. Но Митьке в общем-то было уже все равно, какая рубаха висит на его кособоких плечах. Он то и дело посылал племянников за «горючим» в лавку, и ребятишки бегали охотно, поскольку деньги за пустые бутылки шли для них, на конфеты и пряники.
На третий день Митькиного загула пировали в избе у Мишки Петрова. Митька клонил голову на Мишкину гармонь. Он пел, осыпая пеплом папиросы гармонные мехи. И в перерывах между куплетами с горьким отчаянием растягивал губы, обнажая зубной оскал:
Течет речка, течет речка,
Серый камень точит…
Мишка, не зная слов, восторженно вскидывался, хотел подпеть и тут же затихал, а Пятак тоже добросовестно пытался понять Митькину песню. А Митька, с выдохом, со слезой и ни на кого не глядя, грустно пел свою песню:
Их, молодой жулик, молодой жулик
Начальничка просит:
– Ты, начальничек, ты, начальничек,
Отпусти до дому…
И-эх, соскучилась дорогая,
Что живу в неволе.
– Отпустил бы тебя до дому,
Да боюсь, не придешь.
Эх, ты напейся воды холодной,
Про любовь забудешь.
– Пил я воду, пил я белую,
Пил, не напивался,
Всю-то ноченьку, ночку целую
С милой целовался…
Течет речка, течет речка,
Серый камень точит…
Митька вдруг резко прикрыл гармонь:
– Ладно… Не унывай, мальчики. А ты, дед, чего, а? Пей! А мне до лампочки…
– Так он чего, – спросил Куров, – отпустил его начальник-то?
– А мне до лампочки… Кого?
– Да этого, что пел-то…
– A-а… Отпустил. – Митька, не чокаясь, сглотнул стопку. – Оне отпустят… Держи карман…
– А?
– Отпустил, говорю.
– А вот когда я в Сибире был, дак…
Никто Курова не слушал, все говорили каждый о своем, и Куров вежливо прислушался. Мишка начал рассказывать, как Иван Африканович сватал его на Нюшке и как они ночевали в Нюшкиной бане.
– Постой, а где же Африканович? – оглянулся Митька и послал какого-то племянника за Иваном Африкановичем. Сам же отложил гармошку, распечатал очередную посудину.
Мишка взял гармонь, яростно спел частушку:
Я мальчишко-хулиган,
Меня не любят девушки,
Только бабы небаские,
Да и то за денежки.
Кроме Мишки и Митьки, за столом сидели Куров да Мишкин дядя, по прозвищу Пятак, тот самый, кому когда-то Иван Африканович променял Библию и который запаял самовары.
Старик Федор, как выразился Митька, уже давно скопытился и попал не на тот маршрут: одетый храпел на Мишкиной лежанке.
– А вот что я тебе, Митрей, скажу, – рассуждал Пятак, – ежели тема не сменится, дак годов через пять никого не будет в деревне, все разъедутся.
– Да вас давно надо бы всех разогнать, – сказал Митька и, как бы стреляя, указательным пальцем затыкал то в сторону Пятака, то в сторону Мишки. – Кхы-кхы! Чих!
– Это как так разогнать?
– А так. Я бы на месте начальства все деревни бензином облил, а потом спичку чиркнул.
– Антересно! Антересно ты, Митрей, рассуждаешь! – Пятак покачал головой. – А что бы ты, милой, жевать-то стал? Вместе с начальством твоим?
– Дак ведь от вас все равно что от душно́го козла, ни шерсти, ни молока.
– Так-то оно, конешно, так, – раздумчиво согласился Пятак. – Только вишь дело-то какое.
Он показал на репродуктор, передавали последние известия.
– С Москвой-то у нас связь хорошая. Москва-то в нашу сторону хорошо говорит. А вот бы еще такую машину придумать, чтобы в обе стороны, чтобы и нас-то в Москве тоже слышно было. Вот сам знаешь, в колхозе без коровенки нечего и думать прожить. Есть коровенка – живешь, нету коровенки – хоть матушку-репку пой. А ей, вишь, коровенке-то, сено подай кажинную зиму. Да. Я, значит, о прошлом лете поставил стожок в лесу, да и то на другой территории по договоренности с тем председателем. А наши приехали да и увезли. Я, значит, в контору, я в сельсовет. Я, брат, в кулак шептать никогда не буду. До райисполкома дошел, а свой прынцып отстоял.
– Вернули сено? – спросил Митька.
– Оно, конешно, сено-то не воротили…
– Ну, а нынче как?
– Теперече я хитрей буду. Мне тот суседский председатель опять косить разрешил. Вон Иван Африканович ноне тоже в лесу покосил, тоже ему тот хозяин разрешил, только, говорю, пустая у тебя голова, Африканович.
– Почему? – спросил Митька.
– А потому, что фигуры у него не те. Надо фигуры ставить такие, как у тех стогов, которые в суседском колхозе. Оне, наши-то, и не разберутся, которые чьи фигуры, сено-то увезти и побоятся. А пошто бы так-то? Ведь один бес, каждое лето покос в лесу остается, трава под снег уходит. Нет, не моги покосить для своей коровы – и весь протокол. Пусть трава пропадает, а не тыкайся. Я-то ладно, я накошу по суседским фигурам, а ведь у другого своя голова не сварит, вот ему-то что? Либо шестой палец вырастет, либо нож в горло своей коровенке. Нет, Митрей, толку тут не дощупаться. Иной раз баба облает, а то здоровье споткнется, ну, думаю, немного и жить осталось, леший с ней, и с жизнью-то. Может, и не доживу до коммуны. А только охота узнать, а чего варить будут?
Митька захохотал изо всей правды, по-настоящему захохотал, а в это время и зашел в избу Иван Африканович. Только не надо было ему заходить. Это уж точно, зря, на свою беду зашел. Сначала он не пил, отказывался, отставлял стопку, но Митька зорко следил за всеми, чтобы пили и от дела не увиливали, и Иван Африканович постепенно заговорил по-другому. Уже потом, после дела, он думал, что не надо было ему терять контроль и так напиваться, но русский человек умен задним умом. И вот незаметно для себя Иван Африканович поднакачался, хоть на ногах и крепко стоял, но все же не то что трезвый.
Вскоре всей компанией, с гармонией вывалились плясать на улицу, к бревнам Ивана Африкановича. Даже хромой Куров прикостылял, хотя и с большим запозданием, когда Митька уже играл на гармони, а двоюродный Мишкин дядя, по прозвищу Пятак, плясал с Мишкой на перепляс.
– А ну-к! – Иван Африканович то и дело порывался встать и тоже идти плясать. – Ну-к я сейчас, дайте, робята, я пойду!
– Сиди, Иван Африканович, ты и плясать-то не умеешь, – сказал Мишка Петров.
– Это я-то не умею? Это Дрынов плясать не умеет?
– Конешно, где тебе супротив молоденьких, – сказал Куров, глядя, как вытопывает Мишка.
И вот тут-то Иван Африканович и заскрипел зубами:
– Это я-то плясать не умею?
– Сиди, сиди, Африканович, – остановил Мишка.
– А ну, мать-перемать, дай круг!
Иван Африканович, покачиваясь, встал с бревен. Митька наяривал на гармошке, помогал губами. Мишка Петров даже не взглянул на Ивана Африкановича, плясал и плясал.
Мне товарищ поиграет,
Веселиться буду я.
Супостаты, со сторонки
Поглядите на меня.
Только спел Мишка эту частушку, а Иван Африканович схватил новый еловый кол и на Мишку:
– Это я плясать не умею? Это я со сторонки? – и как хрястнет об землю.
– Сдурел, что ли? – сказал Мишка и попятился, а Иван Африканович замахнулся, а Мишка побежал от него, а Иван Африканович за ним, а в это время Митька на бревнах засмеялся, и Иван Африканович с колом на Митьку, а Митька побежал, в избе скрылся, а Иван Африканович на Пятака. Пятак от него в загороду.
– Рррых! – скрипел Иван Африканович зубами. Он дважды пробежал с колом по всей деревне, всех разогнал, вбежал в избу к Мишке Петрову, сунул ему кулаком в зубы, Мишка на него, навалились вместе с Пятаком, связали у Ивана Африкановича полотенцем руки и ноги, но Иван Африканович еще долго головой норовил стукнуть Мишку и скрипел зубами.
– Не те у тебя фигуры, Африканович, не те, – говорил Пятак, и голова у него клонилась все ниже, ниже, пока он не захрапел, навалившись на стол.
3. Что было дальше
Далеко за полдень, после вылазки Ивана Африкановича, деревня понемногу начала успокаиваться. Только иные бабы, прежде чем идти куда, оглядывались и, уже убедившись, что все спокойно, шли.
В избе Мишки Петрова на полу спал связанный, пьяный и потому безопасный Иван Африканович, спал и пьяный Пятак, спал и старик Федор. Только Куров не спал, он не напился, поскольку был всех похитрее, в придачу он числился сторожем на ферме.
Хотя летом ему почти нечего было делать на дворе, он все же отправился туда. Пришел, хромой, по батогу в каждой руке, сел на бревно.
– Это чего там мой-то наделал? – спросила Катерина. – Напьются до вострия да и смешат людей-то.
– Да чего, ничего вроде. Поплясать не дали, вот и вышел из всех рамок. А так ничего. За телятами-то все ты ходишь аль сдала кому?
– А кому я их сдам-то? Ладно вон Надежна еще пособляет. Спасибо девке.
– Не ушло начальство-то?
– Вон в водогрейке сидят, пишут чего-то.
Начальство, о котором спросил Куров, как раз выходило из водогрейки. Это был председатель колхоза вместе с тем самым приезжим из района, что предлагал Ивану Африкановичу написать список людей, которые косят в лесу по ночам.
– Ну, теперь, Леонид Павлович, в телятник, – сказал председателю приезжий.
Телятник стоял рядом. Красивая, крепконогая Надежна сверкнула на них яблоками своих глазищ, убежала в коровник.
– Надежна! – Куров погрозил одним из батогов. – Опять ворота открыты оставила!
Однако Надежна не слышала, и Куров, как конвой, с батогами пошел следом за начальством, слушая разговор. Приезжий важно стукал ногой в перегородки, принюхивался и заглядывал в стайки.
– Что, Леонид Павлович, не сделали еще наглядную-то? – спросил он председателя.
– Наглядная, Павел Семенович, будет.
– Когда?
– Заказали в городе, будет наглядная.
– Успеете к совещанию животноводов?
– Нет, Павел Семенович, к совещанию не вывернуть, – сказал председатель.
– А ведь дорога ложка к обеду, Леонид Павлович.
– Будет, будет наглядная.
Куров не успевал ходить за ними и опять сел на бревно, блаженно потыкал батогом в землю. И вдруг он услыхал Мишкин пьяный голос:
Сами, сами бригадиры,
Сами председатели,
Никого мы не боимся,
Ни отца, ни матери.
Мишка шел с Митькой к ферме, оба слегка покачивались, и Куров начал делать им предупреждающие знаки, чтобы не ходили. Но где там. Оба дружка правились прямиком к ферме. «Ну и бес с ними, – подумал Куров, – сами на глаза уполномоченному лезут. Ну и прохвосты!»
Между тем прохвосты увидели начальство, а начальство увидело прохвостов.
Митька козырнул:
– Здравия желаю!
– Кто такой? – спросил приезжий председателя.
– A-а, гость, дачник, – отмахнулся председатель.
– Покажите ваши документы! – Уполномоченный подошел к Митьке. – Где работаете? В отпуске?
– Так точно! В отпуске! – Митька опять козырнул. – А теперь вот третий день… поднимаю сельское хозяйство.
– Я тебе говорю, документы есть? В какой организации?
Митька с серьезным видом порылся в заднем кармане брюк, вынул какую-то бумажку.
– Так… – Уполномоченный начал читать.
Вдруг он побагровел, разорвал Митькин мандат, повернулся и пошел.
– Мы еще разделаемся с тобой! – обернулся он напоследок. – Ты у меня еще попляшешь. Отпускник!
Митька хохотал на глазах у перепуганных доярок и хлопал себя по ягодицам.
– Ой! Начальничек. Ой! Перекурим, что ли?
Однако начальство уходило все дальше и ничего не слышало. Пока Митька перекуривал и рассуждал с Куровым, Мишка ни с того ни с сего запустил движок в будке, потом незаметно присоседился к Надежке, свалил ее на солому и начал мять, а Надежна весело визжала и отталкивалась.
– Надежна! – позвал Куров, когда ребята ушли в будку. – Ступай сюда, чего я тебе скажу-то.
– Чего, дедушко? – Надежна все еще рдела щеками и не могла отдышаться.
– А вот что. Ведь этот Мишка-то все время из-за тебя на ферму ходит, вроде бы и сторож-то я, а он тут все дни проживает. Только ты придешь, а он тут и есть, прикатил. Самая ты для него наглядная-ненаглядная. Пра!
Надежна сказала: «А ну тебя!» – и убежала в телятник.
Старик поднял разорванную надвое Митькину бумажку, расправил, сложил и, откинувшись, шевеля усами, начал старательно читать по складам:
– «Про… проти… тиво… зачат… Противозачаточн… очное сред… средство. Противозачаточное средство. Спо… способ упо… употребления». Ишь, мать-перемать! – Куров бросил бумажку и растер ее каблуком. – Митрей? Я думал, ты ему бланку на гербовой бумаге вручил, а у тебя тут воно какая директива. Это чтобы алиментов помене платить?
– Ну! – Митька расхохотался. – А тебе, дедко, не надо такого лекарства? У меня есть.
– Нет, парень, не требуется. Меня уж на том свете с фонарями ищут. Не боишься, что в сельсовет-то вызовут?
– Мне ваше начальство, знаешь… Я его в гробу видел. В белых тапочках.
– Чево?
– До лампочки.
Куров не понял, что значит «до лампочки», переспрашивать постеснялся, сказал:
– А вот я в Сибире был, так там уполномоченных уважают, не то что у нас. Туда на мягкой машине, обратно на машине, а как привезут, кряду барана режут. В другой раз оне уж и знают, в какой дом идти. У меня в дому тоже, помню, после войны уполномоченные стояли. Иной все лето живет, а осенью ему, значит, замена приходит. Один раз приехал новый, ушел вечером собраньё проводить. А ко мне мужики пришли покурить. Олеха-сусед говорит: «А что, робята, давно думаю об одной загвоздке». – «О какой загвоздке?» – «А о такой, что охота мне узнать, чего оне в портфелях носят. Такие портфели толстые, как пузыри, и застежки светлые». – «Как, – говорю, – чего, бумаги всякие, директивы. Ну, квитанции там… Списки какие». Я, значит, только до ветру вышел, а мужики в это времё спорить, кто одно говорит, кто другое. Взяли да и открыли портфель-то, он за шкапом стоял. «Давай, – говорят, – поглядим, да и дело с концом, чтобы не было у нас разногласия и сумненья». Открыли, да и хохочут, в портфеле-то пол-литра белой. Ну и бумаги, конешно, списки…
– Да ну? – Митька словно бы обрадовался.
– Вот тебе крест, проверили. А вот которые еще до колхозов ходили, те ни-ни. Строгие были, ни себе, ни людям спуску не давали. Все ходили в одной форме, голос подавали, только когда собраньё.
Куров помолчал, глубокомысленно и неспешно потыкал батогом в землю, поглядел на небо:
– Прежде, робята, не так. Прежде уполномоченный придет, и глядеть не на что – кожа да кости. Ходили больше сухие, тонконогие, жидель на жидели. А теперече уполномоченный пошел сплошь густомясый. Поглядишь, что клубочки катятся. Так у вас что, Иван-от Африканович как? Все еще в африканских веревках? Спит?
– А чего ему сделается! Пробудится, дак развяжем.
И Митька с Мишкой будто по команде повернули головы: из водогрейки как раз выходила Надежка.
4. Митька действует
Ну Митька! Иван Африканович не мог надивиться на шурина. Пес, не парень, откуда что и берется? Приехал гол как сокол, даже и чемодан в дороге упек. Недели не прошло – напоил всю деревню, начальство облаял, Мишку сосватал, корову сеном обеспечил. И все будто походя. Так уж ловко у него все выходило, что Иван Африканович только моргал да качал головой и боялся близко к нему подходить, такой он разворот взял, лучше не подступаться.
В тот раз, когда загуляли, забурились, в тот раз Иван Африканович очнулся на полу в Мишкиной избе. У самого носа лежала и воняла недокуренная цигарка – больше ничего не видно было, потому что Иван Африканович лежал ничком. Хотел повернуться – не может повернуться. Голова гудела колоколом, в брюхе пусто и тошно, будто притянуло весь желудок к одному ребру. Нет, это не ремесло, так пить… Вся беда, все горе от этой водки, чтобы она провалилась вся, чтобы сгорела огнем! Здоровье людям губит, в семьях от ее, проклятущей, идут перекосы. Вся земля вином захлебнулась. Уж сколько раз Иван Африканович закаивался выпивать, нет, очухаешься, приоперишься маленько, глядишь, опять понесло, опять где-нибудь просочилась. А все дружки-приятели. Одному Ивану Африкановичу давай за так – не надо, а ежели люди да попало немножко – и пойдет шире-дале, не остановишься. Сперва вроде хорошо, все люди кажутся добрыми, родными, всех бы, кажись, озолотил, всех приголубил, и на душе ласково, радостно. А потом… Очнешься, душа болит, как будто кого обокрал, не рад сам себе, белому свету не рад. Нет, это не ремесло. В тот раз Иван Африканович очухался на полу, ни встать не может, ни шевельнуться: «Робята, однако, все ладно-то?» А они гудят за столом, решают, развязывать Дрынова или погодить. Митька говорит: «Пусть полежит в таком виде». – «Нет, надо развязать, – это Мишка Петров доказывает, – я Ивана Африкановича, как родного брата, уважаю, я…» А Иван Африканович спросил: «Дак я чево, связанной разве?» – «Ну!» – это Митька говорит. «Дак чево, неладно, что ли, чего наделал?» – «Все, – Митька говорит, – все ладно, только Пятака прикокнул, вон Пятак мертвый лежит, а так все ладно».
У Ивана Африкановича обмерло сердце, когда Митька развязал полотенце: Пятак и правда лежал на лавке и не шевелился. А Митька говорит: «Вон за милицией подвода ушла». Ивана Африкановича прошибло цыганским потом, руки-ноги затряслись, подошел к Пятаку. Слушает, а Пятак храпит в две ноты, сразу отлегло. Нет, это не ремесло. Митька налил Ивану Африкановичу чайный стакан, с горушкой налил. «Давай, – говорит, – на помин Пятаковой души», – а Иван Африканович не взял, пошел домой, а Митька остался, и дома теща с Катериной в четыре руки целые сутки пилили Ивана Африкановича. Дело привычное. От Митьки-то они еще раньше отступились. Беда! Он и домой-то редко показывался. Ночевать приходил не вечером, а утром. «Привет, архаровцы!» – с порога кричит. Спутались они с Мишкой Петровым не на шутку, пьют вместе, на тракторе ездят, а недавно вздумал Митька Мишку женить…
Вышло так, что вся деревня два дня только и говорила об одном деле.
Дашка Путанка напоила Мишку каким-то хитрым зельем. Мишку рвало весь вечер, а может, и не от этого, но то, что Дашка навела приворотного зелья, это уж точно, а то, что Мишка нечаянно выпил это зелье, – тоже точно. Он выпил приворотное зелье, потому что уже не разбирал, что в стакан налито, и его начало корежить, потом он уснул, а Дашка пошла ругаться с Надежкой. Она подкараулила Надежку у изгороди и накинулась на бедную девку: ты, дескать, и такая, ты и сякая, ехала бы туда, откуда приехала, у тебя, мол, и подол короток, и зубы железные, а Надежка не думала с ней из-за Мишки ругаться, взяла да пошла от Путанки, а Дашка в нее щепкой кинула и кричит на всю деревню и руками машет. Вот дура толстопятая!
Иван Африканович сам слышал, как Дашка ругалась, полезло из нее невесть что, под конец разошлась так, что начала сыпать с картинками. Стыд! На что только не способны эти бабы, особо когда в раж войдут, а ежели из-за мужика, так они и совсем ничего не замечают. Нет, конешно, не всякая. Вон у него Катерина не такая, она бы не стала ни кричать, ни позориться.
Надежка с Путанкой связываться не стала. Она и взаправду на другой день уехала, – может, у нее отпуск весь вышел, а может, и просто так, взяла и уехала от греха. Мишка пробудился, Надежки-то уже не было. Махнул рукой: «Хы, подумаешь!» И опять к Дашке, уже через парадный ход, раньше-то ходил через задние ворота, проводит Надежку и шмыгнет к Путанке ночевать, только через задние ворота. Теперь пошел в полный рост и прямо в парадные ворота, а Дашка, видать, подумала, что наговорное зелье действует, навела для надежности еще, да и развела его водкой. Только поставила это пойло Мишке на стол, вдруг Митька в избу, без Мишки ему ни жить, ни быть, прямо к Дашке и заперся. Садится Митька за стол, наливает без спросу и пьет, и сразу аж веко у него задергалось. «Это чего у тебя, хозяйка, зубровка, что ли?» – спрашивает. А Дашка сердится, не любо, что Митька целый стакан зелья зря извел, сама не своя побежала к шестку, потом к залавку, несет бутылку новую, нераспечатанную. И все подставляет Митьке бутылку-то да приговаривает: «Вот, Митрей, ты пей из этой, это-то свежая, это-то свежая!» Митька говорит: «Подожди, хозяйка, и свежая от нас не уйдет, а вот из этой еще… Где, – говорит, – покупала, вроде на туземский ром смахивает. Аж глаз выворачивает». Раз по разу выдул Митька всю бутылку Мишкина приворотного зелья, а что там было наведено, это известно одной Дашке Путанке. То ли куриный помет с сушеными пауками, то ли без пауков. Неизвестно. Только Мишке мало досталось из первой бутылки, и Дашка готова была Митьку разорвать. Митьку же надо было ей не ругать, а озолотить, потому что на другой же день по Митькиному наущению все трое поехали на Мишкином тракторе в сельсовет, и Дашка с Мишкой расписались, и вся деревня только об этом и судачила. Вот какой пес.
Женил Дашку на Мишке, приходит домой. «Привет, архаровцы!» Конечно, архаровцев у Ивана Африкановича много, окружили его, а он одному конфет горсть, другому горсть, по избе ходит, как по палубе. Ивана Африкановича дома не было, косил с Катериной на другой территории. Евстолья и рассказала Митьке все приключения насчет сена. Митька слушал, слушал и говорит: «Эх вы!» Взметнулся и чай не допил. Уже после Иван Африканович узнал, что Митька с Мишкой прицепили сани и махнули прямо на Левоновы стожья, где Иван Африканович косил по ночам. Люди все были на работе, никто не видел, куда трактор с санями ушел, часа за три все дело было обтяпано. Оба стога навалили на сани, привезли к повети, перекидали в одну секунду, все шито-крыто. И все бы, может, обошлось, быть бы Ивану Африкановичу с сеном, кабы не эта Дашка Путанка…
В тот день Иван Африканович пришел с покоса пораньше, была суббота, и давно собирались топить баню. Митька с Мишкой ездили на машинах за обменными семенами для озимого сева, приезжают опять навеселе. Мишка уж и жить перебрался к Дашке в дом, успел и крылечко поставить новое. Сидят Митька с Мишкой на новом крылечке, а Дашка тоже баню топила. Истопила честь честью. В баню молодым надо идти вместе, а Мишка уж совсем веселый, с собой, видать, вина привезли. Дашка подождала, видит, не дождаться мужика в баню идти, взяла веник и пошла мыться одна. Мишка с Митькой насчет компрессии спорят, а трактор у дома стоит, а Мишка с Митькой опьянели совсем и спорят. Взяли и завели трактор, поехали по деревне, чего-то друг дружке доказывают. То остановятся, то опять нечередом вперед ринутся. Вдруг Мишка остановился и кричит: «Стой, а где моя баба?» – «Как где, – Митька говорит, – в бане, моется». – «Да нет, – Мишка говорит, – не та баба, что в бане, а та баба, что голая». – «Конешно, голая, – говорит Митька, – что ей, в одежде мыться, что ли?» – «Да не та, – Мишка тыкал пальцем в стекло, – а эта, что на картинке-то». Тут и Митька понял, про какую голую бабу Мишка спрашивает. Картины на стекле и правда не было. Разъерепенился Мишка, начал за ребятишками бегать: «Вы картину из кабины уперли! Я вам все ноги переломаю, ежели не представите. Вы взяли?» Ребятишки перепугались, кричат: «Не мы, дядя Миша, не мы!» – «А кто?»
И тут Мишке рассказали, что картину еще утром Дашка из кабины вытащила и сожгла в печи и что все видели, как она эту картину со стекла сдирала и в кабину сама лазала, а Митька говорит, это она от ревности сделала, а Мишка раз в кабину и на тракторе к Дашкиной бане. Подъехал к самому предбаннику, кричит: «Где картина?» И газует, чтобы Дашка выглянула, а Дашка не выглядывает, тогда Мишка развернулся и на баню трактором, хотел спихнуть баню прямо в речку. Митька хохочет, а Мишка баню с молодой женой в реку трактором спихивает. Дашка выскочила из бани голая, веником закрывается, ревет на всю деревню и Мишку ругает, а Мишка, видать, увидел ее голую и одумался, но баня была на метр с места сдвинута, и каменка развалилась.
Иван Африканович увел Митьку домой и, чем дело кончилось, не знал, только на другой день – бах! – приезжает тот уполномоченный и с участковым милиционером, и в деревне пошел разговор, что Мишке с Митькой дадут теперь по десять суток за мелкое хулиганство, а Дашка уполномоченного уговаривает, чтобы не делал ничего, а уполномоченный зря, что ли, милицию вызывал? В придачу Мишка своротил у трактора обе фары, радиатор испортил, а уполномоченный и Митьку еще с того разу запомнил. Ну беда, у Ивана Африкановича заболела душа. Совсем стало не по себе, когда взяли двух понятых и пошли начальники к этой проклятой бане. Они обошли ее кругом – баня была сдвинута не на метр, а на восемьдесят сантиметров, все вымеряли, заходят вовнутрь… Дашка ни жива ни мертва рядом стоит, руки дрожат, вот-вот завоет. «А это что такое? – спрашивают. – Откуда у вас это сено?» Весь чердачок бани был забит сеном, и уполномоченный поглядел на Дашку: «Я вас спрашиваю!» – «Из загороды… Свое, загородное…» – «Какое же загородное, если у вас еще и загорода не кошена!» А Дашка как заревет. Уполномоченный послал кого-то, чтобы сбегали в контору за председателем, председатель приехал, нашли бригадира. Дело привычное. И вот проклятая баня навела начальство на мысль проверить у всех. До вечера ходили по баням, по дворам, описывали сено, дошла очередь и до Ивана Африкановича…
И загремел Митька вместе с Мишкой в районную милицию. Уже не за баню, а за сено. Иван Африканович только успел свозить сено со своей повети на колхозную ферму, слышит, теща Евстолья причитает, ребятишки в избе ревут, корова стоит у крыльца недоена и тоже трубит, просит доиться, а Катерины нет, и Митьку вызвала милиция.
5. На всю катушку
Два дня Иван Африканович ходил как в тумане – от Митьки ни слуху ни духу. Мишки тоже не было, боком вышло ребятам лесное сено. «Посадят, дадут по году обоим», – думал Иван Африканович, и душа болела у него больше и больше, не мог найти себе места. На третий день Иван Африканович не утерпел, поехал в район. Взял передачу для Митьки (Евстолья положила в сумку пирог с рыбой и полдесятка яиц) и поехал.
Машина грузотакси хлопала на ветру брезентовым верхом. Ездока летом хоть отбавляй, кузов набит битком. Иван Африканович проголосовал. Шофер был обязан остановиться, поскольку возил людей специально, а в кузове зашумели как в улье:
– Некуда, некуда!
– Одного-то можно.
– Ежели не из всего лесу, дак войдет, а то некуда!
Иван Африканович еле втиснулся. Поехали. И сразу все успокоились, доверительные разговоры огоньками зашаялись в трех местах. Машину сильно тряхнуло, и места сразу стало больше.
– Пузотряси, а не грузотакси.
– Ой, ой, варенье-то потекло!
– Ты бы, бабушка, шла сюда, тут лучше тебе будет.
– Ну и ну, пьяный, что ли, он?
– А я так скажу, что ежели у шофера дорога в глазах двоится, так это хуже всего, обязательно перекувырнемся. А лучше, ежели у него три дороги в глазах, чтобы по середней ехать.
– Отсохни у тебя язык.
– Право, лучше.
Проехали две деревни, в третьей опять остановка. Две девушки-отпускницы торопливо целовались с плачущими матерями. Из машины глядели, как они прощаются.
– Хватит вроде бы целоваться-то, – сказал тот же дядька, который рассудил насчет тройной дороги. – Вот меня так давно уж никто не целовал.
– Поди слезь, да и тоже…
– Зубы, брат, худые. Да и баба у меня… Такая стала злая, не знаю, кто ее, такую сотону, и родил.
– Теща же и родила, – заметил кто-то.
– Одна была-то?
– Баба-то? Одна. Да и с той греха не оберешься, вся моя комиссия, видать, кончилась, устарела. А теперь поди возьми ее в руки, ежели все законы на бабской стороне, все точки-запятые. Нет, брат, я и с одной маюсь теперече.
– А вот говорят, у иранского прынца двести штук, дак тут-то как?
– Да ну?
– Точно.
– Его, наверно, и кормят зато. Не выпивает?
…Иван Африканович в обычное время обязательно бы включился в разговор, но сегодня ему было не до иранского «прынца». Митька не выходил у него из головы. Посадят парня, из-за этого сена посадят, а шут бы с ним, с сеном, как-нибудь бы… Нет, поехали, наворотили оба стога. Те, что Иван Африканович накосил по ночам и которые обобществило начальство. Мало было самому расстройства, еще и Митьку втянул. Стравил парня, да и Мишке тоже несдобровать.
Высадившись, Иван Африканович сразу же направился в милицию. И вдруг услышал оклик:
– Дрынов? Ты чего здесь?
Иван Африканович обернулся, его верхом на жеребчике догонял председатель.
– Да вот, насчет Митьки… Узнать, как чего.
– Я бы этого Митьку… знаешь. Близко к деревне бы не пустил. – Председатель слез с жеребца. – Вон из-за него озимой сев сорвем.
– Это почему из-за Митьки?
– А потому! Трактор-то стоит? А Мишка-то сидит? Вот и почему. Деятели! Натворили делов, мать вашу…
Председатель привязал коня к милицейскому забору, спросил у вышедшего из ворот сержанта:
– Сам-то на месте?
– На месте, на месте, заходи.
Председатель кивнул Ивану Африкановичу, чтобы тот шел за ним. Стукнул дважды в двери кабинета. Иван Африканович вошел, встал у дверей. В кабинете было накурено, хоть шапку вешай, не помогала открытая форточка. Начальник, капитан милиции, не кладя трубку, поздоровался с председателем:
– Здравствуй, аграрник. Садись. Алёу, девушка, что там у вас? Алёу. Черт знает что! С чем пожаловал?
– Николай Иванович!
– Не могу.
– В последний раз, Николай Иванович.
– Сказал, не могу.
– Но ведь…
– Они у тебя скоро весь колхоз разворуют. Два стога. Шутка, что ли? Нет, нет. Про этого, что ли, жеребца-то хвастал? – Капитан поглядел в окошко, закурил. – Ничего вроде бы. Только ведь он у тебя на щетках. Как лапти копыта-то!
– Лапти? Ты, Николай Иванович, зря не заливай. У меня его кирпичники с руками оторвут. Только черта с два! Я его и за золотую валюту никому не отдам. Дак как, Николай Иванович, насчет Петрова-то? А? Без ножа режешь. У меня трактор стоит, сев на носу.
– Зачем его кирпичникам? Глину, что ли, такими ногами месить?
– Три уже раза звонили. Просят. Николай Иванович, Христом-Богом. Давай по мелкому хулиганству, черт бы его побрал, дурака!
– Ничего себе дурак, два стога прибрал к рукам. Нет, нет, ни в коем случае. Судить. Пусть на даровых хлебах поживет.
– Николай Иванович!
– Сорок лет Николай Иванович! – Капитан яростно раздавил папиросу. – Сказал – нет, и дело с концом. Я тебя, когда можно было, выручал? Скажи, выручал я тебя, когда можно было?
– Ну, выручал…
– То-то что «ну». Мне за такие дела… Иди, скажут, Мария Магдалина… Мешалкой. Хватит уже миндальничать. Какой ты, к черту, председатель? Распустил, скоро печать сбонтят. Алё?
– Эх, Николай Иванович… Тебя бы на мое место. – Председатель надел пропрелую фуражку. – Ну и черт с ним! Пусть… Триста гектаров ржи сеять… Дожди пойдут… Где у тебя тут… этот… сортир, что ли?
– Налево, вниз, – сказал капитан.
Председатель хлопнул дверью, забыл про Ивана Африкановича.
– Давай, счастливо. А жеребца я у тебя куплю. Слышишь? – крикнул капитан вдогонку.
Но председатель уже не слышал. Вскоре через мостки простучали копыта жеребчика. Иван Африканович терпеливо стоял у двери.
Начальник милиции немного посидел молча, потом вытащил папку с документами, устало шевеля губами, полистал. Нажал кнопку на столе.
– Смирнов!
– Я, товарищ капитан! – Коротконогий сержант вырос как из-под земли, козырнул.
– Эти двое из «Радуги»…
– Сидят, товарищ капитан. В предварительной.
– Оформить по декабрьскому.
– Слушаюсь.
– На всю катушку чтобы. По пятнадцати суток. Поедешь с ними… в «Радугу». Пусть там отрабатывают, а по ночам будешь в баню сажать. Алёу, девушка? Что там у вас с телефоном? Уснули, что ли? На всю катушку!
– Ясно, товарищ капитан. Разрешите идти?
– Да. Постой, постой, этот отпускник из Мурманска акт не подписал? Пусть здесь в поселке сортиры полмесяца чистит. Все ясно?
Коротконогий сержант козырнул и вышел, а капитан выдрал из папки несколько бумаг, медленно разорвал, бросил в корзину и только тут взглянул на Ивана Африкановича:
– Ну, что там у вас?
Иван Африканович замялся:
– Тут у вас Митька. Поляков фамилия. Значит, это самое, сидит…
– Есть такой. Ну так что?
– Митька. Поляков.
– Ну Поляков, ну Митька, далыне-то что!
– Я, значит, узнать… передачу и как что.
– Скажи спасибо своему председателю. Легко отделался твой Митька. Кто он тебе?
– Шурин.
– Можешь отнести передачу своему шурину, вон Смирнов туда пошел.
Капитан начал опять звонить, и Ивану Африкановичу ничего не оставалось делать, как выйти.
КПЗ была тут же, во дворе милиции. Иван Африканович с почтением поглядел на ворота, на окованные маленькие окошки, на собачью конуру. Дежурный взял пирог с рыбой и полдесятка яиц, сказал, что передаст, а сам опять равнодушно начал листать замусоленный журнал. Иван Африканович не уходил.
– Ну что? – спросил дежурный.
– Да это… поглядеть бы его.
– Не положено.
– Мне бы только на пару слов… это, значит… как он.
– Вот на работу их сейчас поведем, гляди сколько хочешь.
– Всех поведут?
– Всех, всех.
Иван Африканович сел на чурбашек, стал ждать, когда поведут Митьку на работу. Вскоре «декабристов» и правда вывели. Их вышло человек с десяток, все молодые ребята, а Митьки среди них не было, и Мишку, видимо, уже отправили, пока Иван Африканович перекладывался. Был один знакомый парень из Сосновки. Иван Африканович долго шел следом за ними. Куда же девался Митька? Он еще раз сходил к дежурному; тот сказал, что в камерах нет ни одного человека, и что все ушли, а камеры сейчас проветриваются, и что разговорчиков хватит, и что ему, Ивану Африкановичу, давно пора от него отвязаться. Ворота в КПЗ были распахнуты, дежурный ушел, пришлось уходить и Ивану Африкановичу.
В недоумении он приблизился к остановке грузотакси. Где же Митька? Ну, ладно, Мишку в колхоз отправят, а Митька? Иван Африканович затужил еще больше. Когда думал, что Митька в определенном месте и под охраной, что никуда не девается, ну отсидит пятнадцать суток – не беда, пока оставались эти твердые мысли, было вроде бы спокойнее. Теперь же Иван Африканович расстроился по-настоящему. Что же он, Иван Африканович, бабам-то скажет?
Домой приехал в полной растерянности, без аппетита попил чаю. Евстолье ничего про Митьку не сказал.
Почти в одно время с Иваном Африкановичем домой приехал Мишка с коротконогим сержантом. Сержант хотел запереть Мишку на ночь в Дашкину баню и уже наладил большой амбарный замок, Мишка и сам не отказывался. Но за чаем они выпили бутылку, потом еще, и, когда пришли коровы, Мишка уже обнимался с этим сержантом. Они хлопали друг дружку по плечам. Сержанта повалили спать на поветь… Дашка устроила ему полог от комаров, и он уснул как убитый.
А Мишка и рассказал Ивану Африкановичу, что получилось с Митькой.
В милицию они приехали вместе. Митька еще в деревне отказался подписать акт об увезенном сене, но, когда ему вручили повестку явиться в милицию, задумался. В милиции они часа два ждали в коридоре. Был там и сосновский парень Колька Поляков, которого Мишка хорошо знал. Митькин однофамилец, в Сосновке почти вся деревня одни Поляковы. Этот Колька накануне подрался с кем-то, а в тот день зашел в милицию вместе с Мишкой. Просто так зашел, ради интереса, вместе с Мишкой. Пришел дежурный – коротконогий сержант со списком – и начал выкрикивать фамилии. Выкрикнул Мишку Петрова: «Становись в этот угол!» Мишка встал. Выкрикнул еще одного, и тот встал, потом дежурный выкрикивает: «Поляков!» И вот вместо Митьки тот сосновский парень сдуру кричит: «Я!» – «Становись к этим двум!» – это дежурный говорит. Парень встал к тем двум, а Митька сидит на полу да покуривает. Дежурный подошел к тем троим: «Шагом марш!» Ну те и пошли, в том числе и Мишка, а Митька посидел, видать, еще, никто его не вызывает, пошел в чайную. Больше Мишка про Митьку ничего не знал.
Сержант, что по ошибке увел в КПЗ не того Полякова, видать, позднее смикитил, но было уже поздно, а Митькин и след уже простыл. Всем троим, в том числе и сосновскому парню, оптом дали по пятнадцать суток ареста. Даже и в суд не водили, и все трое, четвертый – сержант, остались довольнехоньки, что так дело кончилось. Мишку в сопровождении сержанта послали отрабатывать пятнадцать суток в свой же колхоз, а сосновский парень долго гадал, кто ему принес передачу, пирог с рыбой и пять яиц, – рыбу в Сосновке не ловили, и озера нету, куриц у парня в хозяйстве тоже не было. Думал, думал, гадал, гадал, но голод не тетка, передачу Ивана Африкановича съели одним махом.
Сосновский парень сидел в КПЗ первый раз и гордился, и все рассказывал, как он подрался на днях. И драка была плевая, а он гордился, что попал в КПЗ…
Коротконогий сержант уехал из деревни через два дня, и Мишка оказался на свободе.
Митька между тем дождался, когда уехал из деревни Мишкин конвой – этот коротконогий сержант, и объявился дома цел и невредим, веселый и быстрый, будто заводной:
– Привет, архаровцы!
Уже потом «архаровцы» узнали, что он все эти дни жил в Сосновке у Степановны, пережидал, пока все успокоится. Вот только врозь Митька спал с Нюшкой или вместе – этого никто не знал, и бабы гадали и на все лады обсуждали этот вопрос. Сам же Митька ничего не рассказывал.