Критика женского тела
Возле входа Дама-детка поднимается из-за мраморного столика и направляется к авангардному пьющему столику Селлерса. За этим наблюдают Шеф-бар, Метрдотель и я. Что ей понадобилось от Селлерса? Она обменивается с подвыпившим завсегдатаем парой слов, представляется, используя ту же хореографию, какую до того с Хрюшоном, Грэхемом, да в каком-то смысле и со мной тоже. Дама-детка никогда не создает ничего нового, думаю я, она лишь воспроизводит саму себя. Брови взмывают чуточку выше, когда она склоняется к Селлерсу и осчастливливает его тем, что можно обозначить как плюшевое объятье. Включив свое обаяние на полную катушку, она кидается в его распахнутые руки. Он обхватывает ее и сжимает в ответном объятии. И долго не отпускает, взрослой рукой придерживая за шею, крепко притиснув, как говорят датчане, фальшивейший народ Европы.
Шеф-бар наклоняется поближе к моему уху и шепчет, мол, удивительно, но в эту компанию она вписывается ровно так же естественно, как и в ту, другую. В один и тот же день крутить хвостом и перед Хрюшоном, и перед Селлерсом – это надо уметь. Тут на одном шарме далеко не уедешь, говорит она. Посмотришь на эту дамочку и подумаешь, что, наверное, нет такой прекрасной внешности, которая не скрывала бы пугающего нутра.
– Она знакома с ними, что ли?
– Посмотрим, – говорит Шеф-бар. Ее это искренне развлекает.
Объятие завершается, но Дама-детка не спешит убрать ладони с плеч Селлерса. Они не сводят друг с друга глаз, словно старые друзья. Обнимаются еще разок. Она отпускает смешок. Радостно машет рукой двум другим пьянчужкам из компании Селлерса и усаживается между ними на стул, беспардонным образом прихваченный ею от столика 11. Мне не остается ничего иного, как накрыть и для нее.
– Спасибо, конечно, но я только что поела, – говорит она мне. Вот как? То есть грибы, которые я ей организовал, уже забыты? И как я меньше часа тому назад подливал в бокал вино, тоже? Пытается замаскировать свою двойную игру, свое перебежничество, делая вид, что ее внезапное приземление за столик Селлерса – дело самое обычное? Резкими движениями я обращаю процесс накрывания вспять. Собираю приборы, салфетку и бокалы, делая это в обратной последовательности, словно меня показывают в кино, прокручивая ленту задом наперед, если кто еще помнит, что такое было. Скрывать дальше забинтованную руку с проколотым и прикрытым сверху волдырем больше невозможно. Вероятно, мне это просто кажется, но у меня такое чувство, будто и Дама-детка, и Селлерс, и к тому же насквозь все видящий Рэймонд разглядывают мою руку.
– Я бы у вас попросила бокальчик «пино нуар», – говорит Дама-детка.
– Яволь, – беспрекословно подчиняюсь я.
Растерянно отворачиваюсь и прохожусь щеткой для крошек по паре освободившихся столиков. Что это за выражения я использую? Чистое безумие. Теперь, значит, подай ей «пино нуар»? И что это означает, если принять во внимание Хрюшоново белое бургундское? С возрастом я стал чрезвычайно восприимчивым к малейшим помехам. Стоит мне задуматься о том о сем, и я уже сбит с толку. Если только у меня что-то не заладилось, я надолго выбит из колеи. Отчего все эти сбои? Постоянное ощущение, что вот оно – вот – опять пошло не так. Ну надо же. Снова сбился. Почему со мной вечно что-то не так? Но, собственно говоря, ничего страшного никогда не происходит. Меня переклинило, когда Дама-детка уселась за столик Селлерса. Из меня ни к селу ни к городу выскочили немецкие слова.
Что-то все-таки непонятное у Дамы-детки с возрастом. Она выглядит неестественно молодо. В то же время она производит впечатление столь пожившей и матерой, что кажется даже утомленной и несколько потрепанной. Сколько ей лет? У нее порно-возраст. Ее пальцы усажены кольцами, служащими индикатором весьма серьезного капитала. Одно перекрывает сустав среднего пальца и так уж сияет и переливается, как единственно может сиять бриллиант, оно несколько вычурное, на мой вкус, но у нее это кольцо гармонирует с прочими деталями облачения, в которое вложено немерено дизайна и метров ткани. Я там вижу Миу-Миу и Дриса ван Нотена, плюс слабоватого Баленсиагу, а в основании всего этого на ней красуется пара обуви, которая не может не изумлять. Туфли относительно неуклюжие и цветастые, с толстым язычком, как у старых ботинок для катания на коньках. Но эти-то новые, должно быть, или, по крайней мере, это перевыпуск старой модели. Эйрвок, что ли? Что за причуда. Дама-детка выглядит как подросток в боевой раскраске. Ее макияж не назовешь безвкусным, но наложено его многовато. Когда я подхожу с «пино нуар» и наклоняюсь к ней во всю амплитуду своей сутулости, мне приходит в голову, что это из-за ее возраста черты детского лица кажутся более определившимися и заострившимися, что она все же не так уж сильно накрашена. Я опускаю бокал с вином к поверхности столика и беззвучно ставлю его на нее, и мысли мои заняты тем, чтоб только не повернуться сейчас к Даме-детке, я же не совсем еще спятил, мне нельзя сейчас повернуться и уставиться ей в физиономию. На клиентов не пялятся лицом к лицу. Но меня страшно интересует вся эта история с макияжем и возрастом. Я не стесняюсь признаться в этом, но вот пока я тут стою, все еще в процессе постановки бокала на столик, я ощущаю неодолимую потребность повернуть голову влево и хорошенько впериться глазами в лицо Дамы-детки. Я сгибаюсь над ее правым плечом и ставлю бокал так осторожно, что стекло касается накрытой скатертью столешницы беззвучно. Я наклоняюсь к ней так близко, что ощущаю исходящее от нее тепло. От нее исходит едва ощутимое благоухание… 80-х. Какое-то мужское даже. Что это за аромат? На какое-то мгновение, склонившись над ней и не выпуская из пальцев ножки бокала, я замираю в своей изящной официантской тужурке, в форменных брюках, в поношенных, но вполне крепких и начищенных туфлях. Уж эти мои практичные туфли. Так и стою со своими сухими волосами и так называемой нервной физиономией, которую я всегда стараюсь замаскировать усами, или же удержать на ней бесстрастное выражение. Так я стою и думаю, что было бы интересно подробно рассмотреть соотношение между декоративной косметикой и возрастом на лице Дамы-детки. Поворачиваюсь и смотрю. Она смотрит на меня. Расстояние между кончиками наших носов, ее греческим носом, моим шнобелем, равняется толщине пары кусков дрожжевого хлеба, не больше. Ни в коем случае не следовало мне устраивать такого «рандеву». Она раздвигает губы и зубы, то бишь открывает рот, с легким щелчком отрывает язык от нёба и произносит: – Яволь.
Я очень медленно выпускаю из пальцев изящную ножку бокала, наполненного легким и элегантным вином из знаменитого винограда с Золотого берега Франции, «пино нуар», и притягиваю руку к себе. Я убираю ее за спину, где уже спрятана забинтованная клешня, и пытаюсь выпрямиться. Поясница дает себя знать, с легким стоном и строгим лицом я как зеленый кадет вытягиваюсь в струнку, принимая в конце концов условно вертикальное положение. На ее «яволь» мне ответить нечем.
Эдгар рассказывал, что Набоков весьма своеобразно подходил к процессу интервьюирования: он настаивал на том, чтобы сначала записать свои ответы и отправить их журналисту, которому потом приходилось сочинять вопросы. Так вот ответ: а кто его знает. А вопрос какой? Куда деваться, когда опростоволосишься подобным образом?
Все без исключения пути к отступлению, которые имеются для меня у нас в «Хиллс», ограничены по времени. Я могу удалиться на кухню искать убежища у повара, но он наверняка вибрирует от раздражения, что для него обычно. Я мог бы почесать языком с постоянными клиентами, нам разрешено проводить с ними больше времени, чем с остальными посетителями. Я мог бы спуститься в подвал за продуктами, но, как я уже говорил, я стараюсь этого не делать. Там, внизу, меня нередко охватывает ощущение, что я погрузился в хаос. Крошки я только что стряхнул везде, где необходимо. Остается воспользоваться присутствием Эдгара и Анны.
– Ну как, у вас тут все в порядке? – деревянно спрашиваю я.
– Да, – говорит Анна. Лазанью она уже почти прикончила.
– Нелегко тебе с ними? – говорит Эдгар.
– Да уж как получается, – говорю я.
– Угу… да еще и присоединившаяся последней осложняет дело.
– Что?
– Что-что, ты знаешь, кто она такая?
На что это намекает Эдгар? Он с ней знаком? Во мне все опускается.
– Что?
– Ну, эта штучка.
Эта штучка? Он что, вдруг возомнил себя специалистом по части Дамы-детки? Я всматриваюсь в его непроницаемое лицо и не могу понять, что оно скрывает. Ах ты господи. Духи. Так духи, это для нее, что ли? Она пахнет мускусом, точно. Что за дурацкую комедию ломает Эдгар? Откуда у него этот интерес к Даме-детке? Говорит одно, думает другое? Он еще несколько лет тому назад заявил, что к противоположному полу теперь и близко не подойдет. Что он питает к женщинам неприязнь. А теперь что же? Может быть, это прозвучит несправедливо и незрело, сказал он тогда, но женское тело утратило свою притягательность. Я выступлю с критикой женского тела, сказал Эдгар. Именно так и сказал. Критика женского тела. Я слушал и кивал, как я всегда делаю. Этому есть две причины, сказал он. И так изложил их, в логической последовательности. С одной стороны, и в этом нет ничего нового: превозносимое в СМИ, ухоженное, точеное, отрегулированное, скульптурно очерченное женское тело вытеснило за ненужностью обычное, стандартное, расхожее, обыденное тело, какое досталось подавляющему большинству женщин. Превозносимое в СМИ женское тело к тому же сделало невыносимым пребывание поблизости от так называемого нормального женского тела. Обыденное тело лишилось какой бы то ни было притягательности, потому что кстати и некстати всем навязывается женское тело, превозносимое в СМИ. Ну пусть. Но с другой стороны, это превозносимое в СМИ и по всей видимости привлекательное женское тело – которое единственно и остается объектом желания в ситуации, когда обыденное женское тело сошло со сцены – сопряжено с подлейшей формой денежного оборота, в такой степени, что оно раз за разом аннулирует собственную привлекательность. Это тело таково, что если ты на него пялишься, то оно пялится на тебя в ответ. И в его глазах ты читаешь взгляд торгаша. Загорелое девичье тело, вылепленное сотнями тысяч приседаний, с миллионами подписчиков в социальных сетях, – это маска торгаша. Это он натянул себе на череп девичью кожу и пялится на тебя, словно Кожаное лицо, сказал Эдгар. Анна тоже сидела за столом и в тот раз, но была еще совсем мала, ходила то ли в подготовительный, то ли в первый класс. У нее была с собой книжка с заданиями. Сегодня Эдгар уже не смог бы так распространяться при ней. Вот вы, девушки (жаждущие обрести превозносимое в СМИ тело), вы догадываетесь хоть, сказал он, какими дурищами вы выглядите, когда следуете диктату подлого торгаша? Не видите? Тут он потряс в воздухе указующим перстом, в совершенно буквальном смысле. Я вам вот что скажу: у вас вид умственно отсталых. Тело, обладательницами которого вы жаждете стать, пропитано идеологией. Своей кожей вы камуфлируете торгашескую идеологию. Я же вижу только ушлого торгаша, сказал Эдгар. И от планов торгаша я не возбуждаюсь, так скажем. Вы меня простите, но не пора ли этим бабенкам немножечко прикрыть свою наготу? Ну нельзя же до бесконечности выставлять напоказ свои телеса. Стоит с первым весенним солнышком выйти в магазин или кафе, и приходится смотреть на гадкие ляжки, выпирающие из слишком коротких джинсовых шортиков. Почему в мое поле зрения втискивают какие-то мерзкие ягодицы, так что я вынужден пялиться на них и встречать настырный взгляд торгаша. Ну можно ли быть такими тупыми? Я вижу ложбинку между грудей. Прикройся, говорю я. Вижу пупок. Прикрой его. Мы не хотим видеть пупок. Ни за что на свете не желаем видеть ляжки. Зрелище идиотской, дурацкой женской задницы – последнее, что нам нужно в эти времена. Это печально для тебя. Печально для нас. Мы словно бы читаем иронический эпилог. Женское тело – отпущенный на свободу раб, который вернулся к прежнему господину, чтобы тиранить его. Ну смотрите: у всех на заднице шнуровка. Женское тело превратилось в синоним рыночных интересов торгаша. Так говорил Эдгар раньше. Но теперь он встретил Даму-детку и называет ее «этой штучкой»; по-другому запел.