Книга: Осень Средневековья. Homo ludens. Эссе (сборник)
Назад: II Восток и Запад как культурно-историческая противоположность
Дальше: IV Культурные утраты ушедшего века

III
Рост и упадок культуры

Рост, упадок, вершины – всего лишь расплывчатые понятия

Понятия рост и упадок культуры настолько очевидны, что нам кажется возможным оба эти явления почти с математической точностью увидеть в истории. Но если попытаться сравнить под этим углом зрения ряд сменяющих друг друга эпох, то окажется, что оценить, был там подъем или упадок, вовсе не так просто, как можно было подумать.
Латинское христианство, которое, если угодно, можно называть Западом, за века, последовавшие за Античностью, породило юношески энергичную культуру, полную творческой мощи. Различаясь от страны к стране и от народа к народу, вносивших в нее свой вклад, она все же может в определенном смысле считаться единой. Это цельный духовный организм, выросший на почве римской Церкви и ее языка, латыни. Сокровища этой культуры, в своем происхождении и развитии, были связаны с определенной страной и народом, но в конечном счете порождены не страной или народом, но творческим вдохновением своих создателей.
К концу XIII в. возведение здания новой Европы в основном полностью завершилось. Все наиболее заметные страны Европы, за некоторым исключением, обрели индивидуальное своеобразие и с тех пор уже его не теряли. Начиная примерно с 1300 г. история Запада из века в век развивается как непрерывный и вполне обозримый процесс, в котором теперь находимся и мы сами. Нам ни в коем случае нельзя забывать, что наше понятие культура, как мы уже раньше показывали, определено весьма недостаточно. Мы даже не можем перечислить, чтó к этому понятию относится и чтó нет. Понятие культура, как и многие другие понятия истории, остается полезным и оправданным только потому, что вместо него мы не можем придумать ничего лучшего. Правом на существование оно обязано лишь некоей приблизительной общей понятности – в сочетании с богатством воображения, которое сразу же пробуждается, стоит нам только подумать о какой-либо черте этого большого явления5.
Возможно ли этот грандиозный духовный процесс, простирающийся со времен Средневековья вплоть до настоящего времени, измерять по шкале понятий роста или упадка? Давно уже позади то время, когда мы думали, что словом прогресс уже все сказано, – или верили, что век Просвещения навсегда разогнал темные силы. И все же еще совсем недавно огромное большинство мыслящих людей на Западе были убеждены в том, что со времен Средневековья наша культура неизменно возрастала и без помех устремлялась ко все более высокой степени совершенства.
Было бы глупо вообще не видеть в период с 1300 по 1900 г. картину подъема культуры – при условии понимания того, что видеть мы будем не более чем картину. Как только мы пытаемся придать понятию подъем культуры какой-либо конкретный масштаб, оно утрачивает почти всякую ценность. Мы всякий раз наталкиваемся на досадную неопределенность нашего представления о самой культуре. Даже если несколько изменить подход к этой проблеме и задаться вопросом о высших точках культурного развития, нам тоже не на что будет опереться. Определенные моменты времени, в которые вся культура одной страны или Запада в целом достигала своей высшей точки, установить невозможно. Если я скажу, что высшей точкой считаю Ньютона, то вы, возможно, укажете на Бетховена, и это означало бы, что оба мы говорим о совершенно различных вещах, и поэтому совершенно впустую.

Подъем культуры в приложении к периоду XIV–XVI вв.

Давайте, начав с XIII в., при беглом взгляде на последующие столетия, уделим немного времени вопросам подъема и высших достижений культуры. Рискнет ли кто-нибудь XIV век в целом определить как время подъема культуры – в сравнении с веком XIII? Время безмерной смуты в государствах и в умах, век начавшейся Столетней войны, вторжения в Европу турок-османов, Золотой Буллы и черной смерти33*, папства, сначала в Авиньонском пленении34*, а затем раздираемого Великой схизмой Запада; можно ли это время считать периодом подъема, в сравнении с веком Франциска Ассизского и св. Фомы, пышного расцвета готики, веком Данте до его «mezzo del cammin» – что для него самого ни в коей мере не было половиной пути35*? Имя Данте самим временем его жизни (1265–1321) предостерегает нас: глупо отмерять все веками. Мы никак не можем вырваться из этой дилеммы и постоянно сталкиваемся с подобным противоречием. XIV в. был велик по-своему. Ряд имен сразу же выстраивается рядом с именами предыдущего века: Петрарка, Рюйсбрук, Майстер Экхарт, два удивительных поэта – автор поэмы Piers Plowman [Петр-пахарь] и автор прения Ackermann aus Böhmen [Пахарь из Богемии]36*, Чосер и все эти художники от Джотто до Слютера! Но здесь нам угрожает новая путаница: в конце концов, речь ведь не о числе и значении наипервейших умов, но о духовном содержании времени во всех его проявлениях. Ранее я уже попытался рассмотреть обширный срез позднего Средневековья с точки зрения увядания и умирания культуры. Однако все обобщающие исторические суждения такого рода сразу же замирают на устах, стоит нам на мгновенье представить пеструю череду множества своеобразных вещей, которые нам особенно дороги в той или иной эпохе. Таковы понятия подъема и упадка культуры, остающиеся всегда колеблющимися и неопределенными.
Сопоставим XV век с веком XIV. В этом случае явно возникает побуждение говорить о подъеме культуры. Здесь это имена Ван Эйка и Донателло, весь ранний Ренессанс, Николай Кузанский, наконец – мореплавания на восток и на запад, которые захватывают наше воображение и не могут не влиять на наше суждение. Теперь уже, пожалуй, нельзя отрицать, что люди XV столетия больше умели, больше знали, больше могли и больше делали, чем люди века XIV. Они в большей степени раскрывались как личности, они в большей степени овладевали природой, чем их предшественники. Но были ли они лучше, справедливее, мудрее и человечнее? И суждение наше колеблется. Нас охватывает все то же разочарование: сам вопрос поставлен неверно. Но на сей раз есть одно культурное завоевание, которое сразу же перетягивает чашу весов: XV век принес Западу книгопечатание. Книгопечатание – это нечто чрезвычайно весомое, ибо оно изменило весь характер западной культуры.
Почти все высокие культуры, известные нам с древнейших времен, я назвал бы письменными культурами, то есть сообществами, где письменное слово выступает средством передачи духовных ценностей. В наибольшей степени это относится к культуре Египта и различным культурам Передней Азии и Китая. Одно исключение, словно из желания доказать, что высокая культура вовсе не неразрывно связана с письменностью, являет нам культура Передней Индии, создавшая Веды и все то, что более или менее непосредственно из них вытекает, вплоть до буддизма. У индийцев священное слово могло быть передано исключительно устно, и в Передней Индии сравнительно поздно письменность стала носителем культуры. И греческая, и римская культуры с самых ранних времен были в высокой степени письменными культурами, и даже во времена глубочайшей варваризации Римской империи, в VII в. по Р. Х., когда латынь документов порой напоминает школьные упражнения, которые еще не попали на глаза учителю, письменный характер складывающейся латино-христианской культуры не был утрачен. Само письмо как искусство порой достигает высочайшего совершенства именно в ранний период, о чем свидетельствует монастырская культура Ирландии. Однако, чтобы определить, в какой степени культура основывается на письменности, нужно обратить внимание не на каллиграфию, а на то, какую именно функцию выполняет писаное слово в данной культуре. Поэтому одновременно может происходить то, что в позднем Средневековье письмо становится все более небрежным и трудночитаемым, ибо оно занимает слишком большое место в жизни, а письменный характер культуры именно поэтому становится все более отчетливо выраженным.
Затем в середине XV столетия неожиданно появляется книгопечатание, и письменный характер культуры усиливается в такой степени, которую современники не в состоянии были ни вполне осознать, ни даже предположить. Книгопечатание не сразу завоевывает полностью свою территорию. С одной стороны, это новое искусство уже на самых первых порах создает такие великолепные вещи, как Гутенбергова Библия. В то же время печатание книг поначалу не выходит за рамки народного спроса, поскольку утонченный вкус книгочеев не терпел присутствия в библиотеке печатных книг, которые считались недостаточно ценными. Так же как распространяющееся примерно в это же время искусство гравюры, книгопечатание охватывает прежде всего дешевые издания в основном назидательного характера, предназначенные для широкой публики, и лишь по прошествии полувека полностью осваивает все поле графического многообразия. Именно это и дает право, при взгляде на завершающееся Средневековье, без обиняков говорить о подъеме культуры. Книгопечатание сообщает культуре, если можно так выразиться, дополнительное измерение.
XVI столетие открывается нашему взору в столь ярком свете грандиозных культурных достижений почти во всех областях, неслыханных нововведений, расширения горизонтов известного мира, бесспорной духовной зрелости, углубления знаний, увеличения возможностей, словом, во всем блеске Ренессанса, Гуманизма, Реформации, Контрреформации, что вывод о всеобщем подъеме культуры представляется неизбежным. Слово и образ, проза и поэзия появляются в таком изобилии и отличаются таким вкусом и выразительностью, что человек этой эпохи кажется нам гораздо более понятным и более близким, чем люди предшествующих столетий. Благодаря вновь обретенному знанию греческого языка раскрылись новые области духа. Мир расширился и продолжал расширяться благодаря все более дальнему мореплаванию и все новым открытиям. В отдельных областях искусство достигло вершин, к которым уже никогда больше не в состоянии было приблизиться, и именно в графике, тогда еще такой юной: ксилографии, гравюре на меди; это – Дюрер, Хольбайн, Голциус и сотни других. И наконец: здесь проявились новые силы, мощные в своем росте; они и раньше не отсутствовали полностью, но оставались в тени: неукротимое стремление к проникновению в тайны природы, как оно сказалось у Леонардо да Винчи или у таких великих фантастов, полных идей и видений, как Парацельс и Кардан37*.
Притом что, рассматривая все в совокупности, было бы трудно отрицать превосходство XVI в. над веком XV, вопрос, в чем же именно заключалось это превосходство, остается все-таки без ответа. Сделались ли люди, все вместе являвшиеся носителями культуры, лучше, мудрее, справедливее, милосерднее – в сравнении с предшествующим поколением? Были они менее жестокими, менее вероломными, более честными, умели они лучше владеть собою? Никто не сможет этого утверждать. Понятие подъем культуры, в приложении к целому периоду времени, ускользает от нас, как только мы пытаемся им оперировать. Если это понятие вообще применимо, оно должно было бы приниматься всерьез по отношению к наиболее существенному и в то же время наиболее поверхностному фактору общественного устройства – политической жизни. Именно здесь XVI в., по сравнению с XV в., многим, несомненно, покажется шагом вперед. Они, вероятно, укажут на политических мыслителей вроде Макиавелли и Жана Бодена или на государственных мужей вроде Вильгельма Оранского и действительно найдут у них повышенное внимание к политическим вопросам и более выраженную способность их формулировать, что прежним деятелям было несвойственно. Но если поставить вопрос несколько по-иному, а именно: чем политика XVI в. действительно отличается от политики XV в., другими словами: стало ли государственное управление более эффективным, направлялась ли общественная жизнь более целесообразно, – выводы будут весьма шаткими. Картина политической жизни XV в. являет нам следующее: надолго затянувшийся процесс прекращения Столетней войны, которую вели англичане во Франции; захваченный турками Константинополь; запутанный конфликт между Людовиком XI и Карлом Смелым; объединение Испании; многочисленные смены власти в Италии, не приводящие ни к какому длительному результату и завершившиеся интенсивными иностранными вторжениями, и, наконец, значительно укрепившаяся королевская власть в Англии и, в меньшей степени, во Франции.
К 1500 г. военное искусство стало значительно более эффективным. Стали возможны крупные политические предприятия, и любой повод жадно использовали для их проведения. Неспособный король Франции Карл VIII в 1494 г., без какого-либо иного предлога, кроме сомнительного притязания на наследство, выступает в Италию, чтобы завоевать Неаполитанское королевство. Поход кладет начало чреде совершенно бесполезных и ненужных войн, которые Карл V и Франциск I вели из-за Италии. Здесь впервые конфликты между вовлеченными в Лигу странами38* вырастают в настоящие международные столкновения. Собственно говоря, во всей истории Европы нет, пожалуй, более незначительных и неясных глав, чем эти прославленные войны из-за Италии, надолго остававшиеся коронным номером всеобщей истории. Одно из сражений, битва при Павии в 1525 г., совершенно незаслуженно получило мировую известность. В результате этой битвы Франциск I оказался в плену в Испании, и уже через несколько лет все это совершенно утратило какое бы то ни было значение, а затем должны были последовать еще три войны, которые в 1559 г. привели к печальному результату: лучшие области Италии подпали под господство Испании. Лишь известная инерция взглядов все еще удерживает внимание столь многих историков на эпизодах, которые не свидетельствуют ни о подъеме культуры, ни о действительном прогрессе в политической жизни. Весь политический жизненный путь Карла V – если посмотреть на него с расстояния в несколько столетий – означал едва ли что другое, чем ряд неожиданных счастливых случайностей в начале его царствования, и тотчас же – почти непрерывные промахи, недальновидность и бесконечные неудачи. Карл V, ни больше ни меньше, практически уничтожил империю. Что касается Реформации, он был не в состоянии ни понять ее, ни с нею бороться. Своему сыну он оставил Испанию, которая лишь по видимости вступала в свое звездное время, будучи во всех областях разъедаема упадком и слабостью. Кортес и Писарро вряд ли годятся на то, чтобы сделать из Карла V героя культуры.
Два события XVI столетия, помимо своей политической стороны, имеют, бесспорно, глубокую культурную ценность: восстание Нидерландов и борьба Англии против Испании, обуреваемой тогда безрассудной жаждой вселенской власти.

Humana civilitas. Великие – или счастливые эпохи?

Результат беглого сравнения нескольких следовавших друг за другом столетий таков, что вершины культуры не суть измеримые величины, и поэтому нет никакого смысла в том, чтобы и для трех последующих веков продолжать такое сравнение. Скорее нам стоит вновь обратиться к тем словам Данте, в которых он, придавая первостепенное значение необходимости человеческой культуры, полагал, что она направлена к одной цели – счастливой жизни. Здесь прежде всего следует вспомнить о том, что сiviltà Данте, по сути, не вполне соответствует нашему теперешнему понятию культура, которое, как мы уже видели, лишь четыреста лет спустя было сформулировано в различных языках в том специфическом, но все еще далеко не точном смысле, который мы придаем ему сегодня. Civiltà Данте все еще очень близка латинскому civilitas; хотя это понятие охватывало уже все то, что мы называем культурой, оно обозначало также, и отнюдь не в последнюю очередь, гражданственность и все то, что из нее вытекало: уравновешенное поведение, любезность, мягкость нравов и т. п. В высшей степени важно, что для Данте необходимость civilitas касается человека вообще. Ведь именно эта необходимость, говорит он, есть основа имперского величия, которое, как священный фундамент всего человеческого общества, для Данте означает сосредоточенное в одних руках мировое господство – идеальную Монархию, никоим образом не определяемую случайно в то время властвующим императором Священной Римской империи, хотя этот император и является ее символическим представителем6. Утверждение, что настоятельное требование всеобщей культуры является основой всякого общества, остается одним из наиболее значительных высказываний, которыми мы обязаны несравненному гению Данте.
Civilitas humana, говорит он, имеет перед собой одну цель: счастливую жизнь, vita felice. Столь бесхитростно намеченная устремленность к счастливой жизни может поначалу показаться странной. Ведь Данте лучше, чем кто-либо другой, знал, как мало счастья в жизни и отдельного человека, и всего общества. Однако следует хорошо понимать, что он имеет в виду, говоря о vita felice. Это вовсе не плоский идеал наслаждения, досуга или довольства. Что это такое, объясняет нам его De Monarchia, III, cap. 16. «Итак, – говорит он, – две цели поставило перед человеком неисповедимое Провидение, а именно: блаженство (beatitudinem) здешней жизни, заключающееся в проявлении собственной добродетели и знаменуемое раем земным, и блаженство вечной жизни, заключающееся в созерцании Божественного лика, до которого собственная его добродетель подняться может не иначе как при содействии Божественного света, и об этом блаженстве позволяет нам судить понятие небесного рая. До этих двух блаженств, как до двух разных заключений, нужно доходить при помощи различных средств. Ибо до первого мы доходим путем философских наставлений, следуя им и действуя сообразно добродетелям моральным и интеллектуальным. До второго же – путем наставлений духовных, превосходящих разум человеческий, следуя им и действуя сообразно добродетелям теологическим, – вере, надежде и любви».
Итак, цель культуры сводится к нравственному, религиозному, интеллектуалистскому идеалу, интеллектуалистскому в том возвышенном и неопровержимом смысле, который придавала этому слову схоластика. Данте в своем представлении о цели человеческой культуры ни в коей мере не впадал в дешевый культурный оптимизм на основе эвдемонизма39*. Никто более яростно, чем он, не обрушивался на слепую алчность, lа ceca cupidigia, которая, сколько существует человечество, стоит на пути осуществления земного идеала счастливой жизни.
Если не много смысла в том, чтобы выискивать в истории состояния, сравнивая их между собой с точки зрения подъема или упадка культуры, а также пытаться указывать на определенно установленные точки наивысшего подъема культуры, то еще меньше смысла в том, чтобы превозносить счастливые времена тех или иных эпох. Вспомним предостережение Буркхардта7: «Ebenso zweifelhaft, wie das Beklagen ist auch das Glücklichpreisen» [«Одинаково сомнительны как сетование, так и восхваление счастья»]. «Sobald es sich auf siegreiche Völker bezieht, so war das Glück derselben, das sogenannte Siegerglück, durch unendlichen Jammer von Besiegten bedingt, welche ebenfalls Menschen waren und möglicherweise bessere» [«Что касается победоносных народов, их счастье, так называемое счастье победителя, обусловливалось безмерным горем побежденных, которые были такими же людьми, и, возможно, лучшими, чем они сами»]. «Das Glück ist nie und nirgends wohnhaft, domiziliert gewesen. Glück ist gleich der Zufriedenheit mit einem gegebenen Zustande, und der Mensch ist zur Unzufriedenheit geboren» [«Счастье никогда и нигде нельзя было поселить у себя, одомашнить. Счастье – это удовлетворенность данными обстоятельствами, но человек рожден для неудовлетворенности»]. Постулат Бентама о «the greatest happiness of the greatest number» [«величайшем счастье величайшего множества»] – непродуманное высказывание, в котором счастье подменяется благосостоянием и удобствами. В оценке определенных культурных эпох, кажется мне иногда, продолжает висеть, как чад догоревшей свечи, отголосок суждения, которое уже давно следовало бы отбросить как несправедливое и устаревшее. Это в полной мере относится, например, к эпохе Людовика XIV.
Для многих этот период истории все еще покрыт позолотой, которой его искусно украсили современники, но также и потомки, – блеск, которого по правде достойны великие: Расин, великие моралисты; некоторые благородные и мужественные умы: Вобан, Фенелон, осмеливавшиеся говорить то, что тогда считалось неправильным40*; творения искусства: Версаль, если его рассматривать как чистое искусство, ибо в более широком аспекте Версаль – чудовище, испортившее и страну, и государство41*. Если устремить взгляд за пределы сферы искусства и литературы, понимая под культурой, притом в первую очередь, судоустройство, мораль, свободу и человечность, то солнечный блеск, которым сиял исторический образ Франции с 1661 по 1715 г., заметно померкнет. Король – крайне ограниченная личность, единственно существующей добродетелью которого было истовое трудолюбие; человек, не знавший ничего, кроме себя и своего тщеславия, которое он поистине обожествлял и которому постоянно приносил в жертву свою прекрасную страну и свой благородный народ. Деятельность его великих министров – по сути беспрерывная цепь заблуждений и неудач, не исключая Кольбера, чьи стремления к благоденствию были направлены на то, чтобы причинить умышленный ущерб прочим народам. Войны Людовика, признанная цель его существования, – жалкая вереница неудавшихся предприятий42*. В двух первых, Деволюционной войне и guerre de Hollande [Голландской войне], король проявляет юношеский пыл и задор; он готовит их с большой тщательностью и не сомневается в том, что Республика Соединенных провинций будет сразу же и полностью уничтожена. Мотив его нападения – неприязнь к Генеральным Штатам. В другую большую войну, длившуюся девять лет, король был втянут, вовсе того не желая; в последнюю, войну за Испанское наследство, он вступил против воли, и все же по своей вине, ибо из-за своего беспредельного честолюбия не признал завещание Карла II и, несмотря ни на что, выдвинул притязания на всю Испанию. Франции все эти войны принесли бесконечно больше ущерба, чем прибыли. Неблагоприятный баланс долгого царствования Людовика XIV, как культурного периода, всем этим еще далеко не исчерпывается. Кто не даст себя ослепить раздутым величием этого времени, заметит абсолютную недееспособность правления и вопиющую продажность, неслыханное жестокосердие и напускную, лицемерную набожность. Подготовительные меры, предшествующие отмене Нантского эдикта43*, – одна из отвратительнейших глав новой истории.
Всего этого мы коснулись здесь лишь мимоходом, чтобы тем самым покончить с темой подъема и упадка культуры, что вряд ли может помочь пониманию состояния культурного процесса. Гораздо более плодотворно в этом отношении другое противопоставление, в котором вопрос, слегка смещенный в более конкретную область, обращается не к подъему или упадку, но к культурным достижениям и культурным утратам. В соответствии с исходными пунктами нашего изложения именно этому последнему мы уделим самое пристальное внимание.
Назад: II Восток и Запад как культурно-историческая противоположность
Дальше: IV Культурные утраты ушедшего века