Книга: Другой барабанщик
Назад: Камилла Уилсон
Дальше: Люди на веранде

Дэвид Уилсон

Пятница, 31 мая 1957 г.
Сегодняшний день для меня начался, как многие такие же, но завершился триумфально. У меня такое чувство, словно моя жизнь началась заново. Словно судьба вернула мне все годы, прожитые насмарку (я только сейчас начинаю понимать, что они были потрачены впустую), чтобы я их снова прожил. Я всегда знал, что мне необходимо и чего мне не хватало двадцать лет назад – а именно: мужества и веры, которых у меня не было. Ни в малейшей степени. Разумеется, всегда находились оправдания, я всегда мог сказать, что занят ответственным делом, но эта отговорка никогда, ни на мгновение меня не убеждала.
Временами я самонадеянно (или так я считал) хотел, чтобы мне кто-то помог, внушил мне веру в себя и мужество заниматься тем, чем мне хотелось заниматься. Но в то же время я был убежден, что никто никому не может внушить мужества, что вожди революций на самом деле помогают своим последователям обретать мужество, которым те уже сполна наделены. И если такие последователи не обладают врожденным мужеством, все усилия вождей будут напрасны. Мужество нельзя вручить как рождественский подарок. Но, похоже, я ошибаюсь, – и я благодарен за эту ошибку! – потому что сегодня мне даровали мужество, которым я раньше, уверен, никогда не обладал. Или скорее я обладал мужеством, но в каких же потаенных глубинах моей души оно таилось все эти долгие годы! Я уж отчаялся найти его в себе когда-либо. Но теперь оно нашлось, или было даровано, или уж не знаю что.
Сегодня, как обычно, я вышел из дома, прогулялся до торговой лавки Томасона и купил там экземпляр «А – Т» (сам не знаю, что заставляет меня читать именно эту газету каждый день, разве что она вызывает во мне воспоминания о лучших днях моей жизни. Мне нравится ее читать, я выискиваю там опечатки и промахи верстальщика, мне нравится то и дело натыкаться там на имена людей, которые начинали в газете примерно в то же время, что и я, – словом, она мне нравится, полагаю, потому, что это лучшее, что может предложить в журналистике Нью-Марсель, и в ней всегда можно найти репортажи о незначительных вещах, которые медленно, но верно прокладывают себе путь на первую полосу, становясь важными новостями).
Я спустился с холма, пересек площадь и зашагал к магазину. (Этим утром там было двое или трое мужчин и мальчик, что необычно для столь раннего часа: 7.30. Я с ними, разумеется, не заговорил, ведь я их не знаю. Никто из них не работает на моей земле.)
Вернувшись домой с газетой, как обычно, я вошел в кабинет и начал читать, а потом внезапно увидел то, чего, как теперь мне ясно, я давно ожидал (спешу добавить, я никогда не думал, что увижу это, и не знал, какую это обретет форму, но, увидев заметку, я сразу все понял), этот репортажик был втиснут на двадцатой полосе сверху над рекламой женских летних костюмов и поясов, потому что для выпускающего редактора он был всего лишь заметкой, которой можно заполнить пробел в верстке, но для меня, если бы я выпускал сегодня эту газету, эта заметка представлялась достаточно важной и достойной быть помещенной на первой странице в восьмой колонке, с заголовком, набранным, пожалуй, таким же крупным кеглем, что использовался для заголовка статьи о налете на Перл-Харбор. Я вырезал заметку и вклеил сюда:
«ПОЖАР УНИЧТОЖИЛ ФЕРМУ
Его устроил владелец?
Саттон, 30 мая. – Огонь стер с лица земли дом фермера Такера Калибана в двух милях к северу отсюда, и ни один из примерно тридцати зрителей не предпринял никаких попыток погасить пожар. Свидетели утверждают, что пожар – дело рук самого Калибана, негра из местных.
Очевидцы, с которыми нам удалось поговорить, утверждают, что они наблюдали за действиями Калибана весь день, в течение которого он засыпал солью свое поле, пристрелил скот, уничтожил несколько предметов мебели, а затем в восемь вечера вошел в дом и поджег его. После чего, по их уверениям, он ушел, никак не объяснив свой поступок.
Калибан остался недоступен для комментариев».
Уверен, эта заметка мало что говорила другим читателям. Но в свете того, что заявил мне Такер, все, что он мне высказал, этот его поступок имеет глубокий смысл, по крайней мере для него, да и для меня. Он освободил себя, что для него было весьма важно. Но в какой-то мере он освободил и меня. Он действовал в одиночку, и этот факт, разумеется, не делает реальными все те вещи, которые я мечтал совершить двадцать лет назад. Но это хоть что-то. И я в этом тоже поучаствовал. Я продал ему землю и дом. Вряд ли он точно знал, что будет делать со всем этим имуществом, когда совершил покупку в тот вечер прошлым летом, но это и не имеет значения. Вчера его акт отказа от собственности стал первым ударом по тем двадцати годам, которые я впустую прожил, предаваясь жалости к себе. Кто бы мог подумать, что столь отчаянный и примитивный поступок может образумить так называемого образованного человека вроде меня?
Любой человек способен вырваться из цепей. Это мужество – не важно, как глубоко оно затаилось в душе – только и ждет, чтобы к нему воззвали. Для этого нужны лишь правильные слова убеждения, правильный голос для такого убеждения, и оно вырвется наружу, как разъяренный тигр.

 

Вторник, 22 сентября 1931 года.
Это первая запись в моем дневнике, хотя отец подарил его мне на прошлый день рождения (17 июля). При этом он сказал что-то вроде: ну вот, настала пора, сын, тебе каждый день записывать события твоей жизни, все, что ты видел, что узнал, особенно если учесть, что в сентябре ты отправляешься на учебу в Массачусетс. Сказал и сказал, я почти и не думал об этом. Я считал, что человек и так запоминает важные события своей жизни, а не важные – забывает. Но тут я подумал над его словами и понял, что, наверное, он прав. Бывает же так, что с тобой что-то случается, и в первый момент оно кажется тебе не важным, а потом, спустя год, оно вдруг неожиданно напомнит о себе, и сразу станет ясно, что оно, как ни крути, очень даже важное.
Так что, пожалуй, польза в этом есть – вести дневник.
И я решил начать его сегодня (в этот самый день), потому что завтра я уезжаю в Массачусетс, где мне предстоит провести в колледже четыре года (если я не вылечу раньше). Так что сейчас самое время начать. Я не совсем уверен зачем, то есть я не могу вполне облечь свои ощущения в слова, и, наверное, если я буду тут все записывать, это мне поможет, но поездка в Кембридж для меня очень важна. Не из-за названия или престижности этого учебного заведения, а потому, что из всего, что отец мне про него рассказывал (он тоже там учился), и из всего, что я слыхал или читал о нем, оно кажется мне местом, где я смогу начать делать то, чем мне хочется заниматься в жизни.
Я вот смотрю на Юг и вижу вокруг себя только нищету, невзгоды, неравенство и несчастье. Я искренне люблю Юг, и пускай это звучит чертовски сентиментально, я всегда чуть не со слезами на глазах вижу, каков он сейчас, и сравниваю его с тем Югом, каким бы он, по моему разумению, мог быть. Даже в столь трудные времена, как наши, с этим крахом на Уолл-стрит, с Депрессией, Юг, который и так находился в куда худших условиях по сравнению с остальной страной, сегодня оказался в еще более тяжелом положении. Но мои мечты о Юге, «каким бы он мог быть», могли бы осуществиться, только если здешние люди могли обрести новые принципы мироустройства и стали бы жить согласно им. Нам надо уйти от старых устоев, нам пора перестать славословить свое прошлое и повернуться лицом к будущему. (Боже, это звучит как бездарная речь!) И я надеюсь найти в Кембридже некоторые идеи, некоторые принципы, чтобы через четыре года я смог приехать с ними сюда и помочь вытащить Юг из его отсталости и ввести в двадцатый век. Я даже еще не знаю, чего я ищу; могу лишь надеяться узнать это, когда найду.
Ну, хватит для начала. Пора собирать вещи.

 

Пятница, 13 октября 1931 года.
Вечером я познакомился с удивительным парнем. Это негр Беннет Брэдшоу. Впервые в жизни я вел умную беседу с негром, и впервые в жизни я почувствовал себя интеллектуально ущербнее негра. Это могло бы вызвать мое неприятие, если бы я не вынес из нашей беседы так много нового.
Я пошел на собрание социалистов в надежде почерпнуть там что-то важное. Я даже подумывал о членстве в их союзе – это еще до того, как я туда пошел! Но я там обнаружил лишь кучку парней, щеголявших друг перед другом своим знанием работ Маркса.
Когда я туда приехал и нашел свободное место в зале, тут же рядом со мной сел негр. Кстати, об этом надо будет как-нибудь написать поподробнее – об отсутствии сегрегации. Поначалу я был немного этим огорошен, не в том смысле, что я против отсутствия сегрегации, но когда ты сидишь в общественном месте, ты же обычно не обращаешь внимания на то, кто сидит рядом. Вот едешь ты в трамвае, и рядом с тобой кто-то садится, ты бросаешь на соседа взгляд, а потом забываешь о нем, ну, если он, конечно, не прищемил полу твоего пальто. Но когда рядом со мной в транспорте садится негр, я отвлекаюсь от чтения или от разглядывания прохожих в окне, потому что я не привык находиться рядом с неграми. Так вот когда этот негр сел рядом, я это сразу заметил и уже не мог отвлечься от этого факта. Он был дородный, на вид старше своих лет, в темном костюме. Собрание началось, и я старался на него не смотреть (я вообще стараюсь тут отделаться от привычки таращить глаза, когда рядом со мной оказывается негр). Но на протяжении собрания, когда эти социалисты изо всех сил пыжились произвести впечатление на присутствующих, я заерзал и уже собрался уйти, но мне не хватило смелости. А мой сосед это заметил: наверное, он искоса поглядывал на меня, потому что он нагнулся ко мне и произнес – с британским выговором (позднее он рассказал мне, что его родители родом из Вест-Индии): «Этим ребятам нечего сказать. Может, сходим выпьем по чашке чаю?»
Я повернулся к нему: слегка улыбнувшись, он мне подмигнул.
Мне до сих пор неясно, почему я ушел вместе с ним, почему мне хватило смелости снести то обиженное молчание, которым сопровождался наш уход, думаю, это было сочетание следующих факторов, а именно: 1) что он почувствовал, в точности как и я, абсолютную бессмысленность этого собрания, 2) что он, негр, нагнулся и обратился ко мне так бесцеремонно, так открыто, так дружелюбно или 3) что он оказался довольно (хотя это не совсем уместное слово) экзотическим субъектом с этим своим британским выговором. Но я с ним пошел.
Мы прошли через двор к площади. Мы молча шагали рядом. Я заметил, как он вынул сигарету, вставил ее в мундштук и чиркнул спичкой, прикрыв пламя пухлыми ладонями. Он шел словно в такт некоей музыке, марша, мерно размахивая вытянутыми руками. Мы нашли ресторанчик, он заказал чай, я – кофе.
Когда мы сели за столик, он протянул мне руку:
– Беннет Брэдшоу.
Мы обменялись рукопожатием, и я назвался – это были первые слова, которые я ему сказал.
Он рассмеялся:
– Господи! Южанин! Родственная душа и все же южанин!
Поначалу я немного смутился, но потом даже обрадовался, что он прокомментировал необычность ситуации, и сам засмеялся. Он спросил, откуда именно я с Юга. Я ответил, и этот умник, который в ходе нашей беседы изумлял меня все больше и больше, быстро сделал вывод:
– Вы родственник генерала Дьюи Уилсона, не так ли?
Я уже собрался «исповедаться» в этом грехе, но затем решил устроить ему проверку:
– А почему вы так решили?
– Ну, начнем с того, что вы из его родного штата, и ваша фамилия Уилсон.
– Но после войны многие взяли себе его фамилию. Многие, кто не состоял с ним в родстве.
– Верно, но им было не по карману приехать сюда, нет? Они не унаследовали его интеллект, нет? Кроме того…
– Ваша взяла. Вы меня раскусили. Он был моим прадедом. – Я хмыкнул и покачал головой.
– Позволю себе добавить, что, хотя я и не вполне согласен с идеалами, за которые он сражался, сражался и командовал он блистательно. Но скажите мне, Дэвид… Я же могу вас называть Дэвид, нет? – Он не стал дожидаться моего ответа, но я бы согласился в любом случае. – Почему вы, Дэвид, именно вы пришли на это собрание?
Я поделился с ним своими соображениями о бедных, о поражении Юга и своими надеждами на то, чтобы я мог сделать для изменения ситуации на Юге и еще кое о чем, что я уже изучил. Похоже, ему понравился мой ответ, и, когда я закончил, он начал излагать свою позицию. При этом он курил одну за другой:
– Моему народу тоже нужно нечто новое, нечто живое. По моему мнению, их вожди взяли пример с негров – надсмотрщиков эпохи рабства. Каждый за себя, и все крутится вокруг денег. Я много читал после того, как закончил среднюю школу. (Ему, как я понял, двадцать один год, и он четыре года работал, чтобы накопить денег на колледж, а в настоящее время подрабатывает в химчистке в Бостоне.) Но ничего путного не нашел. Я понадеялся, что смогу найти что-то здесь. Возможно, социализм и коммунизм могут предложить ответ, но только не та пустопорожняя разновидность, которую мы лицезрели с вами сегодня, – новая разновидность, а еще тред-юнионизм и прочее.
Он уже выпил чашек семь чая, а мы продолжали беседовать и обмениваться идеями. Он перечислил множество книг, которые мне следовало прочитать, и мои карманы были набиты исписанными клочками бумаги.
Он родился в Нью-Йорке, в очень большой семье, где он – самый старший.
Завтра мы обедаем вместе в студенческом клубе.

 

Понедельник, 26 октября 1931 года.
Ужинали с Беннетом. Проговорили до трех утра. Боже, как же много он знает! Я узнаю от него массу нового. Даже факты из жизни на моем Юге, которые я никогда не знал.

 

Среда, 28 октября 1931 года.
Беннет забежал ко мне вечером около девяти. Мы проговорили до глубокой ночи.

 

Суббота, 31 октября 1931 года.
Ходил на вечеринку по случаю Хеллоуина в «Пудинг». Они меня пригласили. Встретил там миловидную девушку по имени Элейн Хауи. Она из Роанока, штат Виргиния. Росту в ней пять футов три дюйма, а вес, наверное, сто двадцать пять фунтов. Она очень привлекательная и очень милая. У нее чудная расхлябанная походка – она движется словно сразу в разных направлениях, эту походку можно назвать еще бесцельной, петляющей. Но, пожалуй, ее голос – вот что мне особенно нравится в ней: у нее такой «родной» говор, как у воробушка с бронхитом, не сказать, что ее голос чересчур высокий, иногда он слегка ломается, но он такой нежный, аристократичный. У нее длинные светло-каштановые волосы и милые глаза. Делайте со мной, что хотите, но должен признать: девушки с Юга – лучшие в мире!

 

Понедельник, 2 ноября 1931 года.
Сегодня обедал с Беннетом, и мы проговорили весь день. Он признался – это первое, что он мне вообще про себя рассказал за время нашего знакомства, – что после окончания колледжа хочет работать в «Национальном обществе по делам цветных». По его мнению, что они делают не все, что могли бы, для улучшения положения негров. Он полагает, что для него это будет хорошим стартом карьеры. Черт его знает, кем я стану. Как и куда я причалю, чтобы делать то немногое, на что я способен? По крайней мере, знаю одно: я не хочу возвращаться домой и собирать арендные платежи для своего отца.

 

Вторник, 3 ноября 1931 года.
Все еще думаю, какую профессию выбрать. Скоро в «Кримзон» объявят конкурс. Может быть, буду участвовать. Вечером виделись с Беннетом накоротке. Нам надо упорно заниматься.

 

Суббота, 14 ноября 1931 года.
Я взял Элейн на вечеринку; хотя на самом деле это она меня взяла. Все были из «дома». Моим ушам было приятно слышать знакомый южный говор, там все так говорили. Познакомился с массой приятных людей, особенно девушек.

 

Понедельник, 16 ноября 1931 года.
Иногда мне кажется, что мы с Беннетом не такие уж и друзья – в том смысле, что мы редко говорим о личном: об одежде, о девушках, об учебных предметах (разве что за исключением тех, которые касаются наших будущих планов) – о том, что обычно обсуждают настоящие друзья. Мы обсуждаем политику, разные системы государственного устройства, скажем, коммунизм и капитализм, расовые проблемы. Но, с другой стороны, эти темы нас по-настоящему занимают – так почему бы их не обсудить?
Причина моих сомнений в том, что он никогда не знакомил меня со своей девушкой, а я его – со своей, и еще мы не ходим на одни и те же вечеринки. Должен признаться, даже при всем моем либеральном настрое я люблю бывать в клубах, к тому же я южанин. Мне надо было оказаться в холодной и унылой Новой Англии, чтобы это понять. Я иду через площадь и все сравниваю, сравниваю. «Здесь люди кажутся печальнее, чем у нас», – говорю я себе. Или: «Дома тут не такие импозантные». Или: «Люди не такие дружелюбные». Ну, и, наконец, к чему я и веду: «Девушки тут не такие красивые!» – Я это частенько повторяю, и именно мое отношение к здешней жизни главным образом и возводит стену между мной и Беннетом в смысле общения. Потому что, хотя у меня тут немало знакомых девушек, причем девушек, вращающихся в либеральных кругах, мне еще предстоит познакомиться с той, с кем бы я захотел встречаться.
Я пишу об этом потому, что как-то я спросил у Беннета, не хочет ли он, чтобы мы с ним пригласили наших девушек на матч. Он посмотрел на меня чуть ли не с ужасом:
– Мой милый друг, ты что, совсем спятил?
– Почему?
– Потому! Вспомни девушек, с которыми ты здесь ходил на свидания. Ты словно так и остался на своем Юге. И как они, по-твоему, воспримут меня? Как котенок воду! Ты не можешь брать меня на вечеринки к своим друзьям!
Я продолжал упрямо отстаивать свою идею, хотя и понял, что идея плоха.
– Ну, нам необязательно ходить к моим друзьям. Можем устроить вечеринку двое на двое. Будет даже интересно. Многолюдные вечеринки – это в любом случае сплошной шум и гам.
Он положил мне руку на плечо и грустно улыбнулся:
– Дэвид, пусть все остается как есть. Мы не можем бравировать нашей дружбой в местах, где она не приветствуется. Наша дружба не обязана быть всеохватывающей. Она не должна включать все те мелочи, из которых состоит жизнь. В глубине души мы верим в одно и то же, и мы пытаемся приблизить тот день, когда мы реально сможем сходить в «Пудинг» вместе. Ты не согласен? Обо мне не беспокойся. Мне есть куда сходить, у меня друзья в Бостоне. Если мы будем торопить события, очень скоро мы вообще все потеряем.
Я знаю, что он прав – но, черт побери…

 

Вторник, 9 февраля 1932 года.
Мы с Беннетом решили с будущего семестра совместно снимать жилье. Надеемся найти пристанище в гарвардском «Адамс-хаусе», в крыле В, а это добрый старый «Голд коуст» – общежитие, выстроенное в конце прошлого века для миллионеров, роскошь и викторианский шик, просто фу ты ну ты!

 

Четверг, 10 марта 1932 года.
Сегодня (буквально в последний момент) подали заявки на совместный съем жилья в «Адамсе», «Уинтропе» и «Лоуэлл-хаусе» – именно в таком порядке приоритетности. Я уже вполне свыкся с тем, что он – негр, но я еще не рассказал о нем родне. Нет, конечно, я рассказал про него (а как я мог этого не говорить?), даже описал его внешность – его представительную дородность, но не упоминал о цвете его кожи. Знаю, что надо бы и об этом сказать. Ведь рано или поздно они узнают, а мне не хочется заставлять их думать, будто я не упоминал об этом из чувства стыда. Но в то же время не сообщать им об этом факте в письме. Наверное, скажу им при встрече, когда поеду домой на весенние каникулы. Надеюсь, они не раздуют из этой мухи слона, потому что тогда мне придется защищать свои убеждения, и, честно говоря (я знаю, этот дневник никто не увидит), они мне нужны, по крайней мере пока я получаю образование. Я не такой прилежный и трудолюбивый студент, как Беннет, который вкалывает по тридцать часов в неделю в своей химчистке и одновременно успевает неплохо учиться, чтобы считаться одним из лучших студентов нашей группы.

 

Понедельник, 25 апреля 1932 года.
Я забыл захватить дневник домой, и после возвращения сюда у меня просто не было времени писать, так что сейчас буду наверстывать.
Самое важное событие, случившееся дома, – я рассказал родителям про Беннета.
Я дождался, когда они пошли спать, чтобы Калибаны не слышали или не вошли в гостиную (я так поступил из опасения, что родители вспылят и наговорят оскорбительных вещей про негров, чего они обычно себе не позволяют).
Мама сидела в кровати, такая симпатичная и женственная в своем ночном халате. Теплый свет играл в ее седеющих волосах, и они переливались. Отец сидел в кресле, изучал газету.
Я решил не ходить вокруг да около.
– Беннет Брэдшоу – негр! – без предисловий выпалил я. – Это тот парень, с которым…
– Он… кто? – Так, я уверен, мог бы сказать отец, но он, ни слова не говоря, просто смотрел на меня поверх очков и газеты. Это произнесла мама, обхватив руками бока, словно ее тело не могло оставаться прямым без поддержки. Я заметил, как ее ноги под одеялом нервно задвигались.
– Он – негр, мама. Парень, с которым я собираюсь…
– И ты намерен жить вместе с ним в общежитии все три года? Но почему? Зачем? Или ты шутишь, Дэвид?
– Нет, не шучу, мама, – я долго не называл ее так. – Он – мой лучший друг в колледже.
– Да мне все равно, кто он. Ты не можешь жить с ним! И даже не смей больше с ним говорить! Ты меня слышишь, Дэвид? – с ее голосом произошла странная метаморфоза: ей бы надо было накричать на меня, а она чуть ли не шептала.
Я кивнул – просто, чтобы дать ей понять, что я слышу. И повернулся к отцу, который все еще глядел на меня поверх газеты с ничего не выражающим лицом. Я понятия не имел, что он думает по этому поводу.
– Дэвид! – снова заговорила мама. – Ты хоть понимаешь, что ты делаешь? Ты вообще отдаешь себе отчет? И почему я не удивлюсь, если тебя теперь никогда не пригласят в гости к респектабельным людям? Жить в одной комнате с негром! Ничего более безумного я еще не слышала!
– У тебя невероятно косное мышление! – Мне хотелось сохранять хладнокровие, но я неожиданно брякнул такое и увидел, как мамино лицо запунцовело, и она негодующе фыркнула.
– Ты не доложен проявлять такое неуважение к матери, сын, даже, если у тебя в голове такие мысли! – наконец проговорил отец, сложив газету и чуть подавшись вперед.
Но сказанного не воротишь, и, хотя в тот момент я плохо соображал, в ушах стоял звон, перед моим мысленным взором проносились, точно снаряды, картины и слова – вряд ли я хотел вернуть сказанное. И я набросился на отца:
– Это просто нечестно – отправить меня в такой университет и ожидать, что я останусь добропорядочным, аристократичным белым юношей с Юга! – Но моя фраза была не вполне ясна. – Там есть молодые люди, которые даже в Бога не верят! И вы ожидаете, что…
– Я ничего не ожидаю! – пришла в себя мама. Она поглядела на отца, а тот на нее. – Деметриус! Я же говорила: для его же блага отправим его в университет штата! Сколько я тебе это твердила! А теперь вон куда дело зашло. Со следующего сентября Дэвид будет учиться в университете штата в Уилсон-Сити!
Отец ничего не ответил. Я не мог разглядеть выражения его лица, и мне показалось, что он кивнул, словно в знак согласия, и это меня совершенно выбило из колеи. Звон в ушах стал громче, и я разрыдался. Я так давно не плакал, что совершенно забыл, каково это, – оказалось, словно тебя вырвало. Тебя сотрясают рыдания, слезы мешают видеть, и в желудке начинается адская буча. Боже, какой это был ужас! Они вытаращились на меня, я же не мог смотреть им в глаза.
– А, черт! – выдохнул я, развернулся, вцепился в дверную ручку, причем мне это удалось не сразу, распахнул дверь, помчался по коридору и заперся в ванной. Я чувствовал себя как семилетняя девочка.
Я открыл кран, ополоснул лицо и, сидя на краю ванны, заставил себя перестать плакать, что удалось довольно быстро, и тут вдруг раздался стук в дверь и голос отца:
– Дэвид! Открой дверь, сынок!
Я сказал ему, чтобы он уходил, – не потому, что злился на него, а потому, что не хотел никому показываться на глаза, особенно ему. Он – крепкий орешек, то есть я хочу сказать, что еще никогда не видел его таким расстроенным. Отец продолжал увещевать меня из-за двери, и наконец я его впустил.
Он – невысокий, по крайней мере ниже меня на полголовы, у него стальная седина, ясные серые глаза – и тут я такой: смотрю на него сверху вниз и рыдаю. Я чувствовал себя идиотом. Он больше ничего не сказал, просто вошел, не глядя на меня, подошел к унитазу, опустил крышку и присел.
Я сидел на краю ванны и продолжал ополаскивать лицо холодной водой, даже выпил пару глотков. Потом резко завернул оба крана – свой (перестал плакать) и водопроводный.
Мы еще несколько минут просидели молча, а потом он поднял на меня взгляд.
– Ты прав, парень. Нельзя было ожидать, что ты оттуда вернешься таким же, каким был прежде. Ты, хочешь не хочешь, становишься другим. В моей юности такого бы не случилось, потому что всем приходилось крутиться, находить себе жилье, и чем больше у тебя было денег, тем в лучших условиях ты жил, и ты жил с парнями своего круга и своего типа. И с такими ты дружил. Но при этой новой системе все иначе: их интересуют только денежки, а ты получаешь в соседи кого хочешь. Верно?
Я кивнул.
Он улыбнулся, уперев взгляд в напольный кафель.
– Родные пенаты крепко в тебе засели, и от них не так легко отделаться, да?
– Да, сэр!
– Ну, не переживай. Ты же не уймешься, пока не добьешься какого-то результата: либо тебя отчислят, либо ты получишь диплом. Я же тебя знаю! – Он глядел на меня в упор. Я мог бы умчаться за тысячу миль, но не увернулся бы от этого взгляда. – Объясни мне одну вещь. Зачем ты хочешь поселиться в общежитии вместе с этим цветным парнем?
Поразмыслив, я не знал, что сказать, и наконец промямлил:
– Потому что он мне нравится, и от него я узнаю массу интересного. Но, думаю, главным образом потому, что он мне нравится.
Отец выпрямился и сунул руки в карманы халата.
– Это я и хотел от тебя услышать. Если бы ты сморозил какую-нибудь глупость насчет равенства людей или заявил бы, что стремишься внести свою лепту в борьбу за лучший мир, я бы сказал, что ты совершаешь ошибку. Ты же не заводишь друзей из тех соображений, что это правильная политика, ты заводишь друзей потому, что они тебе нравятся, и ты не можешь убедить себя в обратном. – Он помолчал. – Не переживай. А с мамой я этот вопрос как-нибудь улажу.
Отец встал и, прежде чем я успел его поблагодарить, вышел за дверь.
Вот как все было. Боже, ну и спектакль!
Перед отъездом я извинился перед мамой. Но она на меня даже не взглянула.

 

Суббота, 1 мая 1932 года.
Элейн Хауи обручилась – кто бы мог подумать! – с парнем из Бангора, штат Мэн.

 

Суббота, 28 мая 1932 года.
Беннет сдал вчера свой последний экзамен и сегодня утром отбыл. В понедельник он выходит на работу в Нью-Йорке. Он, несомненно, очень целеустремленный человек. Теперь ему долго не придется отдыхать. Что касается меня, то я слишком усиленно впитывал знания и почти выдохся, стал как выжатый лимон. Мне будет не хватать наших бесед, но мы будем переписываться летом, а в следующем учебном году, конечно, заселимся вместе в «Адамс-хаус».

 

Пятница, 23 ноября 1934 года.
Когда я вернулся с занятий (около полудня), под дверью нашел две телеграммы для Беннета. Мы договорились пообедать и должны были встретиться в столовой в час, поэтому я взял телеграммы с собой.
Я сидел за столиком в конце зала у окна, выходящего на старые серые здания вдоль Боу-стрит, и для начала заказал чашку кофе. Потом в зал вошел Беннет, повесил пальто и оставил книги в гардеробе, я помахал, чтобы привлечь его внимание, и он, сделав заказ, подошел к моему столику и сел.
– Это тебе. – Я передал ему желтые конверты. – Терпеть не могу эти срочные отправления. Черт бы их побрал. В них вечно какие-то неприятные новости, о которых сообщается каким-то деревянным языком, – и я рассмеялся.
– Согласен, – улыбнулся он, взял нож и взрезал первый конверт.
Я наблюдал за его лицом в надежде, что в телеграмме хорошие новости, но его лицо оставалось бесстрастным. Он передал мне телеграмму:
МАМА УМЕРЛА ДЕСЯТЬ ДВАДЦАТЬ АМЕЛИЯ
Я не знал, что сказать. А он уже читал вторую телеграмму и, догадываясь, что я за ним наблюдаю, пробормотал:
– Амелия – моя сестра.
И передал мне вторую телеграмму:
МАМА ВНЕЗАПНО ЗАБОЛЕЛА СРОЧНО ПРИЕЗЖАЙ АМЕЛИЯ
Я оторвал взгляд от текста и посмотрел на него.
– Боже мой, Беннет, я и не знал…
– Она была, можно сказать, молодой женщиной – тридцать восемь. Тяжелая работа. – Он опустил глаза в тарелку.
Я чуть не спросил, при чем тут работа, но вдруг понял, что если бы он закончил предложение, то мог бы и так: тяжелая работа ее доконала. Я ничего не сказал. Я внимательно смотрел на него, не осознавая, что с почти садистским интересом жду, когда же на его лице проявится хоть какая-нибудь эмоция. Я не ожидал, что он расплачется в моем присутствии, но мне просто хотелось увидеть его реакцию. Я поймал себя на мысли: «Ладно, Беннет Брэдшоу, ты справишься с чем угодно, ничего не может выбить тебя из колеи. Ну, поглядим, как ты справишься с этим испытанием. Поглядим, сможешь ли ты сохранить свою хваленую невозмутимость». Но, осознав, какие мысли пришли мне в голову, я устыдился.
А он не выказал ни малейшего признака нервозности, чему я несказанно обрадовался. Наверное, мне просто было интересно узнать, есть ли в нем что-то человеческое (есть-есть, но я имею в виду данную ситуацию), и я понадеялся, что он это докажет своим поведением. Но, как уже я не раз писал здесь, наверняка я его несколько идеализирую.
Он смотрел на меня. Надеюсь, он не прочитал мои мысли.
– Мне нужно уехать в Нью-Йорк сегодня. – Он встал. – Поеду и постараюсь с ними связаться. У тебя есть расписание поездов?
Я покачал головой.
– Неважно. Позвоню на вокзал. – И он поспешил в конец зала, где оставил свое пальто и книги.
Он еще пробыл некоторое время в столовой, но очень торопился, и у меня не было возможности поговорить с ним.

 

Вторник, 27 ноября 1934 года.
Сегодня утром Беннет вернулся из Нью-Йорка – с очень дурными новостями. Отец давно умер, и у него остались три сестры и два брата, все подростки, моложе восемнадцати, и он теперь – их единственный кормилец. Он, конечно, может их раскидать по родственникам, но ему не хочется разлучать членов семьи, а это значит, ему придется немедленно бросить колледж и устроиться на постоянную работу. Он говорит, что приложит все старания, чтобы закончить триместр, но не уверен, что осилит. Мне так хотелось сказать ему, что я могу телеграфировать отцу с просьбой дать Беннету взаймы денег, чтобы ему хватило продержаться в колледже до февраля, но, думаю, он бы отказался от моего предложения, а то еще бы обиделся и оскорбился. Боже, ну надо же такому произойти, когда учиться осталось только полгода. А ведь он как никто заслуживает этого диплома, он ему просто необходим в жизни.

 

Четверг, 20 декабря 1934 года.
Пишу в поезде, еду домой на рождественские каникулы. Мы с Беннетом приехали из Кембриджа вместе на грузовичке, который он одолжил у дяди – тот вроде старьевщик, – чтобы перевезти в Нью-Йорк свои вещи, в частности книги (он так и не собрался с духом их продать). Он (Беннет) довез меня прямо до Пенсильванского вокзала.
По дороге до Нью-Йорка мы старались не думать о том, что теперь нам довольно долгое время не придется видеться, и обсуждали вещи, которые помогут нам сохранять духовную и интеллектуальную, но не реальную близость: наши общие упования на улучшение общественного устройства, присущее нам обоим неприятие невежества, нищеты, болезней и невзгод, наши мечты о том, как мы постараемся их искоренить. Говорил в основном Беннет, увлеченно и красноречиво, точно обращаясь не ко мне, а к многотысячной толпе, используя все богатство своего голоса, которым он меня буквально завораживал, пока мы ехали по улицам городков и деревушек и когда шоссе бежало, круто извиваясь, через лес или летело стрелой, опушенной недавно выпавшим снегом, при этом он уснащал свою речь эмоциональной жестикуляцией.
– Вот закончишь колледж, вернешься к себе на Юг и устроишься в газету. Нам понадобятся твои статьи, будешь нашим местным «агентом». Будешь докладывать нам, что там у вас происходит. Ты будешь писать статьи о текущей ситуации, а я их буду пристраивать в печать в Нью-Йорке. Мы будем стыдить и убеждать читателей, мы заставим их устроить жизнь лучше! И всем от этого будет польза. Только подумай, чего мы сможем добиться упорным трудом!
Мы приближались к городу, сидя в неотапливаемой кабине грузовика, но даже не замечая холода, не имея желания обращать внимание на такую мелочь.
Мы въехали в Нью-Йорк ранним утром и направились в сторону центра, к Пенсильванскому вокзалу.
Беннет поставил грузовик в переулке, я вылез из кабины и пошел к кузову, чтобы скинуть задубевший на морозном воздухе серый брезент и достать свою сумку.
– Носильщик требуется, сэр? – Беннет, улыбаясь, подошел сзади. Мимо промчалось такси по темной слякоти и забрызгало ему брюки.
– Нет, спасибо, я сам. – Я подхватил сумку правой рукой. Тяжелая – в основном из-за книг (надеюсь, теперь-то я смогу позаниматься дома).
Он посмотрел на меня в упор:
– Дай-ка я помогу. А иначе зачем нужны друзья?
И я отдал ему сумку, мы перелезли через грязный сугроб и направились к авеню, где переливались розовыми и зелеными огоньками рождественские гирлянды и виднелись высоченные каменные колонны вокзала.
– Как думаешь, сможешь закончить? В смысле – колледж, – спросил я, не оборачиваясь.
– Думаю, да. Амелия в июне заканчивает среднюю школу и не хочет получать высшее образование, возможно, ей не хватает для этого данных. Она найдет работу и сможет содержать остальных, пока я доучиваюсь.
Мы остановились на углу и, даже когда красный сменился на зеленый, еще пару секунд глазели на проезжающие мимо такси и ярко раскрашенные грузовички и на людей, бредущих с чемоданами к вокзалу. Потом перешли улицу.
– Надеешься найти приличную работу? – Только так я и мог выразить свою озабоченность. Мне хотелось сказать ему больше. Но я опасался смутить его или показаться сентиментальным. И все же, пускай косвенным образом, мне хотелось дать Беннету понять, что я за него волнуюсь, что меня беспокоит отсутствие у него средств на окончание учебы. Я понимаю, что безденежье – почти естественный и закономерный атрибут жизни негра, что негры свыклись, даже смирились со своими несбывшимися или, по крайней мере, отложенными мечтами, и мне хотелось дать ему понять, что я сожалею о его отложенной мечте, но не из жалости к обездоленным, а потому, что я сам обездолен, лишаясь дружеского общения с Беннетом.
– Да. Я написал в Общество, и там сказали, что, очень может быть, найдут для меня какую-никакую работенку в своей структуре. – Мы уже поднялись по ступенькам на крыльцо, ведущее внутрь мраморного зала ожидания, и оказались у стойки информации, смахивающей на неприступную крепость.
– Я уверен, эта работенка ненадолго. Очень скоро тебе поручат что-нибудь более важное.
– Очень на это надеюсь. Сорок лет – сравнительно небольшой срок, чтобы сотворить чудеса.
Мы оба посмеялись над своим идеализмом. Теперь мне кажется, нам хотелось смеяться от отчаяния.
Носильщики, в основном без униформы или нагрудных жетонов, несли чемоданы или толкали багажные тележки по сумрачной платформе. Группками стояли ремонтники в комбинезонах; проводники в синих костюмах с золотыми звездочками на рукавах сверялись с расписаниями или, точно швейцары, стояли в дверях вагонов. И вся платформа была запружена людьми. Семья наперебой кричала «Счастливого пути!» старушке, глядящей на них через стекло. Мы с Беннетом шагали вдоль состава, пока, дойдя почти до конца платформы, не подошли к открытой двери. В проеме никого не было. Беннет отдал мне сумку.
– Ну, ты пиши, ладно? – Он умолк и добавил: – Буду ждать твои репортажи.
– Они начнут приходить не раньше, чем я обоснуюсь дома после колледжа. Но если в Кембридже будет происходить что-то интересное, я тебе сообщу. – Я поставил сумку на пол и ногой подтолкнул ее к стенке подальше от входной двери. Я стоял в тамбуре.
– Ну… – Беннет протянул мне руку.
А я просто смотрел на нее, не торопясь ее пожать, мне не хотелось так быстро с ним распрощаться, и я лихорадочно придумывал, что бы еще сказать.
– Напиши, что думаешь об этой идее федеральной помощи, о которой я тебе рассказал.
– Ладно, обязательно напишу. Но уже сейчас могу сказать: вряд ли это будет работать. Во-первых… А, ладно… – Он снова протянул руку. На этот раз я ее схватил.
– Всего тебе хорошего, Беннет!
– Я буду в порядке! – Мы обменялись рукопожатием. – Пока, Дэвид!
Из-под вагона со свистом повалил пар и заклубился у наших лиц. Вдоль платформы в нашу сторону быстро передвигался проводник, закрывал двери и дергал рычаги.
– Пока, Беннет! – Мы снова пожали друг другу руки, он отвернулся, и тут подбежал проводник и захлопнул нижнюю половинку двери. Я вошел было в вагон, потом вернулся, но Беннет уже исчез в толпе. Я только на мгновение снова увидел его вдалеке: приземистый, крепкий, он решительно шагал, размахивая руками, точно солдат на марше. Потом он и вовсе пропал из виду, и тут поезд медленно тронулся.

 

Среда, 2 января 1935 года.
Я приехал в Кембридж около половины десятого утра. Меня ждало письмо от Беннета. Он начал работать в «Национальном обществе по делам цветных» с понедельника. Ему там вроде нравится, и, по его словам, это не только офисная работа. Дома я совсем не занимался (да и кто бы стал?), так что надо будет поднажать.

 

Вторник, 8 января 1935 года.
Сегодня получил письмо от Беннета. Обещает писать мне каждую неделю. Без него у меня почти нет тут друзей. Что ж, по крайней мере, останется больше времени на учебу.

 

Четверг, 20 июня 1935 года.
Ну, я это осилил. Сегодня я – выпускник. Неделя выдалась очень насыщенной, и не было ни минуты времени, чтобы сесть за дневник. Приехали родители, им все вроде очень понравилось. Беннет не смог приехать. А обещал. Я так надеялся на нашу встречу! Последний раз мы виделись до Рождества. Еженедельные письма помогли скрасить нашу разлуку. Наверное, я съезжу к нему в Нью-Йорк в августе.
Завтра мы все едем домой, а в понедельник я начинаю работать в «Алманак-телеграф» в качестве репортера-стажера. Надеюсь, мне понравится. Думаю, да. Четыре года в «Кримзон» доставили мне массу удовольствия, работа была в радость, да и опыта я поднабрался.

 

Понедельник, 26 августа 1935 года.
На прошлой неделе я так и не доехал до Нью-Йорка, как планировал. Мне поручили написать большую статью про губернатора, поэтому вместо Нью-Йорка пришлось ехать в Уилсон.
Сегодня я отправил Беннету статью «Тред-юнионизм и негры Юга». Он пообещал ее там пристроить. По его рекомендации я использовал псевдоним: Уоррен Деннис. У меня есть идеи еще нескольких статей, но поживем – увидим, выстрелит ли эта.

 

Понедельник, 2 сентября 1935 года.
Получил письмо от Беннета. Ему «крайне» понравилась статья. Он написал: «Отличный анализ. Давай еще в том же духе, мой друг!» За эту статью он выручил для меня сорок долларов. Я был рад, что хоть кому-то это интересно. Я попросил его считать этот гонорар моим взносом в фонд Общества. Ну что ж, начну работать над другими статьями. По моему разумению, ничего особенного в них нет, но, по крайней мере, я делаю, что могу, чтобы помочь делу, – и это куда лучше, чем сидеть в конторе и собирать арендную плату для отца.

 

Пятница, 10 июля 1936 года.
Сегодня на вечеринке в Нортсайде я встретил… ну, вообще-то я ее не встретил; я не знаю, как ее зовут, но как-нибудь узнаю … самую милую, самую красивую девушку на свете. Это красивая девушка с темно-карими глазами и каштановыми волосами, в синем платье, которое выглядело на ней слишком не подходящим для такой разношерстной компании. Она не показалась мне завсегдатаем этого сборища, но, во всяком случае, в питье она не отставала от прочих – первый раз я ее заметил у раковины, где она смешивала коктейли. Она заметно выделялась среди присутствующих, хотя и не вела себя шумно или вызывающе. Она вообще почти не раскрывала рта. Она смешала мне пару коктейлей и села рядом со мной, когда я ее попросил, но когда вечеринка была в разгаре, она вдруг исчезла. Я не видел, с кем она пришла. Надеюсь, она не замужем. В любом случае я это выясню.

 

Четверг, 20 августа 1936 года.
Я узнал ее имя: Камилла ДеВиллет. Но когда Говард мне это сообщил, было уже поздновато звонить. Попробую завтра после работы.

 

Воскресенье, 7 февраля 1937 года.
Сегодня я женился. Этим все сказано.

 

Понедельник, 7 февраля 1938 года.
Сегодня моя первая годовщина. Это был один счастливый, хороший, милый год. Если бы кто-то год и девять месяцев назад сказал мне: «Уилсон, в твоей жизни будет год, наполненный одним только счастьем, ты перестанешь нервничать, ты не будешь курить одну за другой, ты будешь правильно питаться, ночью сладко спать крепким сном, и ни одного дня в течение этого года ты не будешь одинок», – я бы не поверил, я бы счел такого человека умалишенным. Но, чудо из чудес, это – чистая правда. Прошедший год был счастливейшим временем моей жизни. И главное: чудесное и прекрасное заключается в том, что и последующие пятьдесят или сколько там лет будут такими же счастливыми, такими же бесценными и несравненными, как и этот год.
Причем у нас не придуманный и не сказочный брак, не такой, какой бывает в книгах, какого не бывает в жизни. Мы бранимся. Она, допустим, приберется у меня на столе, так что я ничего не могу найти, и я ей выговариваю. Когда у меня не вытанцовывается статья, я начинаю на нее сердиться, цепляться к ней по пустякам. Каждые двадцать восемь дней у нее болит спина, и она выговаривает мне, как будто я в этом виноват. Но это все мелочи, которые не сравнятся с теми бесконечными днями и неделями, когда мы наслаждаемся друг другом. С каждым днем я все больше ее люблю, каждый день я нахожу в ней что-то новое, за что я могу еще больше ее любить, и, главное, она мне нравится! Если бы она не была девушкой, женщиной (и какой женщиной!), если бы она была мужчиной, она бы, несомненно, стала моим лучшим другом.
Единственное, чего нам не хватает, так это детей, ребенка, но это потому, что пока мы еле сводим концы с концами. Скоро мне дадут повышение, и вот уж тогда мы будем «делать маленького».
Сегодня пришла открытка от Беннета. Он вложил в конверт записку, сообщавшую, что он продал мою статью «Разрушительный эффект сегрегации в общественной жизни Юга». Журнал, по его словам, очень-очень левый, но если там работают люди, которым нравятся мои статьи, то, по-моему, все в порядке.

 

Суббота, 5 марта 1938 года.
Камилла сказала, что у нее уже двухнедельная задержка. Она не говорила раньше, потому что мы в прошлое воскресенье играли в теннис, и она сочла, что в этом дело.
Вообще-то сама она ничего не сказала, мне пришлось это из нее вытягивать. В кладовке у нас есть верхняя полка, где мы храним всякое барахло, коробки с летними вещами. Эти коробки довольно тяжелые, и осенью, когда я их туда ставил, я сам еле справился. А вчера, вернувшись с работы, застаю ее в тот момент, когда она, взгромоздившись на стул, двигает их там. Я спросил, что она делает.
– Ищу кое-что.
Я снял пиджак.
– Давай я помогу. Они же тяжеленные!
Она смотрит на меня.
– Да ничего. Справлюсь. А ты сядь и отдохни.
– Что значит, ты справишься? Я сам их с трудом сдвигаю с места. Давай, слезай со стула!
Ее карие глаза затуманились. Когда она сердится, они буквально деревенеют, становятся твердыми, как кусочки коры.
– Не надо мне помогать! Я справлюсь!
На секунду мне захотелось подшутить над ней, но потом я решил оставить ее в покое. И потом забыл об этом (вчера я даже не упомянул тут об этом случае). Но утром я разоспался и услышал из кухни свист кипящего чайника, и когда вошел с ней поздороваться, увидел ее на полу, она лежала на спине, задрав ноги, лицо раскраснелось от напряжения, все тело содрогалась, и она шептала: «Давай, давай, давай же!». Она уронила ноги на пол, подождала несколько секунд, снова подняла и задержала на весу, слегка расставив, потом соединив, потом снова их соединив.
Я стоял позади нее, и она меня не видела. Чайник свистел вовсю, а я был босой, так что она и не слышала, как я вошел, и наконец я говорю:
– Слушай, Камилла, Олимпийские игры состоятся только в 1940 году, если вообще состоятся, учитывая обстановку в Европе. Чем ты занимаешься?
Она вздрогнула и села, испуганно глядя на меня.
– Чем ты занимаешься?
Тут она и сообщила, что у нее двухнедельная задержка.
– И это странно, потому что с тринадцати лет я могла бы вести счет времени, даже если бы часы не были изобретены. Сначала боли в спине. Потом головные боли, потом судороги, ну и все остальное. Все четко по плану, как по расписанию поездов или по смене фаз луны.
Я посоветовал ей не беспокоиться. Придут. А если нет – то что? Может быть, нам не стоит оттягивать, а не то ждать придется слишком долго. Не то чтобы мы не хотели детей, нет, конечно, мы хотим – и много! Мы хотим, чтобы весь дом был полон ребятни! Но мы просто хотим немного подождать. Пока не скопим порядочно денег. Но в любом случае скоро мне дадут повышение. Так что беспокоиться не о чем. Конечно, мы не уверены, что она беременна, но я не прочь стать отцом. Если стану папой, то скорее всего порву с традицией Уилсонов и не назову ребенка именем на букву Д. А если будет мальчик, то я бы хотел назвать его Беннет Брэдшоу Уилсон.

 

Суббота, 12 марта 1938 года.
Пока никаких признаков, и Камилла больше не делает эти дурацкие упражнения. Но похоже на то, что я буду отцом! Боже! Как я могу оставаться таким спокойным? Я же стану отцом!

 

Понедельник, 14 марта 1938 года.
Отправился сегодня в редакцию в надежде получить повышение, а меня уволили. Кто-то, не знаю кто, прочитал мою статью о разрушительном эффекте сегрегации, узнал, что я – автор, уж не знаю как, и за это меня вышибли. Черт! Я даже рад, что все вскрылось. Теперь можно подписывать эти статьи своим собственным именем. Мне нет нужды стыдиться говорить правду. Завтра же пойду в другие газеты. Я – хороший журналист, и люди это знают. Вряд ли мне будет трудно найти другую работу.

 

Понедельник, 21 марта 1938 года.
Камилла была у врача. По его словам, еще преждевременно говорить, но он почти уверен, что это беременность. В ближайшие две-три недели станет яснее.
Я обошел три из семи местных газет. Мимо кассы. Они даже еще консервативнее, чем «А – Т».

 

Четверг, 14 апреля 1938 года.
Камилла точно беременна.

 

Вторник, 26 апреля 1938 года.
Ни одна газета в Нью-Марселе не берет меня. Я – в черном списке. И что же теперь делать?
Получил письмо от Беннета. Я ему сообщил, что, похоже, не смогу получить тут работу. Он предложил переехать в Нью-Йорк. Но я сейчас не могу сдернуть Камиллу и переехать с ней жить в другой город. А вдруг и в Нью-Йорке я не смогу ничего найти. Там нам будет гораздо хуже. Надо найти что-то здесь. Может быть, все поутихнет, и кто-нибудь рискнет взять меня. Черт бы все побрал! Я же опытный журналист.

 

Четверг, 5 мая 1938 года.
Ничего! Ничего!
Получил письмо от Беннета. «Мужайся, мой друг! Приезжай в Нью-Йорк. Здесь твои статьи произвели впечатление. Ты непременно, это я могу обещать, найдешь тут работу. Но даже если не найдешь, я же работаю, а значит, и ты тоже работаешь».
Я спросил мнение Камиллы. Она ни секунды не колебалась. «Я смогу полностью собраться… дай-ка подумаю… за четыре дня».
Но подозреваю, это в ней говорит ее представление о стоическом и романтическом характере южных женщин. Вряд ли ей действительно хочется переезжать. Думаю, возможного переезда она боится больше, чем я.
И как бы мне ни претила эта идея, наверное, нам придется вернуться в Саттон, снова жить в Свеллз вместе с моими родителями, а мне – собирать арендную плату для отца.
Но я еще не опустил руки. Может быть, здесь что-то найдется.

 

Среда, 1 июня 1938 года.
У нас с Камиллой состоялся еще один разговор. Она по-прежнему считает, что нам надо ехать в Нью-Йорк. «Я люблю тебя, Дэвид. Мы поедем. И ребенок поедет вместе со мной». Она рассмеялась. «И я хочу поехать, потому что этого хочешь ты. Если вернешься в Саттон, ты этого не вынесешь. И у нас уже не будет так, как раньше. Так что давай поедем в Нью-Йорк. Я готова идти за тобой хоть на край света».
Но я ей не верю. Она изо всех сил старается поступить правильно, но ехать ей не хочется. Я же вижу.
Написал Беннету, что твердо решил вернуться в родительский дом.

 

Вторник, 7 июня 1938 года.
Получил ответ от Беннета: «Ну коль скоро ты принял такое решение, я приложу все усилия и пойду на любые ухищрения, чтобы переубедить тебя и заставить приехать в Нью-Йорк».
Боюсь, Беннет, это ни к чему не приведет. Знаю, мои контрдоводы будут звучать не слишком убедительно для тебя, да и для меня самого. Я как будто наблюдаю парад, и я должен гордо маршировать в его колоннах, но меня оттеснили на обочину. Я должен делать то, что считаю своей первейшей обязанностью. Только это – и больше ничего.

 

Среда, 29 июня 1938 года.
Вчера пришло последнее длинное письмо от Беннета, его последняя попытка заставить меня передумать. В конце он пишет:
«У нас с тобой были такие грандиозные планы, мы пришли к удивительному единодушию по ряду важных вещей – и я благодарю тебя за твой вклад, – и я так надеялся, что мы сможем повести наши народы в правильном направлении, но теперь ты решил меня покинуть. Нас объединял энтузиазм по поводу нашего будущего, но теперь он нас больше не объединяет. Рухнула одна из важнейших опор нашей дружбы. Я это говорю для того лишь, чтобы ты понял: с этого момента нет смысла продолжать нашу переписку. Для меня это, разумеется, будет большой потерей.
Конечно, я никогда тебя не забуду. Пусть ты и не стал частью моего будущего, но ты же остаешься частью моего прошлого.
Прощай, Дэвид, и удачи тебе,
Беннет.
Понедельник, 15 августа 1938 года.
Мы переехали в Свеллз. Семья все понимает. Но я же чувствую: они меня просто жалеют. Все! Даже Камилла.

 

Четверг, 1 сентября 1938 года.
Собирал арендную плату для отца.
Среда, 20 октября 1954 года.
Вырезал сегодня вот эту статью из журнала:
Религия «Иисус – черный!»
С крупным распятием на цепочке для часов, в котором бликует яркий свет юпитеров, под стихающие крики «Иисус – черный!» в битком набитом зале преподобный Беннет Т. Брэдшоу, основатель движения «Возрожденная церковь черного Иисуса Христа Америки, Инк.», увещевал свою паству с чуждым этому городу британским говорком: «Мы объявили войну белому человеку! Белому миру и всему, что он защищает, мы обещаем смерть!»
Группа, именующая себя «Черные иезуиты», была основана в 1951 году уроженцем Нью-Йорка и выпускником Лиги плюща, закаленным в политических битвах Брэдшоу, и сейчас, по ее собственным оценкам, насчитывает 20 тысяч членов («…и это число постоянно растет»).

Человек…
Ужаленный красным змием в давнюю пору студенческой жизни (незавершенной, так как он бросил колледж после 3,5 лет учебы), Брэдшоу примкнул к «Национальному обществу по делам цветных» в 1935 году, откуда был изгнан в 1950 году, когда из-за своих коммунистических связей он прошел через горнило нескольких комиссий Конгресса.
После того как перед ним захлопнулась дверь НОДЦ, но не открылась ни одна другая дверь, Брэдшоу решил попасть в мир расовой политики через черный ход: религию. Вот что он говорит: «Это правда, что я обрел призвание вскоре после своего изгнания из Общества, но уверяю вас: одно никак не связано с другим».
Брэдшоу, холостяк, живет один на верхнем этаже здания в Гарлеме, в котором располагается его церковь, и разъезжает повсюду в новеньком черном лимузине с личным шофером, полученном им в дар от преданного сторонника – простого работяги. («Я просто не мог ему отказать: он три года копил деньги на этот подарок».)

…и его движение
Будучи братством по оружию вроде морской пехоты, «Черные иезуиты» базируются на доктрине, в которой всего понемножку из «Майн кампф», «Капитала» и Библии. Группа имеет антисемитскую направленность. («Евреи в основном заняты эксплуатацией на благо белого человека. Посмотрите на фамилии тех, кто сдает в аренду жилье в Гарлеме!») «Черные иезуиты» поднимают на щит те пассажи в Библии, которые поддерживают идеи превосходства черной расы, они убеждены, что Иисус был негром. («Все прочее было позднее добавлено или изменено, чтобы держать в узде темнокожих людей. У римлян тоже были свои расовые проблемы».) Но даже и эта линия колеблется. «Черные иезуиты» свято верят в то, что проповедует Брэдшоу. И хотя его буллы не всегда отличаются последовательностью, Брэдшоу уверяет, что все они ниспосланы небесами и являются переосмысленными откровениями свыше.
Растущее беспокойство по поводу негативного воздействия «Черных иезуитов» на межрасовые отношения в Нью-Йорке не волнует Брэдшоу, который в своем характерном стиле библейского проповедника заявляет: «Они нас теперь боятся. Они знают, что мы возьмем свои права, если нам их не дадут».
Эх, Беннет, Беннет, мы оба – проигравшие.

 

Суббота, 23 июня 1956 года.
Джон Калибан, который проработал на нашу семью более пятидесяти лет, умер сегодня в автобусе по дороге в Нью-Марсель.

 

Суббота, 18 августа 1956 года, 7:30 (события прошедших семи часов)
Я так и не спал после поездки с Такером. Мы ездили осматривать мою землю к северу от города, там, где когда-то, еще до моего рождения, была плантация Уилсонов. Я продал Такеру семь акров этой земли на юго-западном участке.
Странный был вечер. Я совершенно не понимаю почему, но у меня было ощущение, что произошло нечто очень важное. Но думаю, что это ощущение стало просто результатом моего жизненного опыта, который по большому счету никому особенно и не интересен. (Полагаю, мне бы хотелось обратного.) Ладно, постараюсь все описать как можно точнее, пока не забыл.
Я сидел в кабинете один и читал. Сегодня вечером – то есть вчера вечером – было жарко и тихо, и я открыл окно пошире, как вдруг в дверь постучали, стук был тихий, почти робкий, словно стоящий за дверью побоялся стучать кулаком, не желая выглядеть агрессивно, и постучал тыльной стороной ладони, как будто собака царапнула лапой. Я отозвался:
– Да! Кто там?
– Такер, мистер Уилсон!
Я сразу узнал этот писклявый, немного гнусавый голос и вернулся к письменному столу.
– Что такое, Такер?
– Можно отвлечь вас на минутку, сэр?
– Входи!
Дверь открылась, и он вошел: щуплый, темнокожий, в шоферском костюме – белой рубашке и узком черном галстуке. Он был похож на ребенка, изображающего гробовщика. Свою черную фуражку он сжимал обеими руками перед собой. Настольная лампа бликовала в его очках, отчего его глаза казались огромными плоскими золотыми кругами.
Я уже полез в карман за бумажником, уверенный, что ему нужна наличность для покупки бензина, масла или что там ему было нужно еще для машины – обычно я не трачу время на лишние вопросы: он просто называет сумму.
– Да, Такер, ты что хочешь?
Я раскрыл бумажник, достал из зажима банкноты и уже приготовился отсчитать нужное количество.
– Я хочу семь акров вашей земли, – проговорил он грубовато, но такая уж у него манера. Он шагнул вперед, прикрыл за собой дверь и теперь стоял посреди комнаты, обратив на меня свои сияющие круги, за которыми я не видел ни его глаз, ни их выражения. – Семь акров земли на бывшей плантации.
Я удивился:
– Зачем это тебе?
Я убрал бумажник в карман и откинулся на спинку кресла, глядя в два сияющих солнышка на лице Такера, пытаясь разглядеть за стеклами его глаза.
Он стоял, не шелохнувшись, словно черная статуя миниатюрного размера.
– Хочу заняться фермерством.
Этот простой ответ почему-то показался мне отговоркой. Было бы несправедливо уличить его во лжи, но все же мне хотелось знать, что у него на уме.
И я решил подтрунить над ним. Может, это сподвигло бы его на откровенность:
– Ты и фермерство? Да ты не знаешь, что это такое. Ты же ничего не смыслишь в этом деле.
Он коротко кивнул, признавая справедливость моих слов:
– Но я хочу попробовать.
Такер по-прежнему не шевелился, стоя неподвижно и прямо, словно неживой.
Моя насмешка не сработала, и я решил изобразить из себя заботливого хозяина:
– Присядь, Такер.
Его не надо было просить дважды. Он прошел – точнее сказать, промаршировал – к моему письменному столу, сел на стул и замер, выпрямив спину.
– Откуда у тебя деньги? – спросил я и, уперев локти в столешницу и сцепив пальцы, опустил на них подбородок.
– Накопил. Дедушка оставил немного. – Мой вопрос вызвал у него раздражение, ему не хотелось, чтобы я его изображал сердобольного папочку. – Так вы продадите мне землю?
– Не знаю. – Возможно, надо было просто ему ответить: да или нет, но вдруг мне почудилось, что я – персонаж пьесы: у меня есть текст моей роли, у него – тоже, и нам нужно обмениваться репликами, чтобы пьеса могла двигаться дальше по заранее придуманному сюжету. – Это земля, которую когда-то застолбил для себя Дьюитт Уилсон. И никто с тех пор не владел ни пядью этой земли. И я не уверен, что ты вправе быть ее первым владельцем.
Он кивнул и привстал. Это тоже было своего рода демонстрацией.
– Хорошо, сэр.
Теперь мне по логике моей роли надо было его остановить. Что я и сделал:
– Погоди, Такер. Возможно, я сделал поспешный вывод. Что ты планируешь делать? – Я откинулся на спинку кресла, изучающе глядя на него. Теперь я мог разглядеть его глаза, но они ничего не выражали, как и сияющие круги раньше.
– Что значит планирую? Я вас не понимаю, сэр.
– Какой твой план? Чем именно ты планируешь заняться на этой земле? И зачем тебе наша земля? Почему бы тебе не купить землю еще у кого-нибудь?
– Я просто хочу заняться фермерством. Вот и все.
– А что будешь выращивать?
– Да все подряд. Кукурузу, хлопок, что обычно выращивают на фермах.
– Но почему ты пришел именно ко мне? – Я подался вперед и сжал кулаки. Очень странно. Эта пародия на драму захватила меня, и мне даже стало интересно, во что она выльется. – Должен тебе сказать, что мы никогда никому не продавали эту землю. Так почему мы должны продать ее сейчас?
Он смотрел на меня и молчал.
– И почему именно участок на плантации? У нас есть земля южнее города. Та земля лучше.
Его губы едва заметно зашевелились:
– Мне не нужна та земля. Ну так что, вы продадите мне участок земли на плантации? – Он говорил раздраженно, почти злобно.
Наверное, я все же слишком южанин, потому что его чуть ли не хамоватый тон меня задел, и я прикрикнул:
– Ты бы последил за языком, Такер! А то у тебя будут серьезные неприятности.
И он тотчас ответил – так, что заставил меня устыдиться своих слов:
– А мы сейчас разговариваем не как белый и черный. Сейчас у нас другой разговор, мистер Уилсон.
Я ощутил жуткую усталость – и сдался:
– Разве ты не понимаешь, Такер, если я решу продать тебе нашу землю, то для этого должна быть какая-то веская причина. Понимаешь, я не могу просто отдать ее тебе. И подозреваю, что, даже если бы я предложил, ты бы отказался. Ты же хочешь за нее заплатить. – Я свернул разговор на финансовые рельсы и добавил: – А мне нужно быть уверенным, что ты сможешь соблюсти график платежей.
– Не будет никаких платежей. У меня уже есть нужная сумма.
– Откуда ты знаешь? Я же еще не назвал тебе цену.
– У меня есть деньги, чтобы купить двадцать акров. И, кроме того, вы же знаете, что вас устроит любая цена, какую я предложу.
После этих слов мы глядели друг на друга, кажется, бесконечно.
– Я-то знаю, но и ты скажи вслух, чтобы я это услышал, Такер. Это важно, чтобы я услышал. – Я чуть не умолял его.
Он кивнул:
– Я хочу эту землю на плантации, потому что там работал первый Калибан, и пришло время нам самим владеть этой землей.
– Что еще? – Я с волнением подался вперед.
Но он меня разочаровал:
– Не знаю. Когда я там окажусь, я узнаю. А пока могу сказать, что мой ребенок не будет работать на вас – и точка. Он будет сам себе босс. Мы слишком долго работали на вас, мистер Уилсон. Однажды вы пытались нас освободить, но получилось не очень, и теперь нам надо самим себя освободить.
Я выпрямился и стал рассматривать бумаги на столе.
– Сколько ты намерен заплатить, Такер?
Мы начали обсуждать цену. Такер назвал сумму своих накоплений, чего, как он и сказал, хватило бы на покупку по меньшей мере двадцати акров.
Я развернул карту земельного участка и указал ему на эти семь акров.
Такер кивнул:
– Вот эту землю я и хочу.
– Почему?
Между нами вдруг возникла доверительность и близость, как никогда раньше. Мы пришли к весьма странному соглашению, которое я не до конца понимаю, разве что я решился на нечто, что всегда хотел сделать, и это было примерно то самое, чему я надеялся стать свидетелем еще лет двадцать назад. А Такер осознал, что в его жизни что-то идет не так, и он пытался все исправить. Мы просто помогли друг другу добиться того, к чему каждый из нас по отдельности стремился.
– Эта земля имеет для меня особенное значение, – сказал Такер. – Об этом мне еще дедушка когда-то говорил. – Он не уточнил, о чем.
– Ну что ж, теперь это твоя земля. Завтра я составлю свидетельство о передаче права собственности.
Но он продолжал меня удивлять:
– Составляйте, но держите его у себя. Мне не нужны никакие свидетельства. Земля – моя, и, кроме того, вам эта земля все равно не нужна, и вы не станете потом обманом ее у меня отбирать. – Он произнес это, как бы улыбаясь про себя, но его губы не улыбались.
Это был приятный момент, одно из тех драгоценных мгновений душевного общения, которые мне редко доводилось переживать в жизни, и теперь мне хотелось его продлить. Я спросил, не хочет ли он выехать на место и осмотреть участок.
– Я имею в виду: прямо сейчас. Давай я тебя туда отвезу.
Он не ответил, а встал со стула и двинулся к двери. Я пошел за ним, а потом вдруг вспомнил кое о чем, что дал мне когда-то отец, когда я вернулся в этот дом. Он тогда выдвинул ящик письменного стола, достал небольшой предмет и отдал мне.
– Это не твое, – сказал тогда отец, – это принадлежит Калибанам. Но они еще не готовы это принять. Отдай им, когда сочтешь, что настала пора.
Он не уточнил, что это, но, стоило мне увидеть этот предмет, я сразу все понял, потому что мне, как и любому другому, была известно старое предание. Все его знали, всем оно нравилось, хотя все считали его не более чем выдумкой. Но когда отец отдал мне белый плоский камешек, я засомневался. Словом, я вернулся к столу, выдвинул ящик, нашел его под ворохом бумаг, где он лежал, чуть запылившийся, и, идя к Такеру, я развернул носовой платок, и камешек засверкал в свете настольной лампы. Я отдал ему камешек.
Он взял, а я внимательно наблюдал за его лицом и заметил, как увлажнились его глаза, причем раньше я никогда не видел, чтобы он был готов расплакаться или вообще выражал хоть какую-то эмоцию. Он положил белый камешек в карман, резко развернулся и вышел из кабинета.
По дороге к участку, когда Такер сидел рядом в машине, я вдруг поймал себя на ощущении, что за последние двадцать лет впервые сижу так близко с негром, вдвоем, впервые с начала моих рождественских каникул на четвертом курсе. Но в тот раз за рулем сидел Беннет и говорил, говорил без умолку, а я сидел рядом, опасаясь, что он не следит за дорогой и не сможет вовремя увидеть посреди шоссе слона через очки с темными стеклами, которые он ни с того ни с сего, без всякой причины стал тогда носить, и мы попадем в аварию и погибнем, так и не претворив в жизнь все свои грандиозные планы по переустройству мира. Помню, как мы, словно промокшие котята, ежились от холода в кабине грузовика. Да, именно тогда я в последний раз был бок о бок с негром! И не просто рядом на сиденье, но в гораздо более глубоком смысле.
Может быть, мне стоило попасть тогда в аварию и погибнуть. Как выяснилось, все равно я ничего не добился в жизни. Я не к тому, конечно, что мне хочется сейчас умереть. Это было бы слишком мелодраматично. Я хочу сказать, что очень многих людей, которых любил, я сделал несчастными, потому что мне всегда недоставало мужества осуществить свои планы. Потому что я был трусом, и всех вокруг я сделал трусами, даже хуже трусов, потому что они ожидали от труса каких-то активных действий.
Особенно Камилла, ждущая, терпеливая, верная Камилла. Она заявила свою позицию куда лучше меня, сказав, что поедет в Нью-Йорк, лишь бы я был счастлив. И теперь я понимаю, что она не кривила душой. Но я ей не поверил. Она лелеяла веру в меня, в которой я так нуждался, и коль скоро я не был готов ее веру принять, она перестала верить в эту свою веру. Я обесценил ее. И когда я осознал, что, в конце концов, она была человеком, способным размышлять, а не рабыней, не игрушкой и не просто южной женщиной, было уже слишком поздно. Я предал нас обоих.
Вот о чем я спросил Такера сегодня. Я повернулся к нему: он сидел, глядя на ленту шоссе, глубоко погруженный в свои мысли, как я – в свои, и я задал вопрос, что об этом думает Бетра – о покупке земли.
– Она беспокоится, мистер Уилсон. Думаю, она считает, что я спятил.
Ему, верно, тяжелее, чем мне. Бетра куда более независима, чем моя Камилла.
– Это тебя тревожит? Ты не хочешь дать задний ход?
– Нет, сэр. Я должен это сделать.
– Разве она не хочет, чтобы ты все еще раз хорошенько обдумал? Покупка фермы – серьезный шаг, особенно если учесть, что у тебя нет опыта фермерской работы. Она вообще хочет, чтобы ты этим занимался?
– Нет, сэр.
– Тогда как же ты можешь? Тебе не кажется, что у нее есть право голоса? То есть, я хочу сказать, она очень толковая девушка. И, может быть, она права.
– Неважно, права она или нет. И неважно даже, если я не прав. Я должен это сделать, даже если это ошибка. Если я этого не сделаю, это все никогда не кончится. Мы вечно будем гнуть на вас спину. И это надо прекратить.
– Да, надо.
– Да, сэр.
Мы ехали по шоссе. Справа, над горным хребтом, небо начало сереть, ночная тьма рассеялась, и пейзаж окрасился синевой, став похожим на витраж, словно подсвеченный изнутри, но не освещающий пространство вокруг. Мы почти уже доехали до фермы. Я снова повернулся к нему.
– А может ли что-нибудь изменить твое решение?
Он ответил без промедления:
– Нет, сэр.
– И я думаю, что ничего, если учесть, как много значит для тебя эта ферма.
Он посмотрел на меня:
– Всегда выпадает только один шанс. Это когда ты можешь что-то сделать и когда есть нужное настроение. Если нет одного из двух, то и пытаться нет смысла. Если ты можешь что-то сделать, но нет настроения, зачем вообще начинать? А если есть настроение, но нет возможности, то это все равно что бодаться с автомобилем, который мчится на тебя со скоростью сто миль в час. Так что нечего даже думать о каких-то делах, если нет этих двух условий. А если у тебя были оба условия, да ты прозевал свой шанс, лучше забыть об этом, потому как твой шанс был да сплыл, и его не вернуть.
Я кивнул. Кому-кому, а мне ли этого не знать.
Назад: Камилла Уилсон
Дальше: Люди на веранде