Пуля, прилетевшая из-за бруствера в пять утра, угодила ему в шею. Жизнь кончена, понял он. Он никогда не слышал, чтобы человек или зверь выживали, получив пулю в шею. А коль так, жить ему оставалось несколько минут.
Это случилось 20 мая 1937 года под Уэской, после пяти месяцев его личной войны против Франко. Он был уже лейтенантом, у него было почти тридцать бойцов. Днем они гнили в окопах, готовили еду на жиденьких кострах, мурлыкая под нос революционные песенки (каждый – на своем языке), а по ночам ходили в рейды и брали в плен фашистов. И вот та шальная пуля; он как раз инструктировал смену часовых.
«Мешки с песком, сложенные в бруствер, вдруг поплыли прочь…» Часовой, с которым он только что говорил, нагнулся: «Эй! Да ты ранен!» Потом попросил нож, чтобы разрезать рубаху. Оруэлл потянулся достать свой, но понял: правая рука парализована. «Поднимите его! – кричали со всех сторон. – Да расстегните наконец куртку!» А он лежал и понимал: его подвело рассветное солнце, его голова над бруствером в свете первых лучей оказалась отличной мишенью. А еще почти сразу вспомнил Эйлин и ее слова, что она даже хотела, чтобы его ранило. Он удивился еще, а она сказала, что просто мечтает, чтобы его ранило, а значит, не убило бы.
Крови почти не было. Кровь хлынула изо рта, когда Оруэлла попробовали приподнять. Тогда его и заколотило. «Ранение в горло», – шепотом сказал Гарри Вэбб, санитар, прибежавший с бинтом и спиртом. А начальник Оруэлла, молодой польский еврей капитан Левинский, на неописуемой смеси языков сокрушался: «При таком росте – и стоять в полный рост… Чудо, что не убили…» И, конечно, чудо – это выяснится потом, – что пуля не задела сонную артерию, прошла в миллиметре от нее. А ведь за одиннадцать дней до ранения, 9 мая 1937 года, он уже написал Голланцу: «Очень надеюсь выйти из всего этого живым, хотя бы для того, чтобы написать об этом книгу…» И вот – конец. «Мне, – пишет, – стало обидно покидать этот мир, который, несмотря на все его недостатки, вполне меня устраивал. Я думал также о подстрелившем меня… Поскольку он фашист, я бы его убил… но если бы его… привели, я поздравил бы его с выстрелом…»
Что он не умер, стало понятно, когда его, уложив на носилки, бегом потащили в медпункт. Два километра по скользкой тропе, когда ветки кустов буквально хлестали его по лицу, когда он и ругался от боли, и сдерживался как мог, ибо рот сразу же наполнялся кровью. Первый же врач, сменив ему повязку и всадив морфия, отправил его в Сиетамо, в наспех сколоченные бараки, которые назывались «госпиталь». Перевалочный пункт. Но именно здесь его успели нагнать двое друзей, отпросившихся с позиций.
– Привет! – разулыбались они. – Значит, ты жив? Хорошо. Давай нам свои часы, револьвер и электрический фонарик. И нож, если есть…
«Так поступали с каждым раненым, – пишет Оруэлл. – Часы, револьвер и другие вещи были необходимы на фронте, а если оставить их у раненого, их наверняка стащат по дороге». А еще пишет, что день этот – самый трудный в его жизни – закончился долгой дорогой в Барбастро, когда санитарные машины, загруженные под завязку, отправились в тыл. «Адское путешествие». Не зря гуляла шутка, что если тебя ранило в конечности, то ты после этой тряски выживешь, но если в живот – пиши пропало. Раненых ведь даже не привязывали к носилкам. Кого-то в кузове выкинуло на пол, другой, вцепившись в борт, всю дорогу блевал. А он, ухватившись левой рукой, в которой еще чувствовалась сила, в край носилок, лежал и вспоминал, как всё это началось. Как он оказался в этой чужой ему стране, зачем? И почему потом он назовет эту войну «вторым рождением»? И отчего, наконец, скажет позже Артуру Кёстлеру странную, необъяснимую фразу, что в Испании в 1936-м «остановилась сама история». До Фрэнсиса Фукуямы с его «концом истории» было еще бесконечно далеко, но Кёстлер с лету поймет друга, вот в чем штука…
Оруэлл возник в Барселоне 26 декабря 1936 года. С перекинутыми через плечо сапогами и, видимо, в парижской еще куртке (ее два дня назад подарил ему великий Генри Миллер), он широко шагнул в уютный холл отеля «Континенталь». Сапоги и покорили Дженни Ли, дочь британского шахтера, партийного лидера, которая станет потом баронессой и даже первым министром искусств в правительстве Англии.
«Я, помню, сидела с друзьями, когда высокий худой человек подошел к нашему столу, – напишет она в 1950-м. – Он спросил, не могу ли я сказать, где тут регистрируются. Сказал, что он писатель… и вот приехал, чтобы водить машину или делать что потребуется, но желательно, чтобы это было там, где сражаются. Я не без подозрительности спросила, а есть ли у него рекомендации из Англии. У него не нашлось ни одной. Он никого не видел, просто заплатил за билет и приехал. Он покорил меня, показав на перекинутые через плечо связанные сапоги… Это и был Джордж Оруэлл и его сапоги, прибывшие воевать в Испанию…»
Говорящая деталь эти сапоги. С десяток биографов Оруэлла вроде бы не заметили этого факта. А напрасно. Из-за другой пары башмаков, которые закажет уже в Барселоне, он и увидит ту «майскую катастрофу», не только перевернувшую его сознание, но ставшую, по сути, главной темой его будущей книги об Испании. О той обувке рассказ впереди, а про эту – на плече – я, увы, не знаю даже, где он приобрел их. Возможно, еще в Лондоне, когда, заложив фамильное серебро, отправился в Испанию, а может, уже в Париже, где по пути остановился на пару дней.
В Париже, где всё напомнит о его молодости, ему до зарезу надо было отыскать маленький особнячок на улочке со странным названием Villa Seurat – Вилла Сера. Там в частном доме жил его кумир – Генри Миллер. Оруэлл им восхищался. Во всяком случае, когда еще в 1934-м у того вышел его топовый «Тропик Рака», почти сразу запрещенный в Англии «за безнравственность», Оруэлл, напротив, написал на него восторженную рецензию: «Он ведь знает обо мне всё… Я чувствую, что он пишет всё это для меня…»
Ох уж эти встречи великих! Пишут, что Оруэлл вроде бы хотел уговорить Миллера поехать сражаться с фашизмом. А Миллер – он был старше на тринадцать лет – назвал это всё «сущим бредом»: «Глупо ввязываться в драку посторонних из чувства долга или вины…» Тоже, впрочем, позиция!.. Что ж, на Вилла Сера столкнулись не просто писатели – два мировоззрения, миропонимания: наблюдателя и делателя – писателя-бойца…
Вообще, мы бы мало узнали об этой встрече, если бы не еще один литератор – Альфред Перле, друг Миллера. Он в мемуарах напишет, что однажды утром «довольно высокий истощенный англичанин вошел к Миллеру и представился как Джордж Оруэлл».
Нет, не всё, видимо, знал Миллер об Оруэлле. «На первый взгляд, – пишет Перле, – у них должно было быть много общего: оба прошли суровую школу, оба пожили “собачьей жизнью”. Но какая разница… во взглядах на жизнь! Это была почти разница между Востоком и Западом. Миллер, с его полувосточными склонностями, принимал жизнь, все радости и бедствия ее, как принимают дождь или лучи солнца. Склонности Оруэлла были, так сказать, сложившимися в силу обстоятельств. Миллер был анархичным и не ожидал ничего от мира. Оруэлл был жестким, упругим и всегда по-своему стремящимся улучшить этот мир. Миллер был гражданином Вселенной и не очень-то гордился этим… Оруэлл, скептичный и разочарованный, тем не менее верил в политические догмы, в совершенствование масс с помощью смены правления и реформ… Оба любили мир, но если Миллер отказывался сражаться за любые цели, то Оруэлл горел желанием воевать, если цель, по его мнению, была справедливой…»
– Все ваши идеи о борьбе с фашизмом или за защиту демократии, – ошарашил гостя Миллер, – это чистый вздор…
Такого Оруэлл и в Англии наслышался от интеллектуалов, от левых и правых – от «наблюдателей». И все аргументы его кумира ему были отлично известны: и про то, что мир не достигается боевыми действиями, и что он уже достаточно «настрадался от жизни» и нельзя бесконечно «наказывать себя» испытаниями, и, наконец, про то, что он будет «больше полезен человечеству живым, чем мертвым…». Оруэлл ведь не знал, что тому же Перле Миллер как-то написал фразу, всё объясняющую: «Я всегда был счастлив с собой и в себе», – чего наш герой не испытывал, кажется, никогда. И уж, конечно, не ведал, что тот скоро «вбросит» в мир фразу ошеломяющую, дикую с его точки зрения: скажет, что «лучший способ победить Гитлера – это добровольно сдаться ему…». Короче, Оруэлл вроде бы горячился в ответ, говорил, что «на карту поставлены права и само существование целого народа», что не может быть и речи об «уклонении от самопожертвования». Он, прямой и цельный, и через четыре года вспомнит об этом разговоре в очерке «Во чреве кита». В нем, сравнив иных современников с библейским пророком Ионой, напишет, что они, как Иона, отсиживались в убежище, когда «сама свобода» оказалась под угрозой. А о Миллере скажет, что он художник и его «дóлжно защищать ради его искусства, даже если он безответственен в социальных отношениях…».
Впрочем, встреча двух писателей закончилась вполне мирно.
– Есть только одна вещь, – сказал Миллер, поднимая бокал в знак полного примирения. – Я не могу позволить вам ехать на войну в вашем прекрасном костюме c Сэвил Роу. Потому позвольте мне предложить вам эту вот вельветовую куртку… Она, конечно, не пуленепробиваемая, но по крайней мере будет держать вас в тепле. Возьмите в качестве, если хотите, моего вклада в республиканское дело Испании…
Оруэлл, разумеется, стал яростно – так пишут! – отрицать, что был одет в костюм с Сэвил Роу, лондонской улицы, где располагались ателье самых престижных портных. Но подарок принял. А Миллер вроде бы воздержался – и весьма осмотрительно! – чтобы со свойственным ему цинизмом не добавить, что предложил бы эту куртку, «даже если бы Оруэлл решил сражаться на противоположной стороне». Для нашего ригориста это стало бы плевком в лицо. Что же касается сути разговора, то должно было пройти больше десяти лет, чтобы Оруэлл не то чтобы пришел к пониманию Миллера, но, во всяком случае, получил от жизни тот вселенский взгляд на человека, который позволял ему не презрительно, но с некой мудрой высоты разбираться в вечных проблемах бытия…
А вообще Барселона встретила Оруэлла таким откровением, такой небывалой новизной, что от привычной британской невозмутимости его не осталось и следа. «Я впервые дышал воздухом равенства, – с первобытным восторгом запишет он. – Я впервые находился в городе, власть в котором перешла в руки рабочих…» Праздник свободы, карнавал революции, какой-то дикий испанский танец на костях старого мира под рвущийся из всех репродукторов нескончаемый победоносный ор! Почти все отели, магазины, кафе были реквизированы и обвешаны красными знаменами либо красно-черными флагами анархистов. Всюду на стенах были намалеваны серп и молот. Национализированы частные автомобили, а трамваи и такси были только красно-черные. В парикмахерских бросались в глаза плакаты, возвещавшие, что парикмахеры «больше не рабы». Призывы на стенах звали даже проституток не заниматься своим «ремеслом». А официанты и продавцы глядели клиентам прямо в лицо. Оруэлла как пацана отчитал управляющий отелем за попытку всучить лифтеру чаевые – они были запрещены законом! И никто не говорил больше «сеньор» или «дон», все обращались друг к другу «товарищ» и вместо «Buenos dias» кричали «Salud!».
«Салют!» – скандировали и вскидывали вверх сжатые кулаки толпы народа, вливающиеся на Рамблас – центральную улицу. «Салют!» – приветствовали прохожих даже испанки, выстраивающиеся в длинные очереди за хлебом. Да, почти сразу исчезло из продажи мясо и молоко, не хватало угля, сахара, бензина, по ночам город почти не освещался, но народ, казалось, не замечал этого. Даже Троцкий в книге «Испанская революция» признал позже, что «по политическому и культурному уровню испанский пролетариат на день революции стоял не ниже, а выше русского в начале 1917-го». А Оруэлл напишет: «Многое из того, что я видел, было мне непонятно и кое в чем даже не нравилось, но я сразу понял, что за это стоит бороться… Я верил, что нахожусь в рабочем государстве, из которого бежали буржуа, а оставшиеся были уничтожены или перешли на сторону рабочих… Главное же – была вера в революцию и будущее, чувство внезапного прыжка в эру равенства и свободы».
Дженни Ли, которую он встретил в Барселоне, в одном, кажется, ошиблась: у него была рекомендация, захваченная им в Лондоне; она-то и сыграла с ним роковую шутку, из-за которой он чуть не погибнет. Он ведь, прежде чем кинуться в Испанию, зная, что пересечь границу удается лишь тем, кто едет, что называется, «от левых», обратился прежде всего к «главному коммунисту» – к генсеку компартии Гарри Поллиту. Тот знал Оруэлла, но к «политической надежности» его отнесся с некоторым подозрением. Вроде бы спросил: думает ли Оруэлл присоединиться к интербригадам? И если да, пусть получит своеобразную «охранную грамоту» в посольстве Испании в Париже… Но Оруэлл, ненавидя ограничения и не желая связывать себя ничем, обратился к британской Независимой рабочей партии. Там-то, еще в Лондоне, ему и дали рекомендательное письмо к своему представителю в Барселоне, к уже знакомому ему по «летним школам» Джону Макнейру, которого он и пустился разыскивать. Проблема была лишь в одном: Независимая рабочая партия оказалась идейно связана в Испании с местной партией ПОУМ – Объединенной марксистской рабочей партией, наполовину анархистской. Именно ее потом и объявят «троцкистской», именно ПОУМовцев и будут уничтожать как якобы «пятую колонну».
«Какая разница, та партия или эта?» – думал, видимо, он, входя в штаб-квартиру ПОУМ. Ведь главное – получить винтовку и оказаться на фронте. Через много лет, уже в 1945-м, в кратком очерке о своей жизни напишет, что присоединение к ПОУМ «было всего лишь случаем», хотя позже он был «даже рад этому, так как это позволило изнутри увидеть те политические события, которые в противном случае не увидел бы». Именно этот почти случайный выбор окажется развилкой, можно сказать, судьбоносной развилкой. Иначе не было бы его бунтующей, взорвавшей интеллигентский Запад книги об Испании, и не было бы главного – «перерождения» Оруэлла, когда он еще в те годы сумел увидеть в будущем мира нечто такое, что было непонятно тогда ни одной живой душе. Почти по Шопенгауэру: «Талант попадает в цель, в которую другие попасть не могут. Гений попадает в цель, которая другим не видна…»
Макнейра в штабе ПОУМ он не застал – тот уехал встречать самолет из Англии с медицинским оборудованием, – и Оруэлл пару часов беседовал с его помощником – Чарльзом Орром, журналистом. Орр гордился потом, что это он перетянул Оруэлла на сторону ПОУМ: «К счастью, – напишет, – мы смогли овладеть им, прежде чем он оказался в руках коммунистов». Для Британской рабочей партии, и особливо для ПОУМ, которая была еще в силе, важно было залучить в свои ряды довольно известного писателя. Одно смутило гостя – фраза Орра, которую он произнес как бы впроброс. «Эта война, – процедил, – такое же надувательство, как и все другие…» «Его слова, – напишет позже Оруэлл, – глубоко потрясли меня, но в то время я посчитал, что он не прав…»
Появившийся Макнейр первым делом спросил, не стал ли Оруэлл за это время сталинистом. И, не дослушав объяснений, предложил поработать в его штаб-квартире, потом побывать на фронтах и позже – написать книгу. Оруэлл на штабную работу не согласился (секретарем Макнейра станет, кстати, жена Оруэлла, когда через пару месяцев догонит мужа в Испании), да и «журналистика, – вроде бы сказал он Макнейру, – дело вторичное…». Тогда-то его и отвели к командиру милиции ПОУМ Хосе Ровире, а тот сразу сообщил ему, что воевать он будет на Арагонском фронте.
Это было пока единственное, что Оруэлл был способен понять: «Он будет наконец воевать». Всё остальное казалось еще странным и не очень понятным. Почему его важно «перетянуть» на свою «сторону» – ведь для него было только две стороны: они – и фашисты? Почему в ПОУМ обрадовались, что он не окажется на стороне коммунистов, – разве тот «карнавал революции» не был делом рук как раз коммунистов? Почему интербригады, которые формировались Коминтерном из тысяч таких же европейских и даже американских добровольцев, противопоставлялись милиции ПОУМ? Почему его спросили, не сталинист ли он? И почему, наконец, прозвучала та фраза, что эта война «такое же надувательство», как и все другие?
Комментарий: Война идей и людей
«Над всей Испанией безоблачное небо!» – эту красивую фразу радиостанция в городе Сеуте разнесла над страной в ночь с 18 на 19 июля 1936 года. Запоминайте даты, это важно! До появления Оруэлла в Барселоне было еще больше пяти месяцев. А слова про «безоблачное небо» стали – так пишут – тайным сигналом Франко к началу путча. Сутками ранее мятежные генералы получили просто будничный текст – телеграмму из четырех слов: «Семнадцатого в семнадцать. Директор». Так «Директор», на деле – генерал Эмилио Мола, предупредил шесть военных округов об одномоментном выступлении.
Самолет, доставивший в Испанию главу заговора военных Франсиско Франко, тоже назывался красиво – «Стремительный дракон». Но кто бы знал, что этот двухмоторный самолетик с «мультяшным» названием был английским, что вылетел он из пригорода Лондона, что за штурвалом сидел англичанин, журналист Луис Болин, и что вся «операция» по доставке Франко с Канарских островов была более чем секретной. Настолько секретной, что Луису Болину пришлось разыграть почти спектакль: захватить на борт не только своего друга – тоже британского журналиста Арнольда Ланна, члена английской организации «Друзья националистической Испании», но и двух девиц – якобы «летим развлечься». Какие уж там «развлечения», если им было известно: Франко должен был возглавить Южный фронт. Так и случится, причем Франко тотчас же расстреляет местных представителей правительства, чем приведет в шок Мадрид. Ныне пишут: «Если бы столица прислушалась к тем, кто требовал немедленно вооружить народ, мятеж был бы задушен в зародыше. Но 35 часов полного бездействия дорого обошлись стране…»
Оруэлл писал: «Когда 18 июля в Испании разгорелись бои, в Европе, наверное, не было антифашиста, в чьем сердце не затрепетала бы надежда. Казалось, что наконец-то демократия попытается противостоять фашизму». Интеллектуалы Запада, левые и рабочие партии решили: сейчас – или никогда!.. Ведь японцы уже вовсю хозяйничали в Маньчжурии, Гитлер резал своих противников в Германии, Муссолини бомбил абиссинцев, и даже баронет Освальд Мосли, плоть от плоти британец, всё выше поднимал голову в Англии. Но, увы, уже через месяц после мятежа почти половина Испании оказалась «под Франко». На стороне путчистов выступило 80 % сухопутных сил страны (120 тысяч штыков), плюс колониальные войска (47 тысяч), плюс штурмовые отряды. Уже 25 июля Франко отправил гонцов с письмом к Гитлеру, где просил того о поддержке. Тогда-то Долорес Ибаррури и выступила по радио с историческими словами «Но пасаран!» – «Они не пройдут!». Обратились франкисты за помощью и к Франции, и та поначалу согласилась помогать оружием, но, когда в Париже вспыхнули протесты («нас втягивают в чужие войны»), именно Франция призвала Италию, СССР, США и еще 22 государства организовать режим невмешательства. Но куда там: никто и не думал соблюдать «декларацию».
Вообще-то события в Испании развивались куда замысловатей. Там и впрямь решалась чуть ли не «судьба человечества». Так думал и «вечный революционер» Троцкий, который считал, что гражданская война в Испании станет стимулом к мировому революционному подъему. Пишут, что Троцкий даже собирался переправиться в Испанию, чтобы лично возглавить движение и превратить гражданскую войну в общеевропейскую «перманентную революцию», но по трезвом размышлении отказался от этой мысли. А ведь сторонников Троцкого в Испании хватало. В 1930-м их объединил тогда еще единомышленник Троцкого, опытный коммунистический деятель Андрес Нин, ранее находившийся в эмиграции в СССР и ставший к тому времени членом Исполнительного бюро Красного интернационала профсоюзов (Профинтерна). Наиболее активная часть сторонников Нина оказалась в его родной Каталонии – самой развитой провинции страны. Там, в столице Каталонии Барселоне, конфедерация, вобрав в себя несколько левых групп, стала основой возникшей на съезде 29 сентября 1935 года Объединенной рабочей марксистской партии (ПОУМ). Она вошла в «Народный фронт», составив в нем вместе с анархистами крайне левое крыло, и тогда же и довольно резко разорвала отношения с Троцким. Тот тоже отвернулся от ПОУМ, даже написал статью «Измена Испанской рабочей партии марксистского единства». Но всё это не помешает потом Сталину и дальше считать ПОУМ «троцкистским» образованием и даже объявить ее впоследствии «пятой колонной».
«Мотором» социалистической революции стала Барселона, где и разгорелись июльские бои 1936 года, предшествовавшие путчу. В уличных боях, еще до приезда в Испанию Оруэлла, погибнет три тысячи человек. Тогда же под контроль анархистов и ПОУМ перейдут предприятия, административные здания, отели, даже телефонная станция, а в новом правительстве Каталонии объединятся Левая республиканская партия, две организации анархистов – Национальная конфедерация трудящихся и Иберийская федерация анархистов, а также другие партии «Народного фронта», в частности, коммунисты, представленные двумя враждующими партиями – антисталинской ПОУМ, поддержавшей анархистов, и просталинской ПСУК (Объединенной социалистической партией Каталонии). Более того, Нин даже войдет в каталонское правительство, став министром юстиции и создателем собственных боевых отрядов – милиции при ПОУМ.
После франкистского путча Испания стала для мира ареной борьбы с фашизмом («мы» или «они»!). Но не так смотрели на нее Сталин и Гитлер. Для них Пиренеи стали полем игры политических сил, преследующих свои цели. Скажем, еще до путча Франко, в мае 1936 года, Коминтерн с подачи СССР принял документ, в котором говорилось, что испанская компартия должна приложить все усилия для достижения «полной победы демократических и революционных сил над фашизмом и контрреволюцией, укрепления народного фронта и ни в коем случае не выдвигать… социалистических идей…» Удивились? СССР оказался против социализма! В Москве было даже решено отказать Испании в просьбах о военной помощи. Но когда Германия, Италия и Португалия стали нарушать «декларацию о невмешательстве», Сталин позицию изменил, и уже летом 1936 года глава Коминтерна Георгий Димитров поддержал идею приехавшего в Москву генсека французской компартии Мориса Тореза о создании в европейских странах интербригад. Сталину идея интербригад тоже понравилась – через них можно было неофициально оказывать военную помощь, слать оружие, советников, специалистов.
Тогда же, в самых первых числах августа 1936-го, спецкор «Правды» Михаил Кольцов, находясь в деревне Резиновка Воронежской области, где хотел встретиться с последним крестьянином-единоличником, неожиданно получил телеграмму. Лев Мехлис, редактор «Правды», сообщал: «Испании свергнут король Альфонс тчк Немедленно выезжайте Мадрид». 6 августа Кольцов вылетел на свое, как пишут, самое главное задание, которое принесло ему и всенародную славу, и бесславный конец. Последней посадкой его самолета стали Великие Луки, где он, выпив парного молока с краюхой хлеба, сорвал у самолета букетик полевых цветов. Следующей остановкой была Барселона. До приезда туда же Оруэлла оставалось 4 месяца и 20 дней.
Кольцов, как и Илья Эренбург, был послан в Испанию для пропаганды – для оправдания действий советского правительства. Так что теперь следите не только за датами, но и за «руками»! Ведь цели Сталина были не просто далеки от поддержки социалистической революции, но прямо противоположны ей. Цели были практические и даже, пардон, едва ли не меркантильные.
Смотрите: 27 августа 1936 года в Мадрид прибыл Марсель Розенберг – новый советский посол, птенец гнезда Чичерина, когда-то его секретарь, человек с «французским именем, еврейским отчеством и немецкой фамилией». Он, «гроссмейстер» дипломатии, еще вчера представлял Россию в Лиге Наций, и вот по велению Сталина был брошен в пламя испанской войны, с тем чтобы через полтора года быть Сталиным и расстрелянным. Розенберг прибыл с тучей советников и с одним из руководителей военной разведки СССР Яном Берзиным, тоже кандидатом на расстрел. И НКВД, и Разведупру было поручено разработать план мероприятий по «Х», и уже 29 сентября на заседании Политбюро ЦК ВКП(б) этот план обсуждался. Было решено через создание за границей спецфирм организовать поставки оружия. И, видимо, тогда же был решен и вопрос с золотым запасом Испании, который премьер-министр Испании Ларго Кабальеро просил СССР «принять на хранение». Решили «принять» – но «в качестве оплаты» за будущее вооружение. 635 тонн золота, три четверти всего испанского запаса на сумму в 518 миллионов долларов. Не шутка!
Тайные переговоры о золоте вел в Испании как раз Розенберг. А 15 октября 1936 года Александр Орлов (оперативный псевдоним «Швед», чекистский псевдоним «Никольский», а настоящая фамилия Фельдбин), резидент НКВД в Испании, получил шифротелеграмму от наркома Ежова: «Совместно с полпредом Розенбергом организуйте отправку золотого запаса Испании. Используйте для этой цели советское судно. Операцию следует провести в абсолютной тайне. Если испанцы потребуют от вас расписки, откажитесь и объясните, что формальная расписка будет выдана Госбанком в Москве. На вас возлагается персональная ответственность за успех операции… Иван Васильевич». «Иван Васильевич» – так секретные депеши подписывал сам Сталин.
На один пароход все ящики с тоннами слитков не уместились, и из военной базы Картахена, с перерывами в сутки, в Одессу вышло четыре судна: «Ким», «Кубань», «Нева» и «Волголес». Все участники этой «операции» по разным поводам были вскоре расстреляны: и Берзин, и министр финансов СССР О.Финько, и торгпред СССР в Испании, а на деле – работник НКВД А.Сташевский, и зам. наркома иностранных дел Н.Крестинский, подписавший в Москве акт о приемке золота, и, как я уже сказал, «гроссмейстер» интриг – Розенберг. Кстати, оставшуюся четверть испанского золота приняла на хранение Франция (тоже по просьбе испанцев), но она ее в 1939 году вернула. А мы три года в счет слитков поставляли оружие. Но вот вопрос: ныне, когда опубликовано всё и вся, можно ли сравнить поставки наши – и ту военную помощь, которую оказывали фалангистам западные страны, даже, представьте, США, славшие фашистам сотни грузовиков и цистерны нефти (этим всегда было всё равно, с кем торговать, – хоть с чертом лысым; они ведь и Гитлеру будут помогать, даже находясь с ним в состоянии войны). Мы, к примеру, поставили 648 самолетов, 347 танков, 1186 орудий, 20 486 пулеметов и еще много чего «по мелочи». Но ведь и «противная сторона» поставила франкистам вполне сопоставимое и даже превосходящее количество оружия: 800 самолетов, 700 танков, 2 тысячи орудий, даже 10 подводных лодок и 4 эсминца – в противовес нашим четырем торпедным катеркам.
Да, «игра» пошла по-крупному. Всё это надо знать, чтобы понять «ситуацию» Оруэлла. Так вот, к декабрю 1936 года, к появлению Оруэлла в Барселоне, в Испанию прибыло около 20 тысяч добровольцев из 54 стран и было создано четыре интербригады. Потом приедут еще 20 тысяч, а бригад будет и 15, и 16, и 20. Фашистская печать в Европе бесстыдно преувеличивала помощь Испании людьми и оружием со стороны СССР. Из всего нагромождения лжи, напишет потом Оруэлл, достаточно взять лишь один факт – присутствие в Испании русских войск. В газетах и по радио цифра эта росла как на дрожжах, и довольно скоро «всем вбили в голову», что «численность советских частей в Испании составляет чуть не полмиллиона». «А на деле, – писал Оруэлл, – никакой русской армии в Испании не было. Были летчики и другие специалисты-техники, может быть, несколько сот человек, но не было армии. Это могут подтвердить тысячи сражавшихся в Испании иностранцев… Зато этим пропагандистам хватало наглости отрицать факт немецкой и итальянской интервенции, хотя итальянские и немецкие газеты открыто воспевали подвиги своих “легионеров”…»
Да, ныне точно известно: среди советских добровольцев в Испании воевало всего 160 летчиков, примерно такое же количество танкистов и моряков и 2044 специалиста. Другое дело – наши спецслужбы. Этих действительно было многовато на каждый квадратный километр, и вели они себя почти по-хозяйски. Школы диверсантов, учебные лагеря, тайные тюрьмы «для врагов», даже собственный секретный крематорий, который позволял НКВД «без следов избавляться от жертв», – всё это разворачивали именно наши спецслужбы. Одну из школ, например, по приглашению майора НКВД Н.И.Эйтингона посетил даже Хемингуэй. А с осени 1936 года чекисты занялись борьбой с вымышленным Сталиным «троцкизмом» в рядах восставших, то есть с ПОУМ. Другими словами, Оруэлл, еще не приехав в Барселону, уже стал врагом СССР. ПОУМ как военная сила в борьбе с фашизмом (а она, между прочим, насчитывала к тому времени более 50 тысяч штыков) была еще нужна, а вот как сила политическая была уже не просто вредна – опасна. Она была против фашизма, но одновременно, вопреки «линии» Москвы, за социалистическую революцию. Хуже того – за революцию, которая была «не похожа» на победившую в России. Ведь именно партийная газета ПОУМ «Баталья» («Борьба»), не желая подчиняться никому, первой в Испании, да и в мире честно публиковала «свежую» правду о московских процессах и прямо звала Сталина «кровавым диктатором».
Да, повторяю: СССР был против социализма в Испании! «Остановите революцию, или не полу́чите оружия!» – вот требование, на котором, несмотря на полученное уже золото, настаивал СССР. И удивительно, но испанская компартия подчинилась требованиям СССР и стала сползать на самые умеренные позиции, выступать за буржуазное правительство, за демократические, но не социалистические перемены. А вот левые силы, и особенно ПОУМ и анархисты, по-прежнему считали социальную революцию «неотделимой частью гражданской войны». Они были за «диктатуру пролетариата». Они готовы были драться и против Франко, и против установившейся «буржуазной республики», а значит, стали врагами и соотечественников-республиканцев, и коммунистов в Испании, и Троцкого в изгнании, и Сталина в СССР, и, разумеется, Гитлера в Берлине. Вот какая заварилась не виданная еще каша! И вот на чьей стороне оказался невольно Оруэлл.
«Эрик легко ранен быстро поправляется беспокоиться не о чем Эйлин». Такую телеграмму получили в Саутволде родители Оруэлла 24 мая 1937 года. Но «беспокоиться» вообще-то было о чем, ибо через четыре дня после этой телеграммы Оруэлла наконец-то осмотрел первый толковый врач. Ухватив распухший язык писателя шершавой марлей и вывернув его наружу, он, словно про себя, сказал: одна из связок парализована.
– А когда вернется голос? – беззвучно спросил Оруэлл.
– Голос? – переспросит тот и почти весело добавит: – Никогда не вернется…
К счастью, эскулап ошибся. Голос и в прямом, и в переносном смысле к нему вернется, и он напишет об этой войне, как, пожалуй, никто. Почти единственную честную книгу о первой битве с фашизмом – о той «каше», которая закипала на Пиренеях.
«Ленинские казармы, где готовили к фронту ополченцев, представляли собой квартал великолепных каменных зданий с манежем и огромным мощеным двором. Это были кавалерийские казармы… Моя центурия, – пишет Оруэлл, – спала в одной из конюшен под каменными кормушками, на которых еще виднелись имена лошадей… В казармах жило тогда, должно быть, около тысячи мужчин… а также жёны ополченцев, варившие для нас еду». Он запомнит неуверенные звуки горна на рассвете, долгие парады под зимним солнцем и азартные футбольные матчи на посыпанном гравием манеже. Ледяная вода из колонки во дворе, где все, толпясь, умывались по утрам, доски на козлах, служившие столами, за которыми из жестяных мисок ели свое варево ополченцы, и вечно занятые сортиры, то есть просто дыры посреди скользких каменных плит. И – переклички, когда, рядом со звучными испанскими именами – Мануэль Гонсалес, Педро Агилар, Рамон Фенелос, смешно звучало его короткое Блэр. Он ведь представился как «бакалейщик Блэр», помните? Но наш бакалейщик оказался подготовлен к войне гораздо лучше необученных каталонских новобранцев. «Если бы у нас была сотня таких людей, как он, мы бы выиграли эту войну», – скажет о нем командир милиции Хосе Ровира тому же Макнейру, когда оба, посетив казармы, увидят, как этот «штатский писатель… бодро занимается с группой испанцев». Это вспомнит Макнейр. Он, правда, не добавит, что учил Оруэлл в основном мальчишек 16–17 лет из бедных кварталов, которых, несмотря на их «революционный задор», почти невозможно было даже построить – любой мог выйти из строя и затеять спор с командиром. Рядом со взрослыми – бойцами из рабочих – был и совсем уж «бесполезный элемент» – 12–13-летние пацаны, которых записывали родители ради десяти песет в день да хлеба, который ополченцы получали вволю. Но и тем, и другим, и третьим надо было объяснять не только как зарядить винтовку или выдернуть чеку из гранаты, но даже как целиться. Они знали лишь, откуда вылетают из ружья пули.
Да, он напишет об этой войне как никто. Как, прежде чем их загрузили в поезд, еще на рассвете, еще при свете факелов их строили на плацу в торжественную колонну. Как вели к вокзалу самым длинным путем, чтобы весь город видел, как гордо выпячивали они груди, как салютовали им прохожие, выбрасывая кулаки вверх, а из окон домов по пояс выпрастывались женщины, махавшие вслед. И как на Рамблас, где через четыре месяца вырастут баррикады в той «второй войне», был устроен митинг с «Интернационалом», с красными, стрелявшими на ветру знаменами и речами. «Каким естественным всё это казалось тогда, каким невероятным кажется сегодня!» – вздохнет он потом в книге.
Не так встретил их фронт под Сарагосой, в деревне Алькубьерре, в двухстах километрах от Барселоны. Здесь убивала, напротив, тишина. И запахи. И хотя до фронта было еще пять километров, он учуял этот «аромат войны» – «запах кала и загнивающей пищи». Он видел уже в деревне церковь, где испражнения покрывали весь пол – так испанцы выражали презрение к церковникам, которые поголовно поддержали фашистов.
Когда их, покинувших вагоны, наконец построили, отряд возглавил на гарцующем коне Жорж Копп, командир 3-го полка Ленинской дивизии. Тот «кряжистый бельгиец» по паспорту, но русский по рождению, который станет другом Оруэлла и который скоро влюбится в Эйлин. А еще позже, через годы, все трое вообще станут родственниками – Копп женится на сестре жены брата Эйлин. Так вот, Копп да Бенжамен Левинский и повели колонну к передовой. И чем ближе был фронт, тем громче подростки, шедшие впереди со знаменем, выкрикивали лозунги: «Да здравствует ПОУМ! Фашисты – трусы!» Им казалось, что их крики звучат грозно, но в детских устах они походили, пишет Оруэлл, на мяуканье котят. Их и будут убивать как котят…
Фронтом оказалась «неровная баррикада из мешков с песком, развевающийся красный флаг, дым костра и всё та же тошнотворная, приторная вонь». Здесь было отрыто около тридцати окопчиков, напоминавших крысиные норы. «А где же противник?», – выглянув из-за бруствера, спросил Оруэлл Бенжамена. «Там», – неопределенно ответил тот и описал рукой широкий круг. В семистах метрах от бруствера Оруэлл с трудом разглядел красно-желтый флаг над окопами фалангистов. Правда, почти сразу он впервые в жизни выстрелил в человека – маленькую черную точку над бруствером. Уговорил его часовой-испанец – «сущий ребенок: он продолжал показывать винтовкой на одну из точек, нетерпеливо скаля зубы, как собака, ждущая момента, когда она сможет броситься вслед за кинутым камушком. Не выдержав, – пишет Оруэлл, – я поставил прицел на семьсот метров и пальнул. Точка исчезла». В ответ выстрелили в него, и пуля тоже прошла рядом. «Я пригнулся, – пишет он и казнит себя: – Всю жизнь я клялся, что не поклонюсь первой пуле… но движение это, оказывается, инстинктивное…» А когда случится первая ночная атака фашистов, он вдруг поймает себя на мысли, что вообще-то страшно испугался. «Нас поливали огнем, должно быть, пять пулеметов, глухо рвались гранаты, – напишет. – В темноте вокруг нас цокали пули – цок-цик-цак… И, к моему унижению, я обнаружил, что испугался… Боишься ведь не столько того, что в тебя попадут, сколько неизвестности – куда. Все время думаешь, куда клюнет пуля, и все тело приобретает в высшей степени неприятную чувствительность…»
Здесь, на Арагонском фронте, он проведет почти четыре из шести испанских месяцев, и здесь почти сразу выведет свою «формулу» окопной жизни: «Дрова, еда, табак, свечи и враг». Почти стихи. Причем «враг» в этой строфе занимал именно последнее место. «Противник – это далекие черные букашки, изредка прыгавшие взад и вперед. По-настоящему обе армии заботились лишь о том, как согреться…»
Все эти месяцы он будет вести дневник, но его заберут при обыске в барселонском отеле. Он запомнит, что чаще всего в нем повторялось слово «дрова». «Мы воевали с воспалением легких, а не с противником». На весь гарнизон в сто человек имелось двенадцать шинелей, которые выдавались часовым. «С удивительной быстротой, – запишет он, – привыкаешь обходиться без носового платка и есть из той же миски, из которой умываешься. Через день-два перестает мешать то, что спишь в одежде». А искупается он впервые только весной, когда у самых окопов «забурлит зеленый ручеек»…
Через три недели к ним в подкрепление прислали почти три десятка англичан; всего на стороне республиканцев их воевало более двух тысяч. Вот новички эти и поведают нам потом, что, несмотря на признания Оруэлла: «я испугался по-настоящему» да «я пригнулся», – он на фронте оказался «совершенно бесстрашным». «Примерно в семистах ярдах от наших линий и очень близко к пулеметному гнезду фашистов, – расскажет потом один, – находилось большое картофельное поле; там остался кой-какой урожай… Оруэлл, взяв мешок, примерно три раза в неделю заявлял: “Я иду за картошкой”… Говорил: “Они не смогут в меня попасть. Я это уже понял”». А другой британец, Джон Донован по прозвищу Яростный, добавит: он, Блэр, «всегда стремился к действиям, не хотел отлеживаться и… всегда брал инициативу на себя». Да, он будет на войне всего лишь ранен. Но в Испании – мы же знаем это! – погибли семь известных писателей. Британцы Джон Корнфорд (правнук, кстати, Чарльза Дарвина), Ральф Фокс и Кристофер Спригг, писавший под псевдонимом Кодуэлл, кубинец Ториенте Брау, поэт из Хайфы Исаак Иоффе, немец Ульрих Фукс (последний, прежде чем погибнет под Теруэлем, успеет даже написать гимн Чапаевской интербригады), и, наконец, приехавший из СССР венгерский писатель Мате Залка. Последний погиб под Уэской от прямого попадания бомбы в его машину – машину комдива 45-й дивизии генерала Лукача, таков был испанский псевдоним писателя.
Вопрос из будущего: Вы и впрямь считали эти 115 дней войны «бесполезными»?
Ответ из прошлого: Оглядываясь назад, я уже не сожалею о потраченном времени. Мне хотелось бы… больше сделать для испанского правительства; но с точки зрения моего личного развития эти первые три-четыре месяца на фронте были совсем не такими бесполезными, как я думал тогда.
В.: Давили вшей, ели мокрый хлеб, стреляли из того, из чего нельзя стрелять?..
О.: Вши в моих штанах и впрямь размножались быстрее, чем я успевал их уничтожать… <Но> всё то, что принято называть ужасами войны, почти не коснулось меня. Самолеты не сбрасывали бомб поблизости, снаряды… никогда не разрывались ближе чем в пятидесяти метрах от меня. Лишь раз я участвовал в рукопашной схватке. (Замечу, что один раз – это на один раз больше, чем нужно.).
В.: А убили ли вы хоть одного фашиста? Вы, кажется, мечтали об этом? Мне, прочитав всё, что вы написали об этой войне, показалось, что – нет?..
О.: Вступив в ополчение, я дал себе слово убить одного фашиста – в конце концов, если бы каждый из нас убил по одному фашисту, то их скоро не стало бы совсем… Но как-то я подсчитал свои патроны и обнаружил, что в течение трех недель трижды выстрелил по врагу. Говорят, что нужно выпустить тысячу пуль, чтобы убить человека; следовательно, должно было пройти двадцать лет, прежде чем мне удастся убить первого фашиста.
В.: Через шесть лет, в статье «Вспоминая войну в Испании», вы написали не как стреляли в фашистов, а как, напротив, – не стреляли. Ну, тот ваш фашист, со спущенными штанами?..
О.: Такое происходит на любой войне…
В.: Но не со всеми. Вы ведь специально поползли на «нейтралку»?..
О.: В секрет, чтобы вести снайперский огонь по фашистам… В тот раз ни одного фашистского солдата не появилось – мы просидели слишком долго, и нас застигла заря…
В.: И тут случился авианалет, и на позициях противника началась паника…
О.: И… из окопа выскочил солдат… он побежал, поддерживая штаны обеими руками… Он не успел одеться… Я не стал в него стрелять… Да… из-за того, что у него были спущены штаны. Я ведь ехал сюда убивать «фашистов», а этот – какой он «фашист»? Просто парень вроде меня, и как в него выстрелишь?!
В.: А неужели вы сразу не поняли, что это – очень «странная» война?
О.: Я… не имел представления о ее характере… Английская и американская интеллигенция в массе своей явно не представляли,что случилось. У людей короткая память, но оглянитесь чуток назад, полистайте старые номера газет. Сколько там бессмысленных фраз! И какая невообразимая в них тупость!..
В.: Но как вы разобрались в той «каше», в которую превратилась эта война?
О.: Невозможно писать об испанской войне с чисто военной точки зрения, – это была прежде всего война политическая… Что касается калейдоскопа политических партий и профсоюзов с их нудными названиями ПСУК, ПОУМ, ФАИ, CНТ, УГТ… – то они просто меня раздражали… Я знал, что служу в чем-то, носящем название ПОУМ… но мне и в голову не приходило, что между партиями имеются существенные различия… Мне казалось идиотизмом, что народ, борющийся за свою жизнь, делится на партии. Я стоял на простой точке зрения: «Отбросим всю эту партийную чепуху и займемся войной»… Но такое отношение нельзя было сохранить в Испании, особенно в Каталонии…
В.: Нужно было выбрать свой «окоп»?
О.: То, что произошло в Испании, было не просто вспышкой гражданской войны, а началом революции. Именно этот факт антифашистская печать за пределами Испании старалась затушевать любой ценой… Коммунистическая печать за границей трубила, что в Испании нет ни малейших признаков революции, что захвата рабочими заводов… не было, а если даже они имели место, то не следует «придавать им политического значения»… Но каково было видеть пятнадцатилетнего испанского парнишку, выносимого на носилках из окопа, смотреть на его безжизненное белое лицо и думать о прилизанных ловкачах в Лондоне и Париже, строчащих памфлеты, в которых доказывается, что этот паренек – переодетый фашист?.. Война научила меня – это один из самых ее неприятных уроков, – что левая печать так же фальшива и лицемерна, как и правая… Разница заключается лишь в том, что если обычно журналисты приберегают свои ядовитейшие оскорбления для врага, на этот раз коммунисты и ПОУМ постепенно стали писать друг о друге хуже, чем о фашистах…
Дикую вещь скажу: не было бы книги Оруэлла об Испании, если бы не пара каких-то сапог… Что ни говорите, а судьба, его величество Случай, бог знает что делает порой с великими людьми! С ними – особенно!
По книге мы знаем: именно «вторая война» в центре далекой от фронтов Барселоны, разразившаяся 3 мая 1937 года, перевернет сознание Оруэлла. Но он ничего бы не понял, если бы вернулся из отпуска на фронт, как и должен был, – в конце апреля. К счастью, приехав в отпуск практически босиком, он почти сразу заказал себе новые башмаки, а обувщик провозился с заказом лишнюю неделю. Фантастика, да?! «Такие мелочи, кстати, и определяют судьбу человека», – призна́ется потом. Не ждал бы крепких ботинок – не увидел бы уличных боев и баррикад. А не увидев – поверил бы, возможно, «в официальную версию событий». И мог бы перейти под командование коммунистов, чтобы принять участие в обороне Мадрида. Словом, не было бы Оруэлла, каким мы знаем его, ибо цепочка этих фактов и приведет его и к сказке «Скотный двор», и к роману «1984»…
Вообще-то всё в том апреле начиналось для него и мирно, и даже счастливо. Он приехал с фронта в отпуск, и в Барселоне его ждала Эйлин. Никаких страшных предчувствий; просто весна, тыловая Барселона – и Эйлин…
Эйлин догнала мужа в Испании через полтора месяца. У них не было денег уехать вместе, а кроме того, она должна была в Лондоне присмотреть за выходом «Дороги на Уиган-Пирс». Об отношении Эйлин к поездке «на войну» стало известно сравнительно недавно, когда обнаружилась пачка ее писем к школьной подруге Норе Майлз – в письмах к ней Эйлин и подписывалась школьным прозвищем Свинка. Норе Эйлин, столкнувшись с трудностями разрешения на въезд в Испанию, не без яда написала: «Даже если Франко поручит мне быть маникюрщицей, я пошла бы и на это в обмен на salvo conducto…» – на «свободный проезд» в страну. А по поводу фронтовых лишений мужа иронизировала с чисто английским юмором: «Испанское правительство кормит Джорджа хлебом без масла и “весьма грубой пищей” и всё устраивает так, чтобы он не спал вовсе, так что беспокоиться ему абсолютно не о чем…»
Она всё успевала и ни на что не жаловалась: идеальная жена. В Барселоне, обосновавшись в «Континентале» и приняв предложение Макнейра стать его секретаршей в штабе партии, она первым делом наладила «канал» передачи мужу небольших посылочек: чай, шоколад, даже сигары, «когда удавалось достать их». «Дорогая, ты действительно замечательная жена, – черкнет ей Оруэлл. – Когда я увидел сигары, мое сердце растаяло… И не ограничивай себя, и прежде всего в продуктах. Боюсь, нет смысла ожидать отпуска раньше 20 апреля… Но зато как же мы тогда отдохнем и сходим на рыбалку, какой бы она здесь ни оказалась… До свидания, любовь моя. Я напишу еще».
Второго письма не случилось. Скорей всего, потому, что Эйлин сама вырвется к нему на фронт – на день и две ночи. Поездку устроит бесшабашный и обаятельный Копп. «Никогда не получала большего удовольствия», – скажет она об этой вылазке.
«Я очень рада, что оказалась на фронте, – напишет матери 22 марта. – Поездка и закончилась по-фронтовому – просто Копп сказал, что у меня есть “несколько часов”, пока он найдет автомобиль, и что мы должны уехать обратно в 3:15 утра. Мы легли спать в 10 или около того, а в 3 Копп разбудил нас… Короче, Джордж получил две ночи полноценного отдыха… Вообще, вся поездка была какой-то нереальной, там совсем не было света: ни свечи, ни факела; любой и вставал, и шел спать в полной темноте, а в последнюю ночь точно так же я вышла в кромешную тьму – и оказалась по колено в грязи. Пока не увидела слабого света от здания комитета, где Копп с автомобилем и ждал нас…
Барселоной, – писала матери, – я наслаждаюсь… Вчера вечером я взяла наконец ванну – ну полный восторг… Я пью кофе трижды в день, и часто – всякие другие напитки, и, хотя теоретически я стараюсь есть не меньше шести раз в неделю, делаю это всегда в одном из четырех мест, где кормежка по-любому хороша… Каждую ночь я хочу вернуться домой пораньше, писать письма и прочее, и каждую ночь прихожу почти под утро… А херес абсолютно непригоден для питья – я привезу пару маленьких бутылочек!..»
Я привожу это письмо лишь для того, чтобы можно было почувствовать атмосферу Барселоны, в которой, несмотря на сражающихся на фронте посланцев ее, шла почти обычная жизнь. Впрочем, допускаю, что Эйлин в письме скорее храбрилась, чтобы не пугать родных. Ибо в те же дни, незадолго до приезда в отпуск Оруэлла, Барселону посетил Ричард Рис. Он тоже не усидел дома и в Испании стал шофером «скорой помощи». А оказавшись в Барселоне, отыскал Эйлин. В книге об Оруэлле напишет: «Когда я проезжал через Барселону, как раз перед началом уличных боев, я навестил Эйлин в комитете ПОУМ – и застал ее в очень странном, поразившем меня умонастроении. Она казалась рассеянной, озабоченной и чем-то ошеломленной. Поскольку Оруэлл был на фронте, я приписал ее странное состояние беспокойству о муже. Но когда она заговорила о риске, которому я подвергнусь, появившись на улице в ее обществе, я понял, что дело было не в этом. В действительности, – пишет Рис, – передо мною впервые был человек, который жил в условиях политического террора… коммунистического царства террора…»
Оруэллу дадут отпуск всего на несколько дней. На этот раз Барселоны он не узнал. За три месяца полностью исчезла «революционная атмосфера». Исчезли форма ополчения и синие комбинезоны; все были одеты в модные летние платья и костюмы. «Шикарные рестораны и отели были полны толстосумов, пожиравших дорогие обеды, в то время как рабочие не могли угнаться за ценами на продукты… Исчезли “революционные” обращения, вернулись “сеньор” и “вы”… Официанты вновь нацепили свои крахмальные манишки. Вернулись чаевые.. открылись публичные дома… Если вы имели деньги, вы могли купить всё… Этот контраст был невозможен, когда рабочий класс был у власти…»
Вопрос из будущего: Но, может, причиной была усталость от войны?
Ответ из прошлого: Настроение ощущалось. Всюду слышны были нарекания: «Ох уж эта мне война! Кончилась бы она поскорее».
В.: Но вы пишете, что и ополчение «вышло из моды»…
О.: Вышло. Велась систематическая пропаганда, направленная против ополчения и восхвалявшая Народную армию… Все успехи неизменно приписывались Народной армии, а вину за неудачи сваливали на нас. За всем этим угадывалась ожесточенная политическая борьба… Источник опасности был очевиден: борьба между теми, кто хотел двигать революцию вперед, и теми, кто хотел ее задержать или предотвратить, то есть между анархистами и профсоюзами и, с другой стороны, – коммунистами…
В.: И вы, конечно, включились в нее? Невзирая на отпуск?
О.: Нет, избавь меня Господь от искушения изображать себя лучше других. После фронтовых лишений я с жадностью набросился на приличную еду, вино, коктейли, американские сигареты. Призна́юсь, я не отказывался ни от какой роскоши; разумеется, в пределах моих денег. В первую неделю до начала уличных боев я с головой ушел в несколько занимавших меня дел. Прежде всего я старался ублажить себя. Во-вторых, переев и перепив, я прихварывал и всю неделю чувствовал себя неважно…
В.: А в-третьих, в-четвертых?
О.: Мне до зарезу был нужен револьвер – в рукопашной схватке оружие гораздо более полезное, чем винтовка, – а достать его было трудно. Приятель-анархист ухитрился раздобыть для меня маленький 26-миллиметровый автоматический пистолет – оружие скверное, пригодное лишь для стрельбы в упор… Кроме того, я готовился покинуть ополчение ПОУМ и перейти в другую часть, с тем чтобы попасть на Мадридский фронт… Надо было вступить в интербригаду, а для этого необходима была рекомендация члена коммунистической партии. Я отыскал приятеля-коммуниста, служившего в санитарных частях… Он загорелся и попросил меня, если возможно, убедить еще несколько англичан перейти вместе со мною…
И было еще «в-пятых». Была новая обувь его размера – ожидание, когда она будет готова.
Но в одну из последних апрельских ночей Оруэлла разбудили выстрелы за окном. Утром выяснилось: убили члена крупнейшего объединения профсоюзов. Оруэлл, конечно, знал «по слухам» о мелких стычках, происходивших по всей Каталонии, об облавах на анархистов в иных районах, слышал, что на французской границе отряд карабинеров захватил таможню, которую занимали анархисты, убив при этом известного анархиста Антонио Мартина. Но он не догадывался, конечно, что по упорным требованиям Москвы уже были разорваны мирные договоренности между Андресом Нином, главой ПОУМ, и руководителями испанской компартии Хосе Диасом и Долорес Ибаррури, что коммунисты потребовали закрыть газету ПОУМ «Баталья», которая прямо обвиняла их в создании «тайных тюрем» для ПОУМовцев, и что операторы центральной телефонной станции Барселоны, заявив, что все линии перегружены, отказались соединить президента республики Мануэля Асанью с главой каталонского правительства, чем настроили против анархистов и ПОУМ уже центральное руководство страны. Всё стало понятно 3 мая, когда отряд полиции захватил взбунтовавшуюся «Телефонику». Это стало сигналом барселонским профсоюзам и анархистам к всеобщей стачке. В считанные часы она переросла в настоящее, полнокровное во всех смыслах восстание.
«В этот же день, часа в три или четыре пополудни, идя по Рамблас, я услышал за собой несколько выстрелов, – пишет он. – Обернувшись, я увидел молодых ребят с винтовками в руках и красно-черными анархистскими платками на шее, кравшихся по боковой улице… Они, видимо, перестреливались с кем-то, засевшим в высокой восьмиугольной башне… Я сразу подумал: “Началось!”»
Улицы вымерли мгновенно. Мимо него пронесся грузовик, набитый анархистами с винтовками в руках, на кабине которого, вцепившись в легкий пулемет, лежал растрепанный паренек. А в холле отеля «Фалькон» и в комитете ПОУМ уже вовсю гудел возбужденный народ. На верхнем этаже высокий мужчина с бледным лицом раздавал пачки патронов и винтовки, а на улице сразу выросли две баррикады. Выяснилось, что жандармы, захватившие телефонную станцию, стреляют по каждому прохожему. По сути, они «выступили против рабочего класса в целом…».
В «Континенталь», а потом в комитет ПОУМ Оруэлл добирался перебежками. Оттуда по приказу Коппа тотчас отправился на крышу кинотеатра «Полиорама» – прямо против здания ПОУМ. С крыши три-четыре бойца с винтовками легко могли сорвать любую атаку. «Сидя на крыше, – вспомнит он, – я раздумывал о безумии всего происходящего. Из маленького окошечка… открывался вид на стройные здания, стеклянные купола, причудливые волны черепичных крыш… Весь этот огромный город… застыл в судороге, в кошмаре звуков, рождение которых не сопровождалось ни малейшим движением. На залитых солнцем улицах было пусто. Только баррикады и окна, заложенные мешками с песком, изрыгали дождь пуль…»
Ныне на крышу бывшего кинотеатра «Полиорама» водят экскурсии. Из-за Оруэлла водят. Но не все знают, что три дня он сидел здесь «в засаде» вместе с журналистом, представителем норвежских газет Хербертом Эрнстом Карлом Фрамом – будущим федеральным канцлером ФРГ и лауреатом Нобелевской премии мира – Вилли Брандтом. Но тогда обе знаменитости были лишь рядовыми антифашистами, солдатами свободы…
Воевать всерьез не хотел никто – постреливая друг в друга, враги даже перекрикивались. «Эй, мы не хотим в вас стрелять, – кричали гвардейцы с соседней крыши. – Мы такие же рабочие, как и вы». А Оруэлл орал в ответ: «Пива, пива у вас не осталось?..» Все считали еще, что происходит «пустяковая потасовка» между анархистами и полицией, но официальная версия уже тогда назвала это «спланированным восстанием». С тучей слухов Оруэлл столкнется, когда окажется в «Континентале». Здесь толкались «иностранные журналисты, люди с подозрительным политическим прошлым… коммунистические агенты, в том числе, – пишет Оруэлл, – зловещий русский толстяк с револьвером и аккуратной маленькой бомбой за поясом, о котором говорили, что он агент ГПУ (его сразу же прозвали Чарли Чаном)». Эйлин кого-то торопливо перевязывала, а Оруэлл, найдя какой-то диван по соседству, свалился и проспал всю ночь. Наутро узнал: из Валенсии отозваны в Барселону шесть тысяч солдат, а ПОУМ в ответ сняла пять тысяч бойцов с Арагонского фронта. Говорили, что в гавань Барселоны вошли английские эсминцы (и слух этот потом подтвердился), что анархистам сдались 400 гвардейцев, а в рабочих кварталах города профсоюзы уже полностью контролируют ситуацию. Но всё Оруэлл понял, когда Копп, вызвав его, с самым серьезным видом сказал, что, по имеющимся сведениям, «правительство собирается поставить ПОУМ вне закона и объявить ему войну». «Я смутно предвидел, – пишет Оруэлл, – что по окончании боев всю вину свалят на ПОУМ – эта партия подходила для роли козла отпущения». Откуда ему было знать, что в Мадриде и Барселоне давно «были созданы специальные тюрьмы ОГПУ, что агенты его убивали и похищали людей и что вся эта сеть функционировала совершенно независимо от законного правительства»? И с войной явной на площадях Барселоны шла война тайная: ее вела против «карбонариев» одна из самых могущественных спецслужб мира.
Ничего этого Оруэлл тогда не знал. Он только слышал, что прекратилась стрельба, видел, что с крыши телефонной станции исчез анархистский флаг, что означало поражение рабочих, и что на стенах в одночасье появились плакаты с призывами запретить ПОУМ. Партия была объявлена фашистской «пятой колонной» и изображалась в виде человека, у которого под маской с эмблемой серпа и молота скрывалась отвратительная рожа, меченная свастикой. Наконец, тогда же, в гостинице, как черт из табакерки, перед ним вырос тот самый коммунист, с которым он обсуждал возможность перехода в интербригаду. Говорят, это был некто Уолтер Тапселл, британский коммунист, который успел уже оповестить всех, что ему удалось переманить Оруэлла на «нашу» сторону. В отчете, посланном Тапселлом Гарри Поллиту в Лондон и, как утверждают, одновременно в штаб НКВД, он написал: «Самая заметная личность и самый уважаемый человек (в ПОУМ. – В.Н.) – это писатель Эрик Блэр. Политического чутья у него мало. Партийной политикой не интересуется и приехал в Испанию как антифашист. Однако в результате своего фронтового опыта он невзлюбил ПОУМ и ждет увольнения из их ополчения. В разговоре 30 апреля Блэр поинтересовался у меня, помешают ли ему связи с ПОУМ записаться в интербригаду. Он хочет сражаться на Мадридском фронте и заявляет, что через несколько дней официально подаст заявление к нам…»
Ошибся Тапселл, кажется, в одном – в отсутствии у Оруэлла «политического чутья». Ибо, когда они столкнулись вновь и Тапселл спросил, переходит ли он к ним, Оруэлл в ответ лишь усмехнулся: «Но ваши газеты пишут, что я фашист. Перейдя к вам из ПОУМ, я буду человеком подозрительным…» «О, это не имеет значения, – рассмеялся коммунист. – Ведь ты же только выполнял приказ». «Пришлось сказать ему, – заканчивает Оруэлл, – что после всего виденного мною я не могу служить в части, контролируемой коммунистами. Это значило бы, что меня рано или поздно заставили бы выступить против испанского рабочего класса… В таком случае, если мне придется стрелять, я предпочту стрелять не в рабочий класс, а в его врагов».
Оруэлл остался верен себе. Позже он, предположительно, напишет, что в те майские дни в Барселоне было убито 400, а ранено около 1000 человек. На деле убитых окажется в два раза больше – 900 человек, а раненых – около 4000. И в основном – как раз рабочих. Это скажет в статье «Оруэлл и испанская революция» Джон Ньюсингер. И он же напишет, что с той встречи в отеле и началось «политическое образование» Оруэлла…
Святая правда! Те дни и стали «университетами» Оруэлла. Вот когда он вспомнит фразу Орра, услышанную в начале: «Эта война – такое же надувательство, как и все другие». И вот когда в нем начнет крепнуть убеждение, высказанное им через много лет: «Всякий писатель, который становится под партийные знамена, рано или поздно оказывается перед выбором – либо подчиниться, либо заткнуться…»
Если бы меня спросили, что́ реально спасло Оруэлла от верной гибели в Испании, я бы ответил: ранение в шею. Иначе он кончил бы дни в тюрьме НКВД: всё шло к тому; я еще докажу это. Спасло уже то, что 10 мая, сразу после событий в Барселоне, он, как и некоторые другие, был отправлен на ставший по сути спасительным фронт – под Уэску. В ту часть, которая всё еще удерживала фронт.
Перед отправкой, кстати, заскочил за новыми ботинками. «Я трижды посетил мастерскую, где заказал их, – напишет в книге: – до начала боев, после их окончания и во время короткого перемирия 5 мая». А уже 10 мая он был под Уэской, где его дивизия Ленина была срочно переименована просто в 29-ю дивизию, а он, как и все командиры, получил отныне звание «teniente», что соответствовало младшему лейтенанту. Он по-прежнему охотился за фашистами и «был уверен, что рано или поздно, но своего фашиста подсидит…». Однако всё случилось наоборот. Через десять дней, 20 мая, «подсидели» его – ранили в шею. А ровно через месяц, 20 июня, поздним вечером, он, уже «ходячий», в последний раз приехал в Барселону. Увольнение с печатью его родной, бывшей Ленинской дивизии и справка докторов, признавших его негодным к службе, были в кармане. Путь в Англию, домой, был, казалось, открыт, но то, чем встретил его «Континенталь», повергло Оруэлла в ужас.
«Войдя в гостиницу, – пишет он, – я увидел в холле мою жену. Она встала и пошла ко мне с видом, показавшимся мне чрезмерно непринужденным. Жена обвила рукой мою шею и с очаровательной улыбкой, обращенной к людям, сидевшим в холле, прошептала мне в ухо: “Уходи!” – “Что?” – “Немедленно уходи отсюда!.. Не стой здесь! Выйдем отсюда!”» Знакомый француз, попавшийся по пути, вытаращил глаза: «Слушай! – прошептал он. – Ты не должен здесь появляться. Быстро уходи!»
Едва они оказались на улице, Оруэлл накинулся на Эйлин:
– Что? Что всё это значит?..
– ПОУМ запрещена. Почти все – в тюрьмах. Говорят, что начались расстрелы…
Это было правдой. Найдя в боковых переулках полупустое кафе, Эйлин торопливо пересказала ему, что случилось. Оказывается, еще 15 июня полиция внезапно арестовала Андреса Нина. Прямо в кабинете. И в тот же вечер, совершив налет на отель «Фалькон», арестовала всех, даже приехавших в отпуск ополченцев. Отель просто превратили в тюрьму, до предела набитую заключенными. В течение двух дней были арестованы почти все сорок членов Исполнительного комитета ПОУМ. Жен, не успевших скрыться, держали, как и Эйлин, в заложницах. Брали даже раненых ополченцев в госпиталях. Но больше всего поразило Оруэлла, что взяли и Коппа. Тот оказался в Барселоне с письмом, адресованным военным министерством полковнику, командовавшему инженерными частями на Восточном фронте. Копп завернул в «Континенталь» захватить вещевой мешок, а служащие отеля вызвали полицию. «Копп был моим другом, – пишет Оруэлл. – Он пожертвовал семьей, родиной, чтобы приехать в Испанию… Пройдя путь от рядового до майора, он участвовал в боях, был ранен… И за всё это они отплатили ему тюрьмой…»
Тут же, в кафе, Эйлин заставила мужа вывернуть карманы. Они разорвали его удостоверение ополченца, на котором большими буквами значилось: ПОУМ, уничтожили фотографию бойцов, снятых на фоне ПОУМовского флага, – за такие вещи, сказала Эйлин, теперь – тюрьма; оставили лишь свидетельство об увольнении со службы. На нем, правда, стояла печать 29-й дивизии, и полиция наверняка знала, что она была ПОУМовская, но без этого документа его могли арестовать как дезертира. И тогда же, в кафе, оба поняли: надо срочно выбираться из Испании. Условились встретиться на следующий день в британском консульстве, куда должен был прийти и Макнейр. Им нужно было проштемпелевать паспорта у начальника полиции, у французского консула и у каталонских иммиграционных властей. Опасен был лишь начальник полиции, но они надеялись, что британский консул как-то уладит всё, скрыв, что они были связаны с ПОУМ. «Испанская тайная полиция, – не без иронии напишет Оруэлл, – напоминает, конечно, гестапо, но ей не хватает гестаповской оперативности…»
Как они расстались тогда – неизвестно. Эйлин вернулась в отель, а он отправился в ночь – искать место для ночлега. «Всё мне опостылело, – вспоминал. – Я мечтал провести ночь в постели! Но пойти было некуда». ПОУМ не имела подпольной организации, не было ни сборных пунктов, ни явочных квартир, ничего. Пробродив полночи по городу, Оруэлл забрел в какую-то разрушенную церковь без крыши, нашарил в полутьме нечто вроде ямы и улегся на битый кирпич. Он так и не узнает, что ночная и враждебная ему площадь с разрушенной церковью будет через много лет названа его именем. Он лишь напишет, что лежать на кирпичах было не очень-то удобно, но зато – безопасно… Так проведет четыре последние ночи в Испании…
Дни были сравнительно спокойны. Надо было лишь не вертеться возле зданий ПОУМ, избегать гостиниц и не заходить в те кафе, где тебя знали в лицо. Полдня он проведет в городской бане – это казалось надежным, – но на другой день там было уже так много преследуемых, что вскоре и в бане случилась облава: ему рассказывали потом, что в ней было арестовано немало «“троцкистов” в костюме Адама»… Он же тем не менее всё равно повиснет на волосок от гибели – когда попытается вытащить из тюрьмы Коппа. Дикий поступок, но, помня, что он всегда выбирал не силу, а порядочность, – объяснимый.
«Тюрьмой» Коппа оказалось подвальное помещение бывшего магазина: две комнаты, куда набили человек сто, среди которых были даже дети. Ни нар, ни скамеек – лишь каменный пол, несколько одеял и нацарапанные на стенах слова: «ПОУМ победит!» и «Да здравствует революция!» Еще не видя в толпе Коппа, Оруэлл наткнулся на своего подчиненного, на Милтона, который еще недавно выносил его с позиций на носилках. Оба не подали даже вида, что знают друг друга. А протолкавшийся к ним Копп (был час свиданий, и народу набралось так много, что нельзя было двинуть и рукой) разулыбался. «Ну что же, – сказал почти радостно, – нас, должно быть, всех расстреляют». Говорила с ним в основном Эйлин – раненое горло Оруэлла издавало лишь писк. Но когда Копп сказал, что письмо из военного министерства, которое он привез полковнику, у него отобрали и оно хранится у начальника полиции, именно Оруэлл сообразил: письмо может помочь вырвать друга из застенка, подтвердит его «репутацию». Рисковый, смертельный поступок, но он, оставив Коппа и Эйлин, кинулся вон.
«Это был бег наперегонки с временем, – вспоминал. – Была уже половина шестого, полковник, наверное, кончал в шесть, а завтра письмо могло оказаться бог знает где». Он поймал такси, домчал до набережной, где было военное министерство, «помахал увольнительным удостоверением» преградившему путь часовому и, среди лабиринтов лестниц, коридоров и кабинетов, крича всем на ломаном испанском: «Полковник, начальник инженерных войск, Восточный фронт!..» – нашел нужную приемную. Квакающим голосом объяснил адъютанту, маленькому офицерику в ладно сидящей форме, что прибыл «по поручению своего начальника, майора Хорхе Коппа, посланного с важным заданием на фронт и по ошибке арестованного», и сказал про письмо, которое необходимо забрать. Да, кивал офицерик, возможно, Коппа арестовали по ошибке, да, надо разобраться, да, mañana, сказал, «завтра»… Эта «mañana», обещание испанцев сделать что-либо «завтра», всё время бесило Оруэлла. Из-за него опаздывали поезда, не начинались атаки и даже бессмысленно гибли люди. «Нет, не mañana, – срывая голос, запротестовал он. – Дело не терпит отлагательств. Коппа ждут на фронте». И вот тогда офицер и задал тот вопрос, которого Оруэлл боялся: «В каких частях служил майор Копп?» «В ополчении ПОУМ», – честно ответил Оруэлл. «Темные глаза офицера скользнули косо по моему лицу, – пишет он. – Последовала длинная пауза, после чего он медленно произнес: “Вы говорите, что были с ним вместе. Значит, и вы служили в ПОУМ?” – “Да”. Он повернулся и нырнул в кабинет полковника. До меня доходили лишь звуки оживленного разговора. “Кончено, – подумал я. – …Сейчас позвонят в полицию, и меня арестуют…” Наконец офицер вышел, надел фуражку и сухо предложил следовать за ним. Мы отправились к начальнику полиции. Идти надо было довольно долго, минут двадцать… За всю дорогу мы не обменялись ни одним словом…»
Приемная начальника полиции была набита толпой «шпиков, доносчиков, продажных шкур всех мастей». Офицер прямо прошел в кабинет, из которого послышался длинный возбужденный разговор, даже яростные крики. Но письмо Коппа было получено и, как пообещал офицер, будет вручено кому следует. «А Копп? – спросил Оруэлл. – Нельзя ли освободить его из заключения?» Офицер лишь пожал плечами. Причина ареста неизвестна, но, сказал он, «вы можете быть уверены, необходимое расследование будет проведено». Это Оруэлл с женой и передадут Коппу на другой день, когда вновь, рискуя жизнью, навестят его. А тогда, закончив разговор, маленький офицерик поколебался секунду, потом шагнул к Оруэллу и… протянул руку.
«Не знаю, – вспоминал наш смельчак, – смогу ли я передать, как глубоко тронул меня этот жест… всего лишь рукопожатие… но… всюду царили подозрение и ненависть, ложь и слухи, а плакаты всюду вопили, что я и мне подобные – фашистские шпионы… У меня, – пишет Оруэлл, – много скверных воспоминаний об этой стране, но я никогда не поминаю лихом испанцев… Есть в этих людях щедрость, род благородства, столь несвойственного двадцатому веку. Именно это наводит на мысль, что в Испании даже фашизм примет формы сравнительно терпимые. Очень немногие испанцы обладают качеством, которое требует современное тоталитарное государство, – дьявольской исполнительностью…»
Именно это, кстати, спасло и Эйлин, когда в те же дни к ней в «Континенталь» нагрянули с обыском. Спасло то, что она, открыв на рассвете дверь шестерым полицейским с ордером на обыск, тут же невозмутимо вновь улеглась в постель. Полицейские простучали стены, подняли половики, рассмотрели на свет даже «предметы туалета» и содержимое мусорной корзины. Обнаружив «Майн кампф» на французском, пришли в дикий восторг. Найди они только эту книгу, Эйлин не спасло бы ничего, но вслед за ней им попалась брошюра Сталина «Методы борьбы с троцкистами и другими двурушниками». В то утро они и забрали военные дневники писатели. Они «работали» часа два, но ни разу не дотронулись до кровати, где лежала Эйлин. «Под матрасом, – пишет Оруэлл, – могло оказаться с полдюжины автоматов, а под подушкой – целый архив троцкистских документов. Но они не заглянули даже под кровать. Не думаю, что ОГПУ вело бы себя так же… Но эти были испанцами, они не могли себе позволить поднять женщину с постели…» Хотя под матрасом были и важные бумаги, и их паспорта…
Наконец, они едва не погибли, когда добрались до границы. Их спас, вообразите, «буржуазный вид». Когда шесть месяцев назад Оруэлл въезжал в Испанию, сосед-француз в поезде посоветовал ему снять «воротничок и галстук» – «в Барселоне их с вас сорвут». «Теперь, – пишет он, – походя на буржуа, вы были почти вне опасности…»
Первый поезд во Францию ушел на полчаса раньше расписания – обратная сторона этого вечного испанского «завтра». Эйлин должна была заранее заказать такси, упаковать вещи и выскользнуть из отеля в последний момент. Так она и сделала на следующее утро. Макнейр, Коттман и Оруэлл встретили ее у вокзала, Оруэлл успел еще раз написать письмо в военное министерство насчет Коппа, хоть и сомневался, что его прочтут, а затем, уже в поезде, все четверо отправились в вагон-ресторан. Два сыщика обходили купе, записывая имена иностранцев, но, увидя их в ресторане, решили, что это люди респектабельные, и… прошли мимо. Потом, на границе, при проверке паспортов полицейские заглянули в список подозрительных лиц, но их имен там, по счастью, не оказалось. Там не было даже Макнейра, хотя в первой же французской газете они вот-вот прочтут, что в Барселоне он уже арестован «за шпионаж». Их, правда, обыскали с головы до ног, но не нашли ничего подозрительного, кроме свидетельства Оруэлла о демобилизации. К счастью, карабинеры не знали, что 29-я дивизия была ПОУМовской частью. «Мы начали как героические защитники демократии, – с горечью напишет Оруэлл через несколько дней Райнеру Хеппенстоллу, – а закончили, тайно выскользнув за границу, когда полиция дышала нам уже в затылок…»
Комментарий: Война идей и людей
Вот ровно 1 мая 1937 года, когда в Барселоне начали разворачиваться самые драматические события, в Кремле на приеме по случаю Дня солидарности слово взял вдруг Климент Ворошилов.
– Товарищи! – сказал, вставая. – Сейчас происходит война в Испании. Упорная война, нешуточная. Воюют там не только испанцы, но разные другие нации. Затесались туда и наши русские. И я предлагаю поднять бокалы за присутствующего здесь представителя советских людей – товарища Михаила Кольцова!
Кольцов, который числился в Испании не просто спецкором «Правды», но бригадным комиссаром и одновременно советником при генеральном военном комиссаре Альваресе дель Вайо, Кольцов, про которого сам Хемингуэй напишет потом в романе «По ком звонит колокол», что он, «тщедушный человечек в сером кителе, серых бриджах и черных кавалерийских сапогах, с крошечными руками и ногами», который всегда говорил так, точно «сплевывал слова сквозь зубы», который, по словам Хемингуэя, «непосредственно сносясь со Сталиным, был в то время одной из самых значительных фигур в Испании», да просто «самым умным из всех людей», – так вот, Кольцов, накануне отозванный из Мадрида, чуть пригубив шампанского, тут же с бокалом подошел к Сталину. Про Испанию успел сказать лишь одну фразу: «Если бы у них было больше порядка, товарищ Сталин…». На что вождь хмуро кивнул: «Слабые они. Слабые…»
А через три дня, 4 мая, когда «война» завалила Барселону трупами, Кольцова вызвали к Сталину. В кабинете были Молотов, Ворошилов, Каганович и нарком НКВД Ежов. Один из вопросов Сталина заставил Кольцова замешкаться.
– Что это вы замолчали, товарищ Кольцов? – спросил вождь. – Что вы смотрите на товарища Ежова? Вы не бойтесь товарища Ежова…
– Я вовсе не боюсь Николая Ивановича, – ответил Кольцов. – Я только обдумываю, как наиболее точно и обстоятельно ответить на ваш вопрос…
Три часа Кольцов отвечал на вопросы. А потом вождь подошел к нему и поклонился.
– Мы, благородные испанцы, благодарим вас за отличный доклад. Спасибо, дон Мигель…
– Служу Советскому Союзу, товарищ Сталин! – ответил Кольцов.
«И тут, – пишет в воспоминаниях брат Кольцова Борис Ефимов, – произошло нечто непонятное… “У вас есть револьвер, товарищ Кольцов?” – спросил Хозяин. “Есть, товарищ Сталин”. – “А вы не собираетесь из него застрелиться?” Еще больше удивляясь, Кольцов ответил: “Конечно, нет, товарищ Сталин. И в мыслях не имею”».
Пересказывая это брату, Кольцов сказал: «Но знаешь, что я совершенно отчетливо прочел в глазах Хозяина, когда уходил?.. Я прочел в них: слишком прыток…»
В чем он был «слишком прыток» – можно лишь догадываться. Ведь Кольцов всё и всегда делал «как надо». Успел написать Сталину письмо с просьбой выдвинуть его в депутаты Верховного Совета СССР (выдвинули и выбрали пожиже – в Верховный Совет РСФСР), успел опубликовать в «Правде» восхищенный очерк о «железном Ежове» (все-таки побаивался этого карлика), написал книгу о Сталине (тот почему-то заартачился и не разрешил публиковать ее) и даже успел сказать Луи Арагону знаменитую фразу: «Запомните, – сплевывал сквозь зубы, – запомните: Сталин всегда прав!..»
Кольцов и в Испании делал всё «как надо». В частности, не только поддерживал коммунистов в их борьбе с испанским коммунизмом (уже смешно!), но и клеймил ПОУМовцев и их партию, твердя, что ПОУМ – «троцкистская организация», хотя прекрасно знал, что и Троцкий, и партия эта давно и публично отмежевались друг от друга. Так вот, мы, в свою очередь, знаем ныне: когда через год Кольцова прямо в редакции «Правды» арестуют и затем приговорят к расстрелу, он не только сам будет назван «троцкистом» (да еще с 1923 года), его не только прямо обвинят в связях с ПОУМовцами, но он лично – сначала в собственноручно написанных «признаниях», а потом и в протоколах допросов, – сплевывая уже не слова, а выбитые зубы, будет называть себя именно «троцкистом» и даже «ПОУМовцем»… Был, скажет, связан в «шпионских делах». То есть от проклятия других – к «проклятию» самого себя!.. Именно это станет потом финалом антиутопии Оруэлла – романа «1984».
Мне, возможно, скажут: с чего это я вспоминаю Кольцова и так ли связаны в истории эти два имени – советского правоверного журналиста и Оруэлла? Испания, добровольчество, журнализм – это все-таки внешние сходства. Но вот вам факт гораздо более глубокой связи – уж раз я обещал сосредоточить свое внимание на теме «Оруэлл и Россия». Этого почти никто не знает, но после встречи Кольцова со Сталиным этот «слишком прыткий» человек 15 мая 1937 года печатает в редактируемой им тогда московской газете «За рубежом» хвалебную, представьте, рецензию некоего Д.Ихока на… Оруэлла. На книгу «Дорога на Уиган-Пирс». Так впервые, насколько мне известно, имя Оруэлла появилось в советских СМИ. Д.Ихок писал: Оруэлл «не марксист, не коммунист; его рассуждения о причинах классовой розни часто наивны, а иногда просто неверны. Но в своей критике империализма и капитализма он на правильном пути. Он зло и едко высмеивает и бичует их…».
Как вам это? Оруэлл в то время – опять на фронте; более того, он всё уже понял про «социализм по-сталински», а Кольцов, косвенно восхваляя писателя в своей газете в СССР, в Испании буквально развязывает войну против несогласных!
«Сумасшествием» назовет Оруэлл события в Испании в 1937-м. Но сумасшествие творилось и в СССР. Более того, оно «творится» и ныне, в 2000-х. Уму непостижимо, но в книге о Кольцове «Он был “слишком прыток”…», с подзаголовком «Жизнь и казнь Михаила Кольцова», в книге, которая вышла в 2013 году, племянник Кольцова, журналист-международник Михаил Ефимов вновь на «голубом глазу» величает партию ПОУМ «троцкистской». Это они, «ПОУМовцы», пишет, «науськивали» анархистов на своих союзников, выдвигая лозунги немедленной социальной революции, что было тогда «чистой воды» авантюрой. Пишет и тем самым как бы невольно оправдывает разразившийся в Испании «политический погром». Ведь, признав «ПОУМовцев» троцкистами и тем самым как бы оправдав их уничтожение, племянник даже ныне невольно признает логичным (ну так выходит!) и расстрел родного дяди?.. Восемьдесят лет прошло, изменились не просто государства – социальные системы, человечество давно, казалось бы, расставило все точки над «i» в сложном процессе зарождения чумы ХХ века – фашизма, а рожденные Сталиным и сталинцами «клише», обвинения, из-за которых погибли в Испании тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей, живы до сих пор.
Горы лжи наворочены в истории, и разбирать их придется, думаю, и нашим детям, и даже, боюсь, внукам. «Спусковым крючком» террора против ПОУМ стали для Сталина, как утверждают ныне, донесения наших агентов из Германии. В частности, берлинский резидент НКВД сообщал, что в ряды ПОУМ проникают германские агенты, которые готовят путч против правительства, и что ПОУМ «поддерживает тесные связи с гестапо». Много ли Сталину надо было для подозрений?
Мне, возможно, возразят: где Оруэлл – и где наши спецслужбы? Ну какое дело было нашему НКВД до какого-то «бакалейщика» из Англии? Но, увы, факты – упрямая вещь. Оруэлл и Эйлин в те дни лишь предполагали, что их могут арестовать. Но в 1989 году британка Кэрон Хазерли, работая над диссертацией, наткнется в Национальном историческом архиве в Мадриде на сохранившийся доклад испанской полиции безопасности. Как будет гласить этот документ (его опубликует газета Observer 5 ноября 1989 года), «республиканская полиция безопасности» как раз в июне 1937-го направила в Валенсию, в трибунал по делам о шпионаже, обширную докладную о деятельности «Энрико Блэра и его жены». А 13 июля 1937-го (Оруэлл был уже в Англии) барселонский трибунал по делам измены родине сформулировал и обвинение обоим: «Их переписка свидетельствует о том, что они – оголтелые троцкисты… связные между Независимой рабочей партией и ПОУМ». Кристофер Хитченс вообще утверждает, что была некая секретная докладная нашего НКВД от того же июля 1937 года, в которой утверждалось, что «ярко выраженные троцкисты» Блэры не просто сотрудничали с местными франкистами, но «поддерживали контакты с оппозиционными кругами в Москве». Бред!..
Мария Карп, занимавшаяся этой проблемой, в статье «Оруэлл в Испании» пишет, что к Оруэллу, Эйлин и Коппу был действительно «приставлен шпион, направленный Коминтерном». Это был юный лондонец Дэвид Крук, учившийся в Америке, а затем отправившийся воевать в Испанию, который в феврале 1937 года был «завербован агентом Коминтерна». Крук прошел подготовку к будущим «спецзаданиям» в Альбасете, где размещался штаб НКВД и где испанскому языку его обучал лично Рамон Меркадер, тот самый красавец, который скоро убьет ледорубом Троцкого и пойдет за это в тюрьму. Крук на старости лет не только признался в этом, но и повинился, назвав свою прошлую тайную работу «историей, которой я не горжусь». А тогда, оказавшись в Барселоне, он познакомился с Эйлин и практически сразу «стал своим человеком в штабе Независимой рабочей партии». В обеденные перерывы, когда все отправлялись в кафе, он «проникал в пустые кабинеты, рылся в столах, брал нужные документы и относил их в советское консульство, где их фотографировали». Информация иногда передавалась им через еще одного лондонца, Хью О’Доннелла, «тоже работавшего на Москву и направленного в Барселону непосредственно Гарри Поллитом». Темная история, но что поразительно: Хью О’Доннелл, агент Москвы, имел псевдоним, как установили ныне, «О’Брайен» – ровно то имя, каким через много лет Оруэлл в романе «1984» назовет самого зловещего героя. Каково совпадение, а?!
Вот после всех этих фактов мне уже не кажется странным то, что произошло с дневниками Оруэлла. Тоже ведь тайна из тайн!
Дневники его были изъяты, как помните, у Эйлин, в отеле «Континенталь». Так вот, ныне один из наиболее осведомленных современных биографов писателя Питер Дэвисон утверждает, что «по крайней мере две тетради его дневников находятся в архиве НКВД в Москве, вместе с досье, составленным на Оруэлла в советских спецслужбах». Он, Дэвисон, не ссылается прямо на своего предшественника, Дэвида Тейлора, но известно, что Тейлор еще в 2004-м в одной из статей в британской Guardian прямо написал, что в недрах нынешнего ФСБ России до сих пор хранятся все изъятые при обыске материалы Оруэлла. Правда ли это – неведомо. Но В.Г.Мосина (Науменко), работая над первой докторской диссертацией о творчестве Оруэлла, запрашивала в конце 1990-х годов Центральный архив ФСБ на этот счет – и получила, как пишет, «отрицательный ответ». Не время? Или документов действительно нет? Тоже неведомо…
Что ждало Оруэлла, окажись он в руках полиции и затем – работников НКВД? Это – тоже область предположений. Но с подозреваемыми в «троцкизме» расправлялись сурово. Жорж Копп выйдет из тюрьмы через полтора года инвалидом, с палочкой. Боб Смилли, студент, приехавший воевать «за правду», умрет в тюрьме. Это то, что знал Оруэлл. А мы знаем ныне, что по приказу Андре Марти, генерального комиссара интербригад, назначенного Коминтерном, главного палача испанской революции, было расстреляно по «подозрению в принадлежности к ПОУМ или сочувствию троцкизму» только среди интербригадовцев «около пятисот человек». Этот факт приводит в своей книге как раз племянник Кольцова – Михаил Ефимов. Сколько было расстреляно ПОУМовцев и «иностранных разведчиков» среди них – он не пишет. Зато – спасибо и за это! – черным по белому подтверждает: с Андреса Нина, руководителя ПОУМ, бывшего министра Каталонии и бывшего переводчика на испанский романов «Анна Каренина» Толстого и «Преступления и наказания» Достоевского, «с живого содрали кожу, добиваясь признания в его связи с Франко». Такое вот «наказание» без «преступления»… И делали это не испанцы – наши «рыцари плаща и кинжала».
Самые «интересные дела» вершились в мае–июле 1937 года в испанском местечке Альбасете, где располагался руководящий центр интербригад, где находился штаб НКВД и одновременно – секретная тюрьма для оппозиционеров и где «орудовали», выполняя указания Москвы, и высокопоставленный «наместник» НКВД в Испании Орлов, и «главный палач Альбасете» – так его называет в своей книге о Кольцове Михаил Ефимов – Андре Марти. О зловещей роли Андре Марти Михаил Ефимов пишет довольно подробно, и всё сказанное им – правда, но он совсем не пишет о зловещей роли в развернувшихся событиях своего дяди Михаила Кольцова, – в частности, об истории, связанной с буквой «Н». А ведь в двух газетах с разницей в два дня был опубликован один и тот же факт об этой якобы «нерасшифрованной букве». Сначала, 19 июня 1937 года, факт этот «прозвучал» в «Правде», в статье Кольцова «Фашистско-шпионская работа испанских троцкистов», а затем, 21 июня, – в британской Daily Worker, в статье «Испанские троцкисты в сговоре с Франко». Позже первая статья была перепечатана в книге Кольцова «Испания в огне», а вторая процитирована (вот уж и впрямь сближения истории!) в книге Оруэлла.
Помните, еще Эйлин в ночном кафе сказала мужу, что, кажется, арестован Андрес Нин, чья популярность в Каталонии была сравнима с популярностью Долорес Ибаррури. «Где Нин?» – тогда же задавались вопросом уцелевшие ПОУМовцы. «Где Нин?» – тайно писали они метровыми буквами на стенах города. Ведь он же был иконой революционных рабочих. Так вот, в те дни сначала «Правда», а потом и Daily Worker написали, что после ареста «большого числа видных фашистов в Барселоне… стали известны в конце недели детали одного из чудовищнейших шпионских заговоров, какие знает история войн». Было «доказано», сообщалось в заметках, что «руководители ПОУМ передавали по радио военные секреты генералу Франко, были связаны с Берлином, сотрудничали с подпольной фашистской организацией в Мадриде…» И добавлялось: донесения писались «симпатическими чернилами», и одно было подписано буквой «Н», то есть лично Нином…
В подшивке «Правды» и ныне хранится заметка Кольцова, в которой приводятся «неопровержимые» подробности о «найденном» у одного из захваченных шпионов плане Мадрида, на обороте которого невидимыми чернилами, да к тому же шифром, было написано письмо, адресованное генералу Франко. В расшифрованном виде текст письма гласил: «Ваш приказ о просачивании наших людей в ряды экстремистов и ПОУМ исполняется с успехом. Выполняя ваш приказ, я был в Барселоне, чтобы увидеться с Н. – руководителем ПОУМ. Я ему сообщил все ваши указания. Он обещал мне послать в Мадрид новых людей, чтобы активизировать работу ПОУМ. Благодаря этим мерам ПОУМ станет в Мадриде, как и в Барселоне, опорой нашего движения…»
Сама фальшивка была состряпана не Кольцовым, нет – он лишь распространил ее. А выполнена она была по указанию из Москвы двумя испанцами из Альбасете. Их имена обнародовали в 1992 году сотрудники телевидения Каталонии. Они установили, что «план фабрикации фальшивки» был разработан нашим НКВД, а исполнителями подлога были сотрудники испанской республиканской разведки А.Касталья и Ф.Хименес. И правда об этом всплыла, повторяю, только в 1992-м!..
Что известно о расправе над Нином? Это попыталась выяснить уже упомянутая Мария Карп. В статье об Оруэлле она пишет: «Как выяснилось позднее, Нина похитили из тюрьмы и несколько дней пытали, вынуждая признаться в сотрудничестве с фашистами. Организатором похищения был резидент НКВД Александр Орлов, впоследствии – автор знаменитой книги “Тайная история сталинских преступлений”. Этот эпизод, известный под кодовым названием “Операция Николай”, он в своей книге по понятным причинам не описывает. Но в архивах НКВД, – пишет М.Карп, – сохранился его отчет о похищении, написанный 24 июля 1937 года».
Нин, утверждает М.Карп, даже под пыткой отказывался признавать себя виновным в связях с фашистами. «Тогда, посоветовавшись с Москвой, Орлов принял решение его убрать. Главу ПОУМ расстреляли на шоссе около Алькала-де-Энарес под Мадридом и зарыли в поле в ста метрах от дороги – об этом тоже свидельствует направленная в Москву записка. Однако, – продолжает М.Карп, – убить Нина сотрудникам НКВД было мало, им надо было еще скрыть это. По одной из версий, они организовали небольшой спектакль, в ходе которого немецкие товарищи из интербригад, переодевшись в форму фалангистов, ворвались на виллу, где пытали Нина, якобы с тем, чтобы прийти ему на помощь… “Улики”, подтверждавшие атаку их, – немецкие документы, фалангистские значки и банкноты франкистов – были затем разбросаны по дому. Официальная линия компартии, опубликованная в газетах, гласила, что Нин был освобожден фалангистами и скрывается в Бургосе, где размещался штаб Франко. И под надписями “Где Нин?”, появлявшимися на стенах домов в Барселоне, коммунисты долго приписывали “Саламанка иль Берлин”, намекая на то, что он помогает фашистам…»
Ничего этого Оруэлл так и не узнает. Но, не зная фактов про «тайные убийства», не догадываясь о масштабах погрома, не предполагая участия в этом Сталина, Оруэлл, благодаря опыту всей предыдущей жизни, умению видеть за мельчайшими черточками проблемы глобальные, сумел-таки многое понять. Именно этого ему не простят, когда он напишет книгу «Памяти Каталонии»…
Есть такая расхожая, общеупотребительная в мире метафора: правда – это свет, а ложь, какой бы она ни была, – тьма. Для кого-то это – святая формула, для кого-то – чистая метафизика, чуть ли не красивая благоглупость. Но помните ли, что́ именно – и ровно 400 лет назад, в 1615 году, – написал великий испанец Сервантес на гербе своего Дон Кихота? Помните, что девизом «рыцаря печального образа» были библейские слова «Post tenebras spero lucem!» – «После тьмы надеюсь на свет!»?.. Так вот, последними словами в Испании Михаила Кольцова станут как раз эти слова. Ими он завершит заключительное выступление на Международном антифашистском конгрессе писателей, который начнется в Валенсии через десять дней после отъезда Оруэлла, 4 июля 1937 года.
СССР представляли на конгрессе Вс.Иванов, А.Толстой, А.Фадеев, В.Вишневский, А.Барто, В.Финк. Так вот и про Толстого, и про Эренбурга Кольцов на лубянских допросах «покажет», что к 1937 году все они уже давным-давно были «агентами французской разведки».
Гримасы истории? Да нет, всё та же война идей и людей. Ведь не поверите, но как Сталин бросил многих русских участников испанской эпопеи в тюрьмы и лагеря, точно так же встретил иных интербригадовцев и свободный Запад. Друг Оруэлла Артур Кёстлер, чудом вырвавшийся из Испании, где сидел в тюрьмах Франко, был схвачен уже французами и брошен в лагерь в Ле Верне, почти рядом с испанской границей. Поразительно, как сходятся противоположности в необъявленной войне идей. «Нас было в лагере Верне две тысячи, – пишет Кёстлер. – Это было то, что осталось от интернациональных бригад – былой гордости революционного движения Европы, передового отряда левых… Коминтерн бросил рабочий класс…»
«Направляясь на этот Конгресс, – скажет с трибуны, закрывая Конгресс, Кольцов, – я спрашивал себя: что же это, в сущности, такое? Съезд донкихотов, литературный молебен о ниспослании победы над фашизмом или еще один интернациональный батальон добровольцев в очках?.. По другую сторону стоят гитлеровская тирания, бездушное властолюбие итальянского диктатора, троцкистский терроризм, неутолимая хищность японских милитаристов, геббельсовская ненависть к науке и культуре…. Мы требуем от писателя честного ответа: с кем?.. Отвечайте же скорее!..» И были в выступлении его еще две фразы, которые сегодня стыдливо прячут его биографы. Цитируя почти полностью все его «высокопарности», даже автор книги «Дело Кольцова» В.Фрадкин не поминает, что он, выступая на Конгрессе, просто воспел НКВД. «Наша страна, – сказал, – полностью застрахована от авантюр больших и маленьких франко. Она застрахована тем, что при первом же шаге троцкистских франко им преграждают путь органы советской безопасности, их карает военный суд при поддержке всего народа…»
«После тьмы надеюсь на свет!»… Сервантес в гробу бы перевернулся, узнай, как использовали девиз Дон Кихота через четыре века. Немыслимо, но вопрос «с кем вы, писатели?» задавал не столько писатель, сколько «видавший виды» идеолог, отлично знавший к тому времени и про ложь публичных процессов в СССР, и про коварного Хозяина, и про фальшивки о «пятой колонне», и про тайные группы А.Орлова, убивавшие людей. Он, в отличие от многих других в зале Конгресса, знал это точно. Но – два в уме. А если надо – и три, и пять… «Новояз» и «двойное мышление» было для таких уже просто нормой жизни…
Конгресс завершился, когда до окончательного предательства испанской революции было полтора года. А до расстрела Кольцова – чуть больше двух. Он еще потрепыхается в Москве, получит орден и, возглавляя по-прежнему 39 различных газет и журналов, станет фактически и главным редактором «Правды». Но всё «перетянет» Испания – донос того самого Андре Марти, «палача из Альбасете», человека «в непомерно большом берете цвета хаки, в пальто и с револьвером на длинном ремне», как напишет о нем Хемингуэй, генерального комиссара всех интербригад и главного врага Кольцова.
«Мне приходилось и раньше, товарищ Сталин, обращать ваше внимание на те сферы деятельности Кольцова, которые вовсе не являются прерогативой корреспондента, но самочинно узурпированы им, – найдут донос Андре Марти в личном архиве Сталина. – Его вмешательство в военные дела, использование своего положения как представителя Москвы сами по себе достойны осуждения. Но в данный момент я хотел бы обратить ваше внимание на более серьезные обстоятельства, которые, надеюсь, и Вы, товарищ Сталин, расцените как граничащие с преступлением: Кольцов вместе со своим неизменным спутником Мальро вошел в контакт с местной троцкистской организацией ПОУМ. Если учесть давние симпатии Кольцова к Троцкому, эти контакты не носят случайный характер…»
Вот и всё. Несколько строк чистейшей, без малейших примесей лжи – и нет человека. Кольцов громил ПОУМовцев, рагромил бы и Оруэлла, доведись ему прочесть «Памяти Каталонии». А Оруэлл защищал и защитил бы Кольцова как невиновного, узнай о дальнейшей судьбе его. Во всяком случае, не виновного в тех грехах, которые ему припишут. Был ли выбор у Кольцова? Был. В.Фрадкин, написавший книгу о нем, которую почти всю цитирует журналист-международник Михаил Ефимов, заканчивает свое повествование категоричным выводом: да, Кольцов был фанатично предан Сталину, да, некоторыми своими публикациями он «несомненно, поддерживал деяния Сталина», но «подобный упрек можно отнести практически ко всем писателям и деятелям культуры того времени, за редким исключением…». Сегодня мы знаем эти «исключения» – великих русских писателей ХХ века, писавших вопреки воле Сталина. Выбор всегда есть! Но и ныне, оправдывая Кольцова, в послесловии к книге Фрадкина еще один очень известный журналист-международник (уж не буду называть его имени из уважения к его сединам!) как встарь лукавит: задается вопросом, который без изумления читать невозможно. «Зачем Сталину нужно было уничтожать Михаила Кольцова, человека, который был предан советской власти? – спрашивает он. И добавляет: – Причем, если можно так сказать, умно предан?..»
«Умно предан»: умри – лучше не скажешь! Миллионы советских людей были «глупо» преданы, а некоторые «умно» внушали им эту «преданность». Браво! Так не сказал бы даже иезуит О’Брайен из последнего романа Оруэлла! Но и тех, и других «преданных» смела система, идеи, в которых изначально была заложена эта «ловушка». Да, правда – свет, а неправда – тьма. Но увидеть это могут далеко не все.
Ложь, увы, живуча. Это и станет главной темой книг об Испании: «Испанского завещания» А.Кёстлера и «Памяти Каталонии» Дж.Оруэлла. Впрочем, как раз скрупулезные доказательства этой лжи Оруэллу и будут настоятельно рекомендовать в Англии выбросить из текста. «Зачем вы напичкали книгу всей этой ерундой? – будет кричать ему один из «доброжелателей», имея в виду сопоставления каких-то «газетных выдержек» и бесконечные цитаты. – Ведь вы превратили хорошую книгу в чистый журнализм…» Но Оруэлл, «белая ворона», «bad egg», знал уже: лишь единицы на Западе понимали тогда или догадывались, что совершенно невинные люди были обвинены напрасно. «Если бы я не был возмущен этим фактом, – скажет скоро, – я бы никогда не написал эту книгу». Через десять лет, подтверждая свое понимание долга, скажет: «Когда я сажусь писать книгу, я не говорю себе: “Хочу создать произведение искусства”. Я пишу ее потому, что есть какая-то ложь, которую я должен разоблачить, какой-то факт, к которому надо привлечь внимание, и главная моя забота – постараться, чтобы меня услышали…»
Солдат свободы – разве он мог иначе?!
А потом были шлагбаум и та невидимая глазу черта – граница, – которая разделила для него Вселенную на войну и мир, на тюрьму и свободу, на террор подозрительности и, скажем так, всеобщее равнодушие всеобщей демократии. «Месяцы напролет, – пишет он, – мы говорили себе, что “когда выберемся наконец из Испании”, то поселимся где-нибудь на средиземноморском побережье, насладимся тишиной, будем, быть может, ловить рыбу. И вот теперь, когда мы оказались здесь, на берегу моря, нас ждали скука и разочарование. Было холодно, с моря дул пронизывающий ветер, гнавший мелкие мутные волны, прибивая к набережной грязную пену, пробки и рыбьи потроха. Это может показаться сумасшествием, – заканчивает он, – но мы с женой больше всего хотели вернуться в Испанию. И хотя это не принесло бы никакой пользы… мы жалели, что не остались в Барселоне, чтобы пойти в тюрьму вместе со всеми…»