Книга: Одиночество бегуна на длинные дистанции
Назад: 2
Дальше: Дядюшка Эрнест

3

Лупоглазый пузатый начальник колонии сказал лупоглазому пузатому депутату парламента, сидевшему рядом со своей лупоглазой пузатой шлюхой-женой, что я – его единственная надежда выиграть синюю призовую ленту и всеанглийский кубок по бегу на длинные дистанции среди исправительных учреждений для несовершеннолетних. Чем я и был, и потому хохотал в душе и не сказал никому из лупоглазых пузатых уродов ни слова, которое могло бы вселить в них надежду. Хотя и знал, что начальник воспринимает то, что я веду себя тихо, как тот факт, что он уже заполучил этот кубок и поставил его на книжную полку рядом с другими заплесневелыми трофеями.
– Он вполне может профессионально заняться бегом, – изрек начальник колонии.
И вот когда он это сказал, а я уловил собственными ушами, я врубился, что очень даже можно жить вот так. Бегать за деньги, сдельно трусить по шиллингу за вдох, а потом поднять до гинеи за выдох. Выйти на пенсию по старости в тридцать два года из-за того, что легкие сделаются, как кружевные занавески, сердце – как футбольный мяч, а ноги – с варикозными пузырями, как бобы в стручке. Но будет у меня и жена, и машина, и широкозубые портреты во всех газетах, и симпатюшка-секретарша, которая отвечала бы на мешки писем от девчонок, толпа окружала бы меня, заметив, что я направляюсь в «Вулворт» купить пачку лезвий и попить чайку. Конечно, об этом стоило подумать, и начальник, разумеется, знал, что зацепил меня, когда сказал, повернувшись ко мне, как будто со мной кто-то собирался советоваться:
– Как тебе такой расклад, Смит? А?
Целый ряд пузатых типов вылупил на меня зенки, раскрыв пасти, как серебряные караси, двигая челюстями с золотыми зубами. И я ответил то, что они хотели услышать, потому что главный козырь приберег на потом.
– В самый раз, сэр, – сказал я.
– Молодец. Прекрасно. Верно мыслишь. Превосходно.
– Ну-с, – продолжал начальник, – выиграй нам сегодня кубок, и я сделаю для тебя все, что смогу. Натренирую тебя так, что ты обставишь любого в свободном мире.
И тут я себе представил, как бегу и обставляю всех на свете, всех обгоняю, а потом совсем один бегу себе раз-два по широкой вересковой пустоши, где разгоняюсь еще быстрее и лечу мимо валунов и тростниковых зарослей, как вдруг… Бах! Бах! Пули, что летят быстрее любого бегуна, выпущенные из винтовки сидящего на дереве легавого, настигают меня, разрывают мне глотку, несмотря на мой безупречный бег, и я валюсь на землю.
Пузатые типы ждали, что я еще что-то скажу.
– Спасибо, сэр, – добавил я.
Мне сказали идти, и я сбежал по ступенькам небольшого шатра прямо на поле, потому что вот-вот должен был начаться забег, и два участника из Ганторпа уже пристроились на стартовой черте, готовые рвануться вперед, как белые кенгуру. Спортивная площадка выглядела просто шикарно: везде чайные палатки, развевающиеся флаги и семейные места. Места пустые, потому как мамаши и папаши не знали, что такое день открытия. Ребята все еще бежали отборочные стометровки, дамы-господа прогуливались от киоска к киоску, играл оркестр исправительной колонии в синей униформе. На трибунах виднелись коричневые пиджаки Хакналла и наши серые блейзеры, а рядом сидел народ из Ганторпа в рубашках с засученными рукавами. В синем небе ярко светило солнце, погода стояла, как по заказу, и вся обстановка напоминала фильм «Айвенго», который нам показывали несколько дней назад.
– Смит, давай сюда! – крикнул мне тренер. – Мы не хотим, чтобы ты опоздал к старту. Хотя, честно сказать, ты их все равно сделаешь, даже если и припозднишься.
Остальные встретили его слова свистом и фырканьем, но я плюнул на них на всех и пристроился между парнем из Ганторпа и бегуном из Эйлшема, встал на одно колено и сунул в рот несколько травинок, чтобы пожевать на бегу. Да, для «них» намечался большой забег, они смотрели на нас с гостевой трибуны под трещавшим на ветру британским флагом. Этого кросса так ждал начальник колонии, и я надеялся, что он и его лупоглазая банда лихорадочно делали на меня ставки, сто к одному, что я выиграю. Выворачивали все деньги из карманов, ставили всю зарплату на пять лет вперед, и чем больше они ставили, тем лучше мне становилось. Потому как они на все сто были уверены в том, что кто-то помрет за звание, которое ему присвоили, помрет от смеха, если смехом этим не подавится. Коленкой я чувствовал холодную землю, а краем глаза увидел, как тренер поднял руку. Парень из Ганторпа рыпнулся чуть раньше сигнала, кто-то крикнул не ко времени, бегун из Медвея подался вперед, грохнул стартовый пистолет, и я рванулся бежать.
Мы обежали поле и двинулись по обсаженной вязами полукилометровой дорожке, где нам все время кричали. Походило на то, что я вырвался вперед, когда мы прошли ворота и вышли на тропинку, хотя я не очень-то интересовался. Пятикилометровая дистанция была размечена белой краской, сиявшей на воротных столбах, стволах деревьев, перекладинах и валунах, и через каждые пятьсот метров стоял мальчишка с бутылкой воды и аптечкой на случай, если кто-то сойдет с дистанции или рухнет в обморок. Почти без напряга пройдя первую перекладину, я обогнал почти всех, кроме одного. Если хотите знать, то в беге никогда не надо торопиться и подавать вида, что торопишься, даже если это так. На длинных дистанциях всегда можно выиграть, если не дать остальным почуять твою спешку. И если с помощью этого приема нагонишь двоих-троих впереди, потом можно сделать большой рывок, который перечеркнет спешку всех остальных, потому как до этого тебе не приходилось рвать вперед. Я бежал в мерном ритме раз-два и скоро пошел так плавно, что забыл, что вообще бегу. Я едва чуял, что мои ноги поднимались и опускались, что я мерно махал руками, что легкие мои, похоже, почти отключились, а сердце перестало колотиться, как обычно в начале забега. Потому как я никогда не несусь вперед, а просто бегу и знаю, что если забуду, что несусь, и двигаюсь раз-два, пока сам не перестаю ощущать, что бегу, то я всегда выигрываю. Ведь когда мои глаза видят, что я приближаюсь к концу дистанции, заметив перекладину или угол дома, я ускоряюсь, и очень сильно, потому как чувствую себя так, будто до этого вообще не бежал и не тратил энергию. Я смог все это проделать потому, что думал, один ли я среди бегунов, которые забывают, что бегут, потому что заняты своими мыслями, и делает ли кто-нибудь из ребят так же, как я, хотя точно знаю, что не делает. Я ветром летел по мощеной тропинке и изъеденной вмятинами дорожке, более гладкой, чем травяная дорожка, на которой лучше думается, потому что она не такая вылизанная, и в тот день я точно знал, что никто меня не обгонит, и намеревался превзойти самого себя. Ведь когда начальник колонии в мой первый день там говорил со мной о честности, он не знал, что это слово значит, иначе он не поставил бы меня на этот кросс, где я бегу в майке и трусах в солнечном свете. Он послал бы меня туда, куда я бы послал его, будь я на его месте: в каменоломню ворочать камни, пока не свернешь себе спину или шею. В любом случае похожий на Гитлера сыскарь в штатском был честнее начальника, потому как мы с ним оба знали, что почем. А когда в суде слушалось мое дело, легавый постучал к нам в дверь в четыре часа утра и поднял с постели мою до смерти уставшую маму, чтобы напомнить, что в суд ей надо явиться ровно в половине десятого. Это была самая жуткая гадость на моей памяти, но я бы назвал ее честной, как и те слова, что мама высказала тому легавому, когда она с полчаса ругала его на чем свет стоит, хоть и перебудила всю округу.
Я бежал вдоль края поля, окаймленного тропинкой, вдыхая запах травы и жимолости, и мне казалось, что я из древнего рода борзых, натасканных бегать на двух ногах, вот только впереди не видел муляжа зайца, а сзади меня никто не подстегивал, чтобы я не сбивался с ритма. Я обошел бегуна из Ганторпа, чья майка уже почернела от пота, и впереди уже видел огороженную рощицу, где к метке половины дистанции во весь опор мчался последний участник, которого мне надо было обогнать, чтобы выиграть кросс. Затем он свернул в тонкую полоску деревьев и кустов, и я потерял его из виду. Я вообще никого не видел и понял, что такое одиночество бегуна на длинные дистанции. Осознал, что для меня они были единственной честностью и реальностью на свете и что они никогда не изменятся, что бы я временами ни чувствовал и что бы мне ни старались внушить. Бежавший сзади парень, наверное, сильно отстал, потому что сделалось очень тихо, куда тише, чем даже в пять часов морозным зимним утром. Я с трудом это понимал и знал только, что надо бежать, бежать и бежать, не понимая, зачем бежишь, но двигаться вперед по полям, которых не понимал, в лес, которого боялся, на пригорки, не осознавая, что движешься вверх-вниз, через ручьи, где можно свернуть себе шею, если упадешь. И на финишной черте бег не кончается, даже если толпа подбадривает тебя криками, потому что надо успеть прежде, чем вернешь дыхалку. А по-настоящему остановишься тогда, когда споткнешься об упавшее дерево и сломаешь себе хребет или провалишься в заброшенный колодец и навеки сгинешь в темноте. И вот что я подумал: они не выведут меня на беговую дорожку, не заставят бежать и стремиться к победе, трусить раз-два за огрызок синей ленты, потому что так жить нельзя, хоть они и клянутся, что жить нужно только так. Не надо ни о ком думать, нужно идти своим путем, а не маршрутом, который тебе разметят люди с бутылками воды и пузырьками йода на тот случай, если ты упадешь и поранишься, чтобы поднять тебя и снова отправить бежать, даже если ты хочешь остаться на месте.
Я бежал дальше, выскочив из леса и обойдя лидера забега, сам не зная, что хочу это сделать. Раз-два, раз-два, топ-топ, топ-топ, скрип-скрип – опять напрямик через поле, бегу ритмично и без напряга, как борзая, и знаю, что выиграл кросс, хотя еще и половины не пробежал, выиграл, если бы хотел, мог бы, если надо, трусить еще десять, пятнадцать или двадцать километров и рухнуть замертво на финише. Что, в конечном итоге, то же самое, как прожить честную жизнь, чего хотел от меня начальник колонии. Все сводилось вот к чему: выиграй кросс и будь честным, и я побежал, наслаждаясь жизнью и своими успехами, потому что мне становилось хорошо, и я начал думать, что к этой минуте полюбил. Но мне стало все равно, когда я вспомнил, что мне не только нужно выиграть кросс, но и пробежать его. Одно из двух: мне нужно было выиграть забег или пробежать его, и я знал, что могу сделать и то, и то, потому что ноги вынесли меня вперед всех (срезая путь по заросшему ежевикой откосу и через лощину) и понесут дальше, потому как казалось, что они у меня из электрических проводов и по ним бежит ток, отчего я весело топаю по ложбинкам и корням. Но я не выиграю, потому как единственный способ для меня выиграть и прийти первым – это слинять от легавых, когда я возьму самый большой в своей жизни банк. Но победа значит прямо противоположное, как бы меня ни убивали и ни дурили – это прибежать прямиком в их ручки в белых перчатках, за решетку и к их осклабившимся рожам, и остаться там до конца жизни, чтобы тесать камни, но тесать их так, как мне захочется, а не так, как мне скажут. Мне в голову приходит еще одна честная мысль. Можно рвануть влево у следующей живой изгороди на краю поля и под ее прикрытием медленно уйти подальше от финишной черты. По такой местности я мог бы пробежать пяток-десяток километров, пересекая несколько проезжих дорог, так что они никогда бы не узнали, по какой из них я подался. Может, когда стемнеет, я на одной из них стал бы голосовать и подался бы на север с каким-нибудь дальнобойщиком, который бы меня не выдал. «Но нет, – сказал я себе, – я же не полный идиот, так ведь?» Я не стану линять, когда мне осталось всего полгода, к тому же мне нечего бросать и не от чего бежать. Я просто хочу врезать всем этим «правильным» и толстопузым, когда они станут сидеть, развалившись в шикарных креслах, и глядеть, как я проигрываю забег, хотя Богом клянусь, я знаю, что когда действительно его проиграю, то меня ждет жуткая кормежка и самая грязная работа на кухне, пока я отсиживаю оставшиеся до конца срока месяцы. Никто меня и в грош не будет ставить, и это награда за то, что я был честным на единственный ведомый мне манер. Ведь когда начальник сказал мне быть честным, это значило быть честным по-его, а не по-моему, и если бы я проявил ту честность, о которой он говорил, и выиграл бы для него забег, он бы устроил все так, что оставшиеся полгода я бы как сыр в масле катался. Но по моим понятиям так нельзя, и если я поступлю так же, как хочу поступить сейчас, то тогда он выместит на мне свое зло так, что мало мне не покажется. А если посмотреть на это с моей колокольни, то кто его может винить? Ведь идет война – разве я этого не говорил? – и когда я его ударю по больному месту, он обязательно устроит мне жизнь веселую за то, что я не взял кубок. А он ведь спал и видел, как на закате дня встает и хлопает меня по спине, когда я получаю кубок из рук лорда Уховёрта или еще какого-нибудь толстомордого чудика с фамилией типа этой. Так что я ударю его в самое больное место, а он сделает все, что сможет, чтобы насолить мне, око за око, но я получу больше удовольствия, потому как ударю первым и потому, что долго готовил удар. Не знаю, почему эти мысли кажутся мне лучше всех, что приходили мне в голову, но это так, и мне наплевать, почему это так. Похоже, у меня много ушло времени на то, чтобы вот так разойтись, потому что в бандитской жизни времени и покоя у меня не было, а теперь мои мысли попадают в самую точку. Одна беда – я частенько не могу остановиться, даже тогда, когда у меня в башке колика, обморожение и ползучий паралич одновременно, и надо дать башке отдохнуть, прорываясь по откосу через заросли ежевики. И это еще один удар, который я нанесу людишкам вроде начальника, чтобы – если смогу – показать, что в его забегах никогда не бывает победителей, хотя какой-нибудь парень всегда приходит первым, сам того не зная. Что, в конечном итоге, начальник обречен, а ребята вроде меня соберут остатки его обугленных костей и станут плясать, как сумасшедшие, на развалинах его колонии. Так что эта история похожа на забег, и я не выйду в ней победителем в угоду начальнику. Нет, я честен, как он мне и сказал, не зная смысла своих слов, хотя, похоже, он никогда не напишет свою историю, даже если прочтет мою и догадается, о ком я веду речь. Я только что выбрался из лощины, с разбитыми коленями и локтями, в ссадинах и царапинах от ежевики. Кросс пройден на две трети, а в голове у меня говорит какой-то голос, как по радио, что когда ты достаточно прочувствовал, как хорошо быть первым человеком на Земле морозным утром, и узнал, как плохо быть последним человеком на Земле летним днем, ты, наконец, становишься единственным человеком на Земле, и тебе наплевать на добро и зло. Ты просто шлепаешь ногами по сухой земле, зная, что хотя бы она тебя не предаст. Сейчас слова выходят, как из испорченного детекторного приемника, и в кишках у меня происходит что-то, что меня беспокоит. Я не знаю, отчего это и почему, но рядом с сердцем что-то лязгает, как будто внутри меня лопнул мешок с ржавыми болтами, и я встряхиваю их каждый раз, когда делаю шаг. Я то и дело сбиваю ритм, чтобы пощупать левую ключицу, перебросив правую руку через грудь, словно пытаясь вытащить неизвестно как воткнутый туда нож. Но я знаю, что нечего переживать, что это, наверное, от размышлений, которым я то и дело предаюсь. Ведь иногда мне кажется, что я величайший печальник в мире (как вы, бьюсь об заклад, просекли из того, что я написал этот рассказ). Вообще-то это смешно, потому как мамаша моя даже слова такого не знает, так что я пошел не в нее. А папаша мой всю жизнь печалился, пока не запачкал кровью всю спальню и не сыграл в ящик, когда дома никого не было. Я никогда этого не забуду, чтоб я сдох, потому что именно я обнаружил его тело и очень часто об этом жалел. Я вернулся из заведения с игральными автоматами, поигрывая доставшимися мне тремя безделушками в притихшем доме, и как только я вошел, то понял, что что-то не так. Я стоял, прислонившись головой к стоявшему на каминной полке холодному зеркалу, стараясь не открывать глаза и не видеть свою онемевшую рожу. Потому как знал, что побелел, как мел, как только вошел, словно меня укусил вампир Дракула, и даже пустяковые трофеи нарочно не звенели у меня в кармане.
Парень из Ганторпа почти догнал меня. Из живой изгороди из шиповника слышалось пение птиц, и пара дроздов, как молнии, залетела в колючие кусты. На соседнем поле уже выросла кукуруза, и ее скоро уберут косами и комбайнами. Но мне никогда особо не хотелось глазеть по сторонам во время бега, чтобы не сбиваться с ритма, так что у стога сена я решил на все плюнуть и сделать сильный рывок. Несмотря на колики в кишках, скоро парень из Ганторпа и птицы остались далеко позади. Мне оставалось совсем немного до последнего участка в полтора километра, который я пройду, как нож сквозь масло. И тут вдруг настала тишина, в которую я вбежал между двумя столбиками. Я как будто открыл глаза под водой, глядя на камни на дне речки, и опять вспомнил то утро, когда вернулся домой и увидел, что папаша отдал концы. Забавно, потому что с тех пор я вообще не думал о случившемся, и даже тогда не очень-то этим заморачивался. Интересно, почему? Похоже на то, что с тех пор, как я начал думать во время забегов на длинные дистанции, у меня в брюхе что-то проросло и стало меня доставать, и когда теперь за каждой травинкой мне видится папаша, я не так уж уверен, что мне нравится думать и что это, в конечном итоге, хорошее занятие. Я сплевываю и бегу дальше, проклинаю всех этих начальничков в колонии и их спорт. Шлеп-шлеп, топ-топ, раз-два-три. Наверное, они с самого начала взяли надо мной верх, запихнув мне в башку слайды из волшебного фонаря, что раньше им не удавалось. Только вот если стану примешивать что-то такое к своему бегу, смогу ли тогда остаться самим собой и врезать им в ответ? Теперь, когда я додумался до этого, я знаю, что выиграю, чего бы это ни стоило. Так вот, чуть позже я потихоньку пошел наверх, вообще не думая о том, в каком виде застану папашу и что мне тогда делать. Но теперь я расплачиваюсь за это, скитаясь по жизни, как и он, сколько себя помню, когда она бегала по разным мужикам, даже когда он был жив-здоров. А ей плевать было, знает он или нет, а он почти всегда догадывался о ее проделках, орал, ревел, грозился разбить ей морду, и мне приходилось вступаться за нее, хоть я и знал, что она это заслужила. Ну что за жизнь. Нет, я не жалуюсь, потому как если б я жаловался, то, наверное, выиграл бы этот гребаный кросс, чего я не сделаю. Хотя если не сбавлю скорость, то и выиграю, сам того не зная, и что тогда? И вот я слышу музыку и шум на спортплощадке, когда двигаюсь к флагам и въездной дорожке, и гравий под ногами с новой силой бьется о железные мышцы моих ног. Я совсем не выдохся, несмотря на трепыхание мешка с гвоздями, и я еще могу сделать последний рывок, как штормовой ветер, если захочу, но теперь у меня все под контролем, и я знаю, что ни один стайер в Англии сейчас не может со мной сравниться. Наш тупой урод-начальник, наш полусгнивший дедок пуст, как бочка из-под бензина, и он хочет, чтобы я добежал и принес ему славу, влил в него свежую кровь, которой у него никогда не было, хочет, чтобы его толстопузые дружки стали свидетелями того, как я задыхаюсь и ковыляю к финишной черте. Чтобы он мог сказать:
– Вот видите, моя колония выиграла кубок. Я выиграл пари, потому что выгодно быть честным и пытаться завоевать призы, которые я вручаю своим ребятам, и они это знают, знают с самого начала. Теперь они всегда будут честными, потому что я их такими сделал.
А его приятели подумают: «В конце концов, он учит своих парней жить правильно. Он заслуживает медали, но мы извернемся и сделаем его сэром…»
И в этот самый момент, когда снова начинают петь птицы, я говорю себе, что мне совершенно наплевать, что думают эти толстомордые и бесхребетные «правильные» ребята. Они заметили меня и принялись громко кричать, а из динамиков, развешанных по полю, как слоновьи уши, разносится радостная весть о том, что я вырвался далеко вперед и впереди останусь. А я все думаю, какой «неправильной» смертью помер мой папа, сказав докторам уматывать из дома, когда те захотели увезти его помирать в больницу (как поганую морскую свинку – ревел он на них). Он поднялся с постели, чтобы вышвырнуть их вон, и даже спустился за ними вниз по лестнице в одной рубашке, хотя от него остались кожа да кости. Они пытались сказать ему, что ему понадобятся лекарства, но он на это не купился и пил только обезболивающее, которое мы с мамой покупали для него у травника на соседней улице. Вот только сейчас я понимаю, сколько в нем было силы, и когда я в то утро зашел в комнату, он лежал на животе, в разодранной одежде, уронив седую голову на край кровати. А по полу растеклась, наверное, вся его кровь до последней капельки, потому что она толстым красным слоем покрывала весь ковер и линолеум. И вот я выбежал на дорожку. Дыхание у меня перехватило, как огромной плотиной, а мешок с гвоздями все давил и давил на кишки, как тисками. А вот ноги сделались, как крылья, а руки – как когти у птицы, готовой взлететь над полем, вот только мне не хотелось ни перед кем устраивать этот спектакль, как и случайно выиграть забег. Я вдыхаю запахи сухого жаркого дня, пока бегу к финишу мимо огромной горы скошенной травы, выброшенной из контейнеров газонокосилок, которыми шуровали мои приятели. Срываю пальцами кусочек коры и сую ее в рот, на бегу жую дерево с пылью и, наверное, с личинками, пока чуть не сблевываю, но все равно сглатываю эту жижицу, потому что птичка напела мне, что надо все-таки прожить, сколько сможешь. Но вот в следующие полгода мне не доведется понюхать скошенную траву, пожевать пыльную кору и пробежаться по дорожке. Мне стыдно признаться, но какая-то дрянь заставила меня заплакать, а не плакал я, черт подери, лет с двух или с трех. Потому что сейчас я притормаживаю, чтобы меня обогнал парень из Ганторпа, и торможу как раз там, где дорожка сворачивает на спортплощадку. Где они видят, что я делаю, особенно начальник колонии и его банда, сидящие на главной трибуне, и я продолжу тормозить, пока не примусь топтаться на месте. Сидящие на передних местах еще не врубились в то, что происходит, и еще орут, как сумасшедшие, готовясь к тому, что я пересеку финишную черту. А мне вот интересно, когда же этот чертов бегун из Ганторпа подкатится к полю, потому как я не могу торчать тут целый день. И тут я думаю: Господи Боже, во как я попал – этот из Ганторпа отстал, так что проторчу я тут битых полчаса, пока еще кто-то не появится. Но и тогда, говорю я себе, я не сдвинусь с места, не пробегу последние сто метров, даже если придется по-турецки усесться на травку и ждать, пока начальник и его толстомордые чудики не поднимут меня и не перенесут через финишную черту. Ведь это против их правил, так что бьюсь об заклад, что они этого не сделают, потому что у них не хватает мозгов нарушить правила (как сделал бы я на их месте), хоть они сами эти правила и писали. Нет, я покажу ему, что значит честность, даже если после этого и сдохну, хотя и уверен, что он никогда этого не поймет, потому как если он и все вроде него поймут, то выйдет, что они заодно со мной, а это невозможно. Богом клянусь, я это стерплю, как папа терпел боль и спустил с лестницы всех этих лекарей. Если уж у него на это хватило смелости, то и у меня ее хватит. Так что вот он я, стою и жду, пока на дорожке не покажутся ребята из Ганторпа или Эйлшема и не побегут раз-два к яркой ленточке, натянутой над финишной чертой. Что же до меня, то пересеку ее, когда сдохну, а на той стороне меня будет поджидать уютный гробик. До того момента я останусь бегуном на длинные дистанции, одиночкой, как бы плохо мне от этого ни было.
Парни из Эссекса до синевы орали, чтобы я двигался вперед, махали руками, вставали и дергались, как будто сами хотели рвануть к ленточке, потому что сидели в нескольких метрах от нее. Ну, вы и уроды, подумал я, что сдвинулись на этой финишной черте, но все же знал, что они кричали не то, что думали, что на самом-то деле они на моей стороне и всегда будут за меня, что они никогда не смогут унять свои кулаки, то и дело отправляясь в тюрягу. А сейчас они веселились от души, подбадривая меня своими воплями, отчего начальник подумал, что они всей душой за него, во что бы он никогда не поверил, если бы хоть малость соображал. И я слышал, как с главной трибуны мне кричат дамы-господа, как они встают и машут мне руками. «Беги! – визжали они вальяжными голосами. – Беги!» Но я оглох, одурел и ослеп, стоя на месте, ощущая во рту вкус коры и все еще хныча, как ребенок, хныча от радости, что наконец-то я им всем врезал.
Потому что я услышал рев и увидел, как ребята из Ганторпа швыряли вверх курточки, и почувствовал на дорожке позади себя надвигавшийся топот ног. Внезапно меня обдало запахом пота и сиплым дыханием промчавшихся мимо, извиваясь в сторону ленточки, выдохшись и шатаясь из стороны в сторону, хрюкая, как какой-нибудь туземец, как я лет в девяносто, когда поползу к уютному гробику. Я и сам мог бы его подбодрить:
– Давай, давай, жми вперед! Удавись на этой ленте!
Но он был уже там, так что я двинулся за ним, протрусил до финишной черты и рухнул на землю под отдававшийся у меня в ушах возмущенный рев, потому что черту я так и не пересек.
Похоже, пришло время остановиться, хотя мне кажется, что я все еще бегу, потому как и вправду бегу, так или иначе. Начальник колонии поступил так, как я и думал: он вообще не оценил мою честность. Я не то чтобы на это надеялся или пытался ему что-то объяснить, но если он вроде бы образованный, то мог бы и сам более-менее врубиться. Отомстил он мне по полной или думал, что отомстил, потому что заставил меня каждое утро катать огромные мусорные баки из кухни к садовой ограде, где надо было их опустошать. Днем я поливал компостом росшие на грядках картошку и морковку. Вечером я километр за километром драил полы. Но эти полгода я прожил неплохо, и это еще одна штука, которую он никогда не смог бы понять. Он бы еще больше усложнил мне жизнь, если бы смог, и, оглядываясь назад, я понимаю, что оно того стоило, если учесть, сколько я передумал, и то, как ко мне прикипели ребята, потому как я нарочно проиграл кросс, и как всегда восхищались мной и ругали начальника (за глаза).
Работа меня не сломила, наоборот, я во многом стал еще сильнее, и когда я выходил, начальник понял, что все его гадости ни к чему не привели. Ведь после выхода из колонии меня пытались загрести в армию, но я не прошел медкомиссию, и вот почему. Не успел я освободиться после того финального забега и шести месяцев пахоты, как сразу свалился с плевритом, что для меня, по крайней мере, означало, что я действительно проиграл кросс начальника, но свой забег выиграл, причем дважды. Потому как я точно знаю, что если бы не вышел на дистанцию, то не подхватил бы плеврит, который отмазывает меня от казармы, но не мешает мне заниматься делом, к которому тянутся мои шаловливые пальчики. Сейчас я на воле и снова в бегах, но легавые еще не взяли меня за последнее большое провернутое дело. Я срубил шестьсот восемьдесят восемь фунтов и до сих пор живу на них, потому что все сделал сам, и после этого у меня выдалось спокойное время, чтобы все это написать. У меня хватит денег на то, чтобы прожить, пока я не отточу план дела куда крупнее, козырного захода, о котором я ни одной живой душе не скажу. Пока я в колонии драил щетками полы, я разработал систему лежбищ и тайников, придумал, как казаться скромным, честным и работящим, и в то же время отточил свое мастерство, потому что знал, чем займусь, как только выйду на волю, и что стану делать, если снова попадусь гребаным легавым.
Тем временем (как говорится в паре попавшихся мне книжек, бесполезных, потому что все они кончались финишной чертой и ничему меня не научили) я передам этот рассказ одному своему приятелю и скажу ему, что если меня все-таки опять сцапают легавые, пусть он попытается вставить его в книжку или еще куда, потому как хотел бы я увидать рожу начальника колонии, когда он его прочитает, если прочитает вообще, в чем я сильно сомневаюсь. А даже если и прочитает, то не факт, что врубится, что там к чему и почему. А если меня не сцапают, то парень, которому я отдам этот рассказ, никогда меня не выдаст: он ведь жил по соседству, сколько себя помню, и мы с ним друзья. Это я точно знаю.
Назад: 2
Дальше: Дядюшка Эрнест