ЭПИЛОГ
«Я буду в час в Славянском базаре – не увидимся ли?»
Записка, сделанная карандашом на визитной карточке
В. Немировича-Данченко
Явление первое
ТРИ КОНЯ
– Спи, – велела Заикина. – Спи-отдыхай, дело сделано.
Отвернувшись от спящего Алексеева, она долго смотрела на себя – ту, которая напротив, на портрете. Казалось, женщины о чём-то беседуют, а о чём, то другим знать не следует. Когда разговор закончился, Елизавета Петровна снова взглянула на Алексеева.
Улыбнулась.
Алексеев спал, как младенец. Только что пальца в рот не совал.
Вокруг них, покойной старухи и живого мужчины в расцвете лет, менялся кабинет. Разбежались слоники, приоткрылись шторы, саквояж удрал под стол. Нюансы выстраивались в комбинацию для гадания. Будущее сквозило в мелочах.
Бог? Дьявол?!
– Три коня рвут тебя на части, три любви; с тремя тебе, голубчик, жить, век вековать. Сбежать захочешь, убежишь и вернёшься. На канитель твою кладу тебе тридцать пять тучных лет, а там прощайся с заводиками. На театр твой кладу тебе шестьдесят лет, начиная от домашнего кружка. На жену твою кладу вам полвека жизни рука об руку. В горе и радости, в богатстве и бедности, в болезни и здравии, пока смерть не разлучит вас!
Заикина откинулась на спинку кресла:
– Анюта, мышь серая, тебе двадцать восьмой смертный год напророчила? Я же ещё десяток накину, до тридцать восьмого страшного. Накину, отведу! Нет, не я – сам ты себе их отведёшь. Возьмёшь под уздцы и в стойло, к кормушке с чистым пшеничным зерном! Переживёшь и отцо̀в срок, и дѐдов; до прадеда, жаль, полтора годка не дотянешь. Ну да то не беда, душа моя, то уже счастье, с твоим-то сердцем! Уйдёшь во сне, по-тихому, как праведник. Врачи удивятся, не поверят: как и жил? с таким-то букетом?! Эх, врачи, пиявочники, клистирные трубки... Мы, нюансеры, долго живём, дольше назначенного – если, конечно, доле своей не противимся. Минует тебя и сума, и тюрьма, и барак в тайге, и пуля у кирпичной стены...
Старуха улыбнулась:
– Супруга твоя любезная в обнимку со всеми её болезнями, истинными и мнимыми... Да, вижу. До семидесяти семи дотянет, ты уж не сомневайся. Сын-туберкулёзник восемьдесят годков небо коптить будет. Дочка брата переплюнет – восемьдесят шесть, как один день. Ты уж постарайся, накрой плащом. Сложи пустячок к пустячку: взгляд к жесту, свет к музыке. Жалко будет, если прахом всё пойдёт! Семья ведь, не понюшка табаку! Ладно, хватит о тебе...
Она щёлкнула пальцами, будто кастаньетами.
– Эй, убивец! Да не прячься, всё равно вижу...
У стены встала тень в бежевом пальто-коверкоте и щегольском котелке. Карман пальто слегка оттопыривался: там лежал револьвер. Нет, не шестизарядный «француз» – семизарядный наган, из которого был убит несчастный Осенька.
– Я Миша Клёст, – произнесла тень.
И запнулась, словно забыла, что хотела сказать.
Явление второе
СВЕЧА
«Южный край», стр. 3:
«...къ глубокому нашему сожалѣнію, сего манiака, покусившегося на жизнь ребенка, не удалось законнымъ способомъ помѣстить въ тюрьму. Психически больныхъ людей не судятъ за преступленія, а значитъ, въ качествѣ наказанія онъ былъ всего лишь высланъ за предѣлы губерніи.
Съ глазъ долой – изъ сердца вонъ?
Обращаемъ усиленное вниманіе нашей полиціи на этого больного человѣка, котораго оставлять на свободѣ ни въ какомъ случаѣ нельзя. Нѣтъ такого закона, чтобы такіе опасные для общественнаго спокойствія субъекты свободно ходили по улицамъ, заходили въ сады и публичные мѣста, пугая и оскорбляя чувство пристойности и нравственность. Такого больного надо держать въ лѣчебномъ заведеніи, а не давать ему возможнымъ творить свои гнусности, хотя бы и...»
* * *
В церкви темно. В церкви тихо.
– О преблаженне святителю Спиридоне! Умоли благосердие Человеколюбца Бога, да не осудит нас по беззакониям нашим, но да сотворит с нами по милости Своей...
Пусто в церкви. Время такое.
– Испроси мне, рабу Божию Михаилу, у Христа и Бога нашего мирное и безмятежное житие, здравие душевное и телесное...
Миша бьёт поклоны.
Пятью минутами раньше он возжёг свечу за упокой раба Божьего Иосифа. Миша не помнит, кто таков сей Иосиф, молод или стар, не помнит, был ли он знаком с усопшим – или знает лишь понаслышке. Но едва февраль сменится мартом, который здесь, в Петербурге – натуральная зима, как к Мише начинают приходить сны. Они смутны, невнятны. Двор, одинокий фонарь. Выстрелы, звон стекла. «С кем, кстати, имею честь?» Сарай с лопатами и мётлами. Костюмчик в талию, рубашка накрахмалена. «Лаврик. Ося...» Ствол нагана скрипит о зубы. «Я Миша Клёст, бью до слёз...» Клёст? Кто это – Клёст?!
Миша не помнит. Но всегда просыпается с криком, когда слышит: «Я Миша Клёст...» Чш-ш-ш, шепчет Оленька. Гладит его волосы, слипшиеся от пота. Чш-ш-ш, всё в порядке, всё хорошо. Не кричи, Никиту разбудишь. Да, кивает Миша. Извини, кошмары мучают. Я знаю, вздыхает Оленька. Весна идёт...
Раз весна, значит, время ставить поминальную свечу. Затеплится огонёк, и прощайте, кошмары.
Он делает это раз в год. Ради поминовения он приезжает сюда, в Ораниенбаум, в храм Спиридона Тримифунтского. Ездить далеченько, но Миша не жалуется. Он нуждается в святом Спиридоне, а почему в нём, а не в каком-нибудь другом вышнем заступнике, чья церковь стоит поближе, поудобнее – этого Михаил Суходольский, инженер на электротехническом заводе, принадлежащем акционерному обществу «Siemens und Halske», тоже не знает, не помнит, не считает нужным выяснять.
У него вообще беда с памятью.
– ...избави нас от всяких бед душевных и телесных, от всех томлений и диавольских наветов...
Резьба на потолке. Стены выкрашены в бледно-розовый цвет. Двухъярусный иконостас, белый с вызолоченной резьбой. Икона святителя Спиридона. Рядом – Николай Чудотворец.
Когда собирали частные пожертвования на храм, у Миши отшибло память так, как никогда прежде. Куда ходил, что делал? Чего искал, где?! Он пришел в себя лишь тогда, когда выходил из храма, а горбатый попик всё бежал за ним, смешно переваливаясь с ноги на ногу, и благодарил, благодарил...
За что? Миша не знал.
– Поминай нас у престола Вседержителя и умоли Господа, да подаст многих наших грехов прощение...
Всё, пора. Оленька заждалась.
Надо купить леденец Никите.
– ...безбедное и мирное житие, да дарует нам, кончины же живота непостыдныя и мирныя...
Явление третье
ДОМ
Скрипнула дверь.
Гуськом, прячась друг за друга, в кабинет скользнули тихие мышки: одна постарше, другая помоложе. Едва ступив за порог, приживалки забились в угол, где и замерли, боясь дышать.
– Душевно извиняюсь, – бормотала мамаша.
– Винимся, – вторила дочь.
– Матушка, не прогневайся...
– В ножки падаем, благодетельница...
Заикина погрозила им пальцем:
– Винитесь, дурищи? За кого вы меня держите, а? Нешто я не знала, какого добра вы после моей смерти натворите? Всё знала, всё. Оттого и не сержусь на вас, скудоумных. Сами того не ведая, сделали всё, как следует. Ну и я в долгу не останусь, отплачу за добро добром. Обещала крышу над головой? Будет вам крыша...
Приживалки обмерли. Им уже виделась гробовая крыша на четырёх гвоздях.
– Не меня благодарите, Лёвку. Глаз у него острый...
* * *
Гуляли. Ели. Пили.
Новоселье!
Не в нагорном районе, который себе цены не сложит: слыхали, пятьсот рубликов за квадратный сажень! Под горой, где Подол, зато место здоровое, осушенное. Жаткинский проезд: восток – набережная, запад – Куликовская улица, север – Губернаторская, юг – Мещанская.
Всё рядом, только рукой потянись.
И проезд освещают не как-нибудь – электричеством!
Двухэтажный кирпичный домик, наша квартира – на первом этаже, окна с ситцевыми занавесками. Да, без удобств. Воду носим из водонапорной будки под Театральной горкой. Бросишь в прорезь полушку[1], тебе из крана и нальют ведро. Ничего, отнесём, не облезем. Зато вокруг будки – торговля, жизнь кипит. На углу пекарня, дальше аптека. И соседи – лучше не придумать. Слесари, портные, жестянщики, столяры, мещане, сапожники. Все к тебе с любовью: утром – «Здрасте, Неонила Прокофьевна!», вечером – «Покойной ночи, Анна Иванновна!»
Осенью, на Покрова̀, Аннушку замуж отдаем. Жених – выигрышный билет. Вдовый, с дочкой, зато при капитале. Человек приличный, добрый, первую жену не бил, вторую же и подавно не тронет. Он доволен, а уж Аннушка-то рада-радёхонька!
Пьём сегодня, завтра похмеляемся!
– Вот документы, Неонила Прокофьевна. Спрячьте как следует, смотрите, чтобы не пропали. Квартирка ваша оплачена на восемь лет вперёд, дальше сами, сами!
– Лев Борисович! Отец родной!
– Ну, положим, в отцы я вам не гожусь. Молоденек, да и носом не вышел. Вот еще наличные, три тысячи шестьсот рублей. Ваша доля, всё по-честному...
– Лев Борисыч! По-честному? Да это же не честь, это милость божия! Ангел вы хранитель, право слово, ангел!
– Ангел – уже ближе. Ангелом я не против. Деньги тоже спрячьте. Неровён час... Захотите в банк положить, найдите меня. Я помогу, подскажу...
– Лёвушка! Голубчик! А ещё говорят, что еврей чёрта жаднее...
– Верно говорят, Неонила Прокофьевна. И вы так говорите. Соседям понравится, уверяю. Не пейте больше, вам хватит...
Кантор отошёл к забору. Новоселье справляли во дворе, накрыв длинный дощатый стол. Дым стоял коромыслом, все уже целовались, обнимались, желали всем всего, не разбирая, кого чествуют и по какому поводу собрались. Кантор закурил, вспоминая Университетский сад, пальто, сброшенное в грязь убийцей заикинского правнука – и себя самого, невидимого из-за ствола матёрой липы. Когда всё кончилось, он поднял пальто, шикнув на мальчишек-оборванцев, подбиравшихся к лакомой добыче, и ушёл вверх по Сумской.
В кармане пальто нашлась квитанция Земельного банка, выписанная на предъявителя – и жетон от банковского сейфа. Деньги разделили поровну: по десять тысяч каждому нюансеру. Остаток пошёл Неониле Прокофьевне с дочкой.
– Ein reines Gewissen, – вслух произнёс Кантор, – ein gutes Ruhekissen[2]!
И вышел на улицу.
Явление четвертое
ВЫХОД НА ПОКЛОН
– Заходи, чего мнёшься?
Вошёл правнук, встал у стены, рядом с убийцей своим.
– Эх, Осенька! А тебе мне и сказать нечего. Ну постой, порадуй бабку, хуже не будет. Оська, Осенька, Иосиф Кондратьевич... Был у меня в сороковом году любовник Иосиф Кондратьевич – титулярный советник, столоначальник Ахтырского земского суда. Пылкий мужчина, лицом хорош, приятно вспомнить. На тебя похожий, только с усами. Всё кололись эти усы проклятущие! Эх, Осенька, мальчик ты мой...
А в кабинет уже лезли, валили, пёрли гурьбой живые и мёртвые – воры, портье, нотариусы, могильщики, предводители дворянства с супругами, кассиры, извозчики... Каждый лез вперёд, выпячивался, тыкал пальцем в грудь. Каждый хотел получить свою толику судьбы, горсть пустяков, мелочей, нюансов, в которых то ли бог, то ли дьявол – не разобрать, но хочется так, что мо̀чи нет!
– Куда? – всполошилась старуха. – Куда, окаянные?! Кто вас звал, кто вам рад, а?!
Нет, лезли, набивались сельдями в бочку. Вот уже и места пустого нет. Раздвигая толпу, как купальщица – воду, к Заикиной вышла молодая женщина. Встала напротив, и старуха отшатнулась, будто вторую свою смерть увидела.
– Прощаю, – сказала Евлалия Кадмина, беря старуху за руку. – И ты меня прости, если что.
– Ты! ты...
Голос утонул в слезах.
– По̀лно! – велела безумная Евлалия. – Это лишнее. Смотри, дню конец, полночь на пороге. Чистый Понедельник под окном гуляет. Идём, Елизавета Петровна, время на пост вставать.
– Да разве на том свете постятся?
Кадмина улыбнулась. Эта улыбка когда-то бросала к её ногам офицеров, а студентов понуждала нести кумира на руках от театра до гостиницы.
– А ты думала, на том свете весь век скоромное жуют? До Страшного суда? Здесь, как везде: одни – так, другие – сяк. И солнышко бывает, и дождь, и снегом балуют. Идём, сейчас дадут занавес.
– На поклон бы? – заикнулась старуха. – На аплодисменты, а?
– Идём, говорю. Оттуда поклонишься, если вызовут.
Когда края занавеса сомкнулись, отсекая день от дня, а правду от вымысла, Алексеев крепко спал. По лицу его бродила смутная улыбка, похожая на улыбку безумной Евлалии. Лицо оставалось спокойным, губы шевелились, повторяя одно и то же, раз за разом, без конца. Но что шептал Алексеев, с кем он спорил или соглашался, чему верил или не верил, разобрать было решительно невозможно.
Только звучала из далей далёких, из тех концертных залов, куда пускают без билета, колыбельная Селики-Африканки, любимая ария безумной Евлалии:
– Спи, Солнца сын, спи, отдохни,
С поля брани возвращаясь;
Лотоса цвет блещет в тени,
К тебе в тиши склоняясь;
Засни, мой друг, покойным сном,
Уж лес и горы замолчали...
_____________________________________________
[1]Четверть копейки.
[2]Чистая совесть – хорошая подушка для отдыха. Немецкая пословица.