Глава тринадцатая. «ДО СТА ДВАДЦАТИ?»
1
«Холодно-горячо»
– Доброе утро, Ашот Каренович!
– Утро? Добрый день, Константин Сергеевич! Ну вы и горазды спать... Полдень на дворе!
– Полдень? А я и на часы не посмотрел. Извините, не хотел отрывать вас от работы. Лев Борисович сказал... в смысле, Лейба Берлович... Слушайте, как мне к нему обращаться? Так, чтобы он не обиделся?
– Лёва? Он не обидчивый. Как хотите, так и обращайтесь, хоть Левон Бедросович.
В мастерской было прибрано. В мастерской было светло. Незапертая с вечера дверь такой и осталась. Сапожник Ваграмян сидел за железным верстаком, прихлебывая из оловянной кружки, и играл сам с собой в шахматы. Был сапожник свеж, бодр, хотя и чувствовалась в его осанке некая усталость – единственное, что напоминало о безумной ночи, канувшей в небытие. Сказать по правде, Алексеев уже и сам не верил – «Не верю!» – что весь вчерашний кавардак случился с ним, а не с каким-нибудь героем пьесы Гауптмана или Метерлинка.
А ещё он не верил, что заглянул в мастерскую. Проснувшись, дал себе зарок не лезть к нюансерам с со своей настырностью, хранить, что называется, лицо, и вот на тебе! – сохранил аж до второго этажа.
– Спасибо, понял. Ну, я пойду?
– Куда же вы пойдёте, раз пришли? Гость – роза для хозяина! Заходите, я вас чаем напою.
– Лев Борисович просил...
– Пролетариат добывает средства к жизни путём продажи своего труда? – смех Ваграмяна был на редкость заразителен. Рассмеётся в толпе, бац, в городе эпидемия. – Так ведь сегодня воскресенье, Константин Сергеевич! Сегодня пролетариат не добывает. Сегодня пролетариат радуется жизни.
– Господи боже ты мой! Совсем из головы вылетело...
– Я уже и на утреннюю службу сбегал. Тут недалеко, в Инструментальном, в момент обернулся. Садитесь, не стесняйтесь. Самовара не обещаю, а чайник поставим. Может, коньячку?
– С утра? В смысле, с полудня?
– Воскресенье, почему нет? Отличный коньяк, мне родственник прислал, из Далмы.
– Спасибо, лучше чай.
– Чай так чай...
Сапожник занялся примусом. Зажёг, наполнил медный чайник водой из пятилитровой баклаги, поставил на огонь. Выплеснул спитую заварку из другого чайничка – пузатого гнома, рождённого из тёмной глины. Насыпал свежего чаю, открыв для дорогого гостя непочатую жестяную банку «Высоцкого», как называли товар знаменитого чайного короля.
Дожидаясь, пока вода закипит, Алексеев прошёл в мастерскую, встал у верстака. Игра, которую он вначале, со слабым своим зрением, принял за шахматы, оказалась незнакомой, хотя и похожей с виду. На деревянной основе, раскладной, как игральная доска, крепилась непростая конструкция – медная, как и чайник – с массой мелких отверстий, вроде дорожных шахмат, а также лесом штырьков разной высоты и «виселиц» с креплениями на перекладинках. У части штырьков имелись подвижные сочленения, как у лапок насекомого. Всё это предназначалось для крошечной мебели, предметов домашнего обихода, посуды, одежды и ещё чёрт знает чего, вставленного в дырочки, насаженного на штырьки, развешанного на крючках. Вместе этот бедлам, при виде которого девочка лет пяти пришла бы в восторг, складывался в обстановку жилой комнаты.
Посреди комнаты на махоньком диванчике и сидела она, девочка лет пяти – куколка в платьице.
– Что это? – спросил Алексеев.
– «Холодно-горячо». Игра такая.
– А как в неё играют?
– Вот сейчас и сыграем с вами партию.
– Я не умею.
– Умеете, должны уметь. Смотрите...
Сапожник взял руку Алексеева, заставил тронуть пальцами фигурку девочки:
– Как? Если на ощупь?
– Никак.
– Холодно? Горячо?
– Комнатной температуры.
– Ваш ход. Вы играете за холод. Не против?
– Не против. Но я не знаю, что делать!
– Передвиньте любой предмет. Но так, чтобы девочке стало холодно!
Понимая, что любые вопросы только усугубят атмосферу неловкости, Алексеев пригляделся к доске. Девочке, значит, должно стать холодно? Он не понимал, как можно изменить температуру фигурки, и стал представлять, что бы он сделал, если бы доска была сценой, а девочку следовало вывести из круга внимания зрителей. Диванчик, похоже, трогать нельзя. Это было бы проще всего – вынести диванчик к левому борту... Нет, нельзя. Платяной шкаф? Если открыть дверцы, центр мизансцены сместится вот сюда, к зеркальному трельяжику.
Стараясь ничего не поломать, Алексеев открыл дверцы шкафчика.
– Браво, Константин Сергеевич! – Ашот захлопал в ладоши.
Потянулся, тронул куколку:
– Редкий случай. Вот так, с первого раза, то есть с первого хода... А мы так!
Он взял собачку – крошечного шпица – и опустил на диван, рядом с девочкой. Алексеев ахнул: будь он зрителем, собака собрала бы всё его внимание в фокус, а значит, немалая толика этого внимания досталась бы девочке.
– Вы потрогайте! – предложил Ашот.
Куколка потеплела. Алексеев убрал пальцы, прикоснулся вновь: да, потеплела, можно не сомневаться.
– Ваш ход!
Алексеева разобрал азарт. Он присмотрелся повнимательнее: есть! Вот оно, решение! Уцепив ногтями створку окна, закрепленного на краю доски, он потянул створку на себя, но открыл окно не полностью, чуть-чуть, буквально на волосок. Оконные петли были смазаны вполне достаточно, чтобы створка двигалась без проблем, а в мастерской царил сквозняк – его Алексеев почувствовал сразу, едва переступив порог. Сквозняк вцепился в оконную раму, начал дергать створку туда-сюда. Скрип, стук, беспрестанная колготня – это вызвало бы раздражение у кого угодно. Самый стойкий зритель начисто забыл бы про девочку, будь она хоть статисткой, хоть записной примадонной. Каждую секунду он косился бы на злосчастное окно, мечтая, чтобы кто-нибудь закрыл его – или дверь в комнату, уничтожив сквозняк.
– Браво!
Алексеев потрогал куколку. Девочка была холодной, как покойница.
– Одни из нас предпочитают работать с вещами, – казалось, Ашот только сейчас решил объяснить новичку правила игры. – Мебель, кареты, газеты, горшок с фикусом. Внести, убрать, задвинуть в угол. Другие облюбовали людей. Попросить встать там, где надо, или напротив, уйти прочь; заставить крикнуть или почесать нос; спровоцировать нужный тебе жест... В любом случае цель всех этих нюансов – погружение кого-то в тёплый или холодный мир. И да, тот нюансер, который предпочитает работу с вещами, при надобности легко воспользуется людьми.
– И наоборот?
– И наоборот. Чистых вещистов не бывает, как и чистых народников.
Что-то не складывалось. Что?
– А если они не захотят? – торжествуя, словно уличил сапожника в шулерстве, воскликнул Алексеев. – Что тогда?!
– Кто не захочет? Чего не захочет?
– Предположим, швейцар не захочет становиться там, где вы ему предложите. Или нотариус не пустит вас в контору, где вам позарез надо разместить два экземпляра «Южного Края»...
Он осекся.
– Вот-вот, – Ашот деликатно улыбнулся: так, чтобы не обидеть. – Вы уже поняли. Люди расположены к нам, нюансерам. Относятся благосклонно, не удивляются нашему присутствию, считают, что мы знакомы. Случается, даже объясняют другим: «Вот, мол, хороший человек просит, надо сделать...»
Чайник закипел. Сняв его с примуса, Ашот стал заваривать чай в глиняном гноме.
– Они выполняют наши просьбы с удовольствием, – сапожник лил воду тоненькой струйкой, подкручивая чайник так, чтобы кипяток во чреве гнома образовывал слабый водоворот. – Не задумываются о причинах и последствиях, вернее, объясняют их себе самостоятельно, без нашего участия. Вы же не отказали мне, когда я попросил вас курить на балконе, в жуткую холодрыгу, или водрузить саквояж на стул?
Гном нахлобучил шапочку-крышку.
– Точно так же никто не отказывает Любовь Павловне, когда она приносит газеты в контору Янсона, или Лёве, когда он гонит на работу похмельного могильщика. Позже люди забывают о нас, как о пустяке, не имеющем значения. Назовите это гипнозом, месмеризмом, цыганским чудом, природным обаянием – годится любое слово, но это работает. Вы, полагаю, тоже в состоянии убедить кого угодно в чем угодно. Я прав?
Алексеев смущённо отвернулся.
– И всё же, – пробормотал он, – меня вы поначалу раздражали. Вызывали подозрение. Что со мной не так?
– Да, я отметил это, – кивнул Ашот. – Но ведь мы уже во всём разобрались, правда? Я, нюансер, вас раздражал. Это невозможно, но это случилось. С вами всё так, Константин Сергеевич. Вы уже поняли, почему в вашем случае моё обаяние дало сбой?
– Да, – согласился Алексеев. – Понял.
И попросил, краснея:
– Можно коньячку? Вы предлагали.
2
« Продай, ангел!»
– Ой, лы̀шенько! Горе-горюшко!
Добрая знахарка откупорила четвертную бутыль. В бутыли плескалась мутная, болотного цвета жидкость.
– Терпи, милок! Оно жечься будет.
– Зачем?! Не хочу...
– Так трэ̀ба, для пользы...
Пахну̀ло сивухой и летним лугом. Запах нравился, дразнил, раздражал.
Всё сразу.
– Что это?
– Бимбер[1] на травках! Дело верное, не сумлевайся!
Сюда, подумал Клёст. Сюда я стремился. Сюда добрался под утро, преодолев девять кругов адского лабиринта. И вот сижу, как Люцифер, вмороженный в лёд. Не хочу, а смеюсь: «бимбером» среди фартовых зовут всякую мелочёвку из золота-серебра: колечки, серёжки, крестики...
«Никифоровна!»
Имя, верней, отчество старухи, которую он принял за знахарку, ударило молнией, всплыло из заповедных глубин. Я у неё живу, вздрогнул Миша. Угол снимаю, нет, комнату. Иначе зачем бы я к ней явился? Надо же, забыл, всё забыл. И про Никифоровну, и про разодранную щёку, руку, душу... Не болит. Ну, почти. Или болит, а я привык?!
Пить «бимбер», как опасался (надеялся?) Клёст, ему не пришлось. Старуха смочила настоем чистую тряпицу, взялась смывать кровь, гнать прочь заразу. Бимбер жёг, но терпимо. Бывало и хуже.
– И де ж тебя так угораздило, сердешный? Шо з тобою тра̀пылось?
Клёст честно напряг память: знахарка, Никифоровна, ангел в юбке – секретов от неё у Миши не было.
– С нечистью воевал, хозяюшка. Клыки, когти, рога...
– Господь спаси! Откуда же такое?
– Из самого пекла!
– Матерь Божья, заступница! Як и уцелел-то?
Клёст прослезился. В голосе знахарки звенела вера в Мишины слова: искренняя, высшей червонной пробы. Не часто встретишь родственную душу. Иному чистую правду расскажешь – вот как сейчас! – а он, гад ползучий, в ответ носом крутит да своё твердит: «Не верю!» Нет, Никифоровна не из таких, она сердцем правду чует.
Грязен мир, поганка на поганке. Хорошо, есть кем утешиться.
– Биться пошёл, благословясь. Крестом бился, Божьим словом, а то и кулаками. Всю ночь по городу мотались: то я от них, то они от меня...
– Они? Хто ж они?
– Свора бесовская! Которых побил, которые сами отстали. Расточились под утро с первыми петухами. Ну и сам пострадал, как видишь...
– За веру пострадал, во славу Господню! – в глазах старухи блестели слёзы восхищения. – То тебе зачтётся, як Бог свят, зачтётся!
– Спасибо, ангел мой...
– Ой, милок! Уж полвека никто старую ангелом не звал...
Обработав боевые Мишины раны, Никифоровна занялась перевязкой. Клёст глянул на себя в зеркальце, висевшее на стене, маленькое и мутное. Уверился: краше в гроб кладут. Вид такой, словно зубы болят. Щека распухла, а тут еще и повязка. Никто и не заподозрит, что с ним ночью было: ни люди, ни исчадия гееннские. Последних в городе хватает, Миша в этом успел убедиться.
Бес – главарь, атаман шайки. Его в ад отправить – остальные сами сгинут. Ну, или силы лишатся. Найти бы средство верное! Пули беса не берут, и сосульки не берут...
– Что это у тебя за ножик, ангел?
Закончив латать борца с нечистой силой, Никифоровна принялась за стряпню: резала заранее начищенную картошку, ссыпала грудой в закопченный казанок, где уже ждали желтоватые брусочки сала и крошеный лук.
– А от постояльца спа̀док. Прошлый год туточки мѐшкав. Грошѐй в ньо̀го не було̀, в «дурня» жуликам спустил. Ось и розрахува̀вся[2].
В свете солнца, бившем в окошко, вокруг знахарки сиял золотой ореол. Нож в её морщинистых руках сверкал благородным серебром.
Серебро и есть!
«...и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся...»
– Продай, ангел! Сто рублей даю!
– Сто рублей?! Божечки!
– Очень уж он мне глянулся! С детства о таком мечтал...
Миша вскочил, метнулся в свою комнату. Не вписавшись в дверь, треснулся плечом о косяк, боли не почувствовал. Лихорадочно зашарил по карманам пальто, изгвазданного до состояния дерюги золотаря. Зажал в кулаке комок «синеньких», ворвался в кухню, не считая, сунул деньги старухе. Схватил нож – как попало, за лезвие. Нет, не порезался. Почему? Да потому что нож тупой!
«...и пламенный меч обращающийся...»
– Оселок есть?
– Есть, як не быть...
Никифоровна всё не могла опомниться. Ком синего счастья свалился на старуху и отбил всяческое соображение. Двигаясь как во сне, она взяла с полки старый оселок, вручила Мише – и тот с усердием принялся за работу. Через три четверти часа нож мог гордиться бритвенной остротой. Волос резал – куда там дамасской стали!
– Спасибо, ангел! Пойду я.
– Да куда ж тебе идти?! Спи, дави бока̀...
– Некогда мне. Дела у меня.
– Недiля[3] на дворе! Яки-таки дела?
– Такие, что ждать не станут.
Клёст втиснулся в заскорузлое от грязи пальто, нахлобучил шапку.
– Ох, да поглянь на себя! Уся пальта̀ в багню̀ци! Дай вычищу. А ты поснѝдай, я горяченького сготовила. Не убегут твои дела!
Уминая картошку, поджаренную в казанке, Клёст наблюдал, как Никифоровна воюет с мерзкой коростой, оккупировавшей пальто. Победа вышла сомнительной, но, вновь облачившись, Миша походил уже не на забулдыгу, проведшего ночь в канаве, а на забулдыгу, проспавшего ночь на полу в трактире.
Клёста это не волновало. Его уже вообще мало что волновало – кроме одного, главного.
3
« Только плюсы?»
Кантор нашелся в ресторане «Гранд-Отеля».
– Garçon[4]! Хрена, mon cher!
Гарсон бегом принёс хрена. Алексеев пригляделся: на блюде, занимавшем половину стола, в приятном окружении верноподданных колец моркови, свеклы и лука, обильно посыпанная чёрным перцем, лежала королева – да-да, она самая, фаршированная рыба. Традиционная щука? Нет, судя по виду, карп. Часть карпа уже перебралась в тарелку Кантора, где и отдалась ножу и вилке, сдобренная кляксами хрена, багровыми и белыми вперемешку. Насколько помнил Алексеев меню ресторана, фаршированной рыбы там не было. Корюшка фри была, судак в кляре, матлот a la mariniere, даже осетрина была, а gefüllter Fisch[5] – очевидно, только для избранных.
Уместной здесь, в «Гранд-Отеле», она выглядела примерно в той же степени, что и Лейба Кантор.
«Люди расположены к нам, нюансерам, – вспомнил Алексеев слова Ваграмяна. – Относятся благосклонно, не удивляются нашему присутствию.Выполняют наши просьбы с удовольствием...» Рыбу, в частности, фаршируют, мысленно добавил он, обращаясь к отсутствующему сапожнику.
Я прав?
– Присаживайтесь! – Кантор засуетился, выдвинул свободный стул. Суетливость не была ему свойственна, и Алексеев напрягся, чувствуя наигрыш и предчувствуя розыгрыш. – Garçon! Столовый прибор! И хрена, mille diables[6], ещё хрена! Нас двое, в конце концов!
Алексеев сел.
– Уже были у Ашота? – сощурился проницательный Кантор. В бороде его застрял рыбий плавничок. Газету, которую нюансер читал во время еды, он небрежно бросил на стол. – Мучили пролетария в выходной день? Что он вам сказал?
– Что вы обаятельны.
– Я? Разумеется.
– Не конкретно вы, Лев Борисович. Вы, нюансеры.
– И вы ему поверили?!
– У меня на это есть причины. Теперь я, если не возражаете, хотел бы выслушать вас. Вопрос обаяния закрыт, меня интересует вопрос гонорара. Гонорара за ваши услуги.
– Платят, – согласился Кантор. – И недурно платят, поверьте. Но вам это зачем, Константин Сергеевич? Вы же купец! Фабрикант! Мильонщик, чтоб я так жил! Хотите рыбки?
– Хочу.
Официант принес чистый столовый прибор. Алексеев взял себе карпа, но есть не спешил. Налил воды из графина, с жадностью выпил. Ему казалось, что все посетители глазеют на них, но нет, никого их беседа не заинтересовала. То ли выходки Кантора здесь приелись, то ли нюансерство и впрямь с успехом заменяло плащ-невидимку.
– То, что вам платят за услуги, – Алексеев выразительно помахал вилкой, – я уже знаю. Знаю и то, что вы, случается, работаете без формальной оплаты. Заикина вам платила? За расправу над убийцей? Полагаю, что нет.
– Цеховая солидарность, – объяснил Кантор. – Перефразируя «Das Manifest der Kommunistischen Partei[7]», мы, нюансеры, отличаемся от остальных трудящихся лишь тем, что выделяем и отстаиваем общие, не зависящие от национальности интересы движения в целом...
– Это я понял, – перебил его Алексеев. – Меня интересует другое: что, если нюансер откажется работать?
– Не примет заказ? Не получит гонорар, только и всего. Если работа безоплатная, так и вовсе говорить не о чем.
Алексеев ковырнул вилкой рыбу:
– Вы меня решительно не понимаете, Лев Борисович. Что, если нюансер вообще не станет работать?
– Никогда?
– Ни при каких обстоятельствах.
– До конца своих дней? Ни за деньги, ни бесплатно?
– Да!
– Даже ради собственного удовольствия?!
– Даже ради спасения души. Вы можете представить человека с даром к музыке, который не играет, не поёт? Не насвистывает во время прогулки?! Что в этом случае? С музыкально одарённым понятно – дар заглохнет, растворится. А с нюансером?
– Хотите водки?
– Спасибо, мы с господином Ваграмяном уже выпили коньяку.
– Спасибо, да – или спасибо, нет?
– Спасибо, да.
Водка легла на коньяк, как родная.
– Интересный вопрос, – пробормотал Кантор, закусив. Он вдруг стал серьёзен, сосредоточен, утратил всё своё местечковое шутовство. Таким он, должно быть, оперировал. – Я вижу, вы плохо спали этой ночью. Что случится с нюансером, отказавшимся от нюансерства? Нет, дар не заглохнет, это точно. Могу лишь повторить, любезный Константин Сергеевич: в таком случае он не получит гонорар, только и всего.
– Гонорар?
– А вы что думаете, гонорары одни клиенты платят? У нас и другие источники дохода имеются.
– Например?
– Например, живём до ста двадцати лет. Заикина, правда, умерла в девяносто два. Бывает, если бурная молодость...
Алексеев подавился. Закашлялся. Выпил воды.
– До ста двадцати?
– Ну, плюс-минус. Здоровье крепкое, болеем редко. Смерть по естественным причинам, без мучений. Обычно уходим во сне. Есть, где жить, есть, что есть. Короче, не голодаем. Живем в тёплом мире, как у мамки на коленях.
– Это зависит от того, в какой мир вы погружаете клиента?
– Нет.
– Не по-божески выходит, Лев Борисович. Как думаете?
– Напомнить вам про неисповедимость Его путей? Это так, и не нам с вами подвергать сомнению высший промысел. Кстати, мы накрываем теплом не только себя. Будь Заикина жива в момент налета на банк, ее правнук, скорее всего, тоже остался бы жив. При жизни Елизавета Петровна прикрывала свою близкую родню. С ее смертью семейная область теплого мира схлопнулась, и Иосиф Лаврик, земля ему пухом, остался без защиты.
– Это прикрывает всех? Всю семью?!
– Не всех, но многих. Тех, кто живёт близко. Тех, кто близок нам, кого мы действительно любим, по-настоящему. Тут не обманешь... Ещё водки?
– Пожалуй.
– Верно мыслите, Константин Сергеевич. Ну, mazal tov[8]!
Выпили. Закусили. Помолчали.
Рыба закончилась.
– И что? – прервал молчание Кантор. – После этого вы рискнёте отказаться от нюансерства? Не будете насвистывать во время прогулки?! Если да, вы не человек, вы железо.
Алексеев не нашёлся, что ответить.
– Только плюсы? – вместо ответа спросил он. – Так не бывает.
– Не бывает, – согласился Кантор. Глаза бывшего врача-окулиста вспыхнули, Кантора охватило внезапное возбуждение, схожее с нервическим припадком. – Идёмте, я вам покажу минусы. Garçon! Не убирай, мы сейчас вернёмся...
Перед тем, как последовать за Кантором, Алексеев бросил взгляд на газету, недочитанную нюансером. Это была «Недельная хроника Восхода» – приложение к журналу «Восход», издаваемому публицистом Адольфом Ландау. Одну из заметок Кантор обвёл красным карандашом:
«Если у вас восемь человек детей‚ и Б-г благословил вас таким состоянием‚ что вы можете ежедневно тратить на продовольствие четырнадцать с половиной копеек (семь копеек на хлеб‚ три на селедку‚ три на крупу и картофель, и полторы копейки на лук‚ соль‚ перец)‚ то это значит‚ что вы не только не голодаете‚ но «дай Б-г и в будущем не хуже». Если вы можете расходовать лишь девять копеек в день‚ это значит «живем кое-как‚ перебиваемся». А если у вас нет почти ничего‚ и вы проголодали с женой, детьми и старухой-матерью с понедельника до четверга...»
В сочетании с водкой и фаршированной рыбой это смотрелось живой иллюстрацией к теории классовой борьбы. «Если у вас восемь человек детей...» У Алексеева было девять братьев и сестёр. В юности мать, желая утешить сына после проваленного экзамена, подарила ему Причудника – чистокровного английского скакуна. Если мерить меркой «дай Б-г и в будущем не хуже», шести сотен рублей, отданных за Причудника, хватило бы на прокорм семьи, меньшей, чем Алексеевы, в течение одиннадцати с лишним лет.
Никто из посетителей не взглянул на него, когда он шёл к выходу. Даже не заинтересовались.
4
«Там ждет удача!»
В берлоге бес сидеть не станет. Куда он пойдёт? Уж точно не на эту – как её?! – Москалёвку. Здесь нашёл пристанище Миша Клёст, здесь ангелы...
Центр! Надо бежать в центр.
Там бесу самое место. Воскресенье? Ну и что?! Суета мирская, народ толпами – только успевай искушать да пакостить! Наверняка у чёртова отродья и другие дела есть, кроме Михаила Суходольского. Весь город, сволочь рогатая, перекраивает, перелицовывает, как портной – дедовский сюртук. Скоро житья совсем не станет...
Следы бесовской бурной деятельности Клёст обнаруживал на каждом шагу. Город, по которому он шёл, превращался в адскую сцену – вроде той, вчерашней, на заковыристом чердаке геенны, только куда обширней. На Москалёвке ещё туда-сюда, а возле церкви – так и вовсе благолепие. Но чем ближе к Николаевской площади, тем плотнее громоздились на улицах кубы, призмы и конусы – каменные, деревянные, из папье-маше; уходили в бесконечность, отблёскивая изморозью, стальные пандусы и наклонные плоскости; старинные надгробия и дорические колонны высотой от полутора аршин до семи-восьми саженей торчали из мостовой – грибы, ей-богу, натуральные грибы!
Подлинные грибы, впрочем, тоже встречались, большей частью поганки.
Чёрная, густо закопченная труба пересекала улицу наискось. Одним концом она уходила в землю, другим – в окно третьего этажа дома напротив. С неба свисали длиннющие пряди женских волос – русые, каштановые, седые. Их доводилось раздвигать руками. Какие-то волосы были чисто вымыты, иные – сальные, грязные, в перхоти. По нелепой прихоти, вторые пахли ладаном и лавандой, первые же воняли серой. Миша старался избегать волос, но получалось не очень. Вот пандус: взберёшься – соскользнёшь. Вот нагромождение колонн: забредёшь – потеряешься. Вот беспокойный шлагбаум, вот самоходный пень...
Народ по улицам тоже шёл всякий. Попадались люди обычные, приличные: усатый казак в лиловом бешмете, при папахе, портупее и шашке; купчина размером с гиппопотама дымил сигарой толщиной с оглоблю; девица-мещанка хвалилась накидкой сиреневого сукна с капюшоном; мастеровые, чиновники, торговки, нищие, дородная старуха в бордовом салопе...
Нет, старуха была уже из других.
Меж людьми, несомые мартовским ветром, проплывали бледные до прозрачности существа – утопленницы, духи, не пойми какая нежить. У некоторых прохожих, с виду вполне обычных, при ближайшем рассмотрении обнаруживались рога или хвост, собачья голова, ноги, вывернутые в коленках назад. Угрозы от них не исходило – даже от гниющего кассира, временами мелькавшего в толпе, и старухи в бордовом салопе. Мишино чувство опасности молчало; он быстро перестал обращать внимание на тварей и сосредоточился на прокладывании пути-дороженьки в той чертовщине, которой стараниями беса обернулся благополучный губернский город Х.
Спрятаться решил? Надгробиями отгородился? Армией преисподней?! От Клёста не спрячешься! Где тебя искать, где? Куда бесу податься в воскресенье? Уж всяко не в церковь!
Куда же?!
Остатки снега быстро истаивали. Грязь чавкала почище вчерашнего. В небе сквозь пряди волос и рванину облаков то и дело проглядывало солнце. Тем не менее Миша мёрз сильнее, чем в недавние мороз и метель. Желая согреться, он прибавил ходу, но поскользнулся на гладком шаре, утопленном до половины в землю. Пытаясь сохранить равновесие, шагнул на середину мостовой – и его с силой толкнул мускулистой грудью конь, похожий на дракона: с перепончатым гребнем, горящими углями глаз, мохнатыми львиными лапами. Клёст птичкой отлетел к тротуару, больно ударившись плечом о мраморное надгробье...
...или всё-таки о поребрик?
Драконь гневно заржал, норовя встать на дыбы. Упырь-кучер, скаля жёлтые прокуренные клыки, обложил Мишу трёхэтажным загибом.
– С вами всё в порядке? Не ушиблись?
Над ним воздвигся добродушный фавн в добротном пальто-«честерфилде». Из головы фавна росли витые бараньи рога; губы были выворочены, как у мавра.
– Вам помочь?
Фавн протянул Мише волосатую лапищу.
– Спасибо, сударь, я в порядке.
Клёст всё же уцепился за протянутую лапу, и силач-фавн с легкостью вздёрнул его на ноги.
– Благодарю вас, добрый сатир! Дальнейшая помощь мне не нужна, справлюсь сам.
Рогач оторопел. Раскланявшись с ним, Миша двинулся дальше. На него косились, озирались вслед. Брюзгливый чиновник в новехонькой шинели покрутил пальцем у виска, потому что был глуп, как пробка. Не понимал, дурак: на Мишу – одна надежда. Кто ещё спровадит беса в ад? Кто избавит город от дьявольской перелицовки?!
Лестница, по которой спустился Клёст, привела его в подземелье. Может, здесь, поближе к преисподней, бес и притаился? Над вратами ада красовалась вывеска:
АНТИКВАРНЫЙ МАГАЗИНЪ ГУСМАНА
Сами врата больше смахивали на обычную дверь. Впрочем, когда Миша толкнул створку, по Мише ударил медный погребальный колокол.
Внутри обнаружилась пещера с сокровищами. На скальных уступах и дубовых полках-стеллажах таинственно отблёскивали в свете трёх керосиновых ламп серебряные дражуары и бронзовые курильницы, подсвечники и дикарские маски, кальяны и трубки, столовые приборы и сервизы, вазы и статуэтки...
– Добрый день. Желаете что-то подыскать?
За прилавком скорчился седобородый карла со стёклышком в глазу. Опасным карла не выглядел. Вряд ли он служит бесу, подумал Миша. Хотя от врага рода человеческого можно ожидать любых каверз.
– Фарфор? Серебро?
– Серебро у меня есть, – Клёст продемонстрировал карле нож. – Ангельской пробы.
– Позволите взглянуть?
После долгих колебаний Миша передал нож седобородому. Если что, он карле и голыми руками шею свернёт.
– Наточен он у вас замечательно! Но вынужден вас разочаровать: это не серебро.
– То есть как?!
– Мельхиор. Этот сплав по виду очень похож на серебро.
– Вы уверены?!
– Многие путают. Не вы первый. Отсутствует проба – можете сами убедиться. Есть и ряд других признаков...
Обманула, ведьма! Нет, нет, ангел! Сам обманулся, сам! Бес заморочил.
– А у вас? У вас есть серебро?!
Клёст подался вперёд, намереваясь схватить карлу за грудки.
Тот в испуге отшатнулся:
– Разумеется! Богатейший выбор! Что именно вас интересует?
– Нож!
– Посмотрим, что мы можем вам предложить...
Миша наспех огляделся. Мы? Карла сказал: «мы»?! Кто здесь прячется? Кто таит злой умысел?! Нет, в пещере ни души. Карла безумен, его надо лечить гипнозом. Пустяки, главное – нож... Ишь, какой шустрый безумец! Пара минут, и на стойке тускло поблёскивала, с любовью выложена на отрезе чёрного бархата, дюжина серебряных ножей, большей частью столовых.
– Подлинность мы гарантируем. На каждом имеется проба, а также...
Карла вещал нараспев, словно псалом читал. Клёст его не слушал. Он хватал один нож за другим, взвешивал на ладони, примеривался, удобна ли рукоять, пробовал пальцем лезвие. Седьмым по счёту ножом Миша порезался – и с торжеством воздел над головой хищно изогнутый клинок пятивершковой длины.
– Этот! Беру!
– Замечательный выбор! У вас есть вкус, сударь...
– Сколько?! Сколько стоит?!
Он заплатил, не торгуясь. Сдачу оставил карле, потому что едва серебряный клинок испил крови, как Мишу осенило. Нож был седьмым. Семь – счастливое число. Фарт возвращается. Где ему в прошлый раз пофартило? В «Гранд-Отеле», где же ещё! Именно там он узнал адрес беса. Счастливый нож, счастливое место!
Там ждёт удача.
5
« Лёва никому не скажет»
– Копится, – бормотал Кантор, пока они спускались чёрной лестницей, отведенной для нужд прислуги. – Копится, накапливается, давит... Вам хорошо! Вы еще не поняли, не надышались...
Местечковый капот нюансера, накинутый, словно плащ вампира, на плечи поверх засаленного лапсердака, картуз со сломанным козырьком – всё это больше не казалось Алексееву смешным. Напротив, ему чудилось совсем иное, словно театральный реквизит, перебравшись из комедии в драму, а может быть, даже в трагедию, пропитался и трагическим духом, предчувствием дурного конца.
– Копится, давит. Холодный мир? Тёплый? Какая разница?! Накапливается, требует сброса. Ты не хочешь, тянешь, отказываешься, и вдруг... Это как со рвотой. Однажды понимаешь, что больше не в силах терпеть, сдерживать позыв. И тебя выплёскивает – где бы ты ни был, прилично это или отвратительно, смотрят на тебя или отвернулись...
На стенах темнели пятна сырости. Пахло кислым. Алексеева и впрямь начало подташнивать. Его слегка качало, но рассудок оставался трезвым. Или это был самообман пьяного, уверенного, что уж он-то – как стёклышко?
– Они сгорают, леденеют, прах к праху... Хорошо, если подготовился, нашёл, куда сбросить, в кого! А если нет? Вы понимаете, что это такое: если нет?! Если бросаешь в кого попало!
Вышли, выпали, выбежали на задний двор.
Сюда поварята вёдрами сносили объедки, которые позже забирал возчик на поганой телеге. По мере движения от кухни во двор объедки проходили сложную сортировку. То, что посвежей да повкусней, растаскивали мелкие служащие для членов своих семей, вечно ссорясь при дележе; прочее доставалось бабам-уборщицам, живущим неподалеку, за рекой – многие из них держали свиней, жиревших на ресторанном харче. То же, чем побрезговали и служащие, и свиньи, грузилось по вечерам в телегу.
– Готовьтесь заранее, Константин Сергеевич! Готовьтесь! Иначе будет, как у меня... Видите? Чуете? Невтерпёж! Не в вас же сбрасывать, право слово? Если не удержу, бегите. Я рукой вот так взмахну, вы и бегите. Тут задами к реке спуститься можно, туда и спешите, не оглядывайтесь. Поняли? И никаких вопросов! Бегом бегите...
На склонах реки, как знал Алексеев, рыскали стаи бродячих собак. Голодные, особенно после зимней бескормицы, они, случалось, набегали во двор «Гранд-Отеля», стремясь поживиться отбросами. Собак отстреливали из окон дворницкой; приходили пострелять и швейцары – эту охоту они в шутку звали «кабыздошкой». В последнее время редкая псина рисковала своей драной шкурой, явившись под прицел. Для этого надо было оголодать вовсе, до смертной одури, когда набить брюхо и сдохнуть – одна радость.
Кудлатая дворняга, ухватившая говяжий мосол, была из таких.
– Вот! – оскалился Кантор. – Вот!
Он протянул к дворняге трясущиеся руки:
– Повезло! Смотрите, сейчас вылетит птичка...
Собака бросила грызть. Присела на задние лапы, поджала хвост. Обмочилась от страха. Алексеев ясно видел собачьи глаза, налитые кровью, затёкшие желтоватым гноем. Во взгляде дворняги плескалась беззвучная мольба. Проплешины лишая, густо испещрившие шкуру, полуоторванное ухо – всё взывало о милосердии.
– Вот!
Сейчас она сгорит, ясно понял Алексеев, не в силах оторваться от чудовищного зрелища. Выгорит изнутри, изойдёт вонючим дымом. Или превратится в ледышку. Глаза – стекло, шерсть – сосульки. Сейчас я увижу, как нюансер сбросит накопленный балласт, и несчастный сосуд утратит последнее, что имеет – жизнь...
– Верите мне, Константин Сергеевич?
– Верю! – белый как стена, выдохнул Алексеев.
Кантор расхохотался.
Смех его сорвал собаку с места. Боком, упав, перекувыркнувшись, вновь вскочив на лапы, бедолажная псина чесанула за угол, дворами, к реке. Вослед ей, подгоняя больнее плети, нёсся заливистый хохот нюансера.
Собака сбежала, а Кантор ещё долго смеялся. Успокоившись, он достал носовой платок, вытер лицо и повернулся к Алексееву:
– Что, и впрямь верите, Константин Сергеевич?
– Верю!
– А зря.
Кантор был серьёзен. Лишь в глазах его, усталых и печальных, плясали искорки, подозрительно похожие на блёстки умолкнувшего смеха.
– Доверчивый вы человек. Трудно вам жить, с таким золотым качеством. Ничего мы не накапливаем, никуда не сбрасываем. Ни в человека, ни в собаку, ни в миску с кашей. Чепуха всё это, клоунада. А правда здесь другая. Нюансерство – опиум, дурман. Раз попробовал, два – пристрастился. К нему привыкаешь, прилипаешь всей душой. Не бросить, не отказаться, проще голову в петлю сунуть. Как вы сказали? «Насвистывать во время прогулки»?! Будете петь, играть, насвистывать! Никуда не денетесь, ясно? До конца дней своих...
– До ста двадцати? – не удержался Алексеев. – Или и здесь соврали?
– Соврал, каюсь. Не живём мы до ста двадцати. Хотя живём долго, это да...
– Как долго?
– Срок не назову, не надейтесь. Дольше отведенного живём, дольше того, что было суждено. Тут у каждого свой срок, своя планида. Болеем ли? Да, болеем, как все. Но там, где другой загнулся бы, мы встаём. Врачи удивляются... Сам врач, знаю.
– Стоп! – закричал Алексеев. – Не верю!
Он торопился, желая подсечь рыбу, заглотившую крючок, уличить Кантора в очередной лжи:
– Значит, обаяние? Значит, люди расположены к вам?!
– К нам, – поправил Кантор.
Алексеев пропустил его слова мимо ушей:
– Относятся благосклонно? Не удивляются присутствию? Выполняют просьбы с удовольствием?! Вас же уволили, Лев Борисович! Уволили за нюансерство! Как же так, а?
Кантор ссутулился, поднял воротник. Впору было поверить, что вернулась зима, ударили морозы, и человек замерзает, как тот ямщик посреди степи.
– Уволили, да. В начале девяностых, с «волчьим билетом». Тут вы правы, Константин Сергеевич, спору нет. А в семьдесят седьмом Леонард Гиршман, мой учитель, собрался на фронт. На войну с турками, понимаете? Хотел лечить больных... Я пошёл к Заикиной, она сказала: убьют. Мы и так, и сяк: убьют, без вариантов. Я ей в ноги пал: помоги! Она взяла два дня на размышление...
Кантор втянул голову в плечи, превратился в горбуна:
– Когда я пришёл снова... Нашлось спасение. Чтобы Гиршман выжил, меня должны были уволить. Не сразу: сначала он остаётся в живых, а меня увольняют позже, в течение пятнадцати лет. Увольняют с позором, так надо. Ключевой нюанс, что поделаешь? Обмануть нельзя, никак нельзя. Я было рискнул, так Гиршман болеть начал. Рука у него отниматься стала...
– И вы? – Алексеев тронул нюансера за рукав. – И вы сами?..
– Да. Я сам погрузил себя в холодный мир. Знаете, как это было трудно? Сизифова работёнка! Мы живём в тёплом мире, а мне кровь из носу приспичило в холодный. Наши дела не замечают, а мне надо было, чтобы заметили, возмутились... Ничего, справился. Уволили, как миленькие! Доносы писали, кляузы, министр лично ногой топал...
– Лев Борисович, – внезапно спросил Алексеев. – А почему вы Кантор?
– Интересный вопрос. А вы почему Алексеев?
– Моего пращура звали Алексеем. Ярославская помещица Иванова отправила его к графу Шереметьеву в Останкино, помогать на огородных работах. Там он влюбился в дочку графского кучера, получил вольную... Это длинная история. С него и пошли мы, Алексеевы. Есть Алексеевы-Рогожские, есть Строгановские, есть Покровские...
– Вы из каких?
– Из Рогожских.
– А я, прошу прощения, из Канторов.
– Но ведь кантор – это, если не ошибаюсь, певец? Поет в молельне?
– Мой папа, такой же купец, как и ваш, только еврей, был Кантором. Мой дедушка был Кантором. И даже моя бабушка, которая лучше всех в Полангене готовила кисло-сладкое жаркое, тоже была фру Канторо̀вой. Все пели, если вам интересно, как сапог, включая прадедушку. Кантор – это фамилия, Константин Сергеевич, просто фамилия. Вы знаете, что такое фамилия? Это наше проклятье. Певец в молельне? Кстати, откуда вы так хорошо осведомлены в еврейской жизни?
– Театр, Лев Борисович. Я ставил «Польского еврея», «Ганнеле», «Уриэля Акосту», «Венецианского купца». Играл главные роли...
– Репертуар, – с невыразимым отвращением произнес Кантор. – Театр, значит. Весь мир – театр, в нём женщины, мужчины – все евреи. Польский еврей, Ганнеле, реб Уриэль, чтоб он был здоров... Я глубоко извиняюсь, но вы случайно не из наших?
– Я русский, – возразил Алексеев. – Константин Сергеевич.
– Ну да, русский. Уриэль Акоста, Шейлок... Константин Сергеевич. А я Лейба Берлович, к вашим услугам. Ну да, конечно же, русский. Я вижу. Я тоже в какой-то степени русский.
Кантор сбил картуз на затылок, словно комический дядюшка из скверного водевиля:
– Вы только не волнуйтесь, хорошо? Лёва все понимает, Лёва никому не скажет.
________________________________________________
[1] Бимбер – самогон.
[2]Спадок – наследство. Мешкав – проживал. Розрахувався – рассчитался (укр.).
[3]Воскресенье (укр.).
[4]Гарсон (фр. garçon) – мальчик, в переносном значении официант. Mon cher – мой дорогой.
[5]Фаршированная рыба (нем.).
[6]Тысяча чертей (фр.).
[7]«Манифест Коммунистической партии» (нем.). Авторы – Карл Маркс и Фридрих Энгельс.
[8]«Мазаль тов» (букв. «хорошее везение», «удача» (ивр.)) – тост, поздравление, пожелание.