Книга: Нюансеры
Назад: Глава тринадцатая. «ДО СТА ДВАДЦАТИ?»
Дальше: ЭПИЛОГ

Глава четырнадцатая. «ПРОЩЁНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ»

1
«Тихо, шелупонь!»
Оглоеды, приставленные Лютым, Косте не нравились. Нет, совсем не нравились. Ёкарь считал, что «не нравятся» – слабо сказано, ё. Но оба благоразумно помалкивали в тряпочку. С одной стороны, вчетвером они без забот управятся с Гастоном. Вчетвером – это вам не вдвоём, это верняк, козырный расклад. С другой, менее приятной стороны, если они Гастона не найдут, то Сипарь с Ломом легко управятся с Филином и Ёкарем – и отволокут обоих к Лютому на расправу. От этой мысли у Кости холодело в животе, а сердце в груди охало, ахало – и начинало колотиться в рёбра, как сумасшедшее.
Гнал Костя дурное предчувствие и в тычки, и плёткой, а только кружили они по городу, кружили, искали Гастона, и время шло, бежало, летело стрелой, и не думать о страшном получалось всё хуже.
Уже в третий раз за сегодня Филин с Ёкарем спорили: где лучше искать гастролёра? Базар обошли дважды. Тёток, что углы сдают, расспросили. Отловили гольцов[1], какие на базаре ошивались. Объяснили, как Гастон выглядит, во что одет. Наказали: увидите – глаз не спускать, а одного – мухой лететь, сообщать. Костя синенькой перед носами у гольцов пошуршал, чтобы понятней стало. Больше на базаре ловить было нечего.
Куда податься дальше, они не знали.
– На Москалёвку топать надо, – бухтел Ёкарь. – Там пошариться.
– Хрена он забыл на твоей Москалёвке?
– Может, это? Угол у кого снял, ё?
Москалёвку Ёкарь знал как свои пять пальцев, и хотел туда.
Сипарь с Ломом в споре участия не принимали. Лом – та ещё жердь! – привалился к забору, курил, отвернувшись. В своей хламиде цвета ржавчины, в мятых штанах он напоминал торчащий из земли обрубок дерева. Пройдёшь мимо – не поймёшь, что человек. Сипарь – квадратный, приземистый – тоже курил самокрутку с махоркой. Раз в минуту он хрипло кашлял, сплёвывая под ноги комки вязкой бурой мокро̀ты.
– Москалёвка? Ты его видел?
– Ну, видел. Тогда ишшо.
– А теперича – при пальте, в «пирожке». Фу-ты ну-ты! В центре ошивается, гадом буду!
Ёкарь с сомнением хмыкал, кривился, отворачивался. Крыть ему было нечем, но шастать по центру, где полно дам-господ, а главное, фараонов, Ёкарю не хотелось. Филину, если честно, тоже. Но попасть Лютому под горячую руку не хотелось ещё больше. Костя с тоской поднял взгляд на Бурсацкий спуск, уходивший наискось к Успенскому собору с колокольней. Купол золотом сверкал в лучах мартовского солнца, слепил взоры. Костя моргнул, вытер слезящиеся глаза рукавом, моргнул ещё раз.
Перекрестился.
Нет, не померещилось!
Верх Бурсацкого пересекал мужчина в пальто и «пирожке». Двигался он странным, не очень-то человеческим образом: петлял, как заяц, уходящий от погони, резко останавливался, заносил ногу, будто хотел подняться на ступеньку, только вот ступеньки никакой перед ним не было. Опускал ногу, чуть не падал, дёргался; боком протискивался дальше, словно брёл в узком проулке...
Пьяный, что ли?
– Гля, Филин! Гастон, ё...
– Точно?!
– Не пойму. Наш при своём уме был...
– Бежим?
– А вдруг не наш? Ноги бить, ё...
– А вдруг наш?! Лютый съест, если опять прозявим...
Сипарь с Ломом проснулись от спячки. Побросали охнарики[2] в грязь, галопом припустили за Костей и Ёкарем. Сипарь даже кашлять перестал. Тем временем Гастон-не-Гастон успел свернуть на Университетскую горку. Когда на горку вылетели преследовали, они увидели свою цель, шустро рвущую когти в сторону Павловской площади. Удирал гад, похоже, вовсе не от Кости с Ёкарем, двигаясь прежней заячьей скидкой, зигзагами и загогулинами, но быстро-то как! Задыхаясь, Костя вылетел на площадь – вон он, сучий потрох, к реке бежит! Утопиться, что ли, вздумал?
Вот же подляна, а? Казалось, догнать его – раз плюнуть...
– Уйдёт, ё! Живей давай!
Гурьбой влетели в узкий проулок. Едва не застряли.
– Твою мать!
– Куда он делся, ё?!
– Тихо, шелупонь! – зашипел Сипарь змеем подколодным. – Спугнёте гастролёра – без Лютого на клочки потрамзаю!
Стараясь не шуметь, фартовые растянулись цепочкой, двинулись гуськом, в затылок друг за другом. Костя шёл первым. Он-то и увидел мелькнувшую впереди фигуру в когда-то бежевом, а ныне грязном пальто.
– К реке забирает!
– Видел его?
– Ага! Свернул, падла...
Вместо награды за бдительность Костя огрёб увесистый пинок в зад:
– Топай, давай! Топай и зорь! И тихо, ракло!
Пинок – ладно. А за «ракло» было обидно страсть как! Проглотив обиду, Костя решил делать, что велено. Дважды ему чудилось, что они потеряли гастролёра – на диво шустрый, Гастон то и дело исчезал, и понять, куда он свернул, было задачей решительно безнадежной. Филин весь обмирал – всё, расправы не миновать! Зарежут, как пить дать зарежут! Нет, шло время, и впереди опять мелькало знакомое пальто.
– На зады тянет!
– На какие зады?!
– К «Гранд-Отелю», ё! Больше некуда!
Поселиться решил, что ли? Почему с площади не зашёл, через главный вход? На кой честному постояльцу по задворкам шариться?
– Бежим!
2
«Холодно здесь...»
Путаясь в мешанине плоскостей и уступов, пандусов и колонн, утонув в столпотворении людей и нелюдей, Клёст на миг растерялся. Заозирался по сторонам: где? куда?! На счастье (везёт! ему снова везёт!), выше домов торчал перст, устремлённый в небеса – колокольня Успенского собора. Перст сиял золотом, подмигивал: «Господь на твоей стороне!» Ангелы осеняли крыльями божьего посланца, указывали путь: от собора до «Гранд-Отеля» было рукой подать.
Улица, как на грех, уводила в сторону (бес водит, путает!). Клёст двинул напрямик, дворами и переулками. Странное дело! Идти таким путём оказалось легче: бесовских препон встречалось заметно меньше.
– Входите тесными вратами, – бормотал Миша, спотыкаясь и крестясь на колокольню. – Потому что тесны врата и узок путь, ведущий в жизнь, и немногие находят их...
К отелю он вышел задами, со стороны реки. Огляделся, нырнул в щель между домами, ведущую на задний двор ресторана – и чуть не упал, потому что услышал голоса̀. Неужто?
– Узок путь, ведущий в жизнь!..
Притаившись за дровяным сараем, Клёст с осторожностью выглянул. Бес – всё в том же пальто и каракулевой шляпе – стоял к нему спиной, шагах в семи. Пред бесом распинался, что-то втолковывая чёртовому отродью, неопрятного вида жид – при пейсах и бороде, в картузе, залихватски сбитом на затылок.
Кто бы сомневался! Жиды да черти одной шерсти!
Миша окинул двор цепким взглядом. Кроме беса с жидом – ни души. Пара кухонных окон, выходивших сюда, до половины замазана белилами – чтобы не пялилась внутрь всякая шушера. Это хорошо, изнутри тоже ничего толком не разглядишь. Сарай, за которым прятался Миша: тёмное, старое дерево, набухшее от влаги. Пальцы ощущали его рыхловатую податливость. По левую руку громоздились хозяйственные пристройки, кособокие и приземистые. Меж ними тянулся извилистый проход, уводя вниз, к реке, откуда явился Клёст. Значит, три входа-выхода: со стороны собора, от реки – и арка подворотни, выводящая на площадь. Даже если услышат крик – пока сообразят, пока прибегут... Мишин след уже и простынет. Поди знай, какой дорогой ушёл; как выглядит!
– Входите тесными вратами...
Ножей Клёст не любил. На дело брал револьвер, а то и два. Но здесь – особый случай. Раз беса свинец не берёт, на серебро вся надежда. На серебро – и на помощь Господню. Бес не один? Жидом больше, жидом меньше. Туда и дорога бесовскому прихвостню!
Клёст подобрался, намереваясь кошкой выметнуться из-за сарая, всадить заветный ножик в тугую адову плоть.
– Пойдёмте, Константин Сергеевич. Ещё рыбки закажем?
– Торо̀питесь, Лев Борисович?
Холодно здесь. Не нравится мне погодка...
– Всё-то вам шуточки...
Уходят!
Пять шагов до дверей.
Успею!
Догнать, прыгнуть на спину. Зажать рот, полоснуть по горлу...
В затылок хлестнуло ледяным ветром. По хребту пробежало стадо знобких мурашек. Мише было хорошо знакомо это чувство. Не раз оно спасало ему жизнь.
Опасность!
3
«Гуляем, хлопцы!»
– Он, – выдохнул Костя, шалея от удачи.
Гастон прятался за дровяным сараем. Сбоку было хорошо видно, что его поганая морда неумело перевязана, как если бы Гастона мучил гнилой зуб. Дальше, на чёрном дворе ресторана, возле помойки, точили лясы двое ветошников: один жид, а другой вроде приличный. На кой их занесло-то сюда, к помойке?
– Пасёт их! Зуб даю, пасёт...
Костя обернулся, приложил палец к губам, показал дружкам рукой: укройтесь, мол! Как ни странно, его послушались – даже Сипарь с Ломом. Ну хорошо, лихорадочно размышлял Костя. Гастон пасёт ветошников, мы – Гастона. Что дальше? Думаешь, брат Филин, Гастон тебя к своей хазе приведёт? Накормит, напоит, в баньку сводит?! А вдруг он тебя на ходу срисует? Или до ночи за ветошниками шляться будет, а потом в темноте сдёрнет – ищи-свищи!
На плечо легла тяжёлая лапа Сипаря. Притянув Костю к себе, громила зашептал в самое ухо, брызгая жаркой слюной:
– Вяжем гастролёра, понял?
Костя молча кивнул.
– Как по спине хлопну – рви к нему.
– Повяжем ли? Начнёт орать, набегут из кабака...
– Гурьбой навалимся! – пообещал Сипарь. – Скрутим – и к Лютому.
Костя не очень понимал, как они будут тащить скрученного Гастона через весь город к Лютому, но на всякий случай кивнул во второй раз. Связываться с Сипарём – себе дороже.
Как-то дотащим, ладно.
Ветошники тем временем решили вернуться в ресторан. Гастон привстал, подобрался. Догнать их хочет? Зачем?! Хлопок Сипаря прервал Костины горькие думы, чуть всю душу не вышиб. Миг промедлив, Костя рванул к зловредному Гастону, но поскользнулся, упал на колени. Его обогнал Ёкарь. Позади, отстав на шаг, тяжко топали Сипарь с Ломом.
Гастон обернулся: глаза бешеные. Рожа небрита, перекошена, изо рта слюна капает. Скаженый! С разбегу Ёкарь прыгнул на него, взвыл, покатился прочь, расплескивая грязь. Бедолага скулил и зажимал ладонью щёку, располосованную до голых зубов. Серебристый взблеск в руке Гастона отливал закатным багрянцем.
Перо! У Гастона перо!
– С-сука!
Костя потащил из кармана тяжёлый «Smith&Wesson». Револьвер упирался, цеплялся за одежду. Наружу он не хотел. Костя тоже не очень-то хотел, да выбора не было.
Сипарь с Ломом крались к Гастону, словно два кота – к третьему; обходили справа и слева, насколько позволяла узкая кишка двора. Оба осторожничали: сесть на перо никому не улыбалось. Сипарь тоже достал нож, перехватил острием к себе. Он прятал клинок за предплечьем, держа руку на отлёте. Лом громко хрустнул костяшками, вставил пальцы в прорези свинцового кастета.
– Изувечу, – пообещал Лом. – Как бог черепаху!
Гастон качался на полусогнутых, пластал ножом воздух. «Не подходи! – криком кричала его поза. – Зарежу!» Ёкарь скулил на земле, раздумав воевать. Когда Сипарь с Ломом были уже готовы наброситься, Гастон вдруг развернулся другим боком, вскинул левую руку. Полыхнуло, шарахнуло. Сипарь шатнулся, выронил нож, схватился за грудь.
Между пальцами хлестнула кровь.
– Шпейер[3]! Братва, у него шпейер!
– Я Миша Клёст, бью до слёз!
Лом попятился. Гастонов револьвер убедительно смотрел ему в лоб.
Дурея от возбуждения, Костя что было сил рванул упрямый «Smith&Wesson». Карман треснул, подкладка – тоже, револьвер наконец высвободился. Костя выпалил, не целясь, и заорал от восторга: пальто Гастона брызнуло красным. Гада скрючило, скособочило, и тут кто-то толкнул Филина в грудь. Не сильно и толкнул, паскудник, но Костя улетел далеко, так далеко, что и сам удивился.
Свадьба? Точно, свадьба!
– Гуляем, хлопцы!
Длиннющий стол. Белая скатерть. Столешница ломится от закусок. Гусь с яблоками. Кулебяка с печёнкой. Вареники горами. Пироги. Поросёнок с кашей, с хрустящей корочкой. Сало, колбаса. Казанки с дымящейся картошкой. Господи боже, не оставь нас милостью своей! Самогон, опять же. Море самогона! И водка. Не абы какая, «Смирновская», казенная. Медовуха. Сладкий церковный кагор. Бутылка того вина, что с пузырьками. Издали в нос шибает, даже пить не надо.
– К нам! Костя, иди к нам!..
Гости нарядные, весёлые, румяные. Во главе стола – сеструха Дуняша со студентом своим. Сестра под фатой, белей скатерти. Студент при параде, в костюме новёхоньком. Жених хоть куда, за сто вёрст видать!
В руке у Кости полная чарка. Кричит Костя, радуется:
– Горько!
– Горько! – орут гости.
Студент с Дуняшей целуются. Все пьют, наливают – «...горько!» – закусывают, пьют, наливают. Горько? Сладко! Вкусно-то как! Прямо во рту тает. Радостно на душе, век бы за этим столом сидел, никуда не уходил. Молодые, Дуняша со студентом, туманятся. Эх, хватил Костя лишку! То не беда, сейчас ещё набулькаем, протрезвеем...
Кто это? Кто за плечо взял?!
– Ты меня поцелуй, Костя. Слышишь, люди «горько» кричат?
Надо же! Неужто Оксанка, по которой Костя целый год сох?
– Ты ж померла вроде? От холеры, в августе...
– А какая разница? Если «горько», надо целоваться...
На Оксанке – свадебное платье. И фата, как у Дуняши. А на Косте – мама ро̀дная! Фраер, натуральный фраер! И цветок-георгин в петлице, и кис-кис на шее...
– Это ж Дуняшина свадьба!
– Общая, – смеется Оксана. – Давай, целуй, балбес!
– Горько!
Сладко целоваться. Сладко обниматься.
Дух захватывает.
И музыка ангельская. И вино с пузырьками.
– Рай! Истинно говорю, рай!
– Так ведь рай и есть! Теперь у нас с тобой всегда так будет.
– Всегда?
– Всегда!
Костя улыбается.
– Не веришь мне, суженый?
– Верю! Как бог свят, верю!
Да ладно вам! Своей невесте и не поверить?
4
«А если не будете прощать людям...»
– Я душевно...
– Знаю! Что-то ещё?
С мамашей Алексеев был неласков: чтобы запомнила.
– Господин Рыжков заходили, Федор Лукич. Записку вам оставили.
– Рыжков? Это ещё кто?!
– Полицейский надзиратель. Велели, как только вы явитесь, так записку вам незамедлительно...
Алексеев принял сложенный вчетверо листок бумаги, развернул.
«Многоуважаемый Константинъ Сергѣевичъ! Выражаю свои соболѣзнованія въ связи съ имѣвшимъ мѣсто покушеніемъ на вашу драгоцѣнную особу. Будьте любезны, загляните въ полицейскую часть на Николаевской, этажъ 2, кабинетъ 16, съ цѣлью составленія словеснаго описанія злоумышленника. Завѣряю васъ, что полиція предприметъ все необходимые мѣры по задержанію сего опаснаго преступника. Съ истиннымъ почтеніемъ, полицейскій надзиратель Рыжковъ.»
– Откуда он знает? – изумился Алексеев. – Я никому, ни одной живой душе...
Нюансеры, вспомнил он. Ни одной живой душе, кроме трёх нюансеров. Кто из них полицейский осведомитель? Кантор? Радченко? Ваграмян?!
– А дворник? – оживилась словоохотливая Неонила Прокофьевна. Глазки её заблестели, замаслились. – Дворник-то! Он и в свисток свистел, и глазами видел, и доложил, куда следует.
– Языком, – машинально уточнил Алексеев. – Языком доложил...
– И языком, и письменно. Грамотный он, дворник. Узнал он вас...
– Лучше бы он преступника узнал! – огрызнулся Алексеев. – Глядишь, мне никуда ходить бы не пришлось...
Верный своему правилу не откладывать дела на потом, а в особенности – дела неприятные, он повернулся к приживалке спиной и вышел вон из квартиры.
Погода удалась на диво. Казалось, всё – и небо, и земля, и даже безлистые деревья – готовились к Чистому понедельнику. Завтра начинался Великий пост, а сегодня мир каялся в грехах, отмечая Прощёное воскресенье – ну и объедался напоследок. Всласть, от пуза, до икоты. Облака сбились в отару, откочевали гурьбой на запад. Ветер стриг их овечьими ножницами, готовясь к сдаче товара на шерстомойню. Небо превратилось в бледно-голубой водоём. Воздух пах свежим огурцом, и надлом сочился прозрачной влагой.
Из ресторана, оставив Кантора лакомиться десертом, Алексеев вернулся на извозчике. По случайной иронии судьбы, им оказался старый знакомый – Семен Черкасский, первым приметивший, как служащие в Волжско-Камском банке «принимают присягу». Сани отставной фельдфебель сменил на экипаж, более соответствующий погоде, лошадь осталась прежняя.
Знал бы, злился Алексеев, велел бы обождать. Ничего, прогуляюсь, проветрюсь. Говорят, пешие прогулки очень полезны для здоровья.
Ибо если вы будете прощать людям согрешения их, – бормотал он на ходу, сворачивая с Епархиальной на Ветеринарную, – то простит и вам Отец ваш Небесный. А если не будете прощать людям согрешения их...
Прощать не хотелось. Вспоминался сволочь-агент: «Я – Миша Клёст, бью...» И выстрел из револьвера. Сосульку, чуть не проломившую Алексееву голову, Алексеев тоже относил на счёт мерзавца, хотя это уже попахивало натуральной паранойей.
«А если не будете прощать людям согрешения их...»
«...все необходимые мѣры по задержанію сего опаснаго преступника...»
Ветеринарная закончилась. Он пересёк Сумскую и двинулся вдоль Университетского сада. Как только ограда лопнула первой же калиткой, Алексеев нырнул туда и зашагал по аллее, слушая громыханье конки по мостовой, крики извозчиков, болботанье голубей, чуявших весну.
Сейчас, в начале марта, вход в сад – царство грязи и голых ветвей – был свободным. Позже, ближе к лету, его закроют, запрут, на главном входе поставят бдительных сторожей, при калитках – будки часовых. Вход сделают платным, станут брать деньги в кассе, обустроенной между тумбами главных ворот, и всё равно не будет отбою от желающих прогуляться в тенистых закутках. Когда-то здесь лежала дикая, неухоженная дубрава – от садов князя Кантемира на западе до древних земляных укреплений на юге. Прогуляешься – ноги сломаешь, угодишь в лапы лихим разбойничкам. Сейчас же горожанам представлялись здесь иные развлечения: циклодром для любителей велосипедного спорта, гимнастический уголок, шелководческая станция, зоологический сад и прочие увеселительные заведения.
– Не обвиняйте, и вас не обвинят, не осуждайте, и вас не осудят, прощайте, и вас простят…
К тому не было никаких причин, но в саду городской гомон казался тише, раздражал меньше. Скоро набухнут почки, дразнясь, выпустят наружу зеленые язычки – первые, робкие. Грянет Пасха, народ повалит толпами из церкви, все станут христосоваться, чмокать друг друга в щёку. Праздник! Но всё это потом, и уже без него, он будет дома, в Москве, или у брата в Андреевке, вместе с семьёй. Пойдут в храм с детьми, Маруся напечёт куличей, и никакого театра, чтоб он скис, никаких дел, чтоб им пусто...
Никаких дел. Чтоб им пусто.
В десятке шагов от главных ворот он замедлил шаг, а там и вовсе остановился. Здесь начинался поворот направо, на главную аллею, и Алексеев видел, как по импровизированной площади, огибая клумбу, ещё только ждущую своих цветов, идёт девочка лет двенадцати в сопровождении гувернантки, судя по одежде, француженки. Должно быть, они среза̀ли путь от Сумской к Мариинской гимназии – в выходные дни занятия не проводились, но дважды в месяц, по воскресеньям, устраивались факультативы для особо одарённых учениц, где писались сочинения на иностранных языках.
Клумба. Ворота. Аллея.
Девочка с гувернанткой.
Голуби в небе.
Мизансцена была такой, что Алексеев ни секунды не сомневался: за девочкой следят трое. Один – он сам. Случайный прохожий, нюанс в мире подробностей, где нет ничего случайного. Вторая – гувернантка. Следит вполглаза, по обязанности.
Кто же третий?!
Голуби в небе. Девочка с гувернанткой. Клумба. Ворота. Аллея. По улице прогремела конка. Заржали лошади. Мизансцена изменилась, сделалась двусмысленной. За кем же всё-таки наблюдает этот третий лишний?
За девочкой?
Или за ним, Алексеевым?!
5
«Злоба его обратится на его голову...»
Это бес!
Бес жиганов подослал, больше некому. Страшится, чёртово отродье! Серебро – не свинец, от него бесу не уйти – вот и прикрылся шпаной.
Ничего, достану!
Клёст уже не бежал – брёл куда глаза глядят. Тащился калекой меж дощатых заборов и плетней, мазанок, бревенчатых домов, редких каменных построек. Ботинки вязли в грязи, ноги заплетались, отказывались держать. Когда силы кончились, он остановился, грузно привалился спиной, чтобы не упасть, к шершавому стволу липы, голой и понурой; перевёл дух. Приглушённые расстоянием, сюда долетали свистки городовых, крики.
Далеко. Опасности нет.
Непослушными пальцами он расстегнул пальто, а затем и пиджак. Правый бок был весь в крови. В нём поселилась тупая, дёргающая боль. Зацепили, сукины дети. Расстегнув и рубашку, Миша, морщась и бранясь сквозь зубы, ощупал рану. Пуля скользнула ниже рёбер, оставив память – жутковатую борозду. Слава богу, не застряла, и нутро, похоже, цело. Вот крови натекло порядочно, что правда, то правда. Сложив носовой платок, Клёст затолкал его под рубашку, прижал к ране. Старательно застегнулся: вроде, терпимо. И кровь больше не хлещет – так, сочится понемногу. Если повезёт, не обратят внимания – пальто и без того в грязи. Пятном больше, пятном меньше...
Что, бес? Думаешь, твоя взяла?!
Револьвер он где-то обронил, но это не имело значения. Главное, нож при нём. Клёст обтер лезвие о подкладку, подставил нож солнышку, выглянувшему из-за туч. Полюбовался искристыми бликами. Огляделся, уже привычно ориентируясь по куполам церквей.
Церковь! Надо в церковь. Потому и оплошал, что в храм Божий не зашёл! А ведь хотел же, собирался... Сейчас Миша был свято уверен в том, что хотел и собирался. Зачем? Ножик освятить, что тут неясного?!
Тогда уж бесу точно кирдык.
Ближе к собору бесовские нагромождения, испоганившие город, сошли на нет. По ступеням Миша поднимался уже беспрепятственно, истово крестясь на ходу. Обедня закончилась, но сегодня, в день воскресный, в церкви всё равно было не протолкнуться. Да и можно ли толкаться? Храм Божий – не базар, тут следует вести себя чинно. Люди двигались медленно, как рыбы в стоячем пруду, старались не топать, не шаркать; ставили свечи, шёпотом читали молитвы, крестились, кланялись, переходили от одной иконы к другой...
Боль в боку пела дуэтом с болью в истерзанной щеке. Славный вышел дуэт: нутряной бас диакона и пронзительный контртенор певчих на клиросе.
– Ибо если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный...
Миша влился в благоговейное кружение, потерялся в нём, забыл, кто он, где он, зачем он. С трудом опомнился, лишь оказавшись перед чашей со святой водой, водруженной на мраморный постаментец. Глянул по сторонам – не интересуется ли кто? Шагнул к чаше, взмолился о помощи, опустил в чашу нож. Не вытирая, сунул в карман. Развернулся идти прочь, случайно поднял взгляд....
Икона. Богоматерь с младенцем. Пресвятая Дева Мария – точь-в-точь Оленька! Те же черты, поворот головы, грустная улыбка, сострадание в глазах.
Застыл Миша соляным столбом.
Время? Что такое время? Кто его придумал?!
Затекла левая нога. Он пошевелился, машинально перенеся вес на правую, чтоб не упасть. Моргнул с удивлением. Ему спешить надо, дело закончить, а он... Вышел из собора: смеркается. Сколько ж он перед Оленькой простоял? Куда теперь идти, где искать проклятущего беса?
Ноги понесли сами – вверх по улице, в сторону Ветеринарного института. Почему туда? Оставьте, не ваше дело. Раз ноги несут, значит, так надо. И глаза туда же глядят, только видно плохо.
Ну да, сумерки.
Билетные будки у входа в Университетский сад пустовали. Одна из калиток была открыта, сторож отсутствовал.
– Славлю Господа по правде Его, – возгласил Клёст седьмой псалом. – И пою имени Господа Всевышнего!
Знак, понял он. Приглашение.
Голый мартовский сад ничуть не походил на Эдемский. Но Миша понимал: это оттого, что бес ещё жив, топчет землю, пакостит, искушает. Сгинет пакостник – снизойдёт благодать, станет сад райскими кущами. И лишь от него, Михаила Суходольского, зависит: бывать тому или не бывать. А до тех пор каштаны и клёны будут тянуть измождённые руки к мглистому небу, и воцарится серая пустыня, где вместо шёлка травы – грязь да слякоть, и аспидные решётки оградят сад сей от жаждущих...
– Вот, нечестивый зачал неправду, был чреват злобою и родил себе ложь...
Замер, прислушался.
Шаги? Точно, шаги. Теперь главное – не оплошать.
Ближе, ближе.
Клёст осторожно выглянул из-за шершавого узловатого ствола. Когда и спрятаться успел? Прищурился, всматриваясь до рези, до песка под веками в сумеречные кляксы. Из теней соткалась долговязая фигура. Лица̀ не разобрать, но Миша сердцем чуял: он, адов выкормыш!
– Рыл ров, и выкопал его, и упал в яму, которую приготовил...
Освящённый нож лёг в ладонь, как родной.
Семь шагов, загадал Клёст. Семь – счастливое число.
– ...злоба его обратится на его голову...
Пять. Шесть. Семь.
– ...и злодейство его упадет на его темя!
Ангелом возмездия вылетел Клёст из-за дерева. Схватил, скрутил, прижал нож к горлу. Больше никаких разговоров! Одно движение – и потечёт на землю чёрная кровь, воняющая серой. На землю, в землю, под землю, в саму преисподнюю, где тебе и место!
– Да прекратится злоба нечестивых, а праведника подкрепи!..
Кричит. Кто кричит?
Бес?
Женщина кричит. Почему – женщина? Откуда?
Зонтик летит. Кружевной, летний. Бахрома по краю.
Надо ловить.
Как ловить, если нож? Если бес?!
Бес.
Нож.
Зонт.
Бросил Миша нож. Зонт важнее.
Едва пальцы вцепились в резную рукоять зонтика – воссияло солнце в летней бирюзе небес. Оделись каштаны в зелёную кипень, украсились душистыми свечками соцветий. Восстал из грязи травяной газон, накрыл чепуху ярким одеялом. Летний сад, Петербург. Знакомая аллея, знакомое дерево, о которое Миша ободрал руку, ловя Оленькин зонтик. Скамейка...
В ноздри хлынули ароматы: цвет липы, каштанов, фиалок...
Фиалки?!
– Оленька?!
Она стояла перед ним, возвращая счастье первой встречи. Прекрасная, скорбная, как на иконе. Откуда страх в твоих глазах, радость моя?
– Оленька, я...
Где бес? Куда подевался?
Никита!
Вместо беса в руках у Миши дрожал маленький Никита, карапуз в смешной матроске. Обмер, даже плакать не в силах. Сдавил Никиту злой дядька, вот-вот задушит!
И в глазах у Оленьки уже не страх – ужас кромешный.
– Да ты что? Я никогда! Ни за что!
Уронил зонтик:
– Даже пальцем!
Отпустил Никиту: беги к маме! Бухнулся на колени, ткнулся лбом в землю:
– Прости меня, Оленька! Прости!
Грязь вокруг. Грязь, грязь. Сумерки, чёрные скелеты деревьев. Оленька? Другая женщина, незнакомая. Никита? Девочка лет двенадцати...
Снова морок! Наваждение!
– Да я никогда! И в страшном сне...
Пронзительные трели полицейских свистков – они ворвались в уши ангельским пением. Перед ангелами следует предстать нагим, как при рождении. Миша сорвал с себя грязное, простреленное пальто, отшвырнул прочь. Каяться! Вымаливать прощение! И тогда, если Господь смилостивится...
Если смилостивится Оленька.
– Это я не вас! Не вас! Я не хотел, клянусь!
У ангелов была мёртвая хватка.
6
«Я в жизни столько не смеялся!»
– Полиция! Полиция!
Откуда и взялись? Хлынули, набежали.
Контр-погоны с лычками. Двойные оранжевые шнуры. Серые шинели, чёрные папахи. На каждой кокарда – городской герб да служебный номер. Среди городовых, устроивших бессмысленную суету, можно было заметить мужчину средних лет в цивильной одежде. Он отдавал распоряжения, хотя начальственного вмешательства вовсе и не требовалось. Распоряжения отличались краткостью, резкостью выражений и полной бесполезностью для дела.
Набежали и зеваки:
– Что?
– Как?!
– В июле девушку задушили. В точности на этом месте.
– Ага, ситцевым платком.
– Так и не нашли...
– Девушку?
– Убийцу! Искали, а он как в воду канул...
Вязать злодея не пришлось. Он стоял на коленях, схватившись руками за голову, и опасно раскачивался деревом, подрубленным под корень. Сорвал пальто – драное на боку, грязное до умопомрачения. Скомкал, швырнул в пространство, словно отгонял чертей, готовых утащить его в ад. Содрал и повязку с лица, открыв взорам любопытных щёку, изодранную в клочья, всю в багровых ссадинах. Казалось, вот-вот несчастный псих упадёт лицом вперёд, дёрнется в агонии, расплёскивая грязь, и замрёт, остынет, покинет земную юдоль.
– Это я не вас, – бормотал он, обращаясь то к гувернантке, то к насмерть перепуганной девочке. – Не вас я хотел!.. разве бы я осмелился? Разве поднял бы руку?! Нет, это я не вас...
– Это инженер! – разорялся какой-то эксперт. – Межевой инженер!
– Инженер?
– Помните, летом? Приставал к женщинам и детям. Был одет в униформу...
– Помню!
– Газеты писали: «...своего рода Джек-Потрошитель»...
– Убивал? Повесили?!
– Нет, в убийствах не замечен.
– Больной он был. Выслали его...
– ...чтобы людей не пугал...
– Вернулся, мерзавец!
– ...не вас хотел! Бес попутал...
– Бес его попутал!
– Слышали? Ещё и оправдывается, каналья!
Инженер, не инженер, Джек-Потрошитель или случайный психопат – злодея вздёрнули на ноги, удержали, когда он попытался снова упасть на колени. Мужчина в цивильном задавал ему вопросы, злодей не слышал, плакал, бил себя кулаком в грудь. Что-то объяснял про какую-то Оленьку, твердил, что он никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах. Голос больного дрожал, срывался, понять, что он говорит, не сумел бы и самый дотошный слушатель.
Мужчина морщился, отмахивался, наконец велел замолчать.
Подошёл к Алексееву:
– Господин Алексеев?
– Да. Мы знакомы?
– Односторонне. Я служил в Рязани, вы играли в полковом клубе. Пьеса «Счастливец», уж не помню, чья...
– Немировича.
– Вот-вот! Превосходная комедия, я в жизни столько не смеялся!
Он сделал широкий жест. При желании жест можно было истолковать как приглашение посмеяться и над той комедией, что разыгрывалась сейчас в Университетском саду. Такие жесты любил Сумбатов-Южин, выходец из грузинского княжеского рода, хорошо известный Алексееву – и на сцене, и в жизни, поскольку с успехом совмещал актёрскую карьеру с многими должностями директора и председателя.
– Позвольте представиться: полицейский надзиратель Рыжков, Фёдор Лукич. Это я вам записку оставил...
– Алексеев, Константин Сергеевич. Ну да вы знаете...
– Знаю, и рад этому. Кстати, словесное описание! Скажите, пожалуйста, – Рыжков указал на кающегося злодея, – не сей ли мошенник стрелял в вас? Вы понимаете, о чём я? Если он, мы одним выстрелом убьём двух зайцев...
– Нет, – твёрдо ответил Алексеев. – Не он.
– Вы уверены?
– Да.
– И всё же осмелюсь настаивать...
Рыжков начал подмигивать Алексееву. Делал он это со значением, но крайне неумело. Казалось, надзирателя бьёт нервный тик.
– Присмотритесь, пожалуйста! Если наш милый друг психически болен – всё, можно умывать руки. Закон не позволит нам посадить его в тюрьму. Дело кончится чёрт знает чем, только время зря потеряем. Но если он не далее, как вчера, покушался на вашу жизнь... Это иной коленкор, знаете ли!
– Нет, – повторил Алексеев. – Это совсем другой человек, ничего общего.
– Жаль. Искренне жаль. А если...
– Я могу идти?
– Разумеется. И загляните в управление, опишите стрелка.
– Я его не запомнил. Во дворе было темно.
* * *
Вернувшись на квартиру, Алексеев сбросил в прихожей пальто – прямо на пол, не трудясь поднимать. Расспросы Неонилы Прокофьевны оставили его равнодушным. Сказавшись усталым, он посетовал на головную боль, прошел в кабинет и как был, не раздеваясь, рухнул на кушетку.
Завтра, поклялся он. Завтра уезжаю из города.
Хватит с меня.
Хватит, молча согласилась старуха, сидевшая в кресле за столом. Говоришь, игрывал Отелло? Хватит, благодетель, и спасибо тебе. Мавр сделал своё дело, мавр может удалиться.
_________________________________________________
[1]Голец – малолетний преступник, воришка (жарг.).
[2]Охнарик – окурок (жарг.).
[3]Револьвер (жарг.).
Назад: Глава тринадцатая. «ДО СТА ДВАДЦАТИ?»
Дальше: ЭПИЛОГ