8. Напрямик
Терять нам нечего. А выиграть мы, пожалуй, можем многое.
Этим летом 1955 года мы с Жан-Пьером Марьелем достигли апогея нашей импульсивности и чаяний. Никогда еще мы не были так пылки, окрыленные вернувшейся вместе с солнцем надеждой блистать. Я еще не познакомился с десятой музой, но уже мечтаю о ней, как большинство начинающих актеров.
В ту пору волшебное слово, то, что зажигает звезды в наших глазах, – это еще не Голливуд, но Чинечитта, храм кино в Риме, где священнодействуют великие: Росселини, Феллини, Ризи, Де Сика, Висконти. Там снимается много фильмов, и я слышал, что можно получить рольку: это легче, чем во Франции, итальянцы гостеприимны.
Жан-Пьер же, большой романтик, грезит венецианскими гондолами и голубями на площади Сан-Марко. Каждый со своим образом dolce vita, мы решаем прошвырнуться в Италию. Сестра моего друга как раз купила по случаю седан с изящными линиями и достаточно просторным салоном, чтобы чувствовать себя в нем дома. Я не знаю, как он убедил ее одолжить нам, двум юным шалопаям, свой новенький «Рено Фрегат», но вот мы отправляемся в путь – прообраз дуэта в «Обгоне» Дино Ризи. За километры, отделяющие нас от итальянского полуострова, мы успеваем потренировать наше остроумие и способность к импровизации и сойтись еще немного ближе в единении душ и лукавства. Весело прокатившись по итальянскому побережью, мы должны проститься, наши пути расходятся.
Приехав в Рим, я ищу место, где переночевать: я теперь пешеход, у меня нет «Фрегата» и походной кровати. Мне дают адрес жилья по средствам, то есть, можно сказать, никакого. Я, естественно, доверяю; я всегда ожидаю лучшего. Я воображаю, что мне уготовано королевское ложе в одном из роскошных римских палаццо. Я улыбаюсь, пока не добираюсь до рекомендованного места: задней комнаты старой обшарпанной церкви, где стены сочатся влагой, а температура почти ледяная. Я провел очень скверную ночь в нездоровой сырости, в ужасающих декорациях среди статуй Мадонны с Младенцем и распятого Христа.
Утром я с трудом проснулся, почти не сомкнув ночью глаз. Я начинаю сомневаться, что надолго задержусь в этом городе, неприветливом к чужакам. Средиземноморского гостеприимства, на которое я рассчитывал, нет и в помине. Мне приходит в голову отправиться дальше, в Сицилию, в Чефалу (Шиффало), рыбацкую деревушку, посреди которой возвышается внушительный собор. Но не эти туристические достопримечательности манят меня, а мои корни. Моя бабушка со стороны отца, Розина Черрито, родилась там.
* * *
Бабушка была сицилийкой с чисто средиземноморским темпераментом, энергичным и экспрессивным. Она вышла замуж за итальянца, к которому перебралась в Пьемонт. Он, Паоло, Поль, поскольку папиного отца звали так же, как его самого, имел характер столь же крепкий, как материал, который он укрощал каждый день, будучи по профессии кузнецом. Этот сильный парень, мужественный и волевой, работал как вол, чтобы содержать свою маленькую семью. При всем своем трудолюбии он едва зарабатывал на жизнь.
На рубеже XIX и ХХ веков экономика в Италии шла на спад: бедные беднели, богатые богатели, – медленно, но верно готовя пришествие такого вождя, как Муссолини. Паоло обладал инстинктом выживания. Он понял, что дальше будет только хуже. Скоро он не сможет прокормить свою жену; скоро будет не хватать даже минимума. Надо уехать, найти землю обетованную, обеспечить себе будущее.
Тогда, между 1830-м и 1914-м, лучшим и близким вариантом для бедных и несчастных, единственной новой страной, где можно начать с нуля, был Алжир. Другие отправлялись в Соединенные Штаты, где уже образовалась большая итальянская община.
Как ни привязан был Паоло к своей стране, своей культуре и тамошней жизни, он выбрал Северную Африку. Рыбаки из Неаполя и Чефалу первыми эмигрировали туда и поселились на побережье, продолжая рыбачить. Мой дед поступил так же: приземлившись в столице, он обосновался с Розиной в пестром простонародном Баб-Эль-Уэде, где хозяйничали испанцы. Только его оконечность, квартал Марина, итальянизировалась. Поль открыл мастерскую и предлагал услуги кузнеца, к которым добавил услуги механика. Действительно, с прогрессом пришли автомобили и станки, зачастую требующие ремонта. Политика большого строительства в стране надолго обеспечила его работой. Строящимся железнодорожным путям, в частности ветке, соединяющей Алжир с Ораном, требуются кузнецы. Его небольшое дело процветает, клиенты валом валят – эмиграция удалась. Семья может разрастись, вернее, чета может стать семьей. Розина производит на свет моего отца. Поль берет на руки маленького Поля. А потом подоспеет и младший братишка Антуан.
Там, в улье Баб-Эль-Уэда, вырос мой отец, тараща глаза на красоты Белого Алжира, его формы и краски и его космополитизм, имея перед глазами пример в лице собственного отца, вкалывавшего от зари до темна. Трудолюбие – первая добродетель. Еще мальчишкой папа заявил, что хочет быть скульптором. Дедушка Поль принял его всерьез и выковал необходимые инструменты. Из каменной глыбы, взятой у мраморщика, мой отец изваял свое первое произведение: мужскую голову. Он действительно стал кем обещал. Он поступил в Институт изящных искусств в Алжире и на всякий случай выучился еще и на архитектора.
В заказах, которые он будет выполнять позже на государство, знание архитектуры ему очень пригодится.
Доброжелательность и открытая душа ремесленника, рожденного в бедности, который не побоялся призвания артиста и не посоветовал сыну обратиться к реальным, полезным профессиям, – это оказалось ценным и для меня. Я думаю, папа знал, как пригодилась ему свобода, предоставленная его собственным отцом, позволившим ему следовать своей судьбе. Было с кого взять пример. Возможно, он также верил в предзнаменования, в знаки.
В Алжире, когда однажды, после читки пьесы, он пришел за кулисы к Жаку Копо, кто-то громко выкрикнул его имя: «Поль Бельмондо!» И Копо воскликнул: «Бельмондо!.. Какое замечательное имя для актера!» Он оказался прав. Судьба, с моей помощью, подтвердила его предчувствие.
* * *
В Италии я надолго не задержался. Должен признаться, рискуя прослыть идиотом, что, во-первых, я так и не нашел Чинечитту. Что потом я остался совершенно без гроша. И что, наконец, мне пришлось возвращаться домой поездом, в вагоне для скота, третьим классом.
Когда я был еще в Риме и бродил в обносках, борясь с искушением выудить монетки из фонтана Треви, мне пришла телеграмма из «Комеди Франсез». Я должен был бы прыгать от радости, быть гордым и счастливым, как будто выиграл в лотерею. Не это ли цель, высшее устремление любого студента Консерватории? Не готовит ли это учебное заведение к входу в святая святых актеров?
Каждый раз, когда один из наших однокашников избирается почтенными социетариями, мы ему завидуем. Попасть в «Комеди Франсез» – значит стать должностным лицом в профессии, которая характеризуется как раз своей зыбкостью, рискованностью. Принятым туда даются средства, чтобы ставить пьесы и даже организовывать турне. И когда им требуются актеры, они берут предпочтительно студентов Консерватории, из корпоративного духа – пусть сераль остается сералем, – да так оно и проще. Я сам и мои друзья пользовались этими привилегиями в сотрудничестве с Франсуазой Фабиан, Анни Жирардо и Мишелем Галабрю. Последний, в частности, был столь благосклонен, что взял меня в две пьесы Мольера: «Лекарь поневоле» и «Жорж Данден». Во второй я сыграю Любена, роль хорошо мне знакомую, ибо я репетировал ее на курсе в Консерватории. Я знаю текст и умею задействовать его комические пружины.
Поэтому я не расстроился, когда мне сообщили, что мы будем играть премьеру без репетиций. В день премьеры я воплотил моего персонажа, как привык, с блеском и мастерством. Воодушевленный присутствием настоящей публики, я весь выкладываюсь в сцене, после чего возвращаюсь за кулисы и начинаю снимать грим.
Тут появляется Мишель Бон, тоже занятый в пьесе. Он смотрит на меня, вытаращив глаза и раскрыв рот.
– Что с тобой?
– Да что ты делаешь?
– Ты же видишь – разгримировываюсь!
– Ты с ума сошел? Тебе играть еще три сцены.
Я столько репетировал первую сцену Любена, что остальные просто вылетели у меня из головы. Остальных я не знаю вовсе, ни ситуаций, ни текста, ни моего текста, ни реплик, которые мой персонаж должен подавать Жоржу Дандену – Мишелю Галабрю. В эту секунду я понимаю, что влип, но мой молодой-старый друг не дает мне подумать, как быть. Он хватает меня за плечи и выталкивает к занавесу. Я оказываюсь перед своим работодателем, до которого быстро доходит, что играть сцену я неспособен. Мишель Бон пытается мне подсказывать, так громко, что слышат первые ряды. Но я подаю реплики невпопад, как ни тянет время мой партнер. И слыша обрывки из-за занавеса, я путаю их так, что они вообще перестают быть репликами. Это катастрофа.
У моего Любена совершенно придурковатый вид, и зрители не уверены, что понимают происходящее. В какой-то момент Жорж Данден говорит мне: «То, что сказал мне этот человек, странно!» Но я ему вообще ничего не сказал. И странным кажется скорее это. Я не помню во всех подробностях конца этого крушения, кроме отменной выволочки на повышенных тонах. Мишель Галабрю меня уволил, как я и заслуживал. Заменил он меня легко, кандидатов хватало. Но другой оказался не лучше меня, у него случались провалы в памяти размером с траншею, в которой были погребены его шансы остаться Любеном.
Не знаю, повлиял ли этот эпизод на настроение отцов «Комеди Франсез», но я тщетно ждал, что меня, как некоторых моих товарищей, позовут туда играть.
И телеграмма, хоть она и пришла не вовремя, когда я был не в Париже, логически должна была бы мне польстить. Однако ничего подобного: я разозлился. Это было еще хуже, чем если бы не прислали ничего. Они предлагают мне работать… стажером. Что значит быть при случае билетершей, готовить кофе и выполнять еще тысячу мелких поручений, которые я не считаю глупыми, но не могу увязать с моей профессией.
Я слишком горд, чтобы согласиться на предложение, которое видится мне унизительным. И предпочитаю, чтобы немножко поглумиться над ними и помочь им оценить мой гений, отправить письмо следующего содержания: «Приглашен в Чинечитту. Не могу принять ваше предложение».
Я доволен моей шуткой, хотя, в конечном счете, вынужден подчиниться волеизъявлению «Комеди Франсез» под страхом исключения из Консерватории. Надо быстренько возвращаться и брать, что дают, понурив голову: увы, приходится повиноваться, как в армии.
Они бросили мне кость: маленькую рольку в комедии в двух действиях Альфреда де Мюссе «Фантазио», которую поставил один из моих кумиров, Жюльен Берто, ученик Дюллена, актер Бунюэля. Он дал мне сыграть одного из крестьян, несущих гроб. На сцене я появляюсь ненадолго. Нам полагается быстро убраться за кулисы вместе с катафалком. Но я рассчитываю так или иначе обратить на себя внимание уже в вечер премьеры. Я еле волочу ноги и строю гримасы боли. Напрягаюсь, словно сворачиваю гору, обливаюсь потом под широкополой черной шляпой, сгибаюсь, как будто несу крест Христа и его терновый венец. Зрители не могут меня не заметить, так я выделяюсь своей медлительностью и неожиданно с душой сыгранным горем. Помимо оригинальности моей игры я имею право на одну-единственную реплику, чтобы блеснуть.
На репетициях Берто советовал мне выдержать паузу перед последними словами моей фразы: «Мы хороним святого Иоанна, его место свободно, вы можете занять его… Если хотите». И я пользуюсь этим, постыдно злоупотребив рекомендацией режиссера. Мною движет горячее желание развлечь публику, которая, похоже, смертельно скучает. Так что я добиваюсь комического эффекта, вспышки в этом сумрачном туннеле. Я ухожу со сцены, как полагается, произнося мою фразу. Исчезаю за кулисами, как будто реплика закончена. Но вновь появляюсь перед публикой с моим «Если хотите». Зал взрывается смехом, что меня приободряет, вознаграждая мою дерзость. И я не пожалел об этом даже на следующий день, когда меня сурово отчитал администратор «Комеди Франсез» Пьер Дескав, которому не понравилась моя инициатива.
Несмотря на мою явную недисциплинированность, мне доверили еще одну маленькую роль в пьесе «Благая весть Марии», впервые сыгранной в присутствии автора, Поля Клоделя. Мой друг Марьель тоже задействован, что дает нам очередной случай повалять дурака. Дом Мольера роднят с Консерваторией строгие нравы, дух серьезности, чопорные мэтры, склонность жертвовать комизмом, слишком простонародным и презренным, в пользу трагизма, высокого и изысканного.
Мы отторгаем религию почтенного театра и демонстрируем это при любой возможности. Умеренность, первостепенная добродетель этих достойных мужей и жен, прославивших «Комеди Франсез», так нам не идет, что мы ее извращаем.
Когда нам велят намазать ноги бронзером или автозагаром моментального действия, чтобы походить на настоящих крестьян на полевых работах, мы, разумеется, повинуемся, но перевыполняем задание. Мы не останавливаемся на уровне колен, а мажемся до волос. Наложив грим, мы любуемся собой в зеркале уборной, где вдвоем готовимся к первому представлению клоделевской драмы. Наш загар, далеко не естественный, смешон: мы похожи на пригоревшие пряники или подрумяненное сало. Мы выглядим не сельскими парнями, а скорее богатыми американцами, забывшимися под солнцем Ривьеры. По крайней мере, нас заметно издалека – мы выделяемся.
Текст, который я произношу на этот раз, совсем короткий. Но, как и в «Фантазио», я достаточно изобретателен, чтобы выгодно обыграть мою маленькую реплику. Я пускаю в ход мой лучший голос, имитирующий Мишеля Симона, и сопровождаю слова оригинальными гримасами, произнося эту емкую и звучную фразу: «Мой хлебец замерз».
И снова я вызвал недовольство корифеев «Комеди Франсез»: этим ретроградам не понравились мои современные инновации. Мнение Клоделя о моем жизнерадостном исполнении роли голодного крестьянина до меня не дошло; я только надеюсь, что оно у него было. Я сознавал свой актерский парадокс. Снова и снова я пытался подняться по ступеням храма, где у меня не было никаких шансов – да и желания – быть жрецом. Я искал освящения установленного порядка, в то время как самой природой был предназначен его ниспровергать. Сказать по правде, строгие правила, царившие в Доме Мольера, классовая система, которую символизировали двери, парадные и служебные, для господ и для рабов, для светил и для лакеев, были мне отвратительны. От «Комеди Франсез» и от Консерватории меня порой пробирал озноб, как от двух театров мумий. Во втором учили, в конечном счете, приспосабливаться к первому – или, для таких, как я, терпеть его, постоянно ломая свой характер.
Невзирая на все их недостатки, я искал их одобрения, хотел завоевать их уважение. Меня отвергали, меня прикладывали, вышибая по смехотворным поводам, меня несколько раз проваливали на вступительных конкурсах, но тем больше я жаждал реванша, стремился блеснуть и переломить ситуацию. Они меня еще оценят, я поставлю их на колени – как минимум – перед моим талантом. Я никогда не пасовал перед трудностями.
Мама научила меня главному – воле. И я докажу ей наконец, что не никудышный: я получу – я все для этого делал – премию по окончании Консерватории.